Четыре процента

Пришлось вставать.

Ноги нащупали холодный линолеум. На полу сиротливо лежал одинокий серый носок, похожий на сбитого машиной воробья. Я посмотрел на него с грустью, надевать не стал и поплелся на кухню. Из крана капало. Ржавая струйка точила раковину с упорством завязавшего алкоголика, который пытается вспомнить код от сейфа. Было серо. За окном расстилался типичный пейзаж нашего района: три серых хрущевки, раскиданные в грязи, как гнилые зубы во рту старого бича, и детская площадка с ржавой качелью-балансиром. Качель стояла раком, упершись одним концом в лужу. Настоящий памятник русскому детству.

Я набрал в пластиковую кружку воды, выпил. Вода отдавала хлоркой и трубами. Полегчало, но не сильно. В кармане трико завибрировал телефон. Он трясся, как паралитик на морозе. На экране высветилось: «Валера».

— Чо? — хриплым голосом спросил я.

— Выходи, — лаконично ответил Валера. — Мы на лавке. Михалыч «сиську» принес.

— Иду, — сказал я и повесил трубку.

Мир вокруг меня медленно обретал очертания. И очертания эти мне не нравились.

                ***

Наша лавка у третьего подъезда — это был местный дискуссионный клуб, трибуна и лобное место в одном флаконе. Стол, сколоченный из трех толстых досок на ржавых трубах, за долгие годы впитал столько пролитого пива и портвейна, что, кажется, сам мог бы закодироваться.

Михалыч уже сидел там. Он был в своем парадном синем спортивном костюме с тремя полосками, которые на его животе изгибались, как синусоида. Напротив него устроился Толик — бледный, как недоваренное яйцо, бывший интеллигент, который когда-то прочитал две книги Ремарка и теперь считал себя вправе презирать местный жэк. Валера стоял рядом, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу в рваных кроссовках. На столе стояла пятилитровая пластиковая бутыль пива «Жигулевское» — мутная, запотевшая, как стекло в бане. Рядом лежали костяшки домино. Они были старые, карболитовые, цвета застывшего мазута. Кое-где точки стерлись, и их заботливо подрисовали белым маркером.

— О, гений проснулся, — буркнул Михалыч, не поднимая головы. — Садись. Забьём козла.

Я сел на влажную доску. Холод мгновенно пробрался сквозь тонкие штаны к заднице. Отличный задел на простатит.

— Наливай, — сказал я.

Валера ловко плеснул мне в пластиковый стаканчик желтой шипящей жидкости. Пиво пахло кислятиной и дрожжами. Первый глоток провалился внутрь, как горячий уголь. Желудок удивленно охнул, но принял подношение. Бок, который ныл всё утро, затих. Жизнь, в общем-то, налаживалась, хоть и оставалась говном.

Михалыч загремел костяшками. Звук был дробный. Как будто кто-то высыпал мешок сухих костей на асфальт.

— Слыхали новость? — спросил Валера, вытягивая из кучи свои семь штук.

— Какую еще новость? — лениво отозвался Толик. — Опять у тебя у кума свинья опоросилась тремя головами?

— Да ну тебя, — отмахнулся Валера. — Я серьезно. По радио утром передавали, в новостях. Рейтинг Путина, слыхали, упал?

Мы все замерли. Даже Михалыч приостановил свою мозолистую руку над столом.

— И чо? — спросил я. — Сильно упал? Насмерть?

— На четыре процента! — торжественно объявил Валера и поднял указательный палец с черной каймой под ногтем. — Дикторша так и сказала: «Катастрофическое падение рейтинга на четыре процента». Аналитики, б**ть, в шоке. В Кремле, небось, все корвалолом отпаиваются. Четыре процента!

Михалыч посмотрел на Валеру как на умалишенного. Потом медленно опустил взгляд на свои костяшки. Положил на стол дубль-пять.

— Четыре процента, — повторил Михалыч. Голос у него был тихий, но в нем зарождалась гроза. — Четыре процента у них — катастрофа.

— Ну да, — кивнул Валера, не чувствуя беды. — Исторический минимум, говорят.

