Муравейник 5. Похождения странного человека

Май. Бронницы. Коттедж, который я называю «скворечник для лодыря с претензией». Газон с прошлого года не кошен — там уже, кажется, завёлся свой микробиом. Внутри — бардак эстетический: книжки на полу, пепел в чашках, на подоконнике засохший в горшке цветок, который я поливаю коньяком по праздникам. Праздник сегодня — мне стукнуло сорок пять -- уже не выпрыгнешь, убегая, из окна, только если случайно.

Она приехала к обеду. С вином.. С таким видом, будто знает все мои тайны, но не использует их, потому что лень. Льняное платье, аккуратные пряди, руки — такие бывают у женщин, которые перестали нравиться себе лет пять назад, но не подают вида.

— С днюхой, старый мудак, — сказала она, чмокнув меня в щёку.
— Спасибо, что не забыла.
--  И тебе, кстати, напомнила.
--  Да, чёрт возьми.

Разлили. Закурили. Сели на диван, потому что за столом... диван для разговоров, стол для допросов.

И понеслась.

1.

— Читала что-то для себя нового? — спросил я, кивая на гору книжного хлама в углу.

— Какого именно? Их сейчас шестнадцать на один квадратный метр литературной тусовки.

— Ну, Салли Руни там, «Межличностные сезоны» или как там.

— О, эта. — Она поморщилась, но с интересом. — Девушка-миллениал, которая открыла Америку: секс бывает неловким, а интеллектуалы — несчастными. В общем, пересказала Элис Манро на современном сленге, добавила пару страниц про ирландские реалии и вуаля — бестселлер.

— Не будь сукой. У неё есть мысль, которую я люблю: Любовь — это когда тебе не страшно показать человеку свою жопу в плохом освещении. Дословно не помню, но суть такая.

— Гениально. До неё никто не додумался, что любовь включает принятие телесных недостатков.

— А вот Мишель Уэльбек — тот вообще не парится. Он сказал как-то в одном интервью, что любовь — это маркетинговая стратегия продолжения рода. Мы себя обманываем, что ищем душу, а ищем здоровую матку и широкий таз.

— И ты согласен?

— А ты посмотри на сайты знакомств. Там не стихи Цветаевой пишут в анкетах. Там пишут «рост, вес, размер груди».

Она засмеялась. Нервно так, по-куриному.

2.

— Ладно. А что скажешь про Донну Тартт? — спросила она. — «Щегол» — это, по-твоему, про любовь или про травму?

— Про травму, которую приняли за любовь. Это как если бы твоя мать умерла, а ты вцепился в её старую кофту и думаешь, что это спасение. Картина там — просто кофта. А любовь — это когда главный герой не может трахнуть девушку, потому что у него стрессовое расстройство и он коллекционирует антиквариат.

— Ты циничен.

— Я наблюдателен. Тартт, кстати, хорошо показывает одну из главных проблем современного общества — мы заменили живые чувства фетишами. Вместо любви — коллекционирование. Вместо религии — искусство. Вместо смерти — бесконечное самокопание, как у её героя.

— А что, по-твоему, с религией?

— А с религией всё ясно. Макьюэн написал фразу, от которой у меня волосы в паху дыбом встали: «Религия — это первая попытка человечества объяснить боль, а любовь — вторая, и обе провалились».

— Ого. А ты веришь?

— В бога? Неа. В любовь? Неа. В Макьюэна? Он хорошо пишет, но тоже мудак.

3.

Она отпила вино, покрутила бокал, глядя на свет. Солнце уже начало заваливаться за забор, и комната стала цвета «старость лопуха».

— А Джулиан Барнс? Про смерть он хорошо пишет. «Предчувствие конца» — помнишь? Там главный герой всю жизнь вспоминал одну историю, а потом понял, что память — это не архив, а черновик.

— Вот, bлядь, точнее не скажешь. Мы все переписываем своё прошлое. Та девушка, которая тебя бросила в двадцать лет, на самом деле не была идеальной. Она просто была первой. Тот друг, который предал, не был злодеем — он был трусом. Но мы же не можем признаться себе, что наши страдания — это наша же фантазия.

— Поэтому Барнс и гениален — он сдирает этот розовый пластырь. И под ним — не кровь, а старая, засохшая грязь.

— А кто у нас про эстетику? — спросил я. — Кто сейчас объясняет, что красиво, а что нет? Из современных?

— Да все объясняют. Но толком — никто. Разве что Джон Бёрджер, но он уже стар, и его не читают, потому что он сложный.

— А из попроще?

— Из попроще — Али Смит. Она в «Осени» написала, что красота — это когда вещи совпадают с нашим настроением, а не наоборот. Мы не ищем красивое — мы проецируем на мир свою тоску или радость. Если ты в говне, то и Мона Лиза покажется тебе бабой с гастритом.

— И это сейчас называется эстетикой? Проекция настроения?

— А что было раньше? Идеальные пропорции? Платоновы сраные эйдосы? Нет, ****ь, мы всегда видели только себя. Просто раньше врали, что видим бога.

4.

Мы помолчали. Она нарезала ветчину и сыр. Я налил ещё.

— Ладно, — сказала она. — А этика? Что там Марта Нуссбаум? Она же сейчас главный этический гуру. «Не ради прибыли», «Политика эмоций»…

— Нуссбаум — умная баба. Но её этика — это для богатых либералов, которые хотят чувствовать себя хорошими, ничего не меняя в своей жизни. Она говорит: «Сочувствие — это основа справедливости». А я говорю: «Сочувствие — это чувство, которое тратится быстрее, чем деньги».

