Дикая. Сюжет из 90 х

          В жёсткий прагматический век отдельные непрагматичные люди обычно обращают на себя внимание, вызывая то презрение, то осуждение, то восхищение. Прагматизм тесно связан с рациональным мышлением, которое в современном европоцентричном мире является альфой и омегой человеческого бытия, поэтому-то человек непрагматичный кажется в этом мире дураком. «Если ты такой умный, что же ты такой бедный» - вот лозунг этого мира, пошлее которого трудно что-нибудь придумать.
 
           Вот, например, математик Григорий Перельман, решивший теорему Пуанкаре, вызвал бурю разнообразных эмоций у журналистов и обывателей, причём не фактом решения одной из математических задач века, а тем, что отказался от премии в миллион долларов. Как писали тогда в прессе в 2010 году, попытавшимся поговорить с Перельманом на эту тему журналистам тот ответил через дверь, что ему деньги не нужны, потому что у него есть всё что нужно для жизни.  Были некоторые закоренелые прагматики из публичных персон, которые подозревали у него психические отклонения. Но были и те, кто считал, что Перельману открылись некоторые истины, в свете которых обладание лишними деньгами это досадное, мешающее жизни обстоятельство. Мне, конечно, ближе вторая точка зрения.
 
           Однако такого рода непрагматическое поведение, на мой взгляд, может быть связано не только с особенностями личности, но и уходить корнями в этническое происхождение человека, в его коллективное бессознательное. И в этом своём убеждении я не боюсь упрёков в неполиткорректности – замалчивать факт этнической принадлежности человека это опасное заблуждение, а точнее даже злонамеренное сбивание людей с толку врагом рода человеческого. Ментальный шлейф своего народа (как и шлейф своего социального происхождения) тянется за человеком и тогда, когда он меняет среду своего обитания и даже тогда, когда он изо всех сил пытается избавиться от него, вживаясь в эту новую среду. Так человек, родившийся в семье, принадлежащей какой-либо народности Крайнего Севера, приехав в центральную городскую часть России, радостно начнёт обставлять себя атрибутами цивилизованной жизни: обзаводиться бытовой и офисной техникой, перенимать образ жизни и манеру поведения современного городского человека. Но никогда он не сможет изжить из себя то глубинное, неосознаваемое, что связывает его с его народом, то, что будет давать о себе знать в малозаметных привычках, мыслях, страхах, суевериях, нелогичностях поведения и прочих мелочах, определяющих в совокупности своеобразие его социального облика и некоторую непохожесть на окружающих.

            Такой была моя детская подружка Катя, давно уже ушедшая из жизни, явившая беспрецедентный пример непокорного и упрямого следования к самоистреблению. Катя была дикарём, что совсем не исключало её доброты, толковости, начитанности. Я говорю «дикарём», а не «дикаркой», потому что слово «дикарка» это, скорее, коммуникативная характеристика, а не сущностная. А Катя была именно дикарём, человеком в глубине своей чукотской души абсолютно чуждым цивилизации.
 
            Её замечательные родители, интеллигентнейший еврей Борис Леонидович Краминский и его добрейшая, всегда открытая к людям, умевшая заливисто хохотать, большая и толстая Александра Ивановна долго работали на Крайнем Севере, в маленьком городке Певек. Там они и удочерили девочку (Катя однажды, будучи уже взрослой, сама рассказала мне об этом, а потом почему-то предпочла об этом забыть).

            Вернувшись из Певека, семья поселилась в Ленинграде в нашем кооперативном доме, где мы с Катей и подружились. В детстве и юности всё было нормально – Катя прилично училась в школе, закончила техникум, вышла замуж. Работала она нормировщицей на военном заводе, где и познакомилась со своим мужем. Тогда ещё архетипическое не проявлялось в ней, разве что какие-то мелкие «звоночки» были. Так, например, когда Кате понадобилось свозить свою двухмесячную дочку в гости к свекрови, она пошла с коляской пешком через город и взяла меня в провожатые, чтобы я помогала ей переходить через улицы, потому что светофорам Катя не доверяла. Чем-то древним и диким отдавало также её совершенно беспримерное, рационально необоснованное, какое-то патологическое упрямство.
 
