Двоюродный дом
В ожидании нужного мне автобуса до родной моей стороны я сидела в небольшом пустом районном вокзалишке. Изредка распахивались двери, впуская вовнутрь вместе со стылостью зимней ночи какого-нибудь такого же незадачливого предрассветного пассажира. Было тихо, спокойно вокруг. Отчего же душу мою щемила и мучила какая-то неудовлетворённость, незавершённость: мне так чего-то не хватало! Душа моя не хотела «сидеть сиднем» в этом полусонном вокзале; она ещё помнила, чувствовала ту возвышенную траекторию счастливого полёта к чему-то очень родственному, находящемуся почти рядом. Душа моя рвалась в этом направлении, будто домашняя лошадь, управляемая возницей, сначала уныло бредущая по бесконечной, казалось, дороге, но затем учуявшая неповторимые родимые запахи, лихо рванувшая вперёд к дому, к теплой своей конюшне так, что мужик ли, баба могли теперь не понукать её, а спокойно выпустить вожжи из рук, зная, что лошадка с закрытыми глазами найдёт дорожку сама. «Ах, душа моя, душа - лошадь-труженица! Мне тебя не обмануть, не подпружиться (подпруга – необходимый атрибут упряжи)!»
… Совсем недалеко в полуторе километра от этого вокзала находилось некогда приветливое и уютное жилище моей родной тётки Мани. В её дом я бежала как в родной, зная, что когда бы не заявилась их «Маришка-беда», её всегда встретят с улыбкой, пусть иногда и подтрунивая необидчиво-шутливо над её манерой, характером, поведением. Чувствовалось, что в доме этом я была ожидаема, желанна и интересна. «Бедой» меня прозвал дядя Володя, муж моей тётушки, когда я жила-квартировала у них, учась в десятом классе – в моём родном селе была лишь школа-восьмилетка.
По профессии сапожник, он полностью соответствовал укоренившемуся в русском народе представлению этой категории специалистов. Трезвый дядя Володя – явление весьма редкое. И в те немногие дни или часы он, бедный, выглядел самым разнесчастным. Дядя Володя ни с кем не разговаривал, целый день ковырялся в чужих туфлях-обносках, дырявых сапогах; смолил варом дратву, отчего в крохотной кухоньке, где он сапожничал, стоял особый, «профессиональный аромат», который, впрочем, мне нравился да «дул и дул», как говорила тётя Маня, крепко заваренный чай. Но долго быть несчастным дядя Володя не мог, а может, не хотел… и вот распахивалась дверь и почему-то всегда задом-наперёд входил-вваливался он, теперь самый счастливый. В доме сразу начиналось веселье, его неиссякаемое, неизвестно откуда бравшееся балагурство, шутки-прибаутки и смех, смех!
«Ох, Маришка-беда, я любил тебя всегда!» – напевал дядя Володя, обнимая меня, прижимаясь колючей щекой. Уворачиваясь от запаха перегара, я спрашивала, почему он зовёт меня Бедой и дядя Володя опять же шутливо да ещё так складно отвечал: «А потому, что родилась ты мне на горе, на беду! Ты и счастье, и несчастье, где ж другую я найду?»
- Вот попробуй и поговори с ним! – улыбалась его супружница, тоже с юморком, моя тётушка Маня. А проживи-ка тут без юмора! Четверо сынов самых разных характеров да муж-пьяница в придачу…
Так случилось, что доживать свои последние годы тёте Мане пришлось с Иваном, Ванькой по прозванию Ван Гог. Уж не знаю, откуда в захудалой брянской глубинке слышали про мирового художника, настоящего Ван Гога, но попасть бы нашему Ваньке в нужное русло великого искусства, обрести бы помощь и поддержку честных профессионалов, возможно ряды самобытных художников пополнились бы. У нашего Ваньки- Ван Гога был уникальнейший талант: с ходу, с лёту он мог нарисовать любой портрет; за считанные минуты выжечь на дощечке или вырезать лобзиком такую картину-натюрморт, что окружающие диву давались. Но, к сожалению, талант двоюродного брата остался невостребованным, дойдя лишь до первых вершин признания. Ему, мягкому и доброму по натуре, не хватило жёсткой воли, стойкости, характера пробиться, приблизиться к Олимпу живописи. Да и неудачи в личной жизни сыграли свою роковую роль. Будучи однолюбом, он ни кем не смог заменить ушедшую от него любимую жену с любимым ребёнком. Бедный наш художник, несостоявшийся Ван Гог! Весь дом был увешан портретами его дочери Маргариты.
