Вне зоны доступа

ОТ АВТОРА (ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ)

Повесть эта из меня не сразу вышла.
Долго я её в себе носил — как старый осколок под кожей. Вроде и не болит каждый день, живёшь, работаешь, смеёшься иногда… а повернёшься неловко — и стрельнет. Да так, что дыхание перехватывает. И главное — ведь не поймёшь сразу, откуда именно боль: то ли из прошлого, то ли изнутри тебя самого.
Я сначала думал — пройдёт. У человека ведь всё притупляется со временем. Привыкает он ко всему: и к хорошему, и к худому. А вышло наоборот. С годами оно не притупилось — наоборот, глубже ушло. Словно вросло в меня. И уже не вытащить, не забыть.
Потом только понял одну простую вещь: та беда в каждом из нас по-своему отозвалась.
Не было там громких слов. Никто не стоял, не бил себя в грудь. Всё больше молча. Но глубина открылась такая — не дай бог каждому.
И ведь не расскажешь сразу — не поверят. Потому что внешне всё было почти как всегда: люди, работа, команды… А внутри — совсем другое.

Обвинять я никого не берусь. Не в том моя правда.
Жизнь вообще штука такая — в ней виноватых искать можно долго, а толку мало. Каждый свою ношу несёт, как может. Кто ровно, кто спотыкаясь.
Я просто хочу рассказать, как оно было со мной.
Без прикрас.
По совести.
Иногда думаю: а надо ли это вообще — ворошить?
Жили ведь как-то, молчали.
Но потом вспомню лица — и понимаю: надо.
Потому что если не сказать — значит, будто и не было. А этого я допустить не могу.
Это мой поклон землякам из Текели.
Тем мужикам-добровольцам из 27-го полка химзащиты Среднеазиатского военного округа, из нашей части 20040.
Шли мы туда на смену первому призыву.
Молодые были… дурные, если честно.
Нам тогда многое казалось проще, чем есть на самом деле. Даже опасность — она ведь в молодости какая-то не до конца настоящая. Как будто тебя не коснётся.

Думали — за кордон едем.
Слово красивое было — «командировка».
С оттенком даже каким-то… важным.
А вышло так, что никакой границы там не было. Вернее, была — только не из колючей проволоки.
Настоящая «зона отчуждения» прошла не по земле.
Она прошла прямо по нашим судьбам.
Живым, ещё не прожитым.
И разрезала жизнь надвое — на «до» и «после».
И вот это «после» у каждого своё вышло.
Хочу, чтобы здесь, на этих страницах, имена их жили.
Не по бумажке, не списком — а по-человечески.
Те, с кем мы хлеб пополам ломали.
Из одного котелка черпали.
Молчали вместе — и смеялись тоже вместе, когда выпадало.
Олег Плохотников.
Серёга Горошко.
Александр Шульц.
Фёдор Рау.
Я — Александр Земляков.
И Давыдов с нами был… имя его, видать, в дорожной пыли затерялось. Стыдно даже. А лицо — вот оно, перед глазами. Живое. Как будто сейчас обернётся и что-нибудь скажет — простое, без всяких слов лишних.
Иногда думаю: как это так — имя ушло, а человек остался?
Значит, не в имени дело.
Учителя у нас были строгие.
Но правильные.
Замполит, а чуть позже исполнял обязанности командира батальона — Ерсен Жумартбаев.
И офицер политлтдеда — Болат Раздыков.
Мужики с косточкой.
На таких всё и держалось — и тогда, и сейчас держится, если где ещё держится.
Они не кричали лишнего.
И не пугали.
Просто смотрели так, что сразу становилось понятно: отступать некуда. И врать им — тоже некуда.

Нас ведь не только радиация та невидимая косила.
Это потом уже начали говорить, писать, разбираться. А тогда — просто жили, как умели.
Нас девяностые в спину толкали.
Иногда думаю — похлеще всяких рентгенов били.
Страна трещала по швам.
И этот треск — он ведь не только в газетах был. Он в людях был. В разговорах, в глазах, в поступках.
А самое страшное — равнодушие.
Вот оно оказалось сильнее атома.
Когда человек рядом — а как будто никого нет.
Когда беда — а всем некогда.
Для многих из нас именно то безвременье и стало приговором.
Не сразу, не в один день.
Потихоньку. Как вода камень точит.
Но об этом — дальше.


   ГЛАВА 1

   
ПРОЩАНИЕ С ГОРАМИ.