Михалыч глубоко вздохнул. Его широкая грудь, обтянутая майкой-алкоголичкой, под которой синела старая татуировка в виде восходящего солнца и надписи «Север», вздыбилась. Солнце в складках его жира давно зашло, но сейчас, казалось, готово было взойти снова.

— Четыре процента, — Михалыч вдруг ка-а-ак шарахнет кулаком по столу! Стаканчики подпрыгнули, пиво выплеснулось на домино. — Четыре процента — это у них катастрофа! П***ец империи! Конец света! Иоанн Богослов трубит в сломанную дудку!

Мы притихли. Даже облезлый пес Шарик, который спал под лавкой, вздрогнул, открыл один желтый глаз, посмотрел на Михалыча как участковый мент на дебошира, и уполз в кусты сирени.

— Михалыч, ты чего шумишь? — тихо сказал Толик. — Люди же вокруг. Из окон смотрят.

— Пусть смотрят! — взревел Михалыч. — Пусть их косоглазие расшибет! Четыре процента! Да у меня в кармане погрешность больше, когда я сдачу в магазине считаю! Они там, наверху, вообще берега попутали? Четыре процента — трагедия века. А то, что у нас цены растут на сто процентов в неделю — это, б**ть, норма жизни? Это у них «незначительные колебания потребительского спроса»?

Он схватил стаканчик, махом выпил пиво и вытер рот тыльной стороной ладони, оставив на щеке серый след от карболитовой пыли.

— Вот скажи мне, Валера, — Михалыч ткнул в него толстым пальцем, похожим на сардельку. — Ты когда последний раз масло сливочное покупал? Настоящее, а не этот пластилин из говна и пальмовых веток, который на сковородке воняет дохлой кошкой?

Валера моргнул.

— Ну... на прошлой неделе брал. «Крестьянское».

— И сколько оно стоило?

— Сто восемьдесят вроде...

— А вчера я зашел в нашу «Пятерочку», — Михалыч придвинулся ближе, его глаза налились кровью. — Триста шестьдесят! Триста, сука, шестьдесят рублей за пачку в сто восемьдесят граммов! Это сколько процентов роста, а? Толик, ты у нас грамотный, три курса лесопилки закончил, считай!

Толик поправил очки, которые держались на одном честном слове и синей изоленте.

— Ну... ровно сто процентов, Михалыч. В два раза.

— Во-о-от! — Михалыч победно поднял палец. — Сто процентов! И хоть бы одна б**дь по телевизору сказала: «Граждане, у нас катастрофическое падение покупательской способности на сто процентов! Нам п***ец!». Нет! По телевизору показывают, как в Воронеже открыли новый завод по производству пластиковых крышек для майонезных банок. Прорыв! Импортозамещение! А то, что мы скоро этот майонез без банок, прямо с пола лизать будем — это херня.

Я молчал. Я думал о своем. О том, что вчера хотел купить десяток яиц. Обычных яиц, которые несут обычные, замученные жизнью русские куры. На ценнике было написано: «160 рублей». Я посмотрел на эти яйца, они посмотрели на меня через картонную коробку своими грязными, в перьях и помете, боками. И в их взгляде читалось: «Ну и куда ты лезешь со своей соткой в кармане, нищеброд?». Я развернулся и ушел. Купил пачку дешевых чипсов со вкусом краба. Чипсы хотя бы не строили из себя благородный продукт и честно пахли глутаматом натрия и старым фритюром.

— Да ладно яйца, — подал голос Толик. — Вы на услуги ЖКХ посмотрите. Мне вчера квитанция пришла. Я как сумму увидел, у меня левое ухо задергалось. Там за отопление насчитали столько, будто мне лично из Газпрома прямую трубу в унитаз провели и оттуда чистый метан херачит круглые сутки. Рост — двадцать процентов по сравнению с прошлым годом. Двадцать! А топить теплее не стало. У меня в квартире кошка спит под тремя одеялами и смотрит на меня как на личного врага.

— Кошка — она всё понимает, — согласился я. — Моя вчера вообще нагадила в мой единственный целый ботинок. Наверное, в знак протеста против инфляции. Или просто выразила солидарность с курсом рубля.

