Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Эли Визель. Дело Зондерберга. Перевод Н. Скир

Дело Зондерберга
   Необходимо ли страдать,  ощущать  затылком ледяное дыхание смерти, чтобы понять почему  с самого раннего детства  носишь в душе смутное чувство, похожее на тоску.
Я ощутил его  задолго до процесса.
Я осознал его в день, когда своим спокойным  ласковым голосом, будто он разговаривал с ребёнком, доктор Фельдман мне объяснил, что собственное тело может стать нашим беспощадным врагом.
Что же касается процесса, то я долго был убеждён, что никогда не узнаю правды о том, что действительно произошло в этот день между этими двумя людьми в высоких горах Адирондака. Несчастный случай?  Суицид? Убийство? Можно ли позволить утащить в могилу  загадку, которая отказывается раскрыть свой секрет?
      Какой чёрт заставил Вернера Зондерберга прервать свои занятия в Университете Нью Йорка и  отправиться на прогулку со своим старым лысым дядей так далеко от  Вилледжа? – спрашивал себя Йедидиа. Что они могли сказать друг другу такое, чтобы их ссора  обернулась  смертельным насилием?  Кто он, этот дядя, трагическая смерть которого  витала в судебном зале суда  Манхеттена , набитом журналистами, адвокатами и любопытными в течение  многих  часов и дней?
  Об этом процессе уставшие медиа, захваченные постоянно меняющимися событиями, больше не говорят. Судьба отдельного человека значит мало по сравнению с той суетой, которая сопровождает  звёзд политики, артистов или финансистов.  Но Йедидиа  думает  о нём часто, даже слишком часто; точнее, процесс его  не отпускает. Картины и персонажи суда не покидают его, отголоски процесса -тоже. Освещённый зал, присяжные с лицами бесстрастными или потрясёнными; дремлющий судья, не пропускающий однако ни одного произнесённого слова; прокурор, выдающий себя за ангела справедливости.  И подсудимый , колеблющийся между бравадой и муками совести, избегающий взгляда своей прекрасной невесты. Временами, когда Йедидиа подводит итог  своей работы с её провалами и успехами, ослепительными триумфами  или медленными и  головокружительными падениями, именно этот процесс  вырастает перед ним как чёрный гранит,  за которым  темнота.
 Годы протекли с тех пор, но Йедидиа не может сделать для себя окончательного вывода.  Где начинается вина человека и где она заканчивается? Что является определенным   и бесспорным?
 Одна мысль владеет им постоянно с тех пор, как благодаря диагнозу доктора Фельдмана он осознал , что смертен. Неужели я ухожу; справедливо ли, что я в сомнениях покидаю своих детей, их мать Алику, и весь этот  сумбурный и  обречённый мир , ?
  Это событие! Я буду вспоминать его до моего последнего  дня  на земле, которая меня носила, переходя от одного открытия к другому, от воспоминания к воспоминанию, от одного ощущения к другому, но никогда не узнаю настоящей причины.
Для чего эта встреча, это столкновение с судьбой, которая  едва задела меня, как случайно упавший плод?
 У меня могли быть другие занятия; я мог бы заинтересоваться музыкой, а не театром; у меня могли быть другие увлечения, другие учителя; я мог бы влюбиться не в Алику, а в другую женщину;  я мог  бы меньше привязаться к деду и дяде Меиру,  завести  других друзей, иметь другие амбиции, короче; я мог бы родиться в другом месте, возможно даже в одной стране и городе с Вернером Зондербергом, и у меня были бы другие воспоминания. Я мог бы прожить всю свою  жизнь , не узнав правды о своём происхождении. Я мог бы просто не  быть или перестать быть. Или это мог быть не я .
 Я работал в кабинете над статьёй о пьесе, которой открылся театральный сезон на Офф Бродвее. Это был «Эдип» или скорее ультра модерная интерпретация  известной трагедии. Пересматривая свои заметки, сделанные во время представления, я задумался о её долговечности . Как её объяснить?  Действительно, из трёхсот пьес, написанных  тремя титанами античности- Эсхилом, Софоклом и Эврипидом- выжили только тридцать.  Чем объяснить выбор и цензуру  Времени?
 Боги, известные и знаменитые своими капризами, могут ли они сказать что-нибудь по  этому поводу? Не подверглись ли они сами подобному испытанию?  Одни становятся популярными, в то время как другие отправлены, как принято говорить,  на «задворки истории».  И где тут справедливость? А коллективная память произведений искусства? Прометей или Сизиф продолжают  привлекать  художников, а сколько персонажей древности, равных им по величине, почти забыты и покрыты пылью?