Приезжая в отпуска, сходя с поездов на этом вокзалишке районного поселка, я, прежде чем отправляться на автобусе в своё родное село, перво-наперво торопилась на его окраину к заветному «двоюродному» дому. Бежала по шпалам железной дороги, от коих распространялся так мне нравившийся специфический запах креозота.
Поначалу населённый народом, мой весёлый «двоюродный» дом постепенно пустел и грустнел. Разълетелись, разъехались сыновья тёти Мани и дяди Володи. Да и самого хозяина-сапожника вскоре не стало… Встречали меня только тётушка с оставшимся с нею неудачником Иваном - Ван Гогом. Разгорячённая, возбуждённая я бросалась попить воды, но Ванька притормаживал меня, обнимал:
- Подожди, сеструха! Зачем глотать пустую водичку? Читала ведь, что сам Господь-Бог превратил её в вино! Так что угощать тебя я буду вином, хоть я и не Господь-Бог!
Голос у Ивана мягкий, прямо бархатный; прищуренные глаза лучатся добротой и светом. Ах, эти милые встречи, добрые шутки… Не знала я, что это было началом большой беды. Отвергая все другие истины, разуверившись во всём, мой брат Ванька признавал теперь только одну истину – ту, которая в вине! Она скрашивала ему не сложившуюся жизнь, смиряла с настоящей. Тётя Маня глубоко переживала за него, втянувшегося в прекрасно-призрачный мир весёлого Бахуса, страшно боялась повторения судьбы его отца, своего мужа, моего дяди. Но дядя Володя, хоть и был горьким пьяницей, всё ж, выполнил законные для мужчины три великих дела: выстроил собственными руками дом, родил аж четыре сына, посадил не одно дерево, а вырастил целый яблоневый сад! Иван же нигде не работал; забросил он и своё художничество.
В народе говорят: «не родит свинья бобра – родит поросёнка!» Или: «от осинки не родятся апельсинки!» Так что, от генов дорогого родителя никуда ни убежать, ни скрыться! Только вот беда – все нехорошие «пьяные» гены моего дядюшки сконцентрировались только в одном из четырёх сынов и именно, в Иване. Остальным двоюродным братьям запах спиртного был отвратителен, даже ненавистен. В свои редкие теперь приезды я не ругала Ван Гога, я его уговаривала, увещевала. Просила брата взглянуть на этот прекрасный мир ясными глазами, на что он мне неизменно отвечал:
- Маришка, дорогая! О чём ты говоришь? Какой мир? Когда я трезв – хоть в петлю! А выпью… да, действительно, - и Иван пел: - Как прекра-асен этот мир, посмотри-и-и! Как прекра-асен этот ми-ир…
Я жалела его до глубины души и плакала от бессилия.
Четыре года назад в отпуск я приехала не одна. Поезд пришёл вот также под утро. Стоял декабрь, но была оттепель и страшный гололёд. Светила яркая луна. Такое полнолуние! В полнеба! Мой мужчина Георгий, которого я называла Гошей ( а в подсознании почему-то с самого начала знакомства звучало, насмехалось, рифмовалось: Гоша-Галоша!) и на которого, признаться, особо не возлагала надежд на построение вдругорядь личной жизни, изъявил желание поехать со мной в новые места, посмотреть мою малую родину. Да и я решилась «показать» его своим немногочисленным оставшимся родственникам.
