Размышления над текстами Томаса Манна

      Такая уж особенность моей мозговой деятельности – хаотично метаться от одного к другому, вгрызаясь в материи, совсем, казалось бы не связанные между собой. Оправдываю я себя в этом метании тем, что когда-нибудь всё равно сумею связать всё в единую систему (подобно тем, кто иногда покушается создать «общую теорию всего»). Иными словами, переходя от разговора о патриотизме к размышлениям о соотношении живой и неживой природы, я осознаю, что рискую утратить интерес своего читателя (впрочем, не стоит обольщаться, что читатели у меня вообще будут). Но мысль-то пришла тогда, когда пришла.
 
      Короче говоря, когда я читала в романе «Волшебная гора» размышления Ганса Касторпа, изучающего, лёжа завёрнутым в шерстяные одеяла на балконе санатория Берггофф, научные труды по биологии, меня зацепило следующее его размышление: «расстояние, отделяющее амёбу ложноножку от позвоночных, было ничтожным и несущественным в сравнении с тем, что лежало между простейшими явлениями жизни и той природой, которая не заслуживала даже названия мёртвой, так как была неорганической».

             Что-то во мне запротестовало против такого неуважительного отношения к неорганической природе, тем более, что к тому моменту я уже догадывался, что понятие неживой природы чисто условно, а на самом деле жить и  размножаться могут даже камни. Возможно, разгадка жизни объектов неорганической природы заключается в понимании сути феномена времени – если мы так любим философски повторять, что время для каждого течёт по-своему, и если мы готовы принять идею биологов о том, что для каждого вида живой природы время тоже течёт по-своему и сильно отличается от нашего человеческого, то почему мы откажемся от признания того, что у неживой природы тоже может быть своё время, ритмы которого нам недоступны просто из-за своей неуловимой в пределах отдельной человеческой жизни низкой частоты?

     К моему великому удовлетворению, оказалось, что Томас Манн, следовавший в своих интеллектуальных экзерсисах той же логике, что и я, не обманула своих ожиданий, хотя правильнее было бы сказать, что это я, живущая почти что веком позже, не обманула ожиданий Томаса Манна, рассчитывавшего на понимающего читателя.

     Когда я приступила к чтению более позднего его романа «Доктор Фаустус» (оговорюсь, что это было уже второе прочтение, а за ним, вероятно, последует и третье, как это случилось с «Волшебной горой»), моё внимание привлёк папаша Ионатан Леверкюн со своим восторженным, почти детским восхищением перед искусительными тайнами природы. Рассматривая морозные узоры на окнах, папаша Леверкюн неустанно озадачивался мыслью о единстве живой и «так называемой» неживой природы. По его мнению, «мы впали в грех перед последней, проводя слишком строгую границу между обеими, тогда как на самом деле граница не так уж прочна и, собственно нет такой элементарной функции, каковой обладали явления живой природы, которую биолог не обнаружил бы, наблюдая мёртвую».

     Помимо полученного таким путём великого удоволетворения, я получила также и некоторый толчок к размышлению о вышеуказанном единстве с включением в него феномена творчества. Когда Ионатан Леверкюн созерцал морозные узоры, он никак не мог примириться с тем, что они – «прямо-таки с шарлатанским бесстыдством!» – подражали растительному миру. Главный не дававший ему покоя вопрос заключался в том, предваряли ли эти морозные фантасмагории растительные формы или же повторяли их. В конце концов он говорил себе, что это параллельные явления.
 
     Читая об этом, я вспомнила о любопытном феномене, сфотографированном одним любителем зимой на небольшом озере в Татарстане, неподалёку от Богородицкого монастыря. На замёрзшей поверхности озера со всей ясностью видно, как с помощью  прихотливого снежного покрова сформировался многократно повторённый абрис одного из самых распространённых образов русской иконописи – Богоматерь Умиление. Две – одна побольше, другая поменьше – склонённые одна к другой головы с отчётливыми нимбами над ними.

              Человек, не склонный к умствованиям, восхитится подобным явлением, рассматривая его как чудо, как очевидное свидетельство бытия Божия. Человек склонный к умствованиям, но не способный или не желающий идти в них до конца, назовёт это явление чисто природным, вызванным особыми снежными завихрениями, с чем, конечно же, спорить трудно. Сделав шаг вперёд, человек умствующий отметит схожесть творческого почерка природы и человека, усмотрев в этом лишь некую общую закономерность. И мы, конечно, это тоже признаем. Для человека же склонного к умствованиям, но идущего до конца, подобное явление, разумеется, очевидное свидетельство бытия Божия. Это дела именно Господа Бога, под Которым я понимаю Закон осуществления таинственной всеобъемлющей Взаимосвязи, открывающей Себя в неожиданных совпадениях природной и человеческой жизни, в закономерностях и законах, далеко превосходящих возможности рационального познания, но доступных интуиции и чувству, и главное – в ошеломительных возможностях человека, ощутившего в себе высшее начало.

         Примечательно, что батюшка из того самого монастыря, желая отвечать духу времени, объяснил это явление чисто естественными природными факторами, добавив, впрочем, что «каждому даётся по его вере». Вот думаю, иногда, неужели батюшка не понимает, что это самое настоящее чудо?!

