Счастливого пути. Часть 4

              Месяц в Алуште переплавил Марию, как глину в печи. Она сама не узнавала себя, когда смотрела в зеркало. Не потому, что похудела или загорела, хотя и то и другое случилось. А потому, что в глазах появилось что-то новое, спокойное, глубокое, как море в штиль.
              Она теперь каждое утро ходила на набережную с этюдником. Акварель получалась, не шедевр, конечно, но Борис Ильич хвалил:
— Смелее, Мария, смелее. Краски не кусаются. А боитесь вы чего? Боитесь, что не получится? А вы попробуйте, чтобы получилось. И всё.
Она пробовала. Получалось. Море на её рисунках было живым, серым, синим, зеленоватым, с белыми барашками или, наоборот, гладким, как скатерть. Однажды она нарисовала старый саквояж, на подоконнике, с видом на море. Борис Ильич долго смотрел, потом сказал:
— Вот это — вещь. Не картина, а исповедь. За неё можно получить хорошие деньги.  Ведь тебе, Мария, нужны деньги.
Мария засмеялась. И саквояж, казалось, довольно скрипнул.
              Сообщения от Степана приходили каждую неделю. Мария не просила писать, он сам писал, длинно, путано, по-мужски неловко, но искренне. О работе, о погоде, о квартире. Писал, что вымыл окна, купил новые занавески, выбирал сам, потому что старые, сказал, надоели. «Ты не представляешь, Маша, как трудно выбирать занавески одному,— писал он. — Я стоял в магазине, смотрел на тюль, и не знал, какой взять.  Боялся ошибиться. И ошибся — взял зелёный. А он свет не пропускает. Теперь в спальне, как в склепе. Приедешь —  перевесим».
Мария не отвечала на сообщения. Думала. Думала обо всём. О том, что двадцать лет совместной жизни, это не шутка. О том, что любовь — не суп и не глаженые рубахи. О том, что измена — это трещина, но трещину можно замазать, а можно и расширить до пропасти. Она выбирала, и выбирала медленно. Борис Ильич не лез к ней с вопросами. Но однажды, под вечер, когда они сидели на террасе и пили чай, он спросил прямо:
— Ну что, Мария, простила?
Она помолчала. Помешала ложечкой в чашке.
— Не знаю, Борис Ильич. Я пытаюсь. Но внутри, заноза сидит. Вот здесь, — она показала на грудь, под ключицу. — Болит.
Он кивнул.
— Заноза, она как память.  Не уходит. Но с ней можно жить. Привыкнуть,  как к старой мозоли. Ты не прощать его должна. Ты себя прости. За то, что не уберегла, не доглядела. А он, сам  придёт. Если ему надо.
— А если не надо?
— Значит, так судьба велит. Ты тогда останешься здесь. Картины писать. Туристов учить. Мне помогать. А он, пусть с зелёными занавесками живёт. И со своим чемоданом.
Чемодан, этот старый, поцарапанный, Мария даже сквозь тысячу километров чувствовала, как он стоит в прихожей, открытый.
— А ведь, он  его держит открытым, — сказала Мария вслух.
— Кто? — не понял Борис Ильич.
— Степан. Он сказал, что не закроет чемодан, пока я не решу.
— Ого, —Борис Ильич присвистнул. — Это серьёзно. Чемодан — это символ. У нас, у художников, всё символы. Чемодан открытый — душа нараспашку. Закрытый — конец. Он, выходит, душу нараспашку держит. Ждёт.
Она молчала. Долго смотрела на море — чёрное, тяжёлое, с редкими огоньками кораблей на горизонте.
— А вы, Борис Ильич, верите, что люди меняются?
Старик хмыкнул, почесал бороду.
— Меняются, Мария. Но медленно. Не за месяц, не за год. Но если человек понял свою ошибку, то почему бы не дать ему шанс? Ты же не богиня, не судья. Ты — жена. Бывшая или настоящая — решать тебе.
              В ночь на тридцатый день Мария не спала. Лежала с открытыми глазами, слушала, как шуршит виноградник, как где-то далеко лают собаки, как вздыхает во сне Борис Ильич, за стенкой. Лежала и думала. Потом достала из саквояжа ту самую фотографию. Поднесла к ночнику, рассмотрела лица. Молодые, счастливые. Степан держит её за плечо, она прижалась к нему, как к скале. И не знает, что скала через двадцать лет обвалится. 
И вот обвалилась. А он пришёл и говорит: «Я соберу тебя заново, камешек к камешку».
— А если снова обвалится? — спросила она саму себя.
И ответила:
— А если снова? Тогда я уеду. Опять. Но уже без слёз. Просто уеду и не вернусь.
Решение пришло под утро, когда море за окном посветлело, и чайки закричали первый раз. Легко так пришло — будто всю жизнь на террасе просидело, ждало своего часа.
Она встала, накинула халат, села за стол. Включила телефон и написала коротко:
«Степан, приезжай. Поговорим. Мария». Отправила.
              Борис Ильич, когда узнал, вздохнул, покачал головой.
— Уезжаешь, голубушка?
— Не знаю. Посмотрим. Может, и останусь.
— Останешься, — сказал он твёрдо. — Я чувствую. Не в Питере твоё счастье. В Питере, только зелёные занавески. А счастье, здесь.
Она улыбнулась. Не ответила.
              Через три дня пришёл ответ: «Еду. Жди».
Мария прочитала. Выключила, положила телефон на стол. Подошла к окну. Море было серым, спокойным, мудрым. Чайки сидели на парапете, нахохлившись, и тоже ждали.
— Ну что, — сказала она саквояжу. — Гостя принимаем.