Я предложила добежать до моего «двоюродного» дома, а не куковать до утра на вокзале. Гоша согласился, хотя на быструю ходьбу не был настроен. Он вообще был медлительный, несуетливый товарищ, немного полноватый, но при этом не очень теряющий во внешнем облике. Мы пошли скорым шагом, луна-попутчица помогала преодолевать нам совсем скользкие места дороги. Когда я подвела своего мужчину-гостя к заветному дому, луна вдруг скрылась. Небо моментально затянуло свинцовыми тучами и гостеприимный, светлый когда-то дом предстал перед нами мрачным и нелюдимым. Я долго колотилась в перекошенную дверь веранды, замечая при этом, как у моего друга Георгия лицо тоже как бы перекашивается от недоумения и недовольства. Я и сама растерялась, не ожидая такого поворота событий. Свет в доме так и не загорелся, но дверь, всё-таки открылась. Передо мной стоял брат Иван. Заспанный, обросший, всклокоченный; в каком-то немыслимом зипуне, подпоясанным верёвкой и грязных, в золе и саже огромных валенках. Чувствовалось, что он ещё не проспался.
Я взглянула на Гошу и внутренне, даже с каким-то удовлетворением рассмеялась, видя, что мой мужик просто обалдел и испугался. «Что, чистый и стерильный, успешный господин! Заехавший далёко Георгий-георгин! Вы весьма огорчены такой картиной? Вы недовольны встречей? И, конечно, сейчас презираете меня за таких родственничков…» - издевалась я мысленно над Гошей. Ванька еле узнал меня и, кажется, вовсе не понял, с кем я и зачем «он». Прошли в тёмный дом. Оказалось, электричество «обрезали» за неуплату. Ванька метался в темноте, шарил по столу в поисках спичек, чтобы зажечь свечку. Но лучше бы этого он не делал! Даже при уютном освещении свечи в доме царил неуют, нездоровье и холод. Георгий брезгливо отодвинул на лавке какие-то тряпки, присел в уголок и казалось перестал дышать от обиды на меня: куда я его притащила?! Но это была только присказка, сказка – впереди!
Мой брат Ванька старался растопить грубку – маленькую чугунную печурку-буржуйку - так как русская печка была нетоплена уже несколько дней и в помещении было холодней, чем на улице. Я спросила о тёте Мане. Иван провёл меня в мрачный зал, в тот самый закуток-чулан, где я жила целых девять школьных месяцев. На той же кровати, укрытая непонятно чем, лежала моя смертельно больная тётушка. Со свечкой в руке я присела на краешек кровати, отвернув старый засаленный полушалок, увидела худое неузнаваемое лицо со слипшимися седыми космами волос по впалым щекам. Не узнавая, тётя Маня испуганно и долго смотрела на меня. Затем в сознании её прояснилось, и она заплакала:
- Мариша, это ж ты? Неужели ты приехала? А я думала, что помру и тебя не увижу.
- Ну как же, как же, моя дорогая тётушка! Я летела к тебе как на крыльях! Как могла я к тебе не зайти?! Вот завтра утречком ты встанешь и мы с тобой долго-долго будем разговаривать.
- Нет, Мариночка, беда ты наша! – вдруг серьёзно сказала тётя Маня, - Я теперь не встану. Все мои ушли: и подруги, и сёстры, и мужик. Видать, пришла моя очередь, и за мною пришла безглазая.
Я гладила её по неузнаваемому лицу, по тонким высохшим рукам и глотала, сглатывала слёзы, беспрестанно катившиеся по моим щекам.
- Ну чего ты ревёшь, дурочка? Не реви, не голоси! Я, слава богу, пожила уже, - она старалась дотянуться рукой до моей склонённой головы, но рука повисала как плеть.
- Тётя Маня, ты совсем исхудала. Что, Иван тебя совсем не кормит?
- Что ты, что ты, Марина! Он сам ничего не съест – всё мне, всё мне! Ты же знаешь, ему только выпивка нужна, а еду он в рот не берёт, - горячо зашептала тётя Маня, даже на смертном одре защищая и жалея своего непутёвого сына. Я позвала, крикнула Ивана с Гошей. Наощупь, привычно ориентируясь в темноте, пришёл один брат Ванька.
