Ленинград
Лётчики погибли три дня назад. Жители посёлка Вырица утром в течение сорока минут со смятением наблюдали воздушный бой более, чем двух десятков самолётов. Как потом выяснилось, три наши учебные машины были атакованы целой экадрильей мессершмидтов. Дело было предрешено, и вскоре после очередной серии пулемётных очередей сначала одна, а потом и две другие наши машины резко пошли вниз за ближний лес, откуда через мгновение поднялся столб чёрного дыма и прогремело несколько взрывов. Люди побежали к лесу, обломки всех трёх горящих самолётов удалось найти скоро, но подойти ни к одному из них не было возможности – они догорали ещё несколько часов. К вечеру из поселкового управления выехал грузовик забрать обгоревшие останки погибших. Их было девять человек, хоронили их торжественно, пришли почти все жители. Дачники принесли много августовских цветов.
Война шла уже два месяца, были всякие разговоры на эту тему, когда работало радио, с тревогой прислушивались к сводкам с фронта, но до гибели и похорон лётчиков всё казалось каким-то далеким и непонятным. К тому же у всех – и в семье, и у многочисленных знакомых, и у незнакомых жителей посёлка – в душе жила непоколебимая убеждённость, что скоро всё закончится абсолютной и полной победой наших доблестных войск. Воздушный бой всё изменил. Пребывание на даче, предполагавшее отдых и расслабление, стало невозможным, и дело было не в страхе – в таком времяпрепровождении почуялось что-то кощунственное. На эту тему в семье не говорили, между супругами – Алей и Владиславом Евгеньевичем – вообще не приняты были разговоры «по душам», но душевное единение было само собой разумеющимся, и поэтому Аля свои внутренние ощущения всегда переносила на мужа и почти всегда была права.
Сейчас сидели, пили утренний кофе (Аля по традиции своей немецкой семьи приучила всю семью пить по утрам кофе) и перебрасывались словами о мелочах. Куда-то подевался собачий намордник, пёс – такс, небольшой, но сердитый, хорошо бы везти его в наморднике. Сейчас надо поискать в кладовке, может, туда запихнули ещё в начале лета, когда приехали из города. Надо сказать, что с начала войны уже несколько раз Аля вдвоём с мужем ездили в Ленинград – Владиславу Евгеньевичу требовались книги из домашней библиотеки, он был филологом и на даче дописывал свою монографию о творчестве Н. А. Некрасова. Лужские поезда в сторону города всё лето ходили переполненные, но всё реже, хотя пока регулярно. Сегодня предполагалось ехать четырёхчасовым поездом. Основные вещи уже собраны, надо ещё раз всё обойти и проверить, нарезать роскошных, растущих прямо у веранды августовских цветов. Аля обычно готовила сад к следующему сезону в конце сентября, в августе ещё можно было наслаждаться красотой цветов, если позволяла погода. Сейчас все цветы придётся срезать, жаль. Но можно поставить их в вазы в городе и вспоминать о даче. О том, что это тоже будет отдавать некоторым кощунством, Аля приказала себе не думать, она слишком любила свои цветы.
Ещё хотели в последний раз прогуляться по посёлку – зайти к жившим по соседству хорошим знакомым попрощаться, к Перовым, к Васильевым – скоро ли увидимся? Удастся ли ещё посидеть вместе с ними на нашей веранде с оранжевым абажуром над столом? И Аля, и муж, и даже дети очень ценили такие посиделки, на них было много интересных небытовых разговоров об истории, о литературе, о ярких и талантливых людях предыдущих эпох. Перовы собирались ехать завтра, а Васильевы планировали ещё пожить на даче – в их роскошном саду в этом году было много яблок, ранние сорта уже были сняты – что-то надо переработать, что-то отдать соседям, а поздние сорта жаль было снимать до срока. Генька собирался в последний раз прокатиться на велосипеде до карьера, где всё лето купались, а Тоня хотела сходить попрощаться с подружками. Ну, и надо было окончательно всё убрать и закрыть – сарай, двери, ставни.
Хлопнула калитка – по дорожке к дому почти бежала женщина, пригляделись: да это же Фрося, наша молочница! Два раза в неделю Фрося приносила творог, сметану и молоко – всё наилучшего качества. Но с Фросей рассчитались ещё вчера, денег даже прибавили сверх требуемого, договорились на следующее лето. Отчего же Фрося?
– Скорее, Владислав Евгеньевич, Аля, скорее, последний эшелон на Питер уходит через десять минут! Больше поездов не будет, немец, говорят, оборону прорвал! Вещи не берите, Успеете ещё, бегом!
Фрося побежала обратно к калитке и дальше по улице к соседним участкам.