         Начав разговор о живой материи, всегда переходишь к разговору о человеке, а уж после того как до пошлости красиво сформулировал мысль об «ошеломительных возможностях человека, ощутившего в себе высшее начало», совесть не позволит проигнорировать тот факт, что с человеком дело обстоит далеко не так просто и высшее его начало потому и высшее, что соседствует с низшим. И чем выше он способен подняться, тем ниже может упасть.

       В общем-то это и есть главная тема романов Томаса Манна.

       Устами своего повествователя Цейтблома в романе «Доктор Фаустус» Томас Манн рассуждает об извечном противостоянии духа и инстинкта (проявляющегося в первую очередь в половой сфере). В его понимании «промежуточной инстанцией» смягчающей это противостояние, является то, что мы называем душой, как области «вполне сентиментальной, где дух и инстинкт, растворившись друг в друге, заключают некое иллюзорное перемирие», Именно душа, как считает Томас Манн, создаёт над плотским совокуплением облагораживающий ореол любви и жертвенности. Однако, если души маловато, как в случае с Адрианом Леверкюном, «самая гордая интеллектуальность непосредственно соседствует с животным началом, с голым инстинктом и наиболее жалким образом подвержена его воздействию».

          И кто бы с этим спорил! Я бы могла сказать об этом ещё и такими словами: чем выше прорывается интеллект в область духа, и в осознании этого прорыва превращается в гордыню, тем тяжелее искушения плоти. Впрочем, основываясь на собственном опыте, думаю, что искушения необязательно могут быть в таком случае связаны только с вожделением чужой плоти, они могут, наоборот, заключаться и в чувстве отвращения и ненависти к плоти вообще, как чужой, так и своей (ой, чую, подведёт меня моя плоть в наказание за лёжку мою неизбывную!) К тому же это могут быть и искушения самого духа, независимо от плоти, искушения, заводящие в сферы недопустимые и опасные, и думается в этой связи, что традиционное отождествление «тёмного низа» только с бренной, тленной и греховной плотью не исчерпывает всех его ужасных ипостасей.

         Но вернёмся к вопросу о плотской любви и её благословения церковью в качестве христианского брака в интерпретации Томаса Манна. Вот примечательное рассуждение Леверкюна о плотском влечении, сделанное им на свадьбе собственной сестры по поводу евангельского благословения вступающих в брак «И да пребудут плотью единой»: «Плоть … в нормальном состоянии не противна только сама себе. Чужой она и знать не желает. Стоит, однако, чужой плоти стать предметом вожделения и страсти, отношения между «Я» и Ты» меняются настолько, что слово «чувственность» превращается в пустой звук. Тут уже не обойтись без понятия любви, даже если душа здесь как будто и ни при чём. Ведь всякий акт чувственности означает нежность, даря наслаждение, получаешь его; счастье состоит в том, чтобы осчастливить другого, показать ему свою любовь, «Единой плотью» любящие никогда не были, и этот догмат призван изгнать из брака вместе с похотью и любовь».
 
         И эта мысль драматична! Может ли вообще христианская любовь в браке оставаться именно той самой настоящей, нежной и жертвенной любовью к ближнему? Если христианская семья, сначала в лице мужа и жены, а потом и детей (вышедших из их плоти) становится «плотью единой», то не является ли это началом семейного деспотизма, когда суровая христианская требовательность к себе неизбежно распространяется на требовательность к другим домочадцам со всеми вытекающими из этого последствиями? Трудно даже думать на эту тему… Но вот что очевидно, так это то, какие широкие возможности открываются на этом поле рогатому, ставящему себе свою обычную задачу погубить человеческую душу (и человеческий род в целом).
 
        И ещё совершенно замечательную мысль вычитала я у Томаса Манна относительно либерального богословия: он считал, что либеральному богословию «недостаёт понимания демонического характера человеческой жизни»: «Оно хоть и просвещённое, но поверхностное, и консервативная традиция… значительно лучше уясняет себе трагизм человеческой природы, а посему её связь с культурой глубже, значительнее сравнительно с прогрессивно-буржуазной идеологией». И кто б с этим спорил…

        Ну, и напоследок упомянем Томаса Манна в связи с делами скорбными нашими насущными, как же без них, они-то всегда на уме. Роман «Доктор Фаустус» писался в 1942-43 годах, и не раз автор, убывший к тому моменту от нацистских ужасов в США,  издавал скорбный вопль в пространство по поводу своей очумевшей (если не сказать хуже) Родины. Но Родина живёт в человеке на клеточном, даже биохимическом уровне, и вот читаю у Томаса Манна очередной скорбный вопль о том, что «Боже, какой ужас, наши сдали Севастополь»!

                Это наш, «гордость русских моряков» Севастополь наши русские солдаты освободили (и уже не раз) от «гнилой фашистской нечисти», частью которой Томас Манн, проговорившись, всё равно себя осознаёт. Вот они: два разных мира, два мифа, и вместе им не сойтись никогда. Но это не мешает мне отдавать должное великому писателю Томасу Манну.



Рецензии