- Сейчас бредить начнёт, – сказал он, - Всех-всех вспомнит и живых и мёртвых.
Мне стало жутковато, и в этот момент тётя Маня меня неожиданно окликнула:
- Маришка, а ты знаешь, мой Володька крепко тебя ждал. Даже плакал, когда умирал. Кричит, бывало: - Мань, хотя б за ручку «Беду» свою подержать!» - тётя Маня заплакала: - А меня всё ругал, всё обзывал. Мариночка, ну какая я немецкая подстилка?! Я и ему никогда не изменяла. Хотя так любила Петечку! Только его одного! Не Володьку, мучителя своего, пьяницу горького, сволочь головастую, а только его, Петьку! – тётя Маня вдруг громко и гневно закричала, как никогда не кричала в прошлой семейной жизни, удивляя меня воспоминанием о своей любви.
- Мариш! А может, мы увидимся с ним там? Может, верну я Петечку?
У меня от таких речей умирающей тётки холодок побежал по спине, а она. всё же нащупав мою руку, уже тихо, устало закончила:
- Я ведь Володьке своему полностью за всё заплатила, господь-бог видит и знает всё. Все грехи мои смыты слезами за всю мою горемычную жизнь.
- Теть Маня, о каких грехах ты говоришь?! – удивилась я. – Изменять ты не изменяла, детей рожала…
- А вот, Маришечка, и грешна перед богом за нерождённых детей. За аборты! – говорила она тихонько, почти шёпотом, будто исповедовалась передо мною. – Я ж акушерка. Сама себе делала и другим таким же горемычным бабам. Говорят, что это самый страшный грех!
Я успокоила тётю Маню, поцеловала её в прохладную щеку. Никому бы не пожелала я такой судьбы.
… До войны она окончила курсы акушеров, но большого опыта в этой мирной профессии приобрести не успела – началась война. Во время оккупации её заставили работать в госпитале перевязочной сестрой. Приходилось не только перевязывать, но и лечить-выхаживать молодых завоевателей «фрицев».
- А куда было деваться? – рассказывала она мне, десятикласснице: - В Германию я не поехала, а под дулом автомата что хочешь сделаешь!
- Да как ты могла?! – кричала я ей, патриотически-воспитанная и не стоявшая, слава богу, «под дулом». – Ты ведь могла уйти к партизанам в лес, как твой дядь Володя!
Тётя Маня сразу сникала , опуская голову, смахивала слезинки с глаз, а мне почему-то становилось ужасно стыдно, гадко, противно. Когда немцы покидали посёлок, тётю Маню тоже хотели прихватить с собой, но она в тот момент сбежала, схоронилась. Потом ей рассказывали, как главный немецкий доктор благодарил её: - Данке, данке шон, Мари! Но он есть жидовка! Нихт Дойчланд!
Молодая «Мари» действительно походила на еврейку. Черноволосая и черноглазая, с продолговатым носиком она выделялась из многочисленной славянской русоволосой и сероглазой семьи. В самом конце войны повстречалась она с дядей Володей, наконец-то выкарабкавшимся из партизанских лесов и болот. До самой свадьбы он ничего не знал о работе тётки «при немцах». Удивительно, но людская молва не успела тогда достигнуть его ушей и молодой, бравый, крупноголовый партизан с голубыми глазами, как незапятнанное серыми облаками небо, и с такой же незапятнанной боевой биографией счастливо через весь посёлок вёл под руку черноглазую, волосы «волной», статную девушку Маню.
