Терезища

          Высокой науки на страже
          Терез Георгиевна Браже
          По кафедре ходит с обрезом
          Суровая Браже Тереза!

          И сладко в научном кураже
          Терезе Георгиевне Браже
          Под вопли никчёмных талантов
          Сплясать на костях аспирантов!

          И всё же желаем Терезе
          Раскинуться в мягком лонгшезе
          На пляже у тёплой Замбези
          Гармониям Перголезе
          Внимая в изнеженной грезе.

          Такой мадригал сочинен был мною на семидесятилетний юбилей нашего научного руководителя, профессора, доктора педагогических наук Терезы Георгиевны Браже. Показать ей, разумеется, этот мадригал было нельзя, она был начисто лишена чувства юмора, к тому же воспетый мною образ был недалёким от истины, топтать аспирантов она умела.
 
          Среди всех жизненных эпизодов, эпизод моей работы с Терезой был одним из самых ярких, и вообще знакомство с нею я считаю огромной удачей, разумеется, не только в смысле прагматическом. Думаю, что главным результатом этого моего периода жизни стали мои друзья, с которыми мы тогда разделили общую судьбу людей, пишущих диссертации под руководством Терезы Браже.
 
          Мы начинали свою научную деятельность под сенью её научного имени, но помогала она нам, скорее, не научными идеями, а потрясающим чутьём на научную конъюнктуру и интриги диссертационных советов. Тогда (а впрочем, и всегда, наверное) публичная защита диссертации во многом была местом сведения счётов – завалить диссертанта означало поставить в неловкое положение его руководителя. Тереза хорошо это знала и строго соблюдала дипломатию и «политес» в общении с коллегами. Однажды, незадолго до защиты докторской диссертации у меня вышло какое-то мелкое недоразумение с одним из членов совета. Тереза, когда я сообщила ей об этом, незамедлительно поехала в институт, позаботилась о том, чтобы встреча с этим членом совета вышла как бы невзначай, в коридоре, обнялась, поговорила и пошутила с ним на разные темы, опять-таки как бы невзначай воспела хвалу мне и опять же кстати вспомнила и его диссертантов, которым тоже предстояло защищаться в этом совете. Сама мне потом всё это рассказывала. Всё это было сделано в основном из соображений заботы о своей репутации. Хотя я знаю, что она меня любила (а может, просто ценила).

          Главным критерием отношения её к своим подопечным была их преданность делу, написание диссертации должно было быть в их жизни приоритетным занятием, никакие обстоятельства – ни проблемы на работе, ни болезни, ни утраты близких – не принимались во внимание. Только преданность делу! Я отвечала этому критерию и если уж писала диссертацию, то делала это каждый день, и Тереза это ценила, к тому же ей нравилось, что я пишу. Это тоже был важный критерий и, заботясь о своей репутации, Тереза никогда не позволила бы выйти на защиту кому-то, по её мнению, недостойному. Мы все были свидетелями, как на кафедральной предзащите, невзирая на лояльное отношение к аспирантке самого заведующего кафедрой, она публично сдала свою ученицу, объявив, что аспирантка вышла на предзащиту без её согласия, абсолютно не готова, как учёный не состоится и делать ей в аспирантуре нечего. Мы тогда понимали, что такая судьба вполне может быть уготована и нам, если мы не будем стараться (но и это, разумеется, не давало гарантии).

           Да, Тереза вытирала ноги об аспирантов, однажды, в самом начале моего общения с Терезой, когда некоторые её проявления были мне ещё в новинку, секретарь кафедры шёпотом рассказала мне, свидетелем каких ужасных сцен ей приходилось быть, как Тереза в буквальном смысле слова топтала и ломала людей. Чем она была движима в такие моменты, трудно сказать, я всё же склоняюсь к тому, что ей, за масштабность её натуры, её талант и высочайший интеллект, выпали самые страшные искушения, самые изощрённые демоны терзали её душу, так что эта ноша иной раз оказывалась непосильна ей, и в такие моменты она просто была не властна над собой. Мне повезло в том смысле, что об меня она гораздо меньше вытирала ноги, чем о других, особенно тех, в ком она чуяла жертву, как хищник чует кровь. Одна её ученица очень метко назвала её словом «нежить».

