Муравейник 3. Похождения странного человека
Приперло меня на Кипр. Не за афродитической пеной, не за иконой к монаху-стилиту в Троодос, а за дешевым такси и греческим раздолбайством пополам с турецким радушием. Лимассол — город, где русские олигархи спорят с израильскими ворами, кто громче проблеет в караоке. В "Кариоке", прости господи. Снял номер, где из крана течет вода с привкусом античной меди. Кондиционер дребезжит, как «девятка» старого другана, подорвавшегося на растяжке под Угледаром.
Еда… бл-дь, сувлаки. Жрал одни
сувлаки и завернутое в лаваш мясо, картошка фри, какая-то кислая срань. Отрыжка потом идет философская: Платон с Аристотелем спорят в моем желудке, кто из них больше мудак. Я им верю обоим. Афродита, говорят, из пены родилась. Пена сейчас — у меня в голове после бутылки "Командарии". Десертное вино, которое пьют только самоубийцы и туристы. Я себя чувствую и тем, и другим.
Там, в старом городе, за мечетью Джами Кебир, есть кафешка. Хозяина зовут Мустафа, но у него борода покрашена хной, и он шепчет молитвы Аллаху перед тем, как налить тебе кофе. Турок-киприот, каких поискать. Морда контрабандная, руки в наколках — якорь и череп с розочкой. Служил в английской армии в Акротири, а потом спиzдил пулеметную ленту и открыл бизнес. У него ирландский виски и турецкий раки, азиатские проститутки и болгарские (на редкого любителя) сигареты. Все смешалось в доме Обломовых.
Женщина. Звали ее Дениз. Танцовщица из ночнушки возле порта с полумесяцем и звездой на левой ягодице. Выменял ее у какого-то херувима за выпивку и обещание свозить в Прагу. Она умела трахаться, она умела молиться. Во время соития шептала "Аллах акбар", я — "Отче наш". Религиозный эклектизм, мать его. Наутро сбежала к мужу-повару, который режет баранов с таким лицом, будто спасает мир от сатаны. Повар тот — из Мерсина, черный, злой, с ножом за поясом. Я уехал от греха из Лимассола в Никосию, потому что не люблю, когда на мою ширинку смотрят со злым намерением, а не с вожделением.
Никосия — город, разделённый зеленой линией. Греки с одной стороны, турки с другой. Я на нейтралке, в заброшенном отеле "Ледра Палас", где пули времен 74-го года до сих пор торчат из стен. Крысы бегают, наглые, жирные, как кипрские чиновники. Думал о том, что все границы — говно. Греки суют паспорт, турки — свой каганат. А я ничей. Я — Феликс Брайт, Микс Файдер, а сейчас я Стефан Цвейг наоборот, который не кончает с женой, а кончает с жизнью медленно, по глотку раки.
Погода. Солнце как прожектор в лицо. Сорок градусов в тени пальмы, а в комнате — пот, муха и тишина кондиционера.. Местная фига — похожа на женскую грудь, сказал как-то мудак-экскурсовод. Согласен. Но грудь эта вялая, переспевшая, с косточками. Разгрызаешь — и понимаешь, что сладкого и вязкого говна через край.
Короче, Кипр — это квартирник греческих трагиков и турецких басмачей. Я проторчал там
неделю, пропил заначку, купил подделку Rolex у армянина с кудрями, подрался с англичанином за столик в "Голубой черепахе". Англичанин оказался легавым из базы Декелия. Я удрал через черный ход, разбил коленку, сижу теперь в аэропорту Ларнаки, жду рейс в Пекин или на Варшаву. В кошельке — семь евро флешка и визитка Мустафы с надписью "Allahu snack bar". Совесть, моя старая шлюшка, молчит. Хорош. Дальше.
---
Польша. Варшава, старый город, улица Пивна, доходный дом с разбитой аркой.
Поляки. Народ, который молится на католицизм и пьет водку так, будто завтра не наступит. Я люблю поляков. За упрямство, за хамство, за то, что они не любят ни русских, ни немцев, ни даже самих себя. Прилетел в Варшаву на тесном лоукостере. Визу дали, даже не посмотрев в глаза. Пограничник — под два метра, усы, как у Пилсудского, спросил: "Czy masz co; do oclenia?" Я сказал: "Mam tylko chuj i dwie jajka". Он засмеялся, поставил штамп и пожелал mi;ego dnia. Вот что значит братский народ, а не эти прибалтийские псы.