Уже в самом начале жизни счастье молодых было омрачено. Акушерку Мари за содействие немецким раненым хотели судить. Вот тут-то и спасло её боевое прошлое мужа, перекрывшее её «преступление» значимостью, высокой идейностью его партизанского подвига. А потом в молодой советской семье пошли укоры! Несмотря на то, что один за другим появлялись сыновья, будто бы тётя Маня хотела замолить свой невольный грех, задобрить, успокоить мужа, дядя Володя относился к ней хуже и хуже – прибегал к рукоприкладству и тётушка убегала из дома, пряталась по сеседям. Из семьи он не уходил, а стал жить в своём отдельном мире. Всё чаще и чаще возвращался он навеселе из сапожной мастерскй, где числился обувных дел мастером. На дому мог отремонтировать самую уже никчемную «обутку», но денег не брал. Он презирал «продажный металл», как выражался сам в частые минуты его счастливого раслабления, которое получал в отплату за счёт «питьевой натуры», а именно: самого любого спиртного. Тётя Маня ни в чём не перечила ему, и я чувствовала в этом доме сосуществование двух миров, не совсем враждебных, но и не близких, родных до самой сердцевины. Тем не менее, этот дом благодаря мудрости и терпению его хозяйки, моей незабвенной тёти Мани оставался для меня уютным и дорогим.
… Ванька обнял меня за плечи, повёл обратно в прихожую, где затаился мой Гоша-Галоша. Сейчас эта рифма ему очень соответствовала, ибо от горделивого Георгия- георгина мало чего осталось. Он сидел ни жив ни мёртв, скукожившись от холода – грубку «гостеприимный» Ванька так и не смог разжечь-растопить. Когда я сказала, что надо трогаться в обратный путь, чтобы всё-таки успеть на автобус, уехать в село, «заморский гость» Гоша тут же встрепенулся, подхватился с лавки. Я оставила Ивану пару банок тушёнки, ещё кое-какие гостинцы и, признаться, не без поспешности засобиралась на улицу, на волю, на свежий воздух. Иван вызвался проводить нас; я вначале отговаривала его, но затем согласилась, зная, как хорошо он ориентируется в родной местности да ещё в темноте. А темь стояла несусветная! Наша луна-спасительница решила испытать нас, схоронившись где-то там, высоко в небе. Бежать в этом мраке по гололёду, не зная сюрпризов дороги, было совсем непросто. А бежать было необходимо, дабы не упустить единственного автобуса в моё село. Ах, как хорошо, что Ванька настоял на провожании – уходящая ночь преподнесла ещё один сюрприз! Ни с того ни с сего разыгралась такая метель! Настоящая пурга, буран! Из свинцового неба сыпалась то ледяная крупа-сечка; то начинали кружить снежные хлопья и было не понять направления движения этих осадков. Я бежала впереди, благо, знала эту дорогу, выучила за год учёбы в районной десятилетке. Мокрый снег залеплял мне глаза, ледяной крупой секло лицо. Я поворачивалась спиной, двигаясь задом - снежная круговерть меняла направление и опять забрасывала меня то холодным снегом, то ледяной крупой.
Иван с Гошей оставались где-то позади и я представляла, как двоюродный брат упирается с моим кавалером. Я остановилась, окликнула их, на что брат Ванька крикнул: - Беги, Беда, беги! Мы почти рядом!
К вокзалу я прибежала хоть запыхавшаяся, но первая. Мужиков моих ещё не было видно. Наконец в предутренней метельной мгле обозначился мой двоюродный братец, ловко скользящий громными неуклюжими валенками по ледяному паркету дороги, Под «белы рученьки» он поддерживал растерянного, измученного таким «кроссом» Георгия. Увидя эту парочку, я расхохоталась.
- Вань! Ведь в тебе погиб не только талант художника, а ещё и фигуриста! Ты посмотри, как ловко, прямо грациозно ты скользишь по льду в своих тупорылых валенках! – сказала я, когда мужики дошли до меня. – А ты что ж, Гошечка, весь раскрылетился, размяк? Тут и ходу-то – всего ничего! – улыбаясь, упрекнула я брянского, не «варяжского» гостя. Злой, набычившийся Георгий даже не смотрел в мою сторону. Я знала, какой гнев, обида, почти истерика ожидают меня. Я подошла к Ивану, обняла его: «чтоб я без тебя делала», а он шепнул мне на ухо:
- Марин! Ты что с ума сошла?! Это ж не твой человек, не твой мужчина! Я его еле допёр! Гляди, не вздумай за него выйти замуж!