 И что смогло подтолкнуть продюсера создать  этот явно дорогостоящий спектакль «Эдип», который мог бы остаться в его голове или ящике стола.
  Называя выше моё место работы кабинетом, я несколько преувеличил, точнее -значительно. Маленький уголок в информационном зале нью-йоркской газеты. Скромный письменный столик и два стула , предоставленные двумя европейскими журналами,  Я был их корреспондентом по культуре в США. Это было ещё до нашествия компьютеров. Всё , что вы можете себе вообразить , представляя ад, в кабинете имелось; только в  аду с его девятью кругами было больше порядка. Невыносимый грохот от пишущих машинок, непрерывные телефонные звонки, вызовы редакторов, крики фотографов и курьеров, свежие  жареные  события: высокомерие политика, провал его противника, скандал в верхах, раскрытая любовная связь актрисы, политическое убийство, криминальные разборки. Одна статья слишком длинная, а другая –наоборот. Заголовки и подзаголовки оспаривают почётные места на страницах . Даты и факты не соответствуют друг другу. Дебютанта  разругали; он уничтожен, весь в слезах. Опытный коллега пытается его успокоить. Это тоже пройдёт; всё проходит. Короче, сосредоточиться  невозможно.  Не говоря о том, что  меня в  этот момент  заботил мой день рождения. Да, я знаю, что по сравнению с событиями,  о которых завтра оповестят  заголовки на первых полосах, моя личная проблема  ничтожна и смешна.
Но понимаете, я боюсь Дней рождения. Нет, не чужих, своих.  Особенно сюрпризы. Ненавижу запрограммированные  сюрпризы.  Необходимость притворяться. Лгать. Проявлять вынужденное лицемерие.  Улыбаться всем , благодарить Бога за то, что родился. И людей  за то, были созданы по Его образу . Но Он являет собой всё, кроме образа, которого у него нет. Ладно, вернёмся к  дорогому Эдипу, к его комплексам, прославленным Фрейдом,  и его конфликтам с ужасным  Креоном. Это- современные герои?  Это объяснило бы провал пьесы. Пьеса нам говорит, что меняется мир, а не человеческая природа. Хорошо, это известно. Признание  авторитета и власти у греков, страстное  стремление к свободе их философов. Выбор между подчинением и верностью. В наши  дни тоже?  Идея, которая нуждается в глубоком осмыслении.  И концепция спектакля.
 В этот момент  моя привычная жизнь пошатнулась.
 К моему столу подходит женщина. Она ждёт, чтобы я её заметил, что я спрошу её,ищет ли она кого- нибудь и если да, то  это не я.  Лет сорока. Привлекательная. Тёмные волосы, тёмные глаза; самоуверенная.
- Мне сказали, что  это- вы,- говорит она.
- Я?
-Да. Вы.
- Но я не работаю в редакции.
- Я знаю.
- Но я и не временный служащий.
- И это знаю.
- Но тогда...
- Прежде вы были репортёром.
-  Да... Откуда вы знаете?
Она улыбается: вы освещали процесс...
- ...Вернера Зондерберга.  Вы и это помните? Поздравляю вас.
- Я бы хотела с вами об этом поговорить.
- После стольких лет?
- Время здесь ни причём.
- Я не понимаю...
- Я- жена Вернера.
И тут я её узнал. Я видел её в суде на процессе. Таинственная невеста.
- Он хочет вас видеть.
- Теперь?
Прошлое меняет облик. В прошлом, некоторое время  после процесса я был частью настоящего журналистского братства, я хочу сказать, активным, динамичным  и , главное, романтичным. Ко мне приходили, искали со мной встречи, чтобы расспросить, получить или предать некую информацию. Это был самый прекрасный период моей  жизни. Самый яркий.
 Я давал информацию, объяснял, комментировал события как  скандальные, так и исторические, разговаривал с неизвестными  читателями об известных персонах. Считал себя полезным и необходимым.
- Мы здесь проездом. Вернер очень  хочет вас видеть.
 Процесс, я помню его. Обыкновенный. Единственный, на котором я присутствовал. Торжественная обстановка.  Судья, воплощающий бога, глаза полуприкрыты. Анонимные присяжные: судьба с двенадцатью лицами. Дуэль между прокурором и адвокатом. И подсудимый: я  вижу его снова. Бесстрастный. Бравада перед угрозой ареста.