            В такие моменты «добрая бабушка» Тереза, участливо входившая во все наши рабочие и даже семейные проблемы, вроде бы готовая помочь не только словом, но и делом, вдруг оборачивалась в старую ведьму, норовившую сначала ударить побольнее, а потом и сожрать. Сама её участливость оказывалась странным мороком. Однажды я сильно и очень неудачно подвернула ногу и сидела дома (напряжённо работая над диссертацией), Тереза, которой я рассказала об этом по телефону, вместе со мной ахала над моей ногой и вспоминала номер телефона какого-то волшебного врача (обычно в таких случаях она вспоминала не более 3-4 цифр, остальное, включая имя и фамилию врача, предлагалось искать самостоятельно). На следующее утро после аханий и переживаний Тереза позвонила и строго потребовала, чтобы я поехала на какую-то конференцию на другой конец города, без участия в этой конференции качество моей работы, по её словам, оказалось бы под большим вопросом.

            В другой раз, помнится, я заканчивала работу над кандидатской диссертацией, у меня сломался компьютер, а сроки поджимали, и я вынуждена была просить друзей позволить мне работать на их компьютере. Тереза, зная это, специально назначила мне встречу на десять часов вечера (я знаю точно, что она была свободна весь этот день), и я потом сидела за компьютером у друзей до двух часов ночи в комнате, где спали дети, потому что назавтра надо было сдавать автореферат.  Ну, и прочие мелочи, типа разговора по телефону, когда Тереза в ответ на мои слова, что с телефоном неполадки и я очень плохо её слышу, специально начинала говорить ещё тише. Она как будто специально испытывала наше терпение. И кто, спрашивается, контролировал её поведение в такие моменты?! Думаю, что ответ напрашивается сам собой…

            Кафедра, на которой работала Тереза и к которой мы были прикреплены, да что говорить, и всё учреждение, в которой мы собирались защищать свои диссертации, отличалась строгими требованиями политеса, который необходимо было соблюдать во всех деталях. В злую минуту я сформулировала это так: если ты аспирант, тебе следовало вползать на кафедру на брюхе, глотая пыль, благодаря и самоуничижаясь; если ты был уже защитившийся кандидат наук, можно было входить трясущейся походкой на полусогнутых ногах, всё так же кланяясь и благодаря. Докторанту позволялось чуть менее самоуничижаться, но кланяться и благодарить полагалось всё равно.

            Всё это держалось на глубинном убеждении большинства сотрудников учреждения, причастных к аспирантуре и докторантуре, что желание защитить диссертацию может быть продиктовано исключительно карьерными соображениями и жаждой денег. И за это диссертанты должны были платить, платить и платить. Доктор философских наук позволял себе на лекции предложить аспирантам «сбегать за ящиком пива» (так понимай, «с вами, дебилами, без пива делать нечего»), заведующая аспирантурой требовала строгого отчёта о том, какие и насколько дорогие подарки куплены членам диссертационного совета, которые будут вынуждены «тащиться в холод и слякоть, чтобы слушать вашу белиберду», банкет со спиртным и дорогими закусками полагалось устраивать  для экзаменационной комиссии после каждого экзамена, рядовой практикой у некоторых руководителей было назначить своему аспиранту встречу, заставив его ехать на другой конец города, а самому не прийти. Ужас в том, что многие из аспирантов полагали, что всё это в порядке вещей и покорно встраивались в контекст таких отношений и моделируя их в дальнейшем уже в других ситуациях и примеряя на себя уже другие роли.
 
            Интересно, что Тереза, будучи умнейшим и чутким на пошлость и подхалимство человеком, на словах не раз говорившей об этом, на деле, очевидно поддавшись общей бесовской вакханалии, ожидала к себе и своим коллегам именно такого отношения. Где-то я уже писала об этом, но сейчас будет к месту повториться о том, как Тереза однажды характеризовала известного Петербургского философа Моисея Самойловича Кагана, который выступал оппонентом на моей кандидатской диссертации. Тереза превозносила человеколюбие Кагана, вынесшего на лестницу стакан воды одной немолодой женщине, которая принесла ему свою докторскую диссертацию с опозданием (поезд опоздал, ехала из другого города). Женщина была «вся в мыле» и «в спущенном чулке». По мнению Терезы, Каган должен был «спустить с лестницы нахалку», а он вот даже воды вынес, милосердный… Интересно вот только, кто же в таких деталях, включая «спущенный чулок», всё это ей рассказал – сам Каган или та нахалка-диссертантка?