Семья на мгновение оцепенела…
Потом молча кинулись в дом к вещам – сумки тяжелые, в них были выращенные на даче овощи, Аля даже закатала на зиму штук пятнадцать банок с огурцами (в этом году построили теплицу), был мешок со своей картошкой, мешок со свёклой, репой, морковкой… С сумками они не успеют добежать, идти до станции спокойным шагом было минут пятнадцать, бегом – успеют за восемь-десять минут, но бежать с сумками невозможно! Они вообще планировали прийти с частью сумок на станцию загодя и оставить там Геню сторожить вещи, а самим возвратиться в дом за оставшимся. И теперь всё это, все эти съестные припасы придётся оставить. Аля и Тоня схватили было мешки с овощами, но муж жёстко велел бросить. Да что там, они даже не успели запереть дом, потому что управиться с большим навесным замком требовало времени – может, всего двух-трёх, минут, но этих минут у них не было. Слава Богу, не пришлось звать и искать по саду Алиного любимчика такса Рикки, он всё ещё сидел под столом на веранде и яростно лаял на всё происходящее. Рикки подхватили под мышку и побежали. На столе на веранде так и остались стоять недопитые чашки с кофе…
На станции было столпотворение, люди штурмом брали набитые до отказа вагоны. Последний эшелон, собиравший людей по всем станциям, начиная от Луги, был огромным. К последнему вагону были прицеплены теплушки, а потом, за ними – вагоны для скота. Но и в них залезть не было уже никакой возможности. Аля с мужем метались от одного вагона к другому в полной растерянности, Рикки продолжал громко лаять и пытался спрыгнуть с рук. Тоня с Генькой побежали вдоль состава искать, куда всё-таки ещё можно было бы забраться. Аля с тревогой смотрела на побагровевшее лицо мужа. Он был уже совсем немолодым человеком, ему шло к шестидесяти, и был он очень нездоров – сердечное заболевание, связанное с увеличением сердечной мышцы, – «бычье сердце», как говорили в народе. Частыми были головокружение и дурнота. Напряжение и тяжёлые физические нагрузки были ему категорически противопоказаны. А ведь только что они совершили изрядную пробежку, у него началась одышка, ему необходимо было отдохнуть. Да и самой Але уже пятьдесят два года, не молоденькая.
– Владислав Евгеньевич, Аля, идите сюда, к нам! – раздалось из окна последнего пассажирского вагона. – Мы держим здесь для вас два места, сможете уместиться все четверо! Это кричал Толя Васильев, они с женой жили к станции поближе и успели прибежать раньше, к самому приходу поезда. «Эх, Толя, Толя, как же твои яблоки?», – некстати подумалось Але.
Начали отчаянно махать руками и кричать детям, которые бегали по перрону уже в самом хвосте поезда. Дети прибежали, и им четверым удалось всё-таки влезть в забитый людьми вагон, объясняя всем, что для них знакомые держат места. До этих сидячих мест так и не пробились, но Владиславу Евгеньевичу какая-то девушка уступила место. В общем, доехали.
Город был переполнен людьми. Как когда-то в средние века, почуяв врага, сотрясавшего землю топотом своих боевых коней, посадские люди бросали свои жилища и уходили под защиту окружённого крепостной стеной города, так сейчас изо всех близких и далёких пригородов люди ринулись в Ленинград. Где, в каких домах, квартирах смогли разместиться все эти толпы, Але не могло даже прийти в голову. Вообще в сравнении с тем, что видели они полтора месяца назад, в последних числах июня, когда приезжали в Ленинград по делам, город разительно переменился: ополченцы проходили обучение прямо на улицах и площадях, в воздухе висели аэростаты для противовоздушной обороны, на правом берегу Невы строились укрепления. Алю поразило то, как много в городе стало госпиталей, ведь госпиталь – это раненые, значит так много раненых? А после первой в их жизни бомбёжки они увидели страшный пожар. Люди тогда говорили, что это горят Бадаевские склады. Склады с продовольствием.
Дома тогда было всё как обычно. Большая трёхкомнатная квартира на 9 линии Васильевского острова представляла собой половину ещё большей старинной барской квартиры. Перегородка шла посередине кухни таким образом, что красивый барельеф над люстрой, освещавшей когда-то огромную кухню, оказался перерезанным пополам. Также разделённым пополам оказалось окно, в их кухне осталась только одна узкая створка. Важной частью квартиры был длинный коридор, проходивший от входной двери до кухни, и из него был дополнительный вход в комнаты. Их дом был построен в начале 70 годов прошлого века, и в комнатах были старинные белые кафельные печи, что очень украшало интерьер. Топить их было уже нельзя с начала 30 годов, когда провели центральное отопление. Дымоходы заделали, и печи остались как украшение.
В тот первый день по приезде из Вырицы они решили больше никуда не выходить. Надо было отдохнуть. Владислав Евгеньевич прилёг подремать, Аля села к роялю, но не поиграть (муж должен полноценно поспать), а просто собраться с мыслями, подумать. А лучше всего думается на самом любимом и самом важном в её жизни месте – на банкетке перед роялем.
Она была самой талантливой из всей большой немецкой семьи, их было семь человек детей, и все учились музыке – на этом настоял отец, который был страстным виолончелистом-любителем. Любили музыку и занимались ею все дети, но именно Аля окончила консерваторию с отличием и подавала большие надежды как концертирующая пианистка – было уже несколько сольных и весьма успешных выступлений в филармонии. Она гордилась тем, что её консерваторский диплом был подписан самим Римским-Корсаковым и считала себя обязанной оправдать оказанное, как ей казалось, доверие. Она занималась игрой на фортепиано по нескольку часов в день с большой ответственностью и всегда с огромным удовольствием.
Но не музыке суждено было стать главным содержанием Алиной жизни.