 
  В действительности я открыл журналистику  задолго до того, как стал  ею заниматься. Мой  дядя Меир  до своих  проблем с глазами  считал её самой прекрасной профессией. Это- он  показал юноше, каким я был тогда, мир с тысячью лиц, которые проступали  из напечатанных комментариев и сообщений. Он ставил  журналиста на один уровень с писателем и философом. В юности во время обучения в университете Нью-Йорка  он ежедневно ходил в бистро, чтобы с чашкой кофе читать  утренние газеты. Он не ходил туда только, если болел или готовился к особо трудному экзамену. « Ты понимаешь, - часто говорил он – ты сидишь за столом  или растянулся на кровати, не двигаясь,  и ты – в курсе того, что происходит в самых отдалённых  уголках мира.. разве это не чудесно?»  Он был прав: нет  необходимости передвигаться , чтобы получить  информацию. Репортёр заменяет глаза и уши. И иногда- компас.
  И что его так интересовало в прессе?  Убегающая неуловимая действительность?  Политические или экономические комментарии, часто слишком поверхностные в  своём оптимизме или скептицизме?  Спортивные страницы?  Разные  происшествия, в которых менялись имена действующих лиц, но сами  поступки не отличались новизной?  Настоящее его увлекало:  стоило прожить, исчерпать его  полностью. И это,- как он признался мне однажды, посмеиваясь про себя, -« из чисто теологических соображений».
Когда в старости Меир почти ослеп, я, Алика или один из наших сыновей-  читал ему стихи или романы. 
У Меира не было детей, точнее- больше не было. Влюблённый в свою жену Дрору, строптивую и крепкую блондинку, он говорил: « Она – мой  ребёнок.» А  Дрора говорила « Он – мой сумасшедший»
Почему Меир поссорился с моим  отцом?  Они больше не виделись. Из-за Дроры или, как я подозревал, из-за её стерильности? Или из-за их разрыва с семейной традицией? Конечно, они не были такими религиозными, как мои дедушка и бабушка, но разве  это – причина, чтобы не встречаться? Однажды я заговорил об этом с матерью. Она мягко меня осадила:
- Я предпочитаю об этом не говорить.
- Но почему?
- Не спрашивай меня почему.
-  Это из-за меня?  Потому что у меня есть родители, а у него нет сына? Почему люди обращаются  с ним,  как  с несчастным отшельником. Его жизнь, в чём она состоит?
- Замолчи, -сказала мать, слегка побледнев.- Когда-нибудь ты узнаешь.
- От кого? Может, от него самого?
 Именно тогда впервые  я почувствовал, что наткнулся на семейную тайну.
  Мой отец тоже читал газеты, но с меньшим рвением, а мой дед -  с ещё меньшим. «Сенсация- вот основное событие сегодня»,- говорил он, нажимая на  последнее слово. А затем тут же добавлял: «Вчера- вот что важно» Действительно, прошлое интересовало его больше, чем настоящее. Его привлекали только переплетённые труды. Преимущественно  пожелтевшие страницы, покрытые пылью веков. Читая  книги, он думал об избранниках Бога;  он почти обижался на них за то, что они продолжают быть знаменитыми; он хотел бы открыть их и сохранить для себя одного. «Между информацией и знанием  я предпочитаю знание,- говорил он-А  его находят не в газетах.»
Дедушка обожал  наблюдать тайну   мимолётного времени и его влияние на язык: то, что завтра ещё покажется привлекательным, ослепительным и глубоким, не будет таковым послезавтра. Все эти люди , могущественные и знаменитые  в разных областях , жаждущие славы и почестей, находящиеся на вершине, будут рано или поздно забыты или даже презираемы.  И к чему тогда тщеславие?
 Моя мать, конечно, желала,  чтобы я стал адвокатом, нет,  великим адвокатом. В Америке, чтобы сделать мою мать счастливой, я должен был бы стать ведущим юристом. Мой старший брат Ицхак, будущий делец, уверенно предсказывал мне карьеру инженера потому, что в детстве я часами разбирал дешёвые инструменты и  дорогие часы к большому огорчению  наших родителей.
Как я стал журналистом?  Это- другая история.