             Неуважение чуялось ею во всём – даже в расположении фамилий учёных в диссертационном списке литературы, алфавитный порядок казался ей формальным и «неполиткорректным». Так, она придралась к тому, что я поставила в свой список на первое место фамилию психолога Абульхановой-Славской (кажется, она на тот момент была уже академиком РАН, но Тереза этого не знала). По её мнению надо было на первое место поставить фамилию учителя Абульхановой-Славской знаменитого С. Л. Рубинштейна. И она ещё долго тогда думала и рассуждала, кого ставить третьим, четвёртым и так далее. А однажды вечером она, после очередного заседания кафедры, на котором обсуждались наши работы, позвонила мне и потребовала объяснить, «чем была вызвана ядовитая интонация вашего голоса, которым вы попрощались с заведующим кафедрой». В присутствии Терезы следить надо было даже за своим дыханием, однажды мне попало за вздох, который был интерпретирован Терезой как выражение досады.
 
             Все мы, учившиеся у Терезы, общавшиеся с ней, чувствовали свою приобщённость к чему-то до крайности незаурядному, чему трудно подобрать название, она была феноменальна. Разумеется, этот феномен был одной из самых интересных наших тем для обсуждения, а обычная человеческая жизнь Терезы Браже была предметом догадок, домыслов и сплетен.

             По поводу происхождения Терезы высказывались разные версии, одной из самых романтических была версия о том, что она была из тех самых испанских детей, вывезенных из Испании в 1938 году. Судя по молодым фотографиям, Тереза вполне могла сойти за испанку. Личная жизнь Терезы была абсолютна табуирована. Говорить о ней было неприлично и страшно. Мы знали только, что с нею жила её якобы приёмная дочь Лена, охранявшая Терезу от любых, настоящих или мнимых посягательств, как цепной пёс. Про Лену говорили, что у неё были также и свои настоящие родители, но жила она почему-то с Терезой. Вообще Лена была какая-то мутная, со странностями и каким-то особым ожесточением к любым религиозным темам, при том, что сама-то Тереза была христианка и на полке книжного шкафа у неё стояла маленькая иконка.

            Кого-то вместе с Леной, кого-то ещё до Лены – в итоге Тереза с Леной воспитывали трёх усыновлённых мальчишек, мы не знали о них вообще ничего, мне как-то довелось мельком увидеть их лица – двое из них были явно азиатского происхождения. Тереза всегда позиционировала себя как человека, для которого всё связанное с человеческим телом, включая его, тела, происхождение, не имеет никакого значения, только интеллект и дух имеет значение, а бренное тело так, труха. Но бренное тело так, по боку, не пустишь, ни своё, ни чужое, физиологию не затопчешь просто так с концами. Всё ведь давно уже просто и понятно: что будешь вытеснять в подсознание, то и вылезет какими-нибудь чудищами и в самый неподходящий момент. Вот и у Терезы изгнанная и похеренная физиология иной раз бурлила и выплёскивалась. Помню, с каким плотоядным выражением лица передавала она содержание каких-то документов о зверствах фашистов, насиловавших кого-то «в очередь».
 
            Презрением к телу и его удобствам объяснялся и бытовой аскетизм Терезы – хлеб, нарезаемый на газетке, лежащий в ванной комнате крохотный кусочек хозяйственного мыла (и никакого зеркала!) Однажды мы с моим другом и тоже учеником Терезы были у неё в гостях (это была большая честь – быть вхожим в дом Терезы), когда пришло время подавать горячее блюдо, Тереза ворвалась в комнату из кухни, держа в каждой руке по куску горячей курицы, схваченного прямо с раскалённой сковородки, и метнула эти куски на наши тарелки. Это была весьма эксцентричная выходка, но свои смешки мы тогда, естественно, подавили.

            Конечно же, она была безумна. У кого же это я читала, что ум и безумие это совсем не оппозиционные понятия, безумие это не отсутствие ума, а высшая степень его проявления… Оно бывает, когда все категории видимого мира ставятся под сомнение, скрывать которое перед окружающими быстро становится обременительным и ненужным. Такое, я бы сказала, «экзистенциальное безумие».

            Тереза как-то вспоминала, что хотела смолоду быть психиатром и полностью согласилась со мной (я тоже хотела быть психиатром), когда я сказала, что психиатр рано или поздно проникается безумием своих пациентов. Тереза, глядевшая покачивающейся коброй сквозь свои толстые очки на всех окружающих как на своих впоследствии пожираемых пациентов, вероятно и проникалась их безумием, скрыто гнездящемся в любом, самом, казалось бы «нормальном» человеке. Вот совсем маленький эпизод нашего с ней общения, восхитивший меня и добавивший красок к личности Терезы (а обыватель бы просто повертел пальцем у виска). Я тогда работала над проблемой творчества в жизни взрослого человека, и Тереза при наших встречах на кафедре неоднократно вспоминала, что у неё есть замечательная книжка на эту тему, которую мне надо будет обязательно прочитать. Наконец, у себя дома во время моего очередного визита она вспомнила и вручила мне эту книгу. Книга оказалась на польском языке. Когда я выразила своё недоумение, Тереза с абсолютно невозмутимым лицом сказала следующее: «А вы читайте книгу, не обращая внимания, что это польский язык». Помнится, я взяла книгу и дома в течение целого часа пыталась следовать рекомендациям Терезы. Слово «Творча» на польском языке я поняла.

