Дайте подводу!

    День стоял сырой, февральский. Снег на крышах саклей осел, почернел от горького печного дыма, и воздух пах прелью и мокрой глиной.
Али Исаев строгал доски на пилораме в Гехи-Чу. Работал споро, по-хозяйски, но душа его не лежала к делу. Как будто тяжесть налилась какая-то тревожная, что бывает перед самой бедой — когда еще тихо, а уже не дышится.
     В последнею неделю заставили делать нары. Простые, грубые – для товарных вагонов. Для скота или еще для чего не объясняли. Заколачивая гвоздь за гвоздем, думал: «Начальство знает, ему виднее». Но в груди у него что-то холодное ворочалось, как камень в половодье.
     Зашел участковый Адам Ибрагимов, поскрипывая новыми юфтевыми сапогами. Человек он был свой, местный. Посмотрел на нары, помолчал, спросил глухо:
— Для чего это, Али?
— Велели, — ответил тот, не поднимая головы. — Кто ж знает, для чего.
    Ибрагимов походил, погладил шершавый брус, хмыкнул многозначительно — так хмыкает старый лесник, когда видит, что волк уже взял след. Ушел, не попрощавшись.
     Альбика, жена, с самого утра ушла в горы с женщинами черемшу собирать. Ранней весной черемша — первая радость, первый витамин после голодной зимы. Уходили с ночевкой. Но Альбику еще в полдень начало томить. Сердце билось ровно, а в груди — маета. К вечеру она поняла: нельзя ночевать в горах. Уговорила подруг — те было заспорили, но, глядя в ее глаза, послушались.
     К селу подошли, когда солнце еще не встало, но село было уже оцеплено. Солдаты — молодые, пожилые – стояли с винтовками наперевес. Офицер, бритый, с усталыми глазами, объяснил коротко: переселение. Сбор на площади. Вещей — минимум. Альбика бросила корзину и побежала. Дома остались четверо детей и старая свекровь, глуховатая и беспомощная.
    На левой стороне села уже сгоняли мужчин. Али стоял среди них, виновато глядя на жену. «Собирай детей!» — крикнула ему Альбика на бегу и влетела в дом.
В доме уже хозяйничал офицер. Перебирал половики, глядел на медные тазы, на кошмы — будто прикидывал, сколько чего стоит. Увидев заплаканную, черноволосую женщину на пороге, смутился — отступил, козырнул машинально и вышел, бросив солдату: «Будь здесь». А солдат, совсем пацан, губы еще детские, — глянул на Альбику и шепотом, скороговоркой сказал по-русски:
— Берите муку. Муку берите, поняла? И теплую одежду. Не барахло, а еду и теплое.
Альбика метнулась в кладовку. Из темного угла вытащила два мешка кукурузной муки — по пуду каждый, потом мешок зерна. Кукуруза была прошлогодняя, золотистая, твердая, как янтарь. Пока таскала, надорвала спину — потемнело в глазах.
     Выскочила на улицу — а там уже гвалт, плач, солдаты торопят.
Увидела Ибрагимова. Участковый стоял у плетня, хмурый, с поджатыми губами. Альбика подбежала, схватила его за рукав шинели: «Адам, ради Аллаха, помоги! У меня четыре души малых, свекровь старая, мука — два мешка, я одна не смогу». Ибрагимов посмотрел на нее, не сказав ни слова. Развернулся, прошел сквозь толпу солдат — те расступались перед ним нехотя — и встал перед старшим офицером.
— Дайте подводу, — сказал ровно, без просьбы. — Там женщина с детьми. Много муки. Дети померзнут, чем кормить?
Офицер глянул исподлобья — хотел, видно, послать. Но что-то в глазах у Ибрагимова было такое, отчего он отвернулся и кивнул солдату: «Сопроводить подводу. Быстро».
     Исаевы перевезли на станцию всю муку, кукурузу и еще выделанные козьи шкуры — мягкие, еще пахнущие летом.
    Потом, в долгой дороге, в промерзших вагонах, Альбика по ночам шила из тех шкур телогрейки. Иголка ходила в полутьме, руки коченели, но она шила, потому что понимала: холод убьет раньше голода. В пути ели одни кукурузные лепешки, пресные, жесткие, но живые.
Ибрагимов остался в селе. Говорят, он тогда, в те черные дни, ходил между вагонов, как тень. Одному помог, другому подсказал, третьего от смерти отвел.
     Видели, как он старуху на руках нес — не могла идти. Он был голосом тех, у кого уже не спрашивали. И многие потом, в ссылке, вспоминали: если бы не он — не выжили бы.
     Семью Исаевых определили в Кызыл-Жулдыз — глухая североказахстанская степь, ветра такие, что деревья не растут. Председатель колхоза встретил их по-людски: дал времянку, определил на работу. Увидел кукурузу — выменял на пшено. А весной ту кукурузу засеяли на колхозном поле. И она, южная, теплолюбивая, встала стеной, дала колос — небывалое дело в тех краях.
     Через сорок шесть лет — в девяностом году — Исаевы вернулись в Гехи-Чу. Стариками вернулись. Дети выросли, внуки пошли. Али давно уже не было — умер в степи, так и не увидев родных гор. Он всё мечтал: «Вернусь — заново дом поставлю. На том же месте, где сакля стояла, где отец порог топтал». Не успел. Альбика приехала одна, с внуками. Обняла порог, где когда-то лежали мешки с мукой, и заплакала.
     А Ибрагимов, участковый, все еще жив был. Уже седой, с палкой ходил. А глаза те же — строгие и добрые.
Ей новый дом построили — на том же самом месте, на той же земле. Альбика посадила яблоню, ту, что Али когда-то хотел посадить. И зажила.
Но недолго. Грянула новая война — дом разбили, от стен только щебень остался. Альбика ушла в подвал, ждала. Всё опять по кругу, будто и не было этих пятидесяти лет. Будто Али зря в степи умирал, а Ибрагимов зря подводу давал.
    Но не зря. Потому что через три года поставили новый дом — на том же месте, на старом фундаменте. Ибрагимов приковылял с палкой, улыбнулся, подал тот самый пороговый камень. Яблоня выжила. Зацвела.
    С тех пор они не родственники, нет – ближе. Потому что родство часто дается кровью, а эта дружба скреплена горем, выживанием и тем простым словом, которое один человек не побоялся сказать в самый черный час: «Дайте подводу».


Рецензии