М. П. Бибиков. Встреча с Россини

Матвей Павлович БИБИКОВ (1812 0 1856)

ВСТРЕЧА С  РОССИНИ
Рассказ Русского туриста
 
 Лет семь тому назад, Россини занемог в Болонье болезнью до того странною, что она ускользала от знания лучших докторов Италии, собранных на консилиум. Ему прописали диету и пилюли. Пилюли он выбросил из окошка, а насчет диеты распорядился, скушав блюдо жирных макарон, и уехал во Флоренцию, надеясь, что здоровый воздух гор вылечит его скорее всех докторов в мире.
Но Россини ошибался: он был серьезно болен. Ему не ужилось во Флоренции: Арно, река, которую, как всем известно, курица переходит вброд, беспокоила его, как он сам выражался, шумом своих волн, и не давала ему уснуть. Это было что-то в роде галлюцинации, и флорентийские доктора решили послать великого маэстро подышать свежим и благоуханным воздухом в одну из окружных вилл, далеко от ненавистных ему волн классической Арно.
В это время приехал его навестить из Турина наш певец Н**, которого Россини любил как сына, и они вместе, отец и сын, переехали в виллу К...
Вилла была верстах в трех от города, и я, не имея тогда медного гроша в кармане, каждый день ходил пешком к Н***, с которым я давно был хорошо знаком. Он принимал меня с Русским гостеприимством, угощал отличными контрабандными сигарами и макаронами, приготовленными по рецепту Россини.
Но самого Россини мне привелось видеть только раз из окошка: он гулял в саду, прикрытый от несносного полуденного жара огромным зонтиком, под которым он казался мне человечком, надевшим шляпу с безобразно-громадными полями; в другой раз я столкнулся с ним, сбегая с лестницы виллы, и так растерялся, что, выбежав на улицу, потерял окончательно всякое понятие о личности великого маэстро.
Вот раз, под вечер, прихожу я в виллу и, не постучавшись в дверь, вхожу в горницу Н**. Смотрю: на диване сидит тучный синьор и курит сигару. Он был в рубашке и в bonnet de police. Сердце мне сказало, что это был сам Россини, и оно не ошиблось.
Хозяина не было в горнице. Увидав меня, Россини учтиво привстал, ожидая, что я начну разговор. А я остановился в дверях дурак дураком и не мог слова промолвить.
А Россини всё стоял.
Скверное было мое положение.
— Signor Н**, — проговорил я наконец.
Откуда ни возьмись Н** (дай Бог ему здоровья), схватил меня за руку, подвёл к Россини и сказал:
— Рекомендую вам, babo mio (папа), моего друга Б.
А у меня билось сердце и темнело в глазах; но я собрался с духом и сказал то, что давно сбирался ему сказать:
— Позвольте мне поблагодарить вас от всей моей души за счастливые минуты, которые доставила мне ваша музыка.
Великий маэстро протянул мне руку и обнял меня. Да! обнял.
— Я всегда любил Русских, — сказал Россини, — в вас есть то, чего нет у других, — и, помолчав немного, он примолвил:
— Симпатия.
Это наводит меня на мысль, что если бы мне привелось показывать себя за деньги, то верно нашлось бы много людей, которые пожелали бы взглянуть на человека, которого обнял и обласкал Россини.
Н** велел подать кофе, мы закурили сигары. Окна в сад были настежь отворены, и из них так и веяло на нас прохладою.
— Был вчера в театре? — спросил меня Н**.
— Был, в Боре оньи Санти , давали Чеперентолу.
— Хорошо, должно быть, шла пьеса? — заметил Россини.
— Да, не дурно! Аплодировали беспрестанно.
— Не то, что в первое представление il Barbiere [Севильский цирюльник – М.Б.], —заметил, смеясь, Н** и подмигнул мне.
Я понял, в чем дело. Н** давно обещал познакомить меня с Россини и заставить его рассказать мне что-нибудь.
Великий маэстро был в духе.
— Babo carissimo! (милый папа), — сказал Н**, — расскажите моему Русскому приятелю что-нибудь о представлении il Barbiere.
— То есть, ты хочешь, чтоб я рассказал ему, как меня освистали, — спросил Россини, улыбаясь.
— Именно.
— И как меня чуть не забросали печеными яблоками? — продолжал Россини, смеясь.
— И яйцами всмятку, — прибавил Н**.
Россини захохотал.
— Что с тобой делать, figlioilo mio (сынишка)? — сказал он. — Уж так и быть, изволь, расскажу.
У меня сердце забилось от радости.
— Этому будет... — начал Россини. — В котором это было году?
— В 1816-м, — отвечал я.
— Да, в 1816. Я был тогда, как уверяли меня мои ученицы, недурен собой; еще не был так безобразно толст и не носил этих проклятых усов, которые беспрестанно лезу мне в рот и придают мне сходство с старым брабантом, живущим на пенсии .
В это время я был чичисбеем маркизы Р., и для первого представления il Barbiere, твердо убежденный, что меня вызовут, заказал кафтан светло-зеленого цвета и атласный розовый жилет: это были любимые цвета моей красавицы; и Dio mio! сколько в день представления вылил я на себя духов и сколько извел помады! Не понимаю, как у меня хватило духу заняться всеми этими пустяками, когда меня бросало то в жар, то в холод. Наконец слышу, прозвонили Ave Maria; к портону моего скромного домишка, где я жил чуть не на чердаке, подъехала коляска импрессария, и il vostro umilissimo отправился в театр. Но я, кажется, забыл сказать вам, где всё это происходило?
— Забыли, маэстро.
— В Риме, синьор мио.
И Россини произнес с аффектацией:
— Oh Rome! Unique object de mon ressentiment... И надо, чтобы вся эта проклятая проделка произошла в театре Арджентина, живописнейшем и звучнейшем из всех театров Италии!
Приезжаю — зала переполнена народом. Желая непременно сам дирижировать музыкой, я бросаюсь в оркестр; вдруг импрессарио схватывает меня за фалды и тащит на сцену. «Что там такое?» — спрашиваю я. «А то, что сеньора N охрипла, не может сладить с своею входною арией и просит тебя, ради Бога, убавить из нее фиоритур".