Она вышла замуж, потому что так было нужно – после смерти её старшей сестры остались два осиротевших племянника, и овдовевший их отец попросил руки младшей сестры. Он написал письмо своей тёще, уговаривая её согласиться на этот брак и мотивируя это тем, что никто лучше родной тётки не заменит осиротевшим мальчишкам мать. Тёща, хоть и не сразу, но согласилась, ей поначалу казалось странным такое решение, но потом она приняла аргументы зятя. Аля же согласилась сразу, она всегда жила чувством долга и для неё не было большего счастья, чем сослужить кому-нибудь службу. А тут – стать матерью детям родной сестры, во цвете лет скончавшейся от дизентерии – как вообще можно было сомневаться!
И сложилось – воспитала племянников как родных, всю жизнь они называли её мамой, в 1941 году они были уже взрослыми и жили отдельно своими семьями, война застала их далеко от Ленинграда.
В браке Аля родила и своих детей – девочку, а потом мальчика. Жаль, не выжили те двое, что родились зимой 1924 года. Родились и сразу умерли, тяжёлое было время.
В замужестве, со всеми его хлопотами, Аля играла на фортепиано, конечно, меньше, но всё-таки играла, муж ценил её талант и поощрял её, когда она находила время для музыки. Перед её глазами на стене за роялем всегда висели два портрета: Баха и Бетховена. Она любила играть их музыку и привыкла как бы мысленно советоваться с ними, ей казалось, что они помогают ей осваивать исполнительское искусство.
Сейчас она почему-то вспомнила, что они немцы, и что она их соплеменница, тоже немка. Мать Али Антуанетта Робертовна была француженка, но семья считалась немецкой. Они были петербургскими немцами. Их предки приехали в Россию ещё в самом начале 19 века и хорошо послужили Российской империи: строили дороги, мосты, занимали высокие государственные посты, отец был статским советником – железнодорожным инспектором. Они были лютеранами, изредка ходили в кирху, Рождество Христово праздновали 25 декабря. Но все они давно стали русскими по духу и не мыслили себе другой родины, Россия стала их судьбой так же как она стала судьбой русских императоров, в жилах которых русской крови было ничтожно мало. Да разве дело в крови! Родными языками Али были немецкий, французский и русский, она одинаково свободно говорила на всех, она хорошо знала и любила равно немецкую, французскую и русскую литературу, но она была русской, потому что её родиной было Царское село под Петербургом, потому что она жила в Ленинграде, потому что русскими были её муж и дети, и если бы её спросили, кто она по национальности, она твёрдо ответила бы, что она – русская!
Первый раз за много лет она задумалась о своём происхождении, когда в начале войны кто-то из соседей по Вырице сказал, что из Ленинграда высылают немцев. Дошли слухи, что выслали Пфефферов и Гердеров – хороших знакомых Алиных родителей. Аля могла не беспокоиться, её фамилия по мужу была совсем-совсем русской, отец ушёл из жизни давно, мама со своей немецкой фамилией умерла в январе 1941 года, не дожив до грозных событий июня, а братья и сёстры разлетелись по Европе ещё в начале 20х годов. Хорошо, что мама не дожила – вдруг подумалось Але.
Немецкое происхождение никогда не было для неё проблемой, а сейчас, глядя на портреты немецких композиторов, она почему-то подумала, что на самом деле в те минуты, когда играла музыку Бетховена или Баха или других немецких композиторов, она всегда ощущала в себе свою кровную связь с Германией. И тогда, играя на рояле, она вновь становилась молодой выпускницей Петербургской консерватории Алисой фон Бенземан, младшей дочкой большой немецкой семьи.
Особенно Аля любила Баха. Уходя в полифонию Баха, она уносилось воображением в Тюрингию, где на холмах расположен городок Саксен Эйзенах, в котором родился гениальный композитор. Она видела тот самый каменный дом, где Баха произвели на свет, видела церковь Святого Бонифация в Арнштадте, в которой восемнадцатилетний Бах был взят на место органиста. Не имело никакого значения, что Аля не была ни в Арнштадте, ни в Эйзенахе, ни в Тюрингии, ни вообще в Германии – в самой музыке Баха всё это уже было, надо было только во время этой музыки чуть-чуть настроить своё внутреннее зрение – и тогда всё и все станут видны. С известного портрета смотрел на Алю важный полнолицый Бах в своём парике с буклями, и, глядя в его лицо, она всё силилась, но всё никак не могла увидеть на нём что-то объясняющее его гениальность.
Музыка Бетховена, его знаменитые концерты, сонаты и симфонии, затрагивали мятежную жилку её души, оказывается, она у неё была, эта жилка! И в отличие от портрета Баха, не менее известный литографический портрет Бетховена, был Але гораздо более понятен и близок, потому что он в полной мере отражал мятежную душу композитора. А ведь был ещё Вагнер – его оперы в Союзе ставили в последние полгода, – в Москве в Большом театре поставили «Валькирии», а в Ленинграде «Лоэнгрин». Говорили, что это был «союзнический» жест в рамках пакта Молотова-Риббентропа. Грандиозная имперская музыка Вагнера сливалась со знакомыми с детского домашнего чтения образами и даже фрагментами текстов германского героического эпоса и вызывала у Алисы что-то подобное священному трепету. Музыка из «Siegfrieds Reise auf dem Rhein» (путешествие Зигфрида по Рейну) была для неё одной из самых величественных и таинственных. И слушая эту музыку, она одновременно была и Зигфридом, и провожавшей в путешествие его Брунгильдой, и самим великолепным Рейном с его лесистыми берегами. А нарастающие звуки хора пилигримов из «Тангейзера»? К каким сторонам души взывает их завершающий грозный и победный вопль «Аллилуя»?