   Процесс, на который намекала женщина, наложил на меня свой отпечаток. Я не стал бы тем, кем являюсь сегодня, человеком, влачащим за собой кортеж призраков, если бы не присутствовал на судебных прениях, испытывая фрустрацию, смешанную со  жгучим интересом.
 Молодой Вернер, обвиняемый в убийстве, своим грузом кровавых  воспоминаний  произвёл на меня сильнейшее впечатление, следы которого не изгладились до сих пор, и которое заставило меня задуматься об отношениях в моей собственной семье.
 Мой отец, как и его отец, но в другой области, - преподаватель  античной литературы в еврейском лицее Манхеттена. Это – тихий  мечтательный человек, немного замкнутый. Рассказчик, но не болтун. О чём я сожалею? Он никогда не вспоминал ни о пребывании  своих родителей  Там, ни о собственном  пребывании в качестве ребёнка выживших. Но сохранились ли у него эти воспоминания? Когда в его присутствии  упоминали о Шоа и  эта тема становилась предметом обсуждения, он погружался в тяжёлое  молчание, никто не осмеливался его нарушить. Увлечённый воображаемым он иногда не отличал настоящее от прошлого. Он с искренней  болью спрашивал себя: «А если бы я находился в числе судей Сократа, осудил бы я его?» Или: «А если бы я был среди коллег рабби Элиезера, сына Гиркана, противника рава Йошуа, голосовал бы я за его отлучение?» Или ещё: « Если бы я жил в Испании в эпоху  Изабеллы Католички, крестился бы я вместе с Сениором Авраамом или выбрал бы изгнание  вместе с Ицхаком Абрабанелем?»  Это его мучило. Но по зрелому размышлению, разве  это- недостаток?
 Но воображал ли он своего отца и себя  в том проклятом  времени  и месте? Спрашивал ли он, как бы он вёл себя перед лицом ежедневных  испытаний там, когда было достаточно одного каприза убийцы, чтобы семья или целая община исчезла с лица земли.
 Ещё несколько слов о моём дедушке, который вернулся оттуда. Он тоже об этом много не говорил. Может быть по тем же причинам, может быть – по другим. Случалось, что он говорил об этом под влиянием прочитанного и его комментарии были связаны с другими великими катастрофами из древней или средневековой еврейской истории.
 Лицо, отмеченное годами, спокойный взгляд. Он был красив, величественен. В его присутствии я чувствовал себя умным. Незаменимым. Он всегда был открыт для моих внезапных  посещений и никогда не вызывал у меня унизительного ощущения, что я ему мешаю. Большой любитель апокрифической литературы, коим позже станет и мой отец, он преподавал её в еврейском институте за мизерную плату. Считая себя ответственным за семейный бюджет, он работал в маленьком издательстве, которое публиковало энциклопедии биографий и цитат  иудаики. Он давал частные уроки по идишу и ивриту  желающим пройти гиюр. Это странно, но каждый месяц он покупал лотерейные билеты. Он говорил: « Я не фаталист, как испанец Ибн Эзра. Поэт был настолько убежден, что всю жизнь пребудет бедняком, что говорил о себе, что будь он продавцом свечей, то солнце никогда бы не заходило,  а если бы он содержал похоронное бюро, то никто бы не умирал» Поэтому  он покупал лотерейные билеты, для подтверждения своих слов. Он пытался играть. Случалось ли ему выигрывать?  Факт тот, что бабушка никогда не жаловалась на отсутствие денег. Был ли он религиозен в строгом понимании? Да и нет. Скажем, соблюдающим традиции. Из уважения к своим родителям, предкам и, особенно, к раву Петахия  дед соблюдал субботу, накладывал филактерии по утрам и изучал Талмуд не потому, что видел в нём святой незыблемый  документ, а потому, что находил в нём подтверждение своих теорий и удовлетворял своё любопытство касательно того или иного  трактата , официально  маргинального, которому не повезло быть включенным в Канон.
Моя мать робкая, не склонная к эксцессам, постоянно в заботах,  часто неподвижно сидела с книгой на коленях или плавно передвигалась по дому, не делая лишних движений бёдрами. Дочь родителей, родившихся в Нью Йорке, она  не была травмирована войной. Хорошая хозяйка, она содержала дом и мечтала о внуках. Едва Ицхаку исполнилось тринадцать лет, как она стала его дразнить: Ну, мой старший, когда ты соберёшься жениться?» Меня она оставляла в покое. На самом деле, я думаю, она бы хотела не расставаться с нами, как можно дольше.