Вот тебе и Ванька-пьяница! И как, когда смог он разглядеть и понять моего «жениха»? Я пообещала ещё раз заехать к ним, навестить тётку. Объявили о посадке. Я позвала Георгия в автобус. Ну что оставалось делать бедному путешественнику?! Насупясь, не поднимая головы, он прошёл в салон автобуса, сел в самый дальний уголок. Мне вдруг стало так жаль его! Он походил на большого взъерошенного воробья, случайно залетевшего на чужой чердак. Я принялась утешать его; при попытке обнять он резко вскочил, обратил ко мне красное, распаренное от необычной пробежки лицо и с ненавистью закричал:
- Ты что, специально завезла меня в эту глухомань, чтобы я тут подох?!
Потом схватил свою сумку и пересел на другое место. Автобус был престарый, с выбитым окошком, в которое задувал колючий, со снегом, ветер и в салоне стояла страшная холодина. Ехать же до моего родного селения предстояло целых сорок минут. Неожиданно ко мне вдруг пришло успокоение, совсем исчезла раздражительность на Гошу-Галошу, а мозг, вдруг, осенила секундно-возникшая мысль: «Боже, а ведь я не люблю его!»
В автобусе мы сидели в разных местах, словно чужие люди, но надо было как-то исправлять положение – я ехала в гости не одна, с мужчиной! Никто не должен видеть наших проблем. Я подсела к Георгию. Реакции – никакой! Ну, и это слава Богу! Я уже знала, изучила слабые стороны своего незадачливого спутника. Скорее бы сесть за праздничный стол братишки, к которому я его везла, выпить за встречу-знакомство и мой Гоша расслабится, подобреет. Его подкупающая простота и доброта будут напрямую зависеть от количества выпитого спиртного. На последних рюмках это уже будет совсем другой человек, такой задушевный, такой прекрасный «рубаха-парень», из которого хоть «верёвки вей!»
Но по прибытии в село судьбой-злодейкой нам был подкинут ещё один сюрприз. Во-первых, вновь поменялась погода, и несмотря на то, что от райцентра мы отъехали всего на сорок километров, здесь ни мело, ни буранило. Наоборот, небо выяснилось, лихой морозец сковал всё кругом и, казалось, в прозрачном утре даже звенел воздух. Во-вторых, оказалось, что мой брат Женька со своей женой Женькой, которых я шуточно называла «мои Женьки» , «мои Евгении» переселились на другую, молодёжную улицу где-то в центре села и пока я искала дом брата, торкаясь то в одни, то в другие двери, мой попутчик вовсе окоченел. Я и сама насквозь продрогла и когда, наконец, отворилась нужная дверь, я просто ввалилась в сенцы, а затем понеслась в комнату к горячим батареям. Это были уже не наши хаты, а каменные добротные дома с электрическими титанами, обогревающими всё помещение. Мои Женьки сначала оторопели от столь раннего неожиданного визита, затем схватились нас отогревать. В тазик с горячей водой сыпанули сухой горчицы и заставили опустить туда ноги. Я с удовольствием приняла ножные ванны, а вот Гоша здесь удивил меня проявившимся мужским характером, наотрез отказавшись от предложенной процедуры.
Потом, как и подобает, было хлебосольное застолье, начавшееся с обеда и плавно перешедшее в праздничный ужин. Заходили соседи, друзья моих Евгениев. Им интересно было посмотреть, «что за мужика привезла Марина?» Как и ожидалось, оттаявший, «подогретый» и обогретый Гоша резко переменился. Он много говорил, шутил, а с моим братом-кооператором быстро нашёл общую тему разговора. Георгий в душе всегда был частником, собственником, что глубоко скрывал в годы своей комсомольской юности, будучи вожаком, секретарём организации. Под конец вечера сытый и пьяный Гоша уже смеялся сам над собой и даже позволил себе обнять меня:
- Нет, правда, Женя и Женя! Я уже думал, надо было ехать за тридевять земель, в какое-то будульё, чтобы испустить тут свой дух! Ну, Маришка у меня! Ну, учудила! Притащила к какой-то родне! Прямо как в яму помойную опустила. Грязища, нищета, убожество…
Последние слова задели за живое и во мне опять вспыхнуло раздражение, неприятие и неприязнь к этому, действительно наверное, не моему, чужому человеку. Но я ничем не выдала своих негативных эмоций, тем более, семейство начинающих кооператоров Евгениев не признавало моей районной бедственной родни.