— Вот! — подхватил Михалыч. — И кошка понимает! А эти аналитики в пиджаках из итальянской шерсти — не понимают. У них четыре процента — катастрофа. Да если бы у меня зарплата на четыре процента упала, я бы даже пить бросать не стал. Я бы просто стал чуть меньше колбасы в суп резать. А тут — бац! И ты уже не живешь, а выживаешь, как партизан в брянских лесах. Только вместо немцев вокруг тебя — ценники в магазинах. И каждый ценник — как выстрел в упор.

Мы замолчали.

Над двором повисла тяжелая, душная тишина. Слышно было, как на третьем этаже у Валеркиной жены орет телевизор. Там какая-то женщина с нарисованными бровями со слезами на глазах рассказывала, как правильно выбирать спелое авокадо. «Авокадо должно быть мягким, как мочка уха», — вещала она.

— Авокадо, б**ть, — тихо сказал Валера. — Я это авокадо только на картинке видел. Оно на зеленую гранату похоже. Интересно, если его съесть, изжога сильная будет?

— Будет, — отрезал Михалыч. — От всего, что дороже ста рублей, у нашего брата изжога. Организм уже привык к дешевому яду. Если в нас сейчас закинуть это их авокадо или, не дай бог, устрицу — мы же прямо тут, у лавки, и преставимся. Печень не поймет. Скажет: «Хозяин, ты чо, о**ел? Где мой родной глутамат? Где пальмовый жир? Зачем ты в меня эту элитную слизь суешь?». И всё. Привет, деревянный макинтош.

Я сделал еще глоток пива. Оно уже совсем нагрелось и стало похожим на теплую мочу старого коня, но выбирать не приходилось.

— Ходи, философ, — толкнул я Толика.

Толик вздохнул, поправил очки и положил костяшку: «три-четыре».

— Вот вам три-четыре, — сказал он. — Символ нашей жизни. Три пишем, четыре в уме. А на деле — ноль. Я тут на днях в аптеку заходил. За каплями для носа. Ну, простыл, из носа течет, как из той раковины у Гены. Год назад эти капли стоили семьдесят рублей. Сейчас — двести десять. Триста процентов! Триста! Я у провизорши спрашиваю: «Девушка, а у вас эти капли что, из слез девственниц делают? Или туда жидкое золото добавляют?». А она на меня смотрит через стекло, как на вошь, и говорит: «Мужчина, не задерживайте очередь, у нас логистика подорожала». Логистика у нее подорожала! Да эти капли в соседнем Подмосковье разливают в подвале под песню «Владимирский централ»! Какая, нахер, логистика? Их туда на хромых собаках везут через три границы?

— На собаках, — кивнул Михалыч. — Причем на породистых. Которые только мраморную говядину едят. Отсюда и цена.

Валера вдруг как-то странно заерзал на лавке.

— Слушайте, мужики... А может, это... Может, они специально?

— Кто — они? — спросил я.

— Ну, эти... мировое правительство. Или масоны. Чтобы нас извести. Ну, типа, естественный отбор. Кто выживет на одной картошке и кильке в томате — тот сверхчеловек. Русский спартанец. А кто сдохнет — тот слабак и не достоин жить в эпоху великих свершений.

Михалыч посмотрел на Валеру с глубоким, почти отеческим состраданием.

— Валера, ты дурак? — мягко спросил он. — Какое мировое правительство? Какие масоны? Нашим масонам некогда нас изводить, они заняты более важным делом — они пилят бюджет на укладку плитки в Москве. Им некогда про тебя думать, Валера. Ты для них вообще не существуешь. Ты — пустое место. Цифра в отчете. Ноль целых, хрен десятых. Вот упадет у них собираемость налогов на четыре процента — вот тогда они про тебя вспомнят. Придут к тебе домой, опишут твой рваный диван и старый телевизор «Рубин», который еще Олимпиаду-80 показывал. И скажут, что это в рамках борьбы с дефицитом бюджета.

— «Рубин» не трогайте, — подал голос я. — Он работает. Там только надо сбоку кулаком ударить, чтобы экран не синел.