            Прорывалась иногда и странноватая агрессия на близких – помню, как после какой-то мелкой ругани с мужем в моём присутствии Катя, пронося над его головой чайник с кипятком, притормозила и намеренно капнула ему кипятком на голову, впрочем, всего лишь каплю, больно ему не было, но помню, что мне стало странно и страшновато. А ещё я стала свидетелем замечательного скандала Кати со свекровью. Причина скандала забылась, в моей памяти остался обмен принятыми в «неприличном обществе» стереотипными ругательствами. «Жидовская морда», - кричала свекровь, Катя, ухмыляясь и бурча себе под нос, что назвать её жидовской мордой бессмысленно, потому что она усыновлённая, кричала в свою очередь «эстонская морда», намекая на происхождение свекрови. Та, уловив Катино бурчание  меняла жидовскую морду на чукотскую. Так какое-то время они обменивались любезностями. Но скандал был обычный и ничем архетипическим ни с той, ни с другой стороны не отличался. Это  я о нём так, к слову, для полноты картины Катиной жизни.

            Судьба этой семьи оказалась трагичной для всех её членов. Рано ушла из жизни Александра Ивановна, кажется, ей не было ещё и 60 лет. Борис Леонидович был безутешен, он долго плакал ночами, как шёпотом рассказывала мне Катя. Потом, через несколько лет случилась ещё одна жестокая трагедия. Свою вторую дочку Катя назвала Сашенькой в честь матери, но прожила она меньше 5 лет и умерла от лийкемии. Её, конечно, лечили, но сделать ничего было нельзя. Помнится, тогда Катя в очередной раз явила свою странность, если не сказать более. Борис Леонидович уже жил отдельно, он купил у кооператива квартиру в соседнем доме, тогда это было вполне по силам обычному инженеру, и Катя жила в старой квартире одна с дочерьми (с мужем она развелась).

              Больная маленькая дочка требовала неусыпного внимания и соблюдения абсолютной гигиены. У Кати же была собака, сука немецкой овчарки, и никто никогда её ни воспитывал, ни дрессировал. Жизнь её была собачья в полном смысле слова, поскольку Катя, боясь осуждения соседей, гуляла с ней только по ночам. От этого собака была злая, выла, гадила в квартире, грызла вещи, выворачивала шкафы и устраивала прочие безобразия. Однажды собака сожрала дорогущие таблетки, предназначенные для Сашеньки. Рассказывая мне об этом, Катя сокрушалась о том, как это может сказаться на здоровье собаки. Подозреваю, Катя не отдавала собаку и высказывала свою озабоченность её здоровьем из чистого упрямства. На самом деле, конечно же, может быть, сама того не подозревая, она жила в судороге ужаса и горя.

              Соседи, особенно те, на кого протекала с потолка собачья моча, начинали тихо ненавидеть Катю, считая её сумасшедшей. Ненависть была тихой из-за огромного уважения к Борису Леонидовичу, кроме того, народ в нашем кооперативе по тем временам жил в основном интеллигентный, не опускавшийся до прямых скандалов.

              Смерть Сашеньки сразила Бориса Леонидовича окончательно. Помню, на похоронах девочки он говорил мне, как его защемило и опрокинуло, когда он увидел торчащие из-под погребального покрывала сандалики. Долго не задержался Борис Леонидович на этом свете, Скоротечное онкологическое заболевание унесло его в несколько недель. И вот тут опять Катя явила себя в своей дикости. Из наших двух, принадлежавших одному кооперативу домов ни один человек из тех, кто хорошо знал, любил и уважал Бориса Леонидовича (а их было много), так и не узнал о его болезни до самой его кончины. Катя скрыла это от соседей. Катя, конечно, как могла, ухаживала за своим отцом, заходила к нему в квартиру в соседнем доме, приносила еду, вызывала скорую, когда были приступы. Но конец его был страшен, и не по страданиям, которые, вероятно сопровождают уход многих онкологических больных, а оттого, что в последний момент во всей своей конкретике осуществилась известная фраза про «стакан воды». Катя сама рассказывала это мне, ужасаясь на саму себя: накануне отец, вероятно, предчувствуя близящийся конец, просил Катю не уходить, но она всё равно ушла. От страха ушла к себе в квартиру, как прячут голову в песок некоторые птицы. Когда на следующий день, заставив себя преодолеть страх, она открыла отцовскую квартиру, то сразу поняла, что всё кончено. Зайдя в комнату она увидела мёртвого отца, который очевидно пытался в свои последние минуты дотянуться до стакана воды…
 