  О театре, вероятно сам того не желая, со мной заговорил  дедушка. Он был моим доверенным с детства. В 10 лет я ему рассказывал свои сны, мечты, сомнения, разочарования. Иногда он меня спрашивал, кем я хочу стать, когда вырасту. Мои ответы всегда были разными. Сегодня –садовником, завтра- матросом, математиком, парашютистом, ювелиром, музыкантом, художником, банкиром, укротителем змей: список был бесконечным. Тогда, улыбаясь в бороду, дедушка замечал:
- Ты действительно хочешь всеми ими быть?
- Да,-отвечал я наивно.- Это не возможно?
- Нет. Ребёнку твоего возраста всё должно казаться возможным.
-  Всё? Одновременно?
- Одновременно, если...
- Если что?
- Если выберешь профессию, которая включает их всех.
- Какую?
 - Автора.
- Это что?
- Некто, кто пишет. Человек, жизнь которого – писание. Человек – это книга, в ней могут находиться все истории.  Это – мир,  который существует в голове; в ней живут все люди. Их приводят в действие слова.
- А если этот человек не пишет?- спрашивает маленький мальчик.
- Если это не его призвание?  Тогда он говорит.
- И тогда он тоже сможет делать все эти вещи?
- Да, и даже больше.
- Как это?
- Есть сцена,- говорит дед, нога которого ни разу не ступала в театр,  но который знает его досконально.
 Слово было сказано  и унесло меня в далёкую страну иллюзий, прожитых и разделённых.   
Однако,,когда я погрузился в изучение драматического искусства, испытывал муки и счастье, играя  Эсхила или Пиранделло, Расина или Теннеси Уильямса, дед не упускал момента предостеречь меня от напрасных  надежд. Но я думал только о чувствах, которые испытываешь на подмостках  сцены.
-  Мы говорим, дедушка, об опыте, который воздействует на все чувства тела и вовлекает его полностью: спектакль смотрят, слушают, впитывают.  Перед твоими глазами сливаются воедино  живопись, скульптура, музыка и движение. Представь: каждый вечер на площадке, величиной с каморкой, прислуги, актёры участвуют в создании целого мира  с его страстями, мечтами, амбициями, горем и моментами счастья. ..
- А потом когда спектакль кончается, что они делают? – отвечал дед. – Куда они идут? В ресторан? В кафе? Чтобы повторить то же самое, точно то же самое на следующий день?
- Именно, дедушка. – Это и есть  чудесная особенность  театра. Сама репетиция становится созданием.
Дедушка задумался. Убедил ли его мой аргумент? Почувствовал ли он себя побеждённым?  Он сменил свою стратегию на советы, которые станут полезны мне в будущем.
- Не забудь всё-таки, малыш, что театр- это только театр, ничего больше. Иллюзия, прожитая в одно мгновение. Как только двери театра закрываются, возвращается  жизнь с места, где ты её оставил, истина более продолжительная, может быть даже бесповоротная; актёр, умирающий  на сцене, однажды больше не поднимется.
- Значит ли , дедушка, я должен выбрать одну их двух жизней?
- О нет, малыш. Ты должен интегрировать одну жизнь в другую. Актёр, который плачет сегодня на сцене, завтра будет смеяться. Так же, как философ, подвергает истину испытаниям и выковывает её в  сомнении, актёр  обретает свою в метаморфозах. Ты удивлён, что я употребляю  такие слова?  Я люблю читать и люблю слова. Я вижу, как некоторые из них стареют, другие умирают молодыми. В каком-то смысле, это - их театр.
И ещё он мне говорил:
- Не забывай также, что в нашей традиции  книга  значит  больше сцены. Она учит нас, что Бог—Король и Судья: человек- его подданный, его слуга и его краеугольный камень, но не его игрушка. Для Еврея, живущего коллективной памятью, мир- не театр. Я знал время, когда жестокие существа присвоили себе власть Бога и извратили её с невероятной  отнюдь не притворной  жестокостью.
  Я говорил, что дедушка знал лагеря не понаслышке. Бабушка   - тоже, где-то в Венгрии. Они  никогда об этом не говорили. Когда заходила о них речь, бабушка бледнела и сжимала губы. Они познакомились на корабле беженцев  по пути в Америку. Для меня, маленького еврейского американского мальчика, растерянного и неловкого, Венгрия и Румыния, Польша и Австрия относились к мифологии, далёкой и непонятной.  Несмотря на мою застенчивость  и приступы депрессии, которые беспокоили родителей, я был счастливым ребёнком. Я любил сидеть с ними за обеденным столом, делал уроки, смеялся, когда слышал забавную историю, - короче, мне было хорошо в этой жизни.