— Вот именно, — вздохнул Михалыч. — Вся наша страна держится на том, что по ней надо вовремя кулаком ударить, чтобы она не синела.

                ***

Пиво в пятилитровой бутылке подошло к концу. На дне осталась лишь мутная теплая жижа с плавающими в ней крошками от сухариков. Смотреть на это было больно.

— Надо еще взять, — сказал Валера, заглядывая в пустое пластиковое горлышко, словно надеялся увидеть там джинна. — У меня сотка есть. Гена, у тебя сколько?

Я полез в карман куртки. Пальцы нащупали мелочь, старый трамвайный билет и какую-то пуговицу. Я выгреб всё это на стол.

— Вот. Шестьдесят четыре рубля. И пуговица. Пуговица хорошая, перламутровая. От рубашки, которую мне бывшая жена на юбилей подарила. Самой рубашки давно нет — я ее на тряпки изрезал, когда у меня в коридоре батарею прорвало, а пуговица осталась. Как память о несбывшемся счастье.

— Пуговицу оставь себе, — сказал Толик. — В «Пятерочке» перламутр не принимают. Я проверял. У меня есть полтинник. Итого — двести четырнадцать рублей. На «полторашку» хватит. Которое «Красная цена» или «Каждый день».

— «Каждый день» — это не пиво, — поморщился Михалыч. — Это средство для мытья окон, в которое добавили немного хмеля для запаха. От него потом изжога такая, будто ты бензопилу проглотил.

— Ничего, — сказал Валера, поднимаясь. — Зато дешево. И вставляет быстро. Мозг отключается, и ты уже не думаешь про четыре процента и про масло по триста шестьдесят. Ты просто лежишь на диване и чувствуешь себя частью великой космической пыли.

Он забрал деньги и побрел в сторону магазина, спотыкаясь о корни старого тополя, которые взломали асфальт, как чудовища из дешевого фильма ужасов.

Мы остались втроем.

Над лавкой кружились мухи. Они были жирные, ленивые, сытые. Им было плевать на рейтинг, на инфляцию и на то, что у Толика течет нос. У мух всё было хорошо. Вокруг было полно мусора, гнилых яблок под окнами и собачьего дерьма. Для них наш двор был землей обетованной. Эльдорадо.

— А ведь если подумать, — тихо сказал Толик, глядя на колышущиеся ветки сирени. — Мы ведь тоже как эти мухи. Живем в говне, питаемся говном, но если нас отсюда переселить куда-нибудь в чистый швейцарский отель — мы же там через три дня со скуки повесимся на собственных простынях. Нам ведь нужен этот драйв. Эта вечная борьба с коммунальщиками, эта изжога, эти цены, которые растут быстрее, чем бамбук в тропиках. Это же наша национальная идея. Выжить там, где нормальный немец или француз сдох бы еще на стадии покупки билета на электричку.

— Ты, Толик, философскую базу под нищету не подводи, — угрюмо отозвался Михалыч. — Выжить-то мы выживем. Мы и на березовой коре протянем, если надо будет. Но обидно, понимаешь? Обидно. Почему они там, наверху, считают нас за идиотов? Ну скажи ты честно: «Мужики, мы всё просрали. Денег нет, держитесь там, хорошего настроения». Мы же поймем! Мы же добрые. Мы похлопаем по плечу, нальем им этого теплого пива из пластика, сухариком угостим. Но они же суют нам эти свои четыре процента! С такими серьезными лицами, будто это действительно важно. Будто от этих четырех процентов у меня в ванной смеситель перестанет капать.

— Не перестанет, — сказал я. — Я вчера пробовал свой подкрутить. Там резьбу сорвало. Совсем. Надо новый покупать. А новый стоит полторы тысячи. Самый простой, китайский, из силумина, который ломается, если на него сильно посмотреть.

— Силумин — говно, — согласился Михалыч. — Латунь надо брать. Но латунь — это уже роскошь. Это для депутатов. Они там все латунными смесителями моются. И жопу, небось, латунной бумагой вытирают.

Мы грустно посмеялись.