               Похороны скрыть не удалось, на прощание с Борисом Леонидовичем пришло много народу из наших двух домов. В глазах их, когда они смотрели на Катю, читалось скрытое осуждение.

               А потом грянули девяностые годы. Точнее, они начались уже и раньше, но вот «девяностые годы» в своём страшном символическом смысле начались для Кати после смерти отца.
   
               Катя и её бывший муж, как уже было сказано, работали на военном заводе. В девяностые годы началась так называемая конверсия, говоря иными словами полный разгром военного производства, образно можно сказать так: делали танки – стали делать сковородки. И этой конверсии подлежали все военные предприятия. Мы помним, как разваливался оборонно-промышленный комплекс, как сокращалось производство, как людям перестали платить зарплату. Мы помним, как распиливали на металлолом высокотехнологические подводные лодки в угоду нашим новым западным друзьям с рогами и копытами! Перед моими глазами проходят их конкретные жертвы.

               Хотя дело тут, конечно, не только в происках рогатого, но и в том собесовском складе советского сознания, который сложился в России во вторую половину двадцатого века – всякий советский гражданин, чей труд зачастую оплачивался грошами, тем не менее ни минуты не сомневался, что уж совсем пропасть ему Советское государство, в лице ли самой власти, в лице ли общественности, не даст.
 
               Бывший Катин муж Сергей, с которым я иногда продолжала перезваниваться, годами не получая зарплату, ходил пешком через полгорода на свой завод (денег не было на дорогу). Он работал на должности инженера, сумев за 13 лет упорного труда, отчисляясь за долги и восстанавливаясь, доучиться в нашем электротехническом вузе «ЛЭТИ» и получить диплом. Когда Катя оказалась уже в полном провале, помнится, он говорил о себе так: «Я, как Катя, всё-таки никогда не опускался, четвертушка хлеба у меня на день всегда была». Через город пешком на работу и четвертушка хлеба… В наше мирное время на меня повеяло призраком блокады. Когда я задавала ему резонный вопрос, почему он не бросит свой завод и не уходит, например, сторожить гаражи, он молчал. На лице его было недоумение, почему он, инженер с высшим образованием, должен сторожить гаражи, в матрицу его советского мышления это не укладывалось. Однако советский гражданин в своей интуитивной надежде на свою страну оказался прав: общественность в лице сердобольных тёток с завода не дала Сергею пропасть, кое-какую еду ему довольно регулярно они приносили из дома.
 
                Но вернёмся к Кате. Зарплаты не было и у неё, зато она осталась наследницей двух квартир: двухкомнатной, в которой жила она со старшей дочерью, и однокомнатной, оставшейся после отца. У Бориса Леонидовича остались родственники, достойные интеллигентные люди со связями, которые готовы были принять участие в Катиной судьбе и помочь ей распорядиться квартирами, ну, хотя бы выгодно продать однокомнатную, чтобы было на что жить с ребёнком. Но Катя, повинуясь своей упрямой дикой природе, злобно отшвыривала от себя всех, кто только заикался о том, чтобы помочь ей разобраться с делами. Мы с моим мужем остались единственными её друзьями только по той причине, что ни разу (во всяком случае в её присутствии) не усомнились в разумности её решений и в целесообразности пропивания и проедания её жилплощади. Катя тогда регулярно приносила в  нашу квартиру появившийся недавно в продаже спирт Рояль», икру и прочие деликатесы. Отказаться означало стать для неё врагами.