Вообразите мое положение: убавить фиоритур из арии, на которую я рассчитывал как на каменную гору! И когда? В какую минуту! Когда публика с нетерпения кричала и стучала палками.
Я заскрежетал зубами и как буря ворвался в уборную примадонны.
— Каких тебе убавить фиоритур, — кричу я, — каких? Говори, злодейка, изменница....
— Если ты будешь горячиться, — отвечала она прехладнокровно, — я вовсе не стану петь.
Делать было нечего, я взял партитуру и вычеркнул трудные места в ее входной арии; одним словом, я окарнал мою бедную: Una voce poco fa, и лишил ее легкого соловьиного характера .
А публика уже начинала неистовствовать, несколько шалунов в партере сняли башмаки и хлопали ими, крича во все горло: «La tela (занавес)!»
— Пора! — сказал импрессарио, и я побежал в оркестр, где мое появление сразу произвело фурор.
— Eccolo il papagallo! (попугай!) — раздалось где-то в партере, и вся зала лопнула со смеху.
Это мой светло-зеленый кафтан и розовый жилет производили фурор!
Но это еще не всё: надо вам сказать, что тогда у нас в Италии место капельмейстера занимала первая скрипка и дирижировала не палочкой, как это водится во всех образованных странах, а смычком беспрестанно подыгрывая на скрипке. Я хотел сделать нововведение и торжественно вынул из кармана палочку; смотрю, она оклеена золотою бумагой! Мой слуга Джиджи услужил мне, желая сделать приятный сюрприз.
Не успел я и трех раз махнуть ею по воздуху, как за мной послышался ропот удивления.
— Э! Да это Tedesco (Немец)! — закричали в партере.
— Попочка, возьми палочку в ротик! — закричал кто-то...
Чорт бы тебя побрал, carissmo Н** за то, что ты заставляешь меня рассказывать про себя такие вещи!
Однако ж, несмотря на мой птичий костюм и проклятую палочку, увертюра сошла с рук и, что правда то правда, занавес поднялся среди рукоплесканий. Серенада также сошла с рук, послышался за кулисами голос Фигаро, и у меня начало отдыхать сердце: Замбони пел свою входную арию: Largo al factorum, пел так, как уж теперь ее петь не умеют.
Вдруг!.. холодный пот выступает у меня на лбу, когда подумаю об этой минуте, — вдруг Замбони, вбегая с гитарой на сцену, зацепился за что-то, рухнулся оземь, и вдребезги расшиб гитару, которую я дал ему напрокат.
Хохот-то, хохот поднялся в зале! Меня так и взорвало! Я обернулся к партеру и погрозил ему палочкой!
— Попушка сердится, — закричал опять тот же голос, и вся зала разразилась хохотом.
Dio Sagrato! Если б у меня вместо палочки в руке была палка, публике в этот вечер не поздоровилось бы!
А оркестр пока молчал, и бедный Замбони, потирая ушибенные колени, подбирал с полу останки моей гитары. Тут чья-то немытая рука показалась из-за кулисы, протянула новую гитару певцу и принялась колотить ею по плечу его, чтобы привлечь его внимание. То была рука моего услужливого Джиджи.
Новый взрыв хохота; но этим еще не кончились мои проклятые неудачи: весь ад собрался, чтобы в этот вечер потешиться надо мной, пожрать, уничтожить меня. Выслушайте, что будет далее!
Замбони взял новую гитару, скорчил принужденную улыбку и заплясал на сцене; надо сказать правду, ария его: Largo al factorum  della citt;, была принята восторженными рукоплесканиями, но еще бы! Я лучше этого ничего в жизни не написал.
Первый акт сошел с рук, не возбудя сильного восторга, но и не сделал, как у нас говорится, fiascho. Дело мое стало поправляться.
Начинается второй акт, вбегает на сцену Розина!.. Меня так и обдало холодом: я тут только вспомнил, что я из ее арии убавил фиоритур, [не] сообщив об этом оркестру! Я сбирался закричать: «Стой! Не пой! Погоди, ради Бога!», но уже было поздно; оркестр заиграл прелюдию, певица запела свою: Una voce... и пошла такая разногласица, такая какофония, что я уронил палочку и зажал себе уши…
...Надо отдать справедливость Римской публике; она вмиг поняла, что этой какофонии не я причиной, что это какая-нибудь несчастная ошибка, и закричала в один голос: «Fuori il pezzo! (пропустить арию!)»
На сцену вбежал Фигаро, и всё опять пошло как по маслу.
Появление Дона Базилю произвело желаемый эффект, а прелюдия к его арии: La columnia, вызвала единодушные рукоплескания... но, увы! ненадолго.
Не успел Дон Базилио пропеть и пяти тактов, как вдруг у него потекла кровь носом; он же вымазал себе лицо пудрой… Вот поднялся Содом! Стены потряслись от гомерического хохота. Нелегкая дернула меня взглянуть на соседний бенуар... Dio mio! там сидела моя красавица и помирала со смеху, выказывая свои белые зубы.
Нет, я не в силах был выносить долее, со всего размаху бросил палочку в голову Дона Базилио, перепрыгнул через инструменты и, проломив головою контрабас, без шляпы побежал домой! Взбираюсь к себе на чердак, бросаюсь на пол, деру на себе волосы, затыкаю себе уши; но дьявольский хохот партера преследовал меня, входя в меня через все поры…
— Довольно ли с тебя, предатель, злодей, палач? — заключил Россини. — Довольно ли с тебя, о несносный Н**!
— Нет, недовольно, — отвечал Н**, — а серенада-то?
— Какая серенада?
— Та, что после второго представления вам задал Рим.
— Довольно! Очень мне нужна была их серенада…
Н** проводил меня домой и дорогой между прочими занимательными подробностями о жизни и характере великого маэстро, которые я записал, рассказал, что это первое представление il Barbiere подействовало так сильно на самолюбие Россини, что с тех пор нога его не была в Риме, и что он отказался принять диплом на звание почетного члена, поднесенный ему Римским Музыкальным Обществом Св. Цецилии.