Но, как оказалось, величественная имперская музыка Вагнера способна будить в людях не только священный трепет. Сейчас Аля вспомнила, что второй спектакль премьерного «Лоэнгрина» шел как раз накануне вторжения – 21 июня 1941 года, и это показалось ей злой иронией. А потом на Вырице Аля от кого-то услышала, что Вагнер – любимый композитор Гитлера, странно, что она даже не удивилась этому. Ей тогда сразу же пришла на ум строчка из стихотворения Н. Гумилёва «Волшебная скрипка»: «Духи ада любят слушать эти царственные звуки». Да, именно так, и если потеряешь бдительность, когда слушаешь «царственные звуки», духи ада могут завладеть тобой, что, вероятно, сейчас и произошло со многими немцами. Заглянув «в глаза чудовищ», они, прежде чем погибнуть, как предрекал Гумилёв, сначала сами стали чудовищами. Сейчас, сидя перед роялем, Алиса вдруг услышала тот самый грозный и победный вопль пилигримов «Аллилуя», и слух отчётливо уловил в этом вопле фашистское приветствие – «Хайль»!
И Алиса почувствовало, что это стало её личной проблемой.
Но подолгу предаваться такого рода отвлечённым мыслям Але в эти осень и зиму не пришлось, звали дела насущные и драматичные. Всё чаще приходила мысль-вопрос, звучавший с каждым разом всё более отчаянно: почему они не сделали продовольственных запасов? Почему?! Такие запасы сделали многие знакомые, как только началась война, некоторые из них помнили ещё голод 20х годов, некоторые никогда не были уверены в прочности собственного существования и поступали просто по принципу: пусть будет на всякий случай. Владислав Евгеньевич и Аля тоже помнили неблагополучие 20х годов, идея закупить хотя бы несколько килограммов крупы, разумеется, пришла к ним в голову, хотя не столько под влиянием известия о начале войны, сколько под влиянием продовольственной активности знакомых. Не сразу, но они отвергли эту идею, равно как и идею забрать из сберкассы свои сбережения. Им показались такие поступки неправильными, подрывающими общественную стабильность, сеющими панику. И супруги были в этом вопросе, как, впрочем и в ряде других серьёзных вопросов, едины. Але иногда казалось, что был и ещё один мотив, не позволивший им бежать в сберкассу и в магазины – как это ни странно, это был мотив эстетический. Суета, посвящённая делам собственного житейского благополучия, отдавала чем-то мещанским, низким. Это был дурной тон. Вот привезти с собой из Вырицы выращенные корнеплоды и огурцы не было бы дурным тоном, но сделать этого, увы, не получилось.
И ещё они тогда решили с мужем, правда, тоже не без колебаний, что эвакуироваться будут только вместе с университетом. Тогда была такая практика – эвакуироваться вместе с той организацией, в которой работал глава семьи. Такая практика помогла многим не только выжить, но и устроиться жить на новом месте, продолжить работать, получать паёк и вообще чувствовать себя защищённым. Проблема была лишь в том, что выезд из города, эвакуация целой большой организации это гораздо более сложное и долгое дело, чем отъезд одной семьи. Университет не успел эвакуироваться из Ленинграда летом, а уже в сентябре это стало невозможным. Но всё равно у Владислава Евгеньевича и Али была какая-то глубинная убеждённость, что университет не даст им пропасть.
Владислав Евгеньевич работал всю осень и зиму. Ленинградский университет продолжал функционировать в блокадном городе: как обычно, шли ежедневные занятия для тех кто не ушёл на фронт и имел силы доползать до аудитории, проводились научные советы, обсуждения монографий, защищались диссертации.
А ещё муж читал научно-популярные лекции в госпиталях перед ранеными, он владел даром слова, и эти лекции пользовались большим успехом. В качестве благодарности его кормили обедом. Тощим, жидким, но обедом из двух блюд, что было огромной помощью семье, поскольку суп он съедал сам, а второе всегда приносил в баночке домой. Однажды Владислав Евгеньевич пришёл домой из госпиталя в каком-то особом возбуждении, оказалось, что во время лекции начался вражеский налёт, и всем приказали спуститься в убежище. Там, в подвале, когда разрывы бомб стали совсем близкими, люди сникли, в воздухе повисла безысходность. И тогда он стал читать стихи – большие отрывки из «Евгения Онегина», Лермонтовского «Демона», Фета, Некрасова, Тютчева. И случилось чудо – именно так сказал муж, настоящее чудо – люди заулыбались, лица их просветлели, безысходность отступила. Когда муж рассказывал об этом, Аля думала, что в есть какая-то правда в том, что на пороге смерти обостряются все человеческие чувства, и чувство эстетического переживания тоже, наверное, обостряется.