               Поведение Кати  было не просто непрагматичным, в нём чуялась какая-то архетипическая иррациональность. В годы, когда закон ослабел, и каждый, не слишком озадаченный этическими принципами, фанатично грёб под себя всё что попадалось под руку, Катя с не меньшим фанатизмом гребла из-под себя. Она дала обобрать себя всем попавшимся на её дороге мошенникам, менее через полгода после смерти отца она ухитрилась потерять обе квартиры, оставив без жилплощади свою дочь (органы опеки тогда работали плохо, как и всё остальное). Кроме того, она каким-то загадочным образом осталось ещё и должна крупную сумму денег, в результате чего у неё отобрали паспорт и другие документы. Однажды её обобрали и избили два милиционера, а потом оттащили к знакомому врачу в поликлинику, который заверил, что следы побоев отсутствуют. Потом её выкинули на улицу. Это была совершенно чудовищная история, когда Катя рассказала мне это, я долгое время рисовала в своём воображении картины справедливой кары, которая должна была обрушиться на головы этих подонков, правда, в те годы кары можно было ожидать только со стороны Господа Бога.
 
              Теперь я думаю о том, что у некоторых людей (наверное, в первую очередь у таких, как эти потерявшие человеческий облик милиционеры) бывает звериное чутьё на жертву. Подобно тому, как хищник чует кровь, эти люди чуют слабость и беззащитность, неспособность постоять за себя ни словом, ни делом. Интересно, что другой случай такого чутья, с которым мне пришлось столкнуться, связан с человеком, отнюдь не потерявшим человеческий облик, а совсем даже наоборот. Речь идёт о моём научном руководителе, весьма строгой и солидной старухе (назвать её дамой не поворачивается язык), человеком сколь блестящим, столь же и пугающим, чьи образованность, ум и талант сочетались с каким-то атавистическим бурлением внутренних страстей. Она чуяла жертву в числе своих учеников и изощрённо оттаптывалась на ней. Одна моя знакомая, тоже её ученица, очень метко обозначила её словом «нежить». Уникальность «нежити» была настолько впечатляюща, что у некоторых её диссертантов выливалась в безудержное, неконтролируемое сознанием, как под гипнозом славословие.

              Без документов устроиться на работу Катя не могла. Она поселилась в крохотной убогой квартирёнке в десятке километров от посёлка Васкелово, совсем на отшибе, практически отрезав любую возможность помощи (вполне вероятно, что на эту жилплощадь у неё тоже не было документов).

              Дочь свою, которая была проблемным ребёнком, а к тому моменту уже подростком, она прокляла за её равнодушие и нежелание помочь матери. Разумеется, дочь можно было понять. В какой-то момент она сбежала к бабушке по отцу, причём скорее всего от голода. Катина свекровь, помнится, звонила мне тогда, обрушивая на Катю поток брани. Одну фразу я запомнила. «У девчонки нет даже трусов и носков», - кричала в трубку свекровь. Тут уж трудно даже комментировать что-то.

             Я была в той новой Катиной квартире. Катя не извещала о положении своих дел и своих перемещениях, покинув наш дом, она долго не давала о себе знать. Но однажды я получила от неё отчаянное письмо о том, что ей нечего есть, а дочь её бросила. Я повезла Кате продукты, добираться надо было на электричке, а потом на автобусе и ещё пешком, долго и неудобно, машина была по тем временам роскошью, мало у кого она была. В квартире была полная пустота и забитые фанерой окна. Со стороны ЖЕКа были уже претензии за неуплату коммунальных платежей, в общем, как и ожидалось. Телефон, разумеется, был отключён за неуплату, так что общаться можно было только с помощью обычных писем, почта пока работала исправно. Катя была благодарна за всё, просила только репчатого лука, который ела как яблоки. В один из моих приездов она рассказала, что нашла какую-то работу на ферме по переборке овощей. Но это тоже быстро прекратилось, завершившись каким-то очередным безобразием с Катиным избиением.
 