              На защите моей кандидатской диссертации Тереза высказалась, что, работая со мной, «отдаёт долг» моему двоюродному деду, филологу, специалисту по Серебряному веку, у которого она училась в семинаре. И всё же я думаю, что она не только отдавала долг, ей было интересно со мною, и это проскальзывало иногда в её словах. А долг она сполна отдала не только своим научным руководством, но и самим фактом своего бытия в моей жизни.

               Многое, услышанное от неё в наших разговорах, прочно засело в моих мозгах и во многом определило ход моей дальнейшей мысли. Так, например, ещё тогда, четверть века назад, когда я находилась в угарном интересе к творческой инновационной деятельности человека, Тереза уже говорила о необходимости понятия нормы, без которого мир просто не сможет существовать. Как же права она была тогда, как прозревала будущее на много лет вперёд! Размышляя вместе со мной о феномене творчества, она говорила и о тех инфернальных источниках, которые могут питать его, пусть эта мысль была не новой в мире, именно из уст Терезы она стала тогда новой для меня.

               Вообще, она говорила много о науке, говорила, что её, науку, в первую очередь, интересуют подходы, а не факты, мощная интуиция Терезы уже тогда, в эпоху позднего материализма-атеизма чуяла известную сомнительность и зыбкость фактов. И вместе с тем она признавала, что наряду с наукой «откровений», связанной с прорывом к Истине, той наукой, которой жаждали наши души, но которая доступна единицам, есть «кирпичиковая» наука, связанная с кропотливым сбором фактических данных, песчинка к песчинке, кирпичик к кирпичику, с внимательным и любовном выстраивании огромного здания человеческого познания, где каждый ряд кирпичей прочно держится на предыдущем. Тереза всегда была честной и не обольщала нас высокой наукой.

               Тереза была очень нездоровым человеком. Когда мы ещё только начинали общение с ней, она уже выглядела дряхлой, не столько старой, сколько именно дряхлой, виной чему был её катастрофический остеопороз, любое, даже самое маленькое падение могло стать для неё роковым. В жизни её держала блестящая, демоническая, мятежная натура, возможно, её дряхлость была своеобразным наказанием за мятежность и демонизм. Когда ей было уже изрядно за восемьдесят, она неудачно упала и попала в больницу. Её положили в госпиталь для ветеранов на проспекте Народного Ополчения. Я поехала её навещать. Возраст и общее состояние здоровья Терезы, конечно же, заставляли тревожиться. Однако увидев её пронзительный и воинственный глаз, сквозь очки в упор смотревший на меня над одеялом (на другом глазу был блик от окна), я поняла, что ещё далеко не всё пропало.

               В течение двух последних лет самая добрая из всех нас ученица Терезы Ира (об которую тоже не раз вытирались ноги) звонила ей из Оренбурга каждую неделю, но всегда говорила только с Леной, Терезе не давали трубку, ссылаясь на её нездоровье. В последний раз мы с моим другом, тоже её учеником, были у Терезы наверное, за полгода до её смерти, вот тогда уже воинственный задор покинул её, и она оказалась в полной и безраздельной власти своей Лены.

               Было Вербное Воскресенье, я принесла Терезе несколько веточек вербы, а мой спутник принёс лилии. Лилии были поставлены Леной в воду, а верба заброшена в угол (ничто, никакие символы не должны были напоминать о Боге, о близящемся Воскресении Христовом, о бессмертии души). Я подумала тогда, как несчастна, какими страшными внутренними ломками охвачена эта женщина, а переведя глаза на Терезу, вдруг поняла, что её, вероятно, демоны уже оставили (благо было в кого переместиться).

              Лена сообщила нам о смерти Терезы через две недели после похорон, не дав нам с нею попрощаться – даже после своей смерти Тереза должна была оставаться её собственностью. Узнавать, где похоронена Тереза, и то нам пришлось окольными путями. Мы собрались у меня на её сорок дней и помянули её. Из Оренбурга звонила с рыданиями Ира. Она же и сказала мне о том, что делать с Терезой дальше. Тереза, как оказалось была крещена в православие под именем Татьяна. За упокой мятежной души рабы Божией Татьяны и дарования ей Царствия Небесного и будем молиться.


Рецензии