Она вышла на террасу, села в плетёное кресло, взяла этюдник. Начала рисовать море — широкими, смелыми мазками. Без страха. Без сомнений. Кисть слушалась. Вода слушалась. И сердце,  впервые за долгое время, билось ровно и спокойно. Как перед началом новой жизни.
              Степан приехал на десятый день, после того, как отправил ответ.  Мария встречала его на автовокзале Симферополя. Он вышел из рейсового автобуса — мятый, небритый, с большим пакетом в руке. Увидел её, остановился. Стоял и смотрел, как на привидение.
— Маша, — сказал тихо. — Ты … похудела.
— Ты тоже, — ответила она. — Здравствуй, Степан.
Они не обнялись. Не поцеловались. Постояли, разглядывая друг друга, как после долгой войны — с недоверием, с болью, но без злобы.
— А где  чемодан? — спросила Мария.
— Я оставил дома. Только самое нужное: смена белья, бритва.
Она кивнула. Молча пошли к выходу.
              Борис Ильич встретил их на пороге дома. Оглядел Степана цепким художническим взглядом, хмыкнул.
— Так вот ты какой, чемоданщик, — сказал без злобы. —  Проходи, гостем будешь.
Степан растерялся, не понял юмора. Прошёл. Сел на табуретку у окна. Мария поставила чайник. В комнате повисла тишина.
Первым заговорил Борис Ильич.
— Ну что, Степан, зачем приехал? Каяться или возвращать?
— И то и другое, — ответил Степан глухо. — И каяться и возвращать. Если возьмёте.
— Не «возьмёте», а «возьмёшь», — поправил Борис Ильич. — Ты у Марии спроси. А я, так, декорация.
Он вышел на террасу, закрыв за собой дверь. Мария налила чай. Поставила перед Степаном чашку. Села напротив.
— Говори.
Он замялся, тёр ладонью колено.
— Я дурак, Маша. Ты это уже знаешь. Я пропал без тебя, мне не хватает  воздуха. Та, женщина…
она, не заменила тебя. Ты моя. Родная. Даже когда молчишь —  я тебя слышу.
—  Ух, ты. Даже так. А ты слышал, как я плакала ночью? — спросила она тихо. — Ты,  слышал, мою  боль, когда чемодан собирал, а я стояла у окна? Ты ничего не слышал, ты просто застёгивал замки.
Степан побледнел.
— Всё слышал. Я…  я тогда решил: надо быть твёрдым. Нельзя раскисать. А надо было раскиснуть. На колени встать.
Помолчал.
— А на второй день у Анны, — понял. Лежу ночью, она спит рядом, пахнет духами, хорошими, французскими. А я, голову свою под подушку прячу — и нюхаю. Нет ромашки. Ты пахнешь ромашкой.
Мария смотрела в окно. Море сегодня было спокойным, почти ласковым.
— А если я скажу: нет, Степан? — спросила она. — Не вернусь. Останусь здесь. С Борисом Ильичом. Ты уедешь?
— Уеду, — ответил он, не колеблясь. — Только сначала скажу: я тебя люблю. Не умею показать, не умею сказать красиво — но люблю. И буду любить, даже если ты не вернёшься.
Она опустила голову. Долго молчала. А потом заплакала. Не тихо, не по-старушечьи — в голос, навзрыд, как плачут дети, когда теряют что-то очень важное. Степан растерялся, протянул руку. Она не отодвинулась. Он обнял её — неловко, боясь спугнуть. Прижал к себе. И они сидели так долго — может, час, может, два. Море за окном темнело. Чай остыл. Борис Ильич так и не зашёл — терпел, курил на террасе, смотрел на звёзды.
— Я не могу вернуться, — сказала Мария, когда слёзы кончились. — Не могу. Ты меня предал. Трещина, она не заклеится. Я помнить буду. Каждое утро буду просыпаться, и думать: а сегодня он уйдёт снова? Я не хочу так жить. Бояться. Оглядываться. Прости, Степан. Я не могу.
Степан медленно кивнул. Убрал руку. Посмотрел в пол.
—  Понял.
— Ничего ты не понял, — сказала Мария устало. — Но когда-нибудь поймёшь. Уходи. Возвращайся назад. Живи и тюль зелёный сними, купи белый — он свет пропускает. Меня не жди, и чемодан можешь закрыть.
Он встал. Постоял, не зная, что делать. Потом наклонился, поцеловал её в макушку.
— Прощай, Маша.
— Прощай, Степан.
Он вышел. Хлопнула калитка. Через пару минут зафырчал автобус на остановке и стих.
              Мария осталась одна. Сидела, смотрела на остывший чай. Потом встала, подошла к окну. Море было чёрным, тяжёлым, но на горизонте уже занималась заря — бледная, робкая, рассветная. Борис Ильич зашёл, молча сел на своё место. Налил свежего чаю.
—  Тяжело, голубушка?
— Тяжело, — сказала она. — Но правильно.
Борис Ильич помолчал, потом спросил:
— Чемодан закроет?
— Закроет, — ответила Мария. — Теперь закроет.
Она взяла чашку, отпила глоток. И вдруг почувствовала странное облегчение — как будто внутри, там, где сидела заноза, стало пусто. Не больно. Просто пусто. И в эту пустоту медленно заходил свежий воздух.
— Борис Ильич, — сказала она. — Учите меня дальше. Писать картины.
— Научу, — ответил он. — Дело нехитрое. Трудное другое — жить дальше. Но ты, Мария, справишься.
— Справлюсь.
Она улыбнулась невесело, но искренне. За окном вставало солнце, обещающее тепло.


Рецензии