Вернулся Валера. В руках он бережно, как младенца, нес пластиковую бутылку с ядовито-желтой жидкостью. На этикетке красовалась скромная надпись: «Пивной напиток светлый». Именно так. Не пиво, а «пивной напиток». Как будто производители честно предупреждали: «Ребята, мы не знаем, что это, но оно жидкое и от него шумит в голове».

— Во, — гордо сказал Валера, водружая бутылку на стол. — Свежак. Прямо из холодильника. Кассирша Галя сказала, что его сегодня привезли.

— Галя врет, — сказал Толик, протягивая стаканчик. — У нее работа такая — врать. Она вчера мне доказывала, что эти сосиски «Красная цена» сделаны из чистого мяса молодых бычков. Я одну сосиску кошке дал — она ее закопать пыталась прямо в линолеум. Думала, это труп какого-то мелкого грызуна, который умер своей смертью от старости.

Валера разлил напиток. Мы выпили.

Вкус был специфический. Отдавало мокрым картоном, дешевым одеколоном и почему-то стиральным порошком «Лотос». Но холодная жидкость приятно остудила пищевод. Мы дружно выдохнули.

— Ну, за стабильность, — горько пошутил я.

— За четыре процента, — поправил меня Михалыч. — Пусть они там, в Москве, спят спокойно. Мы тут, на лавке, держим оборону. Если надо будет — мы и на пять процентов рейтинг поднимем. Нам не жалко. Нам всё равно терять нечего, кроме своих цепей и рваных носков.

                ***

Время катилось к вечеру.

Небо над хрущевками потемнело, налилось тяжелым свинцовым цветом. Скоро должен был пойти дождь. Ветер стал холодным, он швырял нам в лица сухие листья и пыль, словно пытался прогнать со двора. Но мы не уходили.

Мы продолжали стучать костяшками.

— Рыба! — вдруг крикнул Валера и победно шлепнул на стол последнюю костяшку. — Всё, мужики! С вас по десятке!

— Какая, нахер, десятка? — проворчал Михалыч. — У нас все деньги на этот пивной напиток ушли. Запиши на счет мирового правительства. Они оплатят. У них профицит бюджета.

Валера вздохнул, сгреб костяшки в кучу и стал укладывать их в старую картонную коробку из-под обуви. Коробка была перетянута аптечной резинкой, чтобы не развалилась.

Я посмотрел на свои руки. Пальцы были грязные, серые от карболита. Под ногтями скопилась чернота. Настоящие руки гения, который так и не написал свою главную книгу, потому что был слишком занят выживанием в спальном районе.

— Ладно, — сказал я, поднимаясь с лавки. Задница окончательно затекла и теперь покалывала тысячами мелких иголок. — Пойду я. Надо смеситель попробовать изолентой замотать. Может, хоть капать перестанет.

— Изолента — сила, — напутствовал меня Михалыч. — Синяя особенно. На ней вся наша оборонка держится. Если синей изолентой замотать — сто лет простоит.

— Попробую, — сказал я.

Я побрел к своему подъезду.

У самой двери я обернулся. Михалыч, Толик и Валера все еще сидели на лавке под серым небом. Они смотрели на пустую пластиковую бутылку, которая медленно покачивалась от ветра, издавая тихий, жалобный писк. Они выглядели как три последних защитника забытой богом крепости, которую давно окружили враги, но забыли предупредить защитников, что война уже закончилась. И что они проиграли.

Я вошел в темный подъезд. Пахло кошками, сыростью и вчерашним борщом из квартиры на первом этаже.

Где-то наверху, на пятом этаже, надрывно плакал ребенок. Наверное, ему тоже не купили яйца по сто шестьдесят рублей. Или он просто понял, в каком мире ему предстоит жить.

Я поднялся на свой этаж, открыл дверь квартиры. В коридоре было тихо и темно. На полу все так же лежал одинокий серый носок. Я поднял его, посмотрел на свет — на пятке была аккуратная круглая дырка.

Я вздохнул, выкинул носок в мусорное ведро и пошел в ванную.

Смеситель капал.

Кап. Кап. Кап.

Ритмично. Спокойно. Стабильно.

На сто процентов стабильно. Без всяких погрешностей.


Рецензии