Владислав Евгеньевич вообще держался на удивление хорошо, сама возможность ходить на работу, продолжать свою научно-педагогическую деятельность придавала силы, благо университет был недалеко и дорога до него с 9 линии Васильевского острова не была тяжёлой. Аля порой смотрела на своего пожилого сердечника мужа с удивлением – складывалось впечатление, что всё происходящее шло на пользу его здоровью. Приступы дурноты и головокружения прекратились, он похудел, появилась какая-то небывалая ранее активность и в домашних делах, так, он взял на себя заботы об отоплении, с которым становилось всё хуже и хуже, поскольку центральное отопление в эту осень так и не включили, а достать дрова для маленькой железной печки становилось всё труднее. Потом, уже много позже, после блокады, он однажды сказал Але, что в критические периоды жизни всегда чувствует себя лучше. Блокада продлила его жизнь лет на десять. Но сколько жизней, молодых, здоровых, она унесла…
Ощутимый голод начался к середине октября, продовольственные карточки были введены в Ленинграде уже с начала войны, но возможностей отоварить их было всё меньше. Приходилось ходить на базар и менять вещи на продукты. Поначалу это было болезненно унизительно – стоять опустив глаза в ряду женщин, держа в руках купленные весной, ещё не надёванные башмаки мужа, или свою кружевную шаль, или предметы изящного столового сервиза. Получив обмен на какую-нибудь вещь буханку хлеба, килограмм крупы или бутылочку постного масла, Аля быстро и ни на кого не глядя, уходила. Потом это унижение стало настолько привычным, что перестало замечаться. Да и не до этого стало – голодали и худели дети, а однажды (это было 26 октября, она запомнила дату именно потому, что была тогда болезненно поражена), муж, придя с работы, рассказал, что у его коллеги умер тринадцатилетний сын. Конечно, Аля знала, что этот мальчик и вообще-то не был очень здоровым, но ведь не настолько, чтоб умереть! Его добил голод – так сказал муж. И услышать это было страшно. А ещё муж с печалью рассказал, как один из диссертантов, защитив блестящую диссертацию по творчеству Ф. Тютчева, будучи до крайности истощённым, скончался через три дня, Владислав Евгеньевич в числе нескольких профессоров кафедры пытались спасти его, выбив ему койку в стационаре. Но было уже поздно.
Ежедневным занятием Али было также путешествие в коммерческую столовую за обедами, право на которые полагалось только Владиславу Евгеньевичу как заслуженному университетскому профессору. Этот обед – один на четверых, хорошо поддерживал их, но добывая их, каждый день пешком проделывая путь с 9 линии Васильевского острова до улицы Воинова и обратно, она подорвала свои силы, стала слабеть. Особенно злым стал холод, преследовавший везде: и на улице, и дома. Но она держалась долго. Истощённая и слабая, Аля давно бы упала на улице, если бы не музыка. Да, как это ни странно, но её грела музыка, которая постоянно звучала в её сознании, когда она, еле передвигая ноги, с трудом преодолевая наледь и сугробы, тащилась по заснеженной улице. В основном звучала музыка Чайковского, почему-то именно Чайковский связывался в её сознании с Ленинградом. Аля шла и мысленно проигрывала те концерты и баллады, которые знала наизусть, которые когда-то играла на экзаменах в консерватории и с которыми она выступала в филармонии. В эти моменты она как будто жила там, в том пространстве музыки, она сидела перед фортепиано, пальцы её бегали по клавиатуре, и ей становилось теплее.
В ноябре в большом зале филармонии был большой концерт - исполнялась девятая симфония Бетховена и хор «Славься» Глинки, оркестром радио и образцовым духовым оркестром военного округа дирижировал К. Элиасберг. Муж расстарался – в университете распространяли билеты, и он добыл один билет для Алисы, он хорошо понимал, что способно поддержать духовные и душевные силы жены. В филармонии было темно и холодно, люстра горела в одну четверть своих возможностей, оркестранты, равно как и зрители были в ватниках и полушубках. И всё-таки это было событие, событие не столько музыкальной жизни Ленинграда, сколько, в первую очередь, событие его блокадной жизни. Для Алисы, а, наверное, и для всех прочих голодных и мёрзнущих сидящих в зале слушателей исполняемая здесь и сейчас музыка была глубоко символична – торжественно-сумрачная европейская всеобъемлющая музыка Бетховена сменилась мощными звуками русского радостно-ликующего хора, а потом и колокольного звона музыки Глинки. В этих звуках была слышна победа, и это ощущали все присутствующие.
Но до победы было ещё далеко…
Морозы начались уже в начале ноября, сложенные на лестнице дрова, которые с таким трудом добывал муж, однажды оказались украденными, и они начали жечь мебель. В ноябре и декабре к ставшим уже постоянными голоду и холоду прибавилась темнота. Электричества не было, жгли стеариновые свечи, но и их было не в достатке. Сидели в сумраке вокруг печки и молчали, каждый погружённый в свои печальные думы. Ни читать, ни писать было невозможно. Особенно страдал от этого Владислав Евгеньевич, для которого его научная деятельность, связанная с чтением и письмом, была жизненной необходимостью. Про полноценное мытьё не было даже и речи, так, лишь ополаскивали лица Невской водой с трудом принесённой в ведре из проруби. Тоне пришлось отрезать свои роскошные длинные косы. Але навсегда впечаталась в память сцена, как Тоня, стоя перед зеркалом, ожесточённо отпиливает тупыми ножницами сначала одну, а потом другую косу. Аля потом тайком от семьи вытащила эти косы из мусорного ведра и спрятала в ящике на кухне под диваном. Почему она это сделала, не смогла бы ответить, но совершенно точно, что ко всему этому примешивался какой-то глубинный ужас.