Жили в селе десять дней. Ходили по гостям. То к родителям невестки Женьки, то к моим немногочисленным, оставшимся здесь подружкам, то к тёте Фросе, жившей в трёх километрах от села в небольшом хуторке. И всем Георгий нравился. С тётей Фросей у них вообще возникла обоюдная симпатия. Когда мы пришли к ней в гости, Гошу поразило то, как семидесятидвухлетняя пожилая женщина – старухой назвать тётю Фросю он не смог – сама, единоручно разделывает тушу только что зарезанного поросёнка. Ловко орудуя топором, она отсекала и бросала подчерёвок и окорок в большой алюминиевый таз; со сноровкой вынимала внутренности: сердце, печень, лёгкие, почки - "весь сбой", как сама говорила и кидала всё это, ещё исходящее тёплым паром, в отдельную кастрюлю.
- Специально для вас прирезала подсвинка, когда узнала, что ты, Марина, приехала. А как жа?! Нябось вы давно не ели жарёночку? – оторвалась она от работы, улыбаясь нам из-под низко повязанного чистого платочка карими лучистыми глазами и бросила окровавленный топор на лавку. Гоша вызвался ей помочь, чем сразу сразил её. Тётя Фрося маленького росточка, худенькая и ну очень «некрасовитая» замужем сроду не была, но любила полных, высоких представительных мужчин. И чем белее с лица и полнее с тела был мужик, тем милее и краше был он для Тёти Фроси. Скоро на грубке в чугунке томилось, скворчало запашистое ароматное мясное варево. Жарёнка! Хотя и не жарилась в печке. Тётя Фрося угощала нас, предлагая Георгию «можа, беленького винца, можа, красненького! А можа, попробуете и лично моей домашней воточки?» Гоша был покорён её гостеприимством и пробовал, пробовал…
У неё мы и заночевали, так как «пробы» скосили Гошу наповал неожиданно, хотя он всегда был уверен в своей непобедимости в «борьбе с возлияниями». Заехавший за нами утром брат Женька понял, что Георгий от щедрот тёти Фроси уходить вовсе не собирается, но и обижать Женьку, хозяина Георгию было неудобно и, благодарно прощаясь с тётей Фросей, сунувшей нам огромный шмат грудинки, мы погрузились в машину.
- Вы присолите её, присолите! – кричала вслед тётя Фрося, - И ей ничаго не будить до самого вашего Уралу!
Гостя у брата, мне удалось ещё раз вырваться в район к моему «двоюродному» дому. Уже без Георгия. Тот категорически отказался, замотав головой: - «Я что, самоубийца?!» Не доходя до дома, видя лишь обшарпанные, когда-то белёные стены, я ещё издали заметила шагающего мне навстречу пьяного Ваньку – Ван Гога. На «всю ивановскую» он орал: - «Как прекра-асен этот ми-ир, посмотри-и-и! Ка-ак прекра-а-асен этот ми-ир…» Всё в тех же огромных растоптанных валенках, в запахнутом «сикось-накось» грязном ватнике он шёл прямо на меня и не видя меня. Я содрогнулась от брезгливости, страха, боли и, чтобы не столкнуться с двоюродным братом, свернула в сторону. Я не хотела видеть его глаз, его лица. Такого лица!
У тёти Мани сидели навестившие её соседки. Она спала и в ожидании, когда проснётся, я решила заняться уборкой. Начала с чулана-спальни, где лежала моя тётушка.
- Ты, Марина, там повакуратней, - предупредила одна из женщин. – Тут кругом воши!
- Как вши? Отчего? – содрогнулась я от ужаса.