 Теперь я понимаю, что моя мать  не очень ошибалась в моём призвании. Несколько лет изучения права помогли мне в моей работе журналиста. Например в процессе, который я освещал и который отметил  как мою судьбу, так и судьбу Вернера Зондерберга, племянника со стороны отца Ганса   Дункельмана. Я знаю: различие имён вас удивило.  Почему вдруг племянник  решил изменить свою фамилию. Ответ вас заинтригует ещё больше. Терпение. Мы ещё до этого не дошли.
  Ицхак быстро осчастливил мою мать: едва закончив обучение в Университете, он женился на сокурснице. Орли-самая красивая девушка отделения. Улыбчивая, нежное лицо, великолепная фигура. Её отец, биржевой маклер с Уол Стрита, исповедующий ортодоксальный иудаизм, поставил два условия для их союза: свадьба будет устроена по традиции хасидизма и его зять будет работать с ним.
 В день свадьбы сотни приглашённых собрались в зале большого отеля. Три раввина  проводили церемонию. Десятки учеников иешивы, которую спонсировала семья, пели и танцевали в честь молодожёнов.  При виде жениха и невесты на плечах друзей, танцующих с ними  в сопровождении двух оркестров, моё сердце наполнилось радостью с примесью лёгкой печали, когда я увидел  под хупой плачущего отца. Сердце сжалось. Я сам не понимал почему. Бабушка плакала без слёз. Я услышал, как она прошептала на ухо дедушки: «Ты думаешь, они нас видят?» Кто «они»? 
У Ицкаха и Орли четверо детей, две девочки и два мальчика.
В один из праздников, когда вся семья собралась за столом, я слышал, как моя мать шепнула отцу:
- Посмотри, мы всё же победили Гитлера. Наше счастье- это его ад.
И тут я увидел опять, что у моего дедушки,  человека, который так хорошо умел скрывать свои чувства, на глаза навернулись слёзы. Он, казалось, был далеко, очень далеко, блуждая в прошлом.
 Он рассказывал, что его предок рав Петахия родился в Карпатах, не далеко о т деревни, где прогуливался в одиночестве великий раввин Израиль Баал Шем Тов, размышляя над тайнами Создания. Ему приписывали удивительные способности: благодаря хитрым комбинациям  букв, из которых состояли мистические молитвы и имена ангелов из окружения Создателя, он мог, как утверждали, изменять судьбу  людей.
Однажды к молодому раву Петахия подошла женщина в слезах. Два дня и две ночи бродила она по дорогам в поисках помощи. Её муж умирал. И оставлял её с шестью маленькими детьми. Они голодали. И никто в мире не хотел ей помочь «Сжальтесь,- умоляла женщина.- Спасите моих детей. Вы, рабби, делаете столько  добрых дел, сделайте так, чтобы мой муж  выжил.» И рав Петахия, взволнованный до слёз, не мог отклонить её просьбу. Но с неба его предупредили: запрещено человеку менять законы природы, созданные Господом. Рав Петахия не послушал небесного голоса. « Я готов понести наказание, лишь бы только больной не был призван в царство истины, а остался бы среди своих родных. Мне говорят, что чудо зависит от меня, и я отвечаю: Аминь, да будет так». И он сказал женщине: «Возвращайся к себе, своему мужу и детям. Они радостно ждут тебя» Конечно, он был лишён своего дара на месяц. К огорчению людей он принял решение не противиться  более воле неба. Несколько недель спустя он женился.
   Я не спешил жениться. Страх перед жизнью, неспособность обеспечить нужды семьи? Тем не менее я надеялся связать свою судьбу с женщиной умной и красивой.  И Алика обладала  этими качествами. Но по причинам, не понятным мне самому, я не был готов.
 Именно Алика настояла на том, чтобы я прервал свой целибат. После трёх лет совместной жизни она заявила, что для неё настало время стать, как она говорила, «честной женщиной».
 Мы познакомились в университете, где оба изучали драматическое искусство.  Никакая другая область меня не привлекала. Науки? Немыслимо. Арифметика всегда была для меня пугающей загадкой.  Теология