В начале января умер их любимый такс Рикки. Ни у кого из семьи не поднялась бы на него рука, несмотря на то, что соседи уже давно намекали… Он умер от голода сам. Он был брехливый, злой и кусачий, но Аля очень любила его. И именно ей пришлось содрать с него шкуру, разделать его плоть и приготовить из него студень, который поддерживал семью целую неделю. Как ни силилась Аля, она так и не смогла заставить себя проглотить хотя бы кусочек этого студня. Тявканье Рикки, его цоканье по паркету она продолжала слышать каждый день, и каждую ночь она чувствовала, как, ища тепла, к ней прижимается маленькое собачье тельце.
А однажды в середине января Аля, проснувшись очередным чёрным и страшным утром, поняла, что не может встать с постели. Дети завалили её своими пальто и старыми пледами, а потом засовывали ей в рот кусочки хлеба, размоченного в кипятке. Аля вяло жевала хлеб, голода она уже не чувствовала и вообще с трудом воспринимала происходящее. Глаза закрывались сами собой, жизнь её угасала.
………………………………………………………………………………..
Поезд на Петербург подходил к Царскосельскому вокзалу, и люди уже поднимались к выходу. Сейчас Аля выйдет и возьмёт извозчика прямо до консерватории. Она ездила в Петербург из Царского села на занятия в консерваторию три раза в неделю, а дома она занималась игрой на фортепиано каждый день не менее четырёх-пяти часов. Её комната с большим роялем была на первом этаже их царскосельского двухэтажного дома, окна выходили на двор, где часто гулял и щипал травку их юный конёк Шурка. Летом Шурка иногда подходил к открытому окошку Алиной комнаты и клал голову не подоконник. У Али на тот случай всегда были в запасе куски хлеба, она протягивала хлеб, и Шурка осторожно своими мягкими губами брал эти куски из её рук, и Аля гладила его по голове.
Сегодня Але было особенно радостно, потому что сразу же после занятий у её любимого педагога Марии Николаевны Бариновой они с Борисом договорились погулять по городу. Борис учился в классе виолончелистов и был уже на старшем курсе, они познакомились в прошлом году на новогоднем концерте, который в консерватории устраивали для родителей и знакомых учащихся. Они нравились друг другу, и совместные прогулки каждую неделю стали у них традиционными. Аля ехала в пролётке, голова её слегка кружилось от ожидания встречи с Борисом, сердце замирало, а в ушах звучала музыка – фортепианная партия квинтета ля мажор Шуберта, который они готовили сейчас с Марией Николаевной к зимнему экзамену. Лёгкая изящная музыка, золотая осень улиц Петербурга, яркое синее небо – всё создавало ощущение такого ошеломительного молодого счастья, что хотелось выпрыгнуть из пролётки и взлететь ввысь.
Занятие пролетело быстро, и они с Борисом пошли от консерватории в сторону Невы, потом по Благовещенскому мосту на Васильевский остров. Говорили о музыке, о своих педагогах, о предстоящем Борису выпускном экзамене. Потом Борис взял её за руку и они замолчали. С моста свернули сначала направо, постояли у Академии Художеств, потом повернули налево, пошли вдоль Невы и вышли к 8-9 линиям. Пройдя по девятой линии метров сто, они остановились возле подворотни, ведущей вглубь двора. Произошла некоторая заминка – Борис отпустил её руку, побледнел и сник. Але стало зябко – из подворотни вдруг вышла мама со строгим лицом и, не глядя на Алю с Борисом, пошла в сторону Невы.
Всё стало стремительно меняться и распадаться, кто-то пытался поддержать её за спину и поднять, кто-то подносил к её губам горячее питьё. Она с трудом глотала тёплую, довольно густую жижу, а потом снова проваливалась в золотую ясную, как Знаменье осень, где был Борис, были занятия в консерватории с Бариновой и где неожиданно появлялась мама со строгим лицом. Однажды мама нарушила молчание, хотя, может быть, это только так показалось Але, но она услышала прозвучавшие, как чужие, строгие слова: «вспомни о своём долге, ты не имеешь права, уже три дня, как дети отдают тебе свой хлеб».
………………………………………………………………………………..
В те страшные дни января спасение пришло из университета, там Владиславу Евгеньевичу выделили приличный продуктовый набор. Идти надо было к магазину Елисеева на Невском. Обложив Алю подушками и подбросив в печку несколько обломков венского стула, Владислав Евгеньевич и дети пошли втроём с санками прямо по льду через Неву. Аля мысленно проделывала вместе с ними весь их путь: осторожно спускалась с набережной на лёд, обходила проруби на Неве, откуда люди брали воду чайниками, с трудом выкарабкивалась на набережную на противоположной стороне. Вместе с ними мысленно она ужасалась картинам разгрома и человеческого горя: руинам, в которые превратились человеческие жилища, и саночкам, на которых люди везли на кладбище своих дорогих покойников. На обратном пути она буквально видела, как обессилевшие дети и муж волокут санки с поклажей, которая должна спасти их жизни.