- От грязи, деточка да от болести, - объяснила другая. – Вот мы и собираемся помыть Марусе голову…
Я перешла в прихожую, на кухню. На столе стояли чёрные закопчённые кастрюли с оставшейся пригорелой едой. Пустые банки из-под моей тушёнки стояли тут же. Я вымела, выскребла, вымыла холодной водой полы, отчего в доме стало чище, светлее и ещё… прохладнее. Дело в том, что в таких домах-пятистенках – в районе уже не принято было называть их хатами – обязательно должно быть две печки. Одна, как и положено, русская печь – большая, квадратная с удобной загнеткой и объёмным вместительным сводом, где в многочисленных чугунках и чугуночках варилась пища для людей и скотины; с небольшими печурками для сушки рукавиц, варежек – по-местному «вязёнок», портянок и носков – обычно располагалась в первой половине дома, «прирубе», обогревая кухню и прихожую. Другая же, называемая «голландкой», была круглою, неширокою, со вставленной железной плитой или без таковой. Она обогревала другую, бОльшую половину дома, так называемый «зал», отделённый пятой стеною – отсюда и название «пятистенка». Во многих домах голландку облицовывали оцинкованным тонким железом для красоты и пущего тепла.
В доме тёти Мани и дяди Володи сооружена была только русская печь. Была она огромная, с просторной лежанкой, рассчитанной на многочисленную ребятню и располагалась сразу в обеих половинах дома, одним боком грея прихожую и кухню, другим – большой зал. И конечно же, отсутствие голландки при наличии пятой разделительной стены хорошо ощущалось долгими холодными зимами. Не хватило, видать, средств, а может и терпения строителю дяде Володе, возводящему свой «храм» более десяти лет, чтобы сложить ещё одну печку. По мере вырастания сыновей рос и строился дом. Сыновья были единственными помощниками отца и, помню, когда мы с мамой заезжали к ним в гости, дядя Володя смеялся: «Ну-ка, девочка (тогда я ещё не была «Бедой»)! Внеси и ты свою лепту в моё сооружение!» В целом, строительная эпопея была завершена, оставались лишь кое-какие недоделки. В новом доме мне предстояло вымыть полы холодной водой, чтобы к ногам не приставала краска. Боже, с каким удовольствием я это делала! До сих пор мне помнится запах олифы и краски; свежая влажность только что побелённой известью русской печки. Я напеваая, мыла полы и эхо звенело в ещё необжитых стенах. Теперь эти стены глухи и мрачны. Живые весёлые голоса навсегда покинули их. Тётя Маня всё спала и я ушла не дождавшись пробуждения, оставив двух тихо беседующих женщин.
Больше увидеть мою тётушку мне не довелось. Вскоре мы уехали. В поезде Георгий воспрял духом, и чем ближе мы подъезжали к Москве, тем больше он веселел и веселел, балагуря с соседями-пассажирами и будто бы не замечая меня. Я же, наоборот, грустнела и печалилась. Ясно же, он живой и невредимый возвравщался на свою родину, а я, болея душой, уезжала от своей. Всем видом Гоша показывал, что он всё помнит, не забыл те испытания, коим я его подвергла, но сейчас он вновь «на коне» и мне ещё покажет и докажет…
Но ничего не нужно было доказывать! Эта поездка выяснила всю сущность наших отношений. Мы вышли из поезда и отправились по разным сторонам. Дома ждала опередившая меня телеграмма, отбитая Ван Гогом. У меня не стало последней родной тётки. Я осиротела, как осиротел и мой далёкий, одиноко стоявший в запущенном саду «двоюродный» дом.
… "Ах, душа моя, лошадка! Мне так горько и так ... сладко". Яркие живые картинки воспоминаний домчали, вернули меня в то незабываемое время, в тот заветный, счастливый дом. Для меня он действительно был счастливым и дорогим, так как долго, почти всю жизнь светился и горел моей первой любовью к красивому хорошему парню. Но это совсем другая история...
Я вышла из зала ожидания вокзала. Вовсю занималось зимнее утро. Под восходящим солнцем блестели убегающие вдаль рельсы. Я прошла по шпалам несколько метров и остановилась. Путь к моему «двоюродному» дому здесь обрывался…
2004 г.
Свидетельство о публикации №226052800756