Сразу двинул в старый город. Рыночная площадь — вся в разноцветных домах, в дымке от жареного мяса и сакрального угара. Костел Святого Яна торчит, как резиновый фаллос старой девы. Зашел, поставил свечку. Не за упокой, не за здравие, а просто так, чтобы дыма было больше. Ксендз посмотрел на меня с подозрением. Ксендзы здесь — это отдельная порода. Бритые, в темных очках, похожи на сексотов. Может, так оно и есть.
Жилье снял на ночь у пани Ядвиги. Бабка лет семидесяти, ходит в халате с разводами, пахнет капустой и смертью. Она налила мне журек (суп из ржаной муки, бляdь) и спросила, не из России ли я. Сказал, что с Марса. Она перекрестилась. В Польше это работает: если ты с Марса, ты еще хуже, чем русский. Зато дешево. Комната — три метра, кровать скрипит, как реанимированный паралитик. На стене портрет Иоанна Павла II и нарисованная синим фломастером свастика.
В подвале дома — бар. Называется "У Войцеха". Войцех — бывший боксер, нос сломан, пальцы расплющены, но добрейшей души человек. Наливает перцовку и ругает "Туска" последними словами. В баре я встретил ее. Звали Агнешка. Студентка из Кракова, изучала философию и подрабатывала в ночную смену. Белое лицо, бледные губы, на руке тату — "Non serviam". То есть "не буду служить". Мы сели за столик, она заказала ";ubr;wk;" с соком яблока, я — чистый "Wyborowa". Говорили о Леме, о том, почему поляки спиzдили у Литвы Вильнюс. Агнешка хохотала, показывая кривые зубы. Я понял — влюблюсь. Илюблюсь, как дебил.
Она привела меня в свою общагу на Мостовой. Общага воняла дешевым табаком и отчаянием. Комната на четверых. Две девки спали, одна дрочила. Агнешка задернула занавеску. Мы трахались на полу, под звуки Шопена из наушников соседки. Это было жестко, без прелюдий, с прикушенными губами. Она плакала, я не понял от чего — от боли, от удовольствия или от политической ситуации в стране. После она сказала: "Jeste; pojebany". Я согласился. Кто же спорит?
Утром я нашел свои трусы и вышел в город. В Варшаве полно украинских беженцев, грузинских воров, чеченских силовиков. Ни хрена не поймешь. Купил пирожок с мясом у бабки с тележкой. Бабка сказала: "Бережи себе, синку". На украинском? Я заплатил, откусил — внутри была капуста. Все смешалось, дорогая, в конфедеративной Речи Посполитой.
Вечером Войцех посадил меня за свой "малыш" — старый "Фиат 126p". Мы поехали в направлении Лодзи. По дороге он рассказал, что его отец был в "Солидарности", а дед — в Армии Крайовой. Оба подохли в нищете. "Taka jest Polska, — сказал он, затягиваясь сигареткой — Taka jest Polska". Я кивал. В окно влетела муха, я прихлопнул ее на приборной панели. Жертва порождает жертв. Даже в дорогой моей Польше.
Ночевал на сеновале у его кузена под Ченстоховой. Кузен — фермер, лицо красное, глаза бешеные, состоит из самогона и молока. Он показал мне свою коллекцию противогазов и спел "Мурку" по-польски. Получилось трогательно. Утром я проснулся с петухом на груди. Буквально. Кто-то пошутил. Или не пошутил. В общем, пора валить. Следующая остановка — не знаю. Может, в Канаду, может, в ад. Какая разница.
Меня зовут сейчас Тадеуш Костюшко на минималках. Я брожу по перрону в Лодзи, в кармане платок, мятная конфета и пачка евро. Я не прощаюсь. Я растворяюсь в дымке тепловоза, который воняет солярой и свободой. На hуй всё. Включаю диктофон, наговариваю: "Былое и свинство. Нигде…"
Свидетельство о публикации №226052200196