Университетский продуктовый набор надолго обеспечил семью супами из крупы. Супы вообще были главным блюдом в эти осень и зиму. Все ели супы, другой вопрос, из чего варились супы – Аля слышала, что супы варились из столярного клея и кожаных ремней, кто-то даже однажды сварил кожаный переплёт старой книги. А у них осенью однажды случилась капуста. В конце ноября сын покойного коллеги Владислава Евгеньевича Павлик Люблинский неожиданно притащил мешок хряпы, собственноручно где-то им собранный. Тогда капусту заквасили и довольно долго варили пустые щи.
Чуть позже, когда Аля начала уже понемногу вставать и даже ходить по квартире, но заниматься хозяйством ей всё ещё не разрешали, она много думала об их спасении, о тех незримых, неизвестных людям тайных механизмах жизни и смерти, которые одних властно уводят из жизни, а других не менее властно заставляют остаться. Она уже знала, что этой зимой не стало многих знакомых: кто-то погиб от бомбёжки и артобстрелов, но большинство умерло от голода. Это в том числе были люди, сумевшие основательно подготовиться к блокаде, заранее, просто на всякий случай, запастись продовольствием и необходимыми тёплыми вещами. Многие из них были достойными людьми, не проходившими мимо чужого страдания. Одна жившая неподалёку семья Гениного одноклассника в течение месяца приглашала Геню к себе на обеды, за что, конечно же, семья Владислава Евгеньевича была им безмерно благодарна. Но благородство и щедрость той семье не помогли – они погибли, когда их дом разбомбило.
Алина же семья, с её идеалистическими представлениями и нежеланием совершать «антиобщественные поступки», не давшими им сделать запасы, выживала с трудом и не раз оказывалась на краю гибели. Но незримая сила держала их в жизни, не давая уйти, даже тогда, когда этого так хотелось. Каждый раз в той или иной форме приходило спасение. Однажды, когда в очередной раз было совсем плохо, в дверь постучалась незнакомая женщина, представившаяся соседкой по дому, – странно, они никогда раньше не встречались. Соседка принесла несколько килограммов пшённой крупы. При этом она посетовала на то, что не знала раньше, что семья Владислава Евгеньевича настолько сильно голодает, знала бы – принесла крупы и раньше. Но и после этого случая они никогда её больше не видели. Владислав Евгеньевич и Аля хорошо понимали, что единственной благодарностью за эту крупу, этот поистине «дар жизни» может быть только «Спасибо». Предложить за это денег значило бы оскорбить. Почему? Наверное, потому что оскорбительно само предположение, что можно купить или продать жизнь.
Жизнь на краю гибели, которой жили многие семьи, предрасполагала к двум психологическим состоянием людей. Одним была так называемая «моральная дистрофия», когда человек становился равнодушным – сначала ко всему, что не было связано с его личным выживанием, а потом и к своему выживанию тоже. Такому состоянию способствовали слухи, которые заставляли метаться от надежды до полного отчаяния. То вдруг разносился слух о том, что блокаду вот-вот прорвут и в ближайшие дни будет резко увеличена норма выдачи хлеба, то опять начинали говорить о том, как плохи дела на фронте и город наверняка сдадут.
Другим состоянием была склонность к философствованию.
Не будучи в целом склонной к отвлечённым идеям, оказавшись на краю гибели, Аля философствовала. Она думала о блокадном городе и пыталась понять, какие же эпизоды двухсотлетней с лишком истории привели его к той крайности, в которой он находился сейчас. Кровь, пролитая декабристами на Сенатской площади 1825 года? Жертвы Ходынского поля? Расстрел 9 января? Революционный беспредел? Но всякого рода беспредела хватало по всей России, почему именно Ленинград? А может быть, дело не в наказании, которое несёт за все грехи Российской империи великий имперский город, а жертва, которую нужно принести, чтобы победить абсолютное зло, которым является фашизм. Такая жертва немыслима ни в одном городе Европы, где индивидуальная человеческая жизнь всегда ставится выше интересов общества, страны, человечества в целом и даже Господа Бога. Такая жертва возможна только в России…
К концу января в университете снова стали говорить об эвакуации. Уже по льду Ладожского озера была проложена дорога – опасная из-за бомбёжек врага, но всё-таки дававшая надежду на жизнь. По ней ежедневно вывозили жителей блокадного города и завозили продовольствие, Именно этой дороге город был обязан повышением суточной нормы хлеба ещё в декабре 1941 года.
И вот наконец Владислав Евгеньевич пришёл домой после занятий с радостным известием – дата эвакуации назначена, сотрудников филологического факультета государственного университета вместе с членами их семей вывезут на большую землю. Перед семьёй встала трудная задача собрать вещи. Задача была трудна не только из-за их физического состояния, да, они были вконец истощены и слабы, но перспектива скорого избавления от окружавшего их ада всё-таки придавала им некоторые силы.