             Летом 2001 года мы виделись с Катей в последний раз, она сама пришла к нам домой. Полтора часа шла по страшной жаре, чтобы сесть на электричку в Васкелово, поскольку денег на автобус не было ни копейки, зайцем доехала до города, что в эпоху общего бардака была рядовой практикой. На Финляндском вокзале она с рук продала кому-то взятую с собой для этой цели книгу (книг в квартире было много, и Катя в основном читала) и доехала до нас на метро. Думаю, что пешком она не пошла не по причине усталости, а потому что, совершенно не ориентируясь в городе, просто боялась заблудиться. Первыми словами её, когда она вошла в дверь, были: «Если я сейчас умру, вытащите меня на помойку». Потом она рассказала, что именно на помойке она теперь ищет и находит хлеб… О смерти она говорила уже давно, будучи убеждённой о наличии у себя какой-то роковой болезни, но дело не в болезни, ополчившись на жизнь, она яростно расправлялась с ней быстро шла к своему концу.
Я узнала о смерти Кати, позвонив её бывшему мужу. Он сообщил, что Катя умерла от голода в своей квартире, в которую она перестала кого-либо пускать. Где и кто её похоронил, неизвестно. Ирония судьбы заключается в том, что через несколько месяцев после смерти Кати ей пришло неплохое наследство из Лондона. На меня через дальних общих знакомых вышли Катины проклятые и отвергнутые родственники со стороны её отца Бориса Леонидовича Краминского и сообщили эту новость. Тогда-то я и позвонила Сергею, бывшему Катиному мужу. А больше ничего о судьбе этого наследства я не знаю, досталось ли оно Катиной старшей дочке или было кем-нибудь присвоено по дороге к наследнице, неизвестно.

               Размышляя о Кате, я, конечно, осознаю свою вину, что в какой-то момент отступилась и дала возможность ей беспрепятственно катиться вниз. Но насильно спасти человека, который этого не хочет, невозможно. Это было мне понятно уже тогда. Катя была не единственная из тех, кто отчаялся и встал на путь пассивного самоистребления, девяностые годы обрушили таким образом очень и очень многих. И всё-таки Катина история – это совершенно особая история человека, вырванного в младенчестве из своей среды и водворённого в чужую. Вряд ли Борис Леонидович и Александра Ивановна думали об этом, удочеряя в Певеке маленькую оставшуюся без родителей девочку. Вряд ли даже в кошмарных снах видели они ту жизнь, которую придётся этой девочке прожить. Они ведь жили в незыблемом и великом Советском Союзе, и то, что началось в девяностые годы, тоже им в страшных снах не снилось.
 
                А ведь именно это сломало Катю, которая с грехом пополам встроилась советскую матрицу поведения, но вот перестройку, сломавшую все матрицы пережить не смогла. Многие сломались, но не все, наш общий дух городского цивилизованного человека держал нас тогда, в девяностые годы. Мы искали и находили пути остаться на плаву или хотя бы не погибнуть от голода, цеплялись за любые возможности заработать: сдавали свою жилплощадь, давали уроки, проводили экскурсии по городу иностранцам, ремонтировали чужие квартиры. В нашей комнате, например, много лет под шкафом лежала шпала, которую притащил наш друг с целью организации совместного домашнего производства детских кубиков – на трёх поверхностях русские буквы, на других трёх – иврит. Идея по каким-то причинам не была реализована.
 
                У Кати не было этого городского духа, и она была экзистенциально беззащитна, её культура, её шаманы не защитили её, потому что она была оторвана от них в младенчестве. Мы как-то говорили с ней о православном крещении, но время было упущено и ничего не состоялось, и мне грустно, что мы остались с ней в разных духовных мирах. И всё же однажды она явилась мне во сне, радостная, улыбающаяся, я тогда, проснувшись, отметила мысленно этот эпизод, но решила не думать на эту тему, хотя, конечно же, в глубине души поняла, что он означал: Катя уходила из жизни и приходила прощаться. Кате было тогда 42 года.

               Через несколько лет после Катиной смерти я столкнулась на улице недалеко от нашего дома с одной женщиной, которая тоже хорошо знала Катю. Тема страшной Катиной жизни и ещё более страшной смерти была в наших разговорах уже давным-давно исчерпана, но тут мы обе почему-то её вспомнили, и я вдруг поняла, что сегодня Катин юбилей – 27 апреля 2007 года Кате исполнилось бы ровно 50 лет, и она решила напомнить нам о себе в этот день. Моя собеседница сходила в этот день в церковь и поставила свечку за упокой Катиной чукотской души. 


Рецензии