(Московские Ведомости. 1856. № 37 (27 марта). С. 147–148. Подпись: М.Б.)

Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.


Для справки:

В Италии в 1830 - 1840-х годах выступал Николай Кузьмич Иванов (настоящая фамилия — Карбаченский; 1810–1880) — русский оперный певец (тенор), крупнейший мастер бельканто XIX в., протеже Россини. Посланный в Италию для усовершенствования, Иванов более не возвратился в Россию.
В конце 1830-х — начале 1840-х годов в выступал в Милане, Болонье, Генуе, Флоренции, Палермо. Среди его лучших партий были премьера в роли Рикардо («Мария, королева Англии» Пачини), Теобальда («Еврейка» Пачини), Артура («Пуритане» Беллини), Эрнани («Эрнани» Верди). 
По просьбе Россини Верди написал специально для Иванова арию «Odo il voto o grande iddio». В дальнейшем Верди сочинил для Иванова арию в опере «Аттила». Доницетти специально для него написал целую оперу —  «Любовный напиток».
Расцвет европейской славы русского тенора пришёлся на 1838–1845 годы. Его называли великим мастером бельканто, единственным соперником Джованни Рубини. Кроме оперных арий, Иванов с блеском исполнял на своих концертах русские и украинские народные песни.


Рецензии