Город наш, Текели, стоял как крепость.
С одной стороны — скалы.
С другой — ущелья.
И всё это держал Джунгарский Алатау — крепко, по-мужицки, без всяких поблажек. Не обнимал — держал. Как держат за плечо: стой прямо, не гнись.
И люди здесь были такие же.
Крепкие. Не разговорчивые.
Слов на ветер не бросали.
Работали честно.
Жили просто.
Горы слабых не любят — это мы с детства знали.
Не по книжкам — по жизни.
Упал — поднимайся сам. Никто за тебя не полезет.
Дышал город тяжело.
Шахтой. Рудой. Свинцом.
Свинцово-цинковый комбинат гудел днём и ночью.
Гул этот стоял постоянный — как будто где-то в глубине города билось большое сердце.
Мы к нему привыкли.
Так привыкают к дыханию — не замечают.
Иногда только, если вдруг тишина выпадала,
становилось не по себе.
Будто что-то остановилось.
А в декабре восемьдесят шестого стало как-то иначе.
Тишина легла на город.
Не обычная — тревожная.
Такая тишина не отдых даёт,
а настораживает.
Словно перед чем-то.
Будто горы сами прислушались.
И стоят, не шевелятся.
Про Чернобыль мы уже знали.
Весной рвануло.
Где-то далеко. Не у нас.
А всё равно — задело.
Слухи ходили разные.
Кто-то говорил одно, кто-то другое.
Но в разговорах — осторожность.
И какая-то внутренняя тяжесть.
Главное было ясно:
беда большая.
И такая, что от неё не отгородишься — ни горами, ни расстоянием.
И вот сказали: там, на станции, с первых дней стоит наш полк химической защиты.Среднеазиатского Военного Округа.
В/ч 20040.
Полгода мужики тянули эту лямку.
Не спрашивали — тянули.
Пришла смена.
Сказали это спокойно.
Без лишних слов.
А внутри у каждого — как будто что-то щёлкнуло.
В военкомате в тот день было людно.
Но не так, как обычно бывает.
Без суеты.
Без шума.
Люди стояли.
Ждали.
И каждый думал о своём.
Никто не шутил.
Никто не спорил.
Даже курили как-то тише.
Отбирали добровольцев.
Слово это звучало правильно.
И тяжело одновременно.
В кабинете — начальство.
Серьёзное, городское.
Второй секретарь горкома партии.
Первый секретарь комсомола.
Начальник милиции.
Сидели за столом, накрытым кумачом.
Как на собрании.
Только без речей.
Без лозунгов.
Вызывали по одному.
Дверь открывается — заходишь.
Дверь закрывается — остаёшься один на один.
Смотрели прямо.
Не в бумаги — в глаза.
И в этом взгляде было больше, чем в любых вопросах.
Будто спрашивали без слов:
выдержишь или нет?
И ты тоже без слов отвечал.
Сам себе в первую очередь.
Нас выбрали немного.
Человек семь-восемь.
Не по бумажке — по внутреннему счёту.
Тех, кто уже не мальчишки.
На кого можно опереться.
Олег Плохотников.
Серёга Горошко.
Фёдор Рау.
Саша Шульц.
Давыдов.
Он на «Станции» в школе работал.
Тихий. Неприметный.
На таких обычно не сразу внимание обращаешь.
А потом понимаешь — стержень.
Настоящий.
И я — Александр Земляков.
Когда фамилию свою услышал -
ничего особенного не почувствовал.
Будто давно уже знал.
На крыльце военкомата стояли мужики.
Курили.
Переговаривались вполголоса.
Про радиацию говорили осторожно.
Слово само по себе было какое-то…
неприжившееся.
Чужое.
Враг невидимый — оттого и страшнее.
Если видишь — хоть понять можно, как с ним быть.
А тут — воздух.
А может и не воздух.
Кто его знает.
Когда я вышел, на меня посмотрели.
Не как на всех.
В городке знали: я зять военкома, майора.
Такие вещи не прячутся.
Они сами наружу выходят.
И в глазах у людей читалось:
раз зять идёт —
значит, не так всё страшно.
Будто моё имя в списке
поставило точку в чужих сомнениях.
И от этого стало как-то…
не по себе.
Потому что я-то знал:
не про страх тут дело.
А тесть…
Он молчал.
С самого начала не принял меня.
Ни как мужа своей дочери,
ни как человека.
И в этот раз тоже
не сказал ни слова.
Не остановил.
Не поддержал.
Сидел.
И смотрел.
И в этом молчании было всё.
Как будто сказал:
хотел быть мужиком —
поезжай.
Докажи.
Я тогда ещё не до конца понял,
кому именно доказывать.
Ему?
Себе?
Или просто —
жизни.
Мы стояли потом на плацу.
Мороз держал крепко.
Воздух был чистый, звонкий.
Такой воздух только в горах бывает —
когда дышишь и будто насквозь тебя продувает.

Совсем молодых не брали.
Берегли.
А мы…
У каждого за спиной уже жизнь.
Семья.
Работа.
Свои заботы.
Не с нуля шли.
И, может, от этого
стояли крепче.
Стояли молча.
Но молчание это было не пустое.
В нём всё было:
и сомнение, и решимость,
и то, что словами не скажешь.
И были готовы.
Тогда мы ещё не знали,
что впереди — не горы.
Не камень.
Не снег.
Не привычная тяжесть.
Что будет рыжий лес.
Мёртвый, но стоящий.
Как будто забыл упасть.
Тяжёлый, чужой воздух.
Такой, что вдохнул —
и уже не уверен,
выдохнешь ли тем же человеком.
И привкус металла во рту.
Не сразу.
Потом.
Но такой,
что не забывается.
Никогда.
На всю жизнь.


    ГЛАВА 2.
   
   ПРИТИРКА.

    В начале декабря 1986 года нас погрузили в автобус и повезли на станцию Уш-Тобе.
Утро было серое, тяжёлое, снег лежал плотно, как будто уже устал от самого себя.

Ехали сначала молча — каждый в себе что-то прокручивал, не глядя по сторонам.
В такие минуты дорога идёт снаружи, а настоящая — внутри человека.