— А что взамен?

— Взамен? Халед Хоссейни в «Тысяче сияющих солнц» написал фразу: «Однажды доброта становится наказанием для того, кто её проявляет». Вот это я понимаю. Ты начинаешь помогать — и ты в рабстве. Ты перестаёшь помогать — ты мудак. Выбери, как проиграть.

— Депрессивно.

— Реалистично. А ты хотела розовых пони и веганскую этику?

5.

Она поджала губы — признак того, что я её задел, но она не хочет показывать.

— А что насчёт любви ты считаешь самым честным, что написано в последние годы? Не про страдание, не про измены, а просто… про ту самую, когда не стыдно?

— Есть одна сцена у Салли Руни, извини, что опять её, — в «Нормальных людях». Герои лежат в постели, и он говорит: «Я иногда боюсь, что ты существуешь только в моей голове». А она отвечает: «Тогда мы оба друг другу приснимся». Вот это про любовь. Про то, что ты не уверен даже в том, что другой человек реален. Очень не ново.

— Но красиво, — сказала она тихо. — Даже без твоего цинизма.

— Не переживай, сейчас добавлю цинизма. Эдвард Сент-Обин в своём цикле про Патрика Мелроуза написал, что любовь — это такая форма безумия, при которой ты готов терпеть унижения, лишь бы не остаться одному. И всё. Никакой магии. Никаких там «две половинки». Просто страх пустоты.

— А ты боишься пустоты?

— Я боюсь, что пустота — это и есть единственная правда. А всё остальное — декорации, которые мы держим в голове.

6.

Она зажгла сигарету. Я тоже. Дым в серой комнате — единственное движение, кроме нашего дыхания.

— Про литературный процесс давай. Вот эти все… как ты думаешь, писатели сейчас влияют на общество или уже нет? Или они сами — отражение?

— Хороший вопрос. Джонатан Франзен, например, считает, что роман — это последний бастион личности против тотальной коммуникации. Он написал, что книгу читают в одиночестве, а это единственная форма свободы, которая осталась.

— И ты с ним согласен?

— Согласен, что он старый дурак, который не понял, что люди уже не читают романы. Они читают посты. Твиты. В этом смысле Олдос Хаксли был пророком — он предсказал не Большого Брата, а «дивный новый мир», где всех успокаивают развлечениями. Мы сейчас там, просто вместо «сомы» — тиктоки.

— А кто из современных это понимает? Кто пишет об этом?

— Бен Лернер. Он написал: «Мы больше не переживаем события, мы переживаем их репрезентацию». Понимаешь? Мы не едем в Париж, чтобы увидеть Париж. Мы едем, чтобы выложить фотку. И литература теперь не про жизнь — она про то, как жизнь превращается в контент.

— Жесть. А у тебя есть надежда?

— Надежда? Какой-то японец, не помню, написал, что надежда — это самое страшное, потому что она продлевает страдание. Лучше бы мы были клонами без чувств.

— Ты сегодня прям король пессимизма.

— А что мне праздновать? Что я на год ближе к смерти? Спасибо, Кормак Маккарти уже всё объяснил: в конце будет пепел и немножко людоедов.

7.

Она затушила сигарету, допила вино и посмотрела на меня так, как смотрят на старую фотографию — с нежностью, но без иллюзий.

— Знаешь, о чём я думаю, когда слышу весь этот интеллектуальный треп?

— О чём?

— О том, что Умберто Эко, царствие ему небесное, был прав, когда сказал: «Список — это культурная форма, самая близкая к безумию». Мы перечисляем писателей, перечисляем мысли, перечисляем всё — и думаем, что это и есть понимание. А на самом деле мы просто коллекционируем чужие слова, как Тарттовский герой — картины.

— И что нам делать? Заткнуться и тупить в телевизор?

— Нет. Пить вино. Разговаривать. Иногда спорить. А главное — не врать себе, что мы умнее, чем есть. Мы — читатели. Потребители чужого гения. И в этом нет ничего плохого, пока мы не начинаем притворяться, что сами что-то создали.

Она встала, прошла к окну. Там темнело. Где-то лаяла собака — может, на бледную луну, может, на такси, которое всё не ехало.

— А знаешь, про что ещё никто из них не написал, а надо бы? — спросила она, не оборачиваясь.

— Про что?

— Про то, что в двадцать лет ты думаешь, что любовь — это вечность. В тридцать — это компромисс. А в сорок — что это привычка дышать одним воздухом. И что самое смешное — правы все три возраста.

Я поднялся, подошёл к ней. Встал рядом. Не обнял — просто рядом.

— Хочешь, скажу тебе одну вещь без цитат?

— Давай.

— Ты — женщина, с которой я могу молчать. И это для меня больше, чем...

Она повернулась. Взяла меня за руку. Сжала. Отпустила.

— С днём рождения, козёл.

— Спасибо.

Такси приехало через пять минут. Я вышел на крыльцо, посмотрел, как красные габариты тают в майском вечере. Вернулся в комнату. На столе осталась раскрытая книга —  Пол Остер, которого мы даже не успели обсудить. Но мы обсудим. В следующий раз. Если он будет.

А если нет — то и хер с ним. Писателей много, а жизнь одна. И она, как сказал бы любой из них, — дерьмо. Но иногда, bлядь, такое вкусное.


Рецензии