Трудность задачи была связана с отбором вещей, которые они повезут с собой. Им разрешалось взять совсем немного при том, что эти вещи практически полностью должны были обеспечить им бытовое существование на новом месте – надо было взять с собой постельные принадлежности, хозяйственную утварь, одежду на разное время года и многие-многие мелочи, без которых обходиться в быту крайне затруднительно. И уже совершенно не оставалось места ни на книги Владислава Евгеньевича, ни на Алины ноты. А ведь это была для них не просто ценность, это была их жизнь. Библиотека, составлявшаяся десятилетиями, включала в себя прижизненные издания Гончарова, Тургенева, Чехова, Толстого, собрания сочинений многих русских писателей, редкие экземпляры талантливых, но малоизвестных авторов. В ней были ценнейшие литературоведческие труды тех учёных, которых Владислав Евгеньевич считал своими учителями.
У Али были дореволюционные издания Баха, Шуберта и Шопена. Особенно ценным был Бах – прелюдии и фуги в роскошном тяжёлом альбоме большого формата, изданном в Германии в сороковых годах 19 века. Это был подарок, преподнесённый Алисе одной из её учениц (перед замужеством она некоторое время давала уроки фортепиано поступающим в консерваторию). Этот столетний нотный альбом придётся оставить. Из книг, нот и бумаг вообще, помимо документов, они возьмут с собой один том из прижизненного собрания сочинений Пушкина, автографы Некрасова и рукописную монографию Владислава Евгеньевича, без этого никак, это святое, она непременно должна быть издана. И всё это, надо сказать, составило весьма объёмистую папку.
В назначенный день автобусы были поданы на Университетскую набережную к зданию филологического факультета к 10 утра, отъезд планировался в три этапа: в 12, 13 и 14 часов, по мере того как будут загружаться бесчисленные баулы и чемоданы подходящих сотрудников. В 17 часов с Финляндского вокзала пойдёт поезд до станции Борисова Грива, где они пересядут на другие автобусы, которые повезут их по льду Ладожского озера на Большую землю.
В этот день Аля поднялась в 7 утра с чувством полной растерянности. Как бы ни была безысходность этой зимы, как бы близко ни оказывались они к смерти, они жили в своём родном доме, в своей любимой квартире, где родились их дети. Квартира была их крепостью, частью их жизни, бегство из неё ощущалось как предательство. Они уже совершили подобное предательство по отношению к собственной даче – о том, что творится там сейчас, Але страшно было даже подумать. А сейчас они оставляют свой главный дом и свой город, и что будет с этим домом и с этим городом не знает никто.
Пытаясь оттянуть момент выхода из дома, Аля затеяла печь на их маленькой печке-буржуйке из остатков муки какие-то жалкие булочки в дорогу. Начадила страшно, а булочки получились непропечёнными, всё валилось из рук. Надо было идти ещё раз проверить вещи. Накануне увязали 14 пакетов, их предстояло уложить на двое больших санок (вторыми им удалось разжиться у соседей) и дотащить до автобуса.
У входа на филологический факультет столпотворение, груда тюков и чемоданов. А на многих лицах слёзы. Аля увидела, как к мужу подходит его бывший ученик, тоже уже немолодой чернобородый мужчина и прерывающимся голосом говорит:
– Мой старый, мой дорогой учитель, что же в нами происходит?! Муж крепко обнимает его, и они оба плачут. Ощущение предательства от того, что не смогли разделить судьбу своего города до конца, долго не покидало многих, и Аля это чувствовала. Но надо было жить.
До Финляндского вокзала доехали быстро, и посадка в поезд прошла довольно сносно, но отошёл поезд от вокзала только через сутки. Уже смеркалось, когда измученные бессонной ночью люди прибыли на станцию «Борисова Грива» и пересели на автобусы, которые должны были перевезти их на Большую землю по льду. Аля никогда раньше не видела Ладожского озера, и вот впервые оно предстало перед её глазами бескрайней заснеженной пустыней в тусклом свете быстро гаснущего серого дня. По берегу за мутной снежной крупой еле-еле вырисовывались какие-то убогие постройки, освещаемые отдельными вспышками орудийных выстрелов, глухо звучавших в районе Шлиссельбурга…
Дребезжание уже несколько часов неистово бегущего по льду автобуса, сидящие в страшной тесноте, окружённые наваленными вещами истощённые понурые люди, мерцание выглядывающей из-за туч луны вызывали чувство острого сиротства и непереносимого одиночества этого крохотного людского островка посреди бесстрастного ледяного океана Мироздания. Но неожиданно для самой себя в этом одиночестве и в этой бесприютности Аля испытала небывалое ощущение счастья – счастья человека, «посетившего сей мир в его минуты роковые» и приобщившегося к чему-то высшему и тайному. И в её чуткой музыкальной душе зазвучала величественная и грозная музыка Вечности…
Автобус резко тряхнуло, и, всматриваясь в мутную заоконную мглу, люди увидели, что их автобус вполз на берег, противоположный берег Ладожского озера. Их Блокада закончилась. Было 3 марта 1942 года.
2025
Свидетельство о публикации №226052400627
Владимир Ник Фефилов 24.05.2026 11:35 Заявить о нарушении