Потом разговоры всё-таки пошли, как это всегда бывает в дороге.
Сначала осторожные, с приглядом — кто рядом, что за человек.

Потом проще, теплее: кто-то бросил шутку, кто-то вспомнил службу.
И постепенно в автобусе снова зазвучала обычная человеческая жизнь.

На станции уже стоял состав — длинный, тяжёлый, будто ждал именно нас.
Локомотив дышал паром густо и неровно, с хрипом, как живой организм.
Собирали добровольцев со всей Талды-Курганской области, народ был разный.

Но держались все одинаково — без суеты, с внутренней, тихой собранностью.
Текелийцы держались вместе, своим кругом, как в горах это принято.
По лицам было видно — кто откуда, кто чем жил до этого дня.

Но уже чувствовалось, что дорога у всех теперь одна.
И от этого чужих как будто не оставалось.
В вагоне стало теплее — не столько от печки, сколько от людей.
Доставали припасы: чеснок — «радиацию гнать», солёные огурцы, хлеб.
Жареная курица, аккуратно в тряпках завернутая, пахла домом.

И этот запах делал дорогу мягче, будто возвращал нас назад.
Мы ещё чувствовали себя людьми, идущими на фронт — пусть и без войны.
Слово это не звучало вслух, но у каждого крутилось внутри.
Каждый понимал: впереди не обычная дорога, и назад она не сразу повернёт.
И странно — страха не было, было только ожидание.

Привезли нас в Хойники, а оттуда на машинах повезли в деревню Новосёлки.
И вот там дорога изменилась — стала тише, сдержаннее, как перед чем-то важным.

Разговоры сами собой сошли на нет, никто уже не шутил.
Ждали увидеть пустоту — а увидели жизнь.
Новосёлки жили, и это сразу сбивало с внутреннего настроя.
Это была Беларусь — не заброшенная точка, а настоящая деревня.

Стояла она на самом краю тридцатикилометровой зоны,
примерно в двадцати пяти — двадцати восьми километрах от станции.

По документам — зона отселения, а по факту — люди жили.
Дома стояли не пустые, во дворах были собаки, из труб шёл дым.
Жизнь шла своим порядком, будто старалась не замечать происходящего.

И от этого становилось как-то особенно тревожно и тепло одновременно.
Школа в деревне работала, и это запомнилось отдельно.
Детвора бегала, смеялась, играла — как в любой другой деревне.

Мы стали шефами этой школы, приезжали, помогали, общались.
Постепенно привыкали друг к другу без лишних слов.
В расположении полка нас распределили по батальонам и взводам.

Сергей Горошко попал в хозяйственный взвод водителем на ГАЗ-66.
Работу выполнял разную, но чаще мотался по заброшенным деревням
в пределах тридцатикилометровой зоны.
Часто возил дозиметристов на химическую разведку.
Чтобы составить подробную карту загрязнения, они обходили каждый двор пешком.
Работали «по сетке»: шаг за шагом проверяли дома, колодцы, сараи, огороды.
Тихая, кропотливая работа — но от неё зависело многое.

    Олег встал в штат второго батальона на ЗИЛ-131 АРС-14.
Обрабатывали технику, дороги, сооружения — всё, что требовало очистки.
 А я тогда ещё стоял в стороне и ждал, куда определят меня.
Такие моменты тянутся дольше обычного.
И именно в них часто что-то решается.

       ГЛАВА 3.

     ДЕЖУРНАЯ МАШИНА.

В тот момент меня заметил парень из Фрунзе, нынешнего Бишкека.
С виду спокойный, без лишних слов.
Такие не бросаются в глаза сразу.
Но если присмотришься — понимаешь: за плечами у него уже не одна дорога.

Он искал себе замену.
Ходил, приглядывался.
Не спешил.
Остановился на мне, будто давно уже решил.

Поговорили коротко — кто я, где служил, что умею.
Я ответил как есть. Без приукрашивания.
Он кивнул.
Помолчал немного.
И сказал:
— Подойдёшь.

Слово простое.
А за ним — доверие.
А доверие в таких местах не раздают.
Его или дают сразу — или не дают вовсе.

Так я стал водителем тентованного ЗИЛ-131.
Машина была закреплена за штабом, как дежурная.
Постоянно в готовности.
Без права на раскачку.
С этого момента началась совсем другая служба.
Работы было много.
Почти без остановки.

    Постоянные разъезды — туда, обратно, снова туда.
По химическим складам, по разным городам и точкам.
Отвезти.
Привезти.
Перегрузить.
Оформить.
Днём и ночью — без разницы.
Позвали — поехал.

Ждать никто не будет.
Там всё шло своим жёстким порядком.
И ты становился частью этого движения.
Без лишних вопросов.
Без раздумий.
Просто — делал.

За рулём я чувствовал себя на своём месте.
Руль в руках многое расставляет по местам.
Когда держишь дорогу — легче держать и себя.
Есть направление.
Есть задача.
И уже не до лишних мыслей.
Дорога, пусть и такая, давала ощущение опоры.
Даже здесь. В зоне.

Парень из Фрунзе оказался надёжным.
Без крика.
Без лишних команд.
Всё по делу.
Показал.
Объяснил.
Передал машину и службу.
И как-то сразу стало спокойно.

Бывает так: человек рядом — и лишнего не нужно.
Ни слов. Ни объяснений.
Просто понимаешь — можно работать.

Штаб жил своей отдельной жизнью.
Там постоянно что-то решалось, двигалось, менялось.
Приказы. Маршруты. Люди.
Всё проходило через него.

И мы были связующим звеном во всей этой цепи.
Не главные.
Но нужные.
А без нужного — ничего не держится.

    С Сергеем и Олегом виделись реже.
Каждый был занят своим направлением.
Но когда пересекались — хватало пары слов.
Иногда и вовсе без слов обходились.
Потому что всё и так было понятно.
У каждого началась своя настоящая работа.
Без подготовки.
Без раскачки.
Та, ради которой нас сюда и привезли.
И от которой уже нельзя было отойти в сторону.

В такие моменты человек быстро понимает простую вещь:
назад дороги нет.
Не потому что не отпустят.
А потому что сам уже не тот.
Так закончилась притирка.
И началась служба.

    ГЛАВА 4.
ЛИТЕР «О» И МОНТИРОВКА.

    Апрель восемьдесят седьмого выдался ласковым
Солнце уже пригревало. Снег сошёл.
Земля потемнела — живая стала.
После зимы это чувствовалось особенно.

Как будто мир потихоньку возвращался.
Только не у нас. Нас перебросили
в отдельный автомобильный взвод.

В 1987 году ликвидация последствий аварии
на Чернобыльской АЭС перешла из
фазы экстренного реагирования в фазу
плановых инженерных работ. Отдельные автомобильные
взводы и батальоны, сформированные из
резервистов, военнообязанных, призванных из запаса,
играли ключевую роль в вывозе
радиоактивного мусора. Вывоз высокорадиоактивного грунта,
обломков графита и строительных конструкций
с территории станции и тридцатикилометровой
зоны на могильники, например «Буряковка».

    Взводы работали в режиме строгой
секретности и с жёстким контролем
дозовых нагрузок. Работы включали погрузку
заражённого мусора, часто с помощью
техники с дистанционным управлением или
кранов, и транспортировку его в
контейнерах или открытых кузовах.
Техника очень быстро накапливала высокую радиоактивность.
Автомобили проходили дезактивацию, но часто
требовалась их замена,
 а после — отправка на кладбища техники.

Люди собрались со всей страны.
 Кто откуда: Сибирь, Прибалтика, Украина, Средняя
Азия. Говор разный. Лица разные.
А взгляд — один. Уставший
и внимательный.

    На второй день решили познакомиться. Без лишних церемоний.
По-нашему. Ходил тогда упорный слух: от радиации помогает алкоголь. Говорили
уверенно. Даже с примерами. Верили.
Не потому что знали. Потому
что хотелось верить. Человеку ведь
надо за что-то держаться. Хоть
за такую глупость.
Сбросились. Купили три трёхлитровые банки горилки. Накрыли «поляну». Сели. Разлили. Поначалу тихо
было. Присматривались. Потом разговор пошёл.
Кто откуда. У кого дома
что осталось. Кто сколько уже
здесь. Смех появился. Живой. Немного лишний, но нужный. Утром я проснулся связанный. Сначала даже не понял. Руки не слушаются. Тело тяжёлое. Голова трещит. Во рту сухо. Как будто песком засыпали.
Огляделся. Парни смеются. Не зло.
По-доброму. Но с интересом.

 Рассказали. Оказывается, устроил я ночью дебош.
Не понравилось мне, как ко
мне обратился парень из Прибалтики. Слово зацепило. Не то сказал или не так. Зацепился. Пошло слово за слово. А дальше как это
 бывает — уже не остановиться.

 Схватил монтировку. И пошёл. Гонял его по палатке. Сам не помню. Только по их
словам — серьёзно всё было. Еле скрутили. Связали.
 Слушал —и самому не по себе
стало. Не от страха. От стыда. Настоящего. Глухого. Когда не
перед людьми — перед собой
стыдно. Сидел, молчал. Внутри как будто что-то опустилось.
 Ерсен подошёл. Посмотрел спокойно. Без злости. — Бухал? Я кивнул: — Да…знакомились. Он помолчал. И сказал
коротко— Смотри. И ушёл.
Больше ничего. И этого хватило.
Такие слова длинных разговоров не
требуют. После этого как-то собрался.
Будто на место встал.

Мне дали машину. Самосвал ЗИЛ-130. Новый. Ещё живой. Двигатель ровный. Кабина
чистая. Как будто не отсюда.
На лобовое стекло закрепили литер «О». «Особый». Слово короткое. А смысл тяжёлый.
Это означало одно -  приоритетный проезд.
Без очереди. Без лишних вопросов. Прямо туда, где
другим делать было нечего. К
четвёртому блоку.
Когда впервые это
понял — ничего внутри не
ёкнуло. Просто отметил. Как факт.

    Работа у нас была тяжёлая.
И не столько руками, сколько
внутри. Рейсы между станцией и
могильниками. «Подлесный». «Буряковка». Названия простые.
А за ними — то, что уже нельзя вернуть. Груз — заражённый грунт. Металл. Всё, что перестало быть обычным. Что нельзя было ни оставить, ни использовать. Только убрать. И забыть. Если получится. Но такое не забывается. Остаётся где-то внутри навсегда.

Ерсен каждое утро получал «карандаш». Накопитель
дозы. Маленькая вещь. А считала жизнь. Вечером сдавал. Так и считали наши шаги. Невидимые. Не
километрами — рентгенами. И каждый понимал,
что идёт не просто по
дороге, а по границе.

Зона ответила быстро. Сначала кровь из носа. Не сильно. Но настойчиво. Потом сыпь. Жгучая. Как огнём. Кожа горела. Я пошёл к врачу. Он посмотрел. Даже толком не осмотрел. Махнул рукой: — Мажь зелёнкой… и бухай.
Сказал это спокойно. Как про простуду. И от этого спокойствия становилось
только тяжелее.
 Я вышел. Постоял немного. Подумал: вот и вся медицина.
И понял, что здесь каждый сам за себя. Но обратно не пойдёшь.

 Однажды у моего ЗИЛа лопнуло колесо. Прямо в капонире. Место глухое. Тихое. Как будто вырезано из жизни. Никого. Только столбы. И на них камеры.
Одним словом — «могильник». Смотрят. Без глаз. Но
будто видят всё. И от
этого взгляда становилось не по себе.

    Неподалёку стояла брошенная пожарная машина. Та самая техника, что в первую ночь шла к огню. Стояла. Как памятник. Только не каменный. Живой когда-то. А теперь — «светящийся». Я понимал,
куда иду. Понимал. Но выбора
не было. Машину не бросишь.
Работу не отменишь. Подошёл. Быстро. Без лишних движений. Скрутил колесо. Руки сами делают. Привычно. А в голове — пусто. Ни мысли. Только одно ощущение. Как будто ты уже не совсем здесь. Во рту —металлический привкус. Тяжёлый. Как будто железо
жуёшь. И этот вкус потом
долго не уходил. Вернулся. Поставил. Затянул. Проверил. Машину вывел. Работу
сделал. Как будто ничего не
произошло. Потому что здесь так и было. Живёшь — как
будто ничего не происходит.

На выезде из капонира меня встретил капитан. Орал. Жёстко. Зло. На чистом русском мате. Каждое слово — как удар. Грозился «сообщить куда
надо». Стоял передо мной. Живой, горячий. А я стоял. И
молчал. Смотрел сквозь него. Не из упрямства. Просто уже не
было сил на объяснения. И
слова там уже ничего не
решали.

Через двадцать четыре дня
в военном билете появилась запись: «Доза — 24 рентгена». Лимит. Слово короткое. А за ним — всё. Как черта, после которой уже нельзя обратно. Меня вывели из зоны. Быстро. Без торжеств. Потому что здесь никто никого не провожал. Оформили документы. Поставили печати. Я стал дембелем. Так же просто, как стал «особым». И в этом была какая-то чужая простота. Я рвался домой. К сыну. В голове уже была дорога. Дом.
 И тишина. Нормальная. Живая.
Та, что не давит, а держит.
И я тогда не знал, что самое тяжёлое ещё впереди. Что есть такая тишина, которая ломает. И что самая тихая и самая страшная западня ждёт меня впереди — в
кабинете врача.


    Глава 5.1 — Связь и дружба.

Сотовой связи тогда ещё не было. Писали письма. Шли долго, неделями. Иногда приходили помятые, чернила смазаны, на конверте следы чая или грязи.
Но был другой способ. Телефон.
В штабе полка стоял коммутатор. Там служили наши земляки, казахстанцы. Полк был Среднеазиатский Военный округ. В родном городе, на коммутаторе, жена друга Серёжи — Ирина Глуховерина — дежурила.

    Мы знали её график на зубок.
Олег, Серёга и я крутились у штаба. Я был дежурным водителем. Просили соединить нас с Иришкой. Она делала всё точно, безукоризненно. Спасибо ей огромное. До сих пор благодарен.
Разговаривал с женой. Слушал агуканье сыночка. Смех, маленький плач, шуршание игрушек — всё сразу.

 С Женей Сапегиным любили поговорить. Дружба у нас своя. Секреты не раскрываем. До сих пор общаемся. Давняя дружба.   
 С тех пор, когда я ещё пацаном был. До армии.
Если память не подводит — 1973 год.
Женя и брат-близнец Валера, безвременно ушедший, стояли у истоков мотокросса в Текели. Тренером был "Тятя" Зинковский. Клуб через ДОСААФ организовали. Председатель — Миша Куприянов.   

    Клуб располагался в здании военкомата, с торца. Мотоциклы привезли из Карабулака. Закатывали по бетонным ступеням. Скрип, стук, запах масла, дым. Крутые гонщики, как Олег Саушев, прыгали внутрь с ходу.
Олег гонял на ИЖе. Валера с Женей — на К-175 "Кашках". Кишкань — гонщик такой был. И Вася Попов.
С Васей возился и я. На его "Кашке". Катались сначала на Бараньем поле. Там, где подстанция стоит около дач и отстойника. Пыль в глаза, трещание моторов, ветер с запахом травы и земли.
С тех пор с Женей дружим. Дружба редкая. Друг настоящий.
Спасибо им. И Ирине. И Евгению.


Глава 5.2 — Самоволка и облегчение.

    Вспомнился один случай.
Дней десять я уже был во взводе. Люди новые. Обстановка чужая. Всё вроде как положено, а внутри — не на месте. Писем ждал из дому. Там сынок маленький. Папку ждёт.
И решил я — смотаться. В родную часть. В самоволку.
Сел на ЗиЛ-130. Литер «О» на стекле — пропуск везде. Через КПП прошёл без задержек. Рванул. Дорога недолгая — километров тридцать всего. Ветер в лицо, запах бензина, холодная резина на асфальте, шуршание шин.

Приехал. Зашёл в шатёр. Олег с Серёгой на кроватях лежат.
— Стой! — крикнул Серёга.
Он понял сразу. — Санёк, ты что, убить нас решил? Раздевайся!
Я молчал. Снял всё, что на мне было.
Серёга взял прут деревянный. Не подходя близко, выталкивал мои вещи к леску.
— Потом сожгу, — сказал спокойно.

Без паники. Всё по делу.
Своими руками соорудили баньку. Неказистая, а пар держит. Дрова потрескивают, запах смолы в носу. Влажный пар бьёт в лицо. Попарился я — будто не тело, а душу отмыл.
Потом сели. Чаёк. Малиновое варенье. Настоящий вкус — не казённый. Сахар сладкий, но не перебивает аромат ягод. Ветер за окном шумит, кто-то за стеной хохочет. Местные нас баловали. Добрые люди жили тогда. Без разговоров лишних. А по-человечески.

Два письма из дому получил. Отошёл в сторонку, прочитал. Вроде строки простые, а внутри потеплело. Будто сына на руки взял. Подержал.
С ребятами обнялись. Слова не нужны. Отпустило немного. Толчок внутри дали — живи дальше.
Вода кипела. Помылся ещё раз — уже наспех. Серёга принёс чистый комплект, сапоги. Старшина к тому времени уже своим стал. Заходил иногда — в нарды перекинуться, если выпадало время.

Собрался. Письма аккуратно убрал — ближе к сердцу. На ребят посмотрел и обратно в зону.
Самоволка сошла с рук. А что она внутри сделала — осталось. Легче стало. Хоть ненадолго.

    ГЛАВА 6
ЧАСТЬ I — «Возвращение и приговор»

Вернулся я в Текели — будто и не уезжал никуда. Горы те же стоят, молчат, как старики у завалинки: всё видели, да не всё скажут. Осел в родном автопарке. Работа привычная — баранка в руках, дорога под колесами, мотор гудит ровно, как сердце у спокойного человека. Жизнь, казалось, в колею встала. Не лучше, не хуже, чем у других — как у всех.
А только жизнь — она ведь не всегда по справедливости меряет.

Расплата за тот «литер» на стекле догнала меня тихо, без предупреждения.
Летом восемьдесят восьмого началось.
Сначала — ерунда: отдышка, кашель.
Ну кашель… Мало ли что бывает.
Мы ж люди такие — пока не прижмёт, не поверим.
Думаем: само пройдёт.

А оно не прошло.

Потом стало появляться другое. Сначала незаметно, исподволь. Под мышками будто шарики какие-то нащупываться начали. На шее — тоже. Не болят, не беспокоят — а есть. Пощупаешь — и отмахнёшься: да показалось, наверное.

Только не показалось.

Со временем они стали больше. Уже и рукой чувствуешь, и в зеркало видно. А вместе с этим — тело как с ума сошло. Чешется — без причины. Ни сыпи, ничего, а зуд такой, что ночью просыпаешься. Сядешь на кровати, сидишь, не знаешь, куда себя деть.

Потливость пошла. Такая, что рубаху меняй хоть по три раза за ночь. Проснёшься — как после работы тяжёлой, будто не спал, а землю копал.

Слабость подкралась. Не сразу — постепенно. Сначала думаешь: устал просто. Рейсы, дорога, нервы… А потом замечаешь — силы не те.
Раньше за день устанешь — выспался, и всё. А тут — спишь, а легче не становится.

И вес ушёл. Сам не заметил, как. Ремень на одну дырку, потом на вторую… Лицо в зеркале стало чужим — вытянулось, осунулось. Глаза глубже сели.

Вот тогда уже не до отмахиваний стало.
Пошли больницы. Кабинеты с холодными стенами, где всегда пахнет чем-то чужим и тревожным. Врачи смотрят внимательно, но как будто мимо — через тебя.
Консилиумы, разговоры вполголоса, бумажки, анализы…

И вот однажды прозвучало слово — тяжёлое, чужое, как приговор:

лимфогранулематоз.

Слово это во мне не сразу улеглось. Сначала — как удар. Будто не по лицу даже, а куда-то глубже — в самую середину. В глазах потемнело, и стало тихо. Такая тишина бывает, когда вдруг понимаешь: всё, что было до этого — уже позади.

Я тогда не испугался даже — нет.
Странно, но не испугался.
Я решил.
Не ждать, пока болезнь согнёт, пока сделает меня чужим даже самому себе. Пока не стану обузой. Не хотел я этого. Не хотел, чтобы близкие смотрели на меня и видели не человека, а беду. Чтобы в глазах у них стояло то самое — последнее.

ЧАСТЬ II — «Живым уйти»

Человек, он ведь как устроен… За себя терпит, а за других — нет.
И начал я делать то, о чём и сейчас вспоминать тяжело.
Стал выжигать себя из сердца жены. Не постепенно — нет. По-живому.
Стал чужим.
Пропадал ночами, возвращался молча, грубил без причины. Слова говорил такие, что самому потом стыдно было.

 Гляжу на неё — а внутри всё переворачивается. Хочется обнять, сказать: прости, родная, не так всё… А вместо этого — холод.

Играл подлеца.

А в душе — крик стоял. Настоящий. Не слышный никому, только мне одному.
Думал тогда: пусть лучше сейчас возненавидит. Пусть оттолкнёт. Пусть вычеркнет. Так ей легче будет. Потому что ненависть — она, как ни странно, легче любви, когда боль приходит. Любовь держит, не отпускает. А ненависть — она режет сразу.

Вот я и резал. Себя — через неё.

Иногда сидел один и думал: а правильно ли? И ответа не находил. Потому что в жизни нет правильного, когда дело до беды доходит. Есть только выбор — какой болью платить.

В те дни мужики наши из автопарка показали себя так, как только настоящие люди могут. Без слов лишних, без разговоров. Видят — плохо человеку. Не лезут в душу, не жалеют напоказ. А помогают.
По-совести.

Перевели меня на междугородную линию. Стал я гонять автобус из Текели в Алма-Ату. Дорога дальняя, живая — то подъём, то спуск. Люди разные заходят: кто с радостью едет, кто с заботой, кто просто молчит у окна.

А я — за рулём.

И вот странное дело: пока едешь — легче. Дорога забирает лишние мысли. Смотришь вперёд, держишь полосу — и вроде как живёшь. Настояще, не задумываясь.

Сделаю рейс, довезу людей — и в пересменке бегу в госпиталь. Анализы, осмотры, палаты. Белые стены опять. Снова ожидание.
И так — круг за кругом.
Жизнь на колёсах. Между дорогой и больницей. Между тем, что есть, и тем, что может не стать.

И знаешь… В такие моменты начинаешь понимать простые вещи. Что человек человеку — не просто сосед или товарищ. Он опора. Иногда единственная.
Я до сих пор помню, как мужики на меня смотрели — без жалости, но с пониманием. И этого хватало. Потому что жалость унижает, а понимание держит на ногах.
За ту поддержку — и начальству, и парням-водителям — я благодарен по-настоящему. Не словами даже — жизнью. Не дали мне тогда пропасть.

    А ещё был человек — Болат Раздыков. Не просто по должности, а по сути своей человек. Видел он, что меня тянет вниз, что мысли дурные начали гнездиться. И решил — надо занять. Дать опору.
Рекомендовал он меня в Координационный совет союза «Эхо Чернобыля» от Талды-Курганской области. Не для галочки — нет. Хотел, чтобы я среди своих оказался. Среди тех, кто тоже через это прошёл.
Потому что есть такая беда, о которой словами не расскажешь. Её только понять можно — если сам через неё прошёл.

    И, может, он тогда первым понял то, чего я ещё не осознавал: пока человек нужен — он живёт.

Но пока я по Алма-Ате метался — от баранки к больничной койке, да ещё в общественные дела впрягся, — дома всё и кончилось. Тихо. Без крика, без последнего слова.
План мой горький сработал — точно, как по линейке отмерено.

ЧАСТЬ III — «После жизни»

    Вернулся я как-то с очередного рейса. Шёл ещё, помню, по лестнице и думал: сейчас дверь открою — свет, запах дома… А в квартире — тишина. Такая, что не просто тихо — звенит. Как будто и не жил тут никто.
Постоял я посреди комнаты. Не разуваясь. Куртку не снял. Всё ждал — вдруг скрипнет где, шаги…

Не скрипнуло.

Ушла она. К другому ушла. Сына в охапку — и будто не было меня никогда. Уехали далеко, в закрытый город. Там чужим не место. Там даже память не пускают.
Дверь за ними закрылась — и всё. Не просто на ключ. На жизнь.

Сел я тогда на табурет у окна и долго сидел. Ни злости не было, ни слёз. Пусто. Только мысль одна вертелась: сам ведь… сам это сделал. Руками своими. Не болезнь — я.

Человек иногда думает, что он умнее судьбы. Хитрее. Просчитает, как лучше — чтобы и боль обойти, и других уберечь. А выходит — наоборот.
Перехитрил. Да не её — себя.

В те годы, в восемьдесят восьмом — восемьдесят девятом, медицина перед нами пасовала. Мы шли в кабинеты, надеясь на спасение, а попадали в лабиринт из догадок и латыни. Врачи смотрели на нас то ли с сочувствием, то ли с опаской, как на людей «не по учебнику».

Карты заводили толстые, с серыми обложками, исписанные мелким, торопливым почерком. Анализы сдавали по кругу: кровь — из пальца и из вены, моча, рентген, потом снова кровь. Пункции лимфоузлов — болезненные, с ожиданием в коридоре на жёстких лавках.

 Очереди — с утра, по талонам, где время написано, а заходишь всё равно когда вызовут.
Нас гоняли из кабинета в кабинет: терапевт, гематолог, онколог. Каждый смотрит по-своему, а вместе картина не складывается. Консилиумы собирали — несколько человек в белых халатах, говорят вполголоса, листают бумаги, кивают друг другу, а тебе — ни слова по существу. Только: «Наблюдать будем», «Динамика нужна».

Протоколов лечения лучевой патологии в её отдалённых формах попросту не существовало. То, что было в учебниках, к нам не подходило. Мы были как промежуточный случай — между известным и непонятным.

Поэтому и диагнозы ставились «широким мазком». Не точка — а круг вокруг неё.
Мне припечатали — лимфогранулематоз. Без долгих объяснений. Просто вписали в карту, как ставят штамп. И сразу всё вокруг изменилось: разговоры стали осторожнее, взгляды — тяжелее. Слово это ходило за мной, как тень.

Страшное слово, звучавшее как приговор, заставило на полгода замереть от ужаса и приготовиться к худшему. Ждал не столько боли — сколько конца.
А лечение… больше похоже на попытку не упустить. Поддержка, витамины, какие-то курсы, назначения, которые больше проверяли, чем помогали. Врачи сами не были уверены — и это чувствовалось.

А через шесть месяцев те же люди в белых халатах, буднично листая пожелтевшую медкарту, бросили:
— Ошибка вышла. Не подтвердилось.
Без паузы. Без объяснений.

А вскоре пришла весть — такая, что хоть вой. Врачи ошиблись. Диагноз не подтвердился. Не было той болезни. Не было приговора. Смерти не случилось.
А вот жизнь — случилась. Только уже не та.

Сначала я даже не поверил. Переспрашивал, ходил ещё, анализы пересдавал. Всё надеялся — может, ошибка новая. Но нет. Здоров. Живи.

В закрытый город меня не пустили. Бумаги, пропуска — всё мимо. Сыну сменили фамилию, отчество… Словно меня и не было. Как ошибку в путевом листе зачеркнули — и дальше поехали.

И вот тут я понял одну простую, горькую вещь: не всякую потерю смерть приносит. Бывает, человек жив — а у него уже всё отнято.
Долго я тогда ходил сам не свой. Работал, ездил, разговаривал — а внутри будто пустое место. И никакой дороги, сколько ни крути баранку, туда уже не ведёт.

Судьбы у нас, текелийцев, вообще не по прямой пошли. У каждого — свой излом, своя трещина.
Олег Плохотников ушёл рано. Сергей Горошко — тоже.
С Серёгой мы за одной партой сидели — ещё пацанами. Смех, тетрадки, двойки… Казалось, вся жизнь впереди.
С Олегом потом, уже после Чернобыля, плечом к плечу шли много лет. Надёжный был человек. Такие редко встречаются.

    Их не только радиация догнала. Девяностые добавили своего — как ножом по живому. Болезни, семейные беды, дети, у которых жизнь с перекосом пошла…
Олег уходил тяжело. На глазах таял. Смотришь — и не узнаёшь уже. Будто тень от человека осталась. А ведь был крепкий, живой…

    Серёга сгорел раньше срока. Не выдержал, видно. Когда всё, во что верил, рассыпалось — не каждый устоит. Человек ведь не только телом живёт. Ему ещё опора нужна — внутри.
А когда её выбивают — рушится всё.
Те, кто остались… держатся. Куда деваться. Старая закваска. Нас так просто не сломать, но и целыми мы уже не будем.

    Ерсен Жумартбаев в Алма-Ате живёт. Ему уже за семьдесят. Крепкий мужик, закалённый — таких раньше делали. Но и его хвороба стороной не обошла.

    Там же и Болат Раздыков. Хоть и вышел из руководства «Союз Чернобыль». Но тянет на себе память эту тяжёлую — как груз. А бросить нельзя.

    О Фёдоре Рау давно ничего не слышно. Говорят, в Германию уехал. Может, и правильно — кто как спасается. Только следы его, как в тумане, потерялись.
 И если по правде сказать…
Мы ведь все остались там.
Не здесь — а там. В той части. В тех рейсах на могильник. В в/ч 20040.   
Мы уехали оттуда телами. А остальное — осталось.
Иногда ночью проснёшься — и будто снова всё перед глазами. Дорога, пыль, тяжёлый воздух… И тишина какая-то особенная. Не мирная — а настороженная.
И думаешь: как же так вышло, что один взрыв — на четвёртом блоке — разломал в щепки тысячи жизней?
Не домов — людей. Судеб.
Мы теперь — уходящая натура. Свидетели.
А свидетель — он ведь для чего нужен?
Чтобы рассказать. Пока ещё есть кому. Пока язык помнит, а сердце не остыло.   

    ЭПИГРАФ

Жизнь не сразу открывается человеку.
Она идёт рядом — простая с виду, а внутри сложная, как дорога без указателей.
Идёшь по ней, делаешь своё дело, держишься за малое —
за работу, за дом, за близких.
А остальное приходит само: и испытание, и понимание.
Не всё зависит от человека.
Бывает — и время не готово, и правда скрыта, и ошибка чужая становится твоей судьбой.
Но и в этом есть своя мера.
Потому что человек жив не только тем, что с ним случилось,
а тем, как он это вынес.
И если он не ожесточился, не потерял в себе простого —
значит, дорогу свою прошёл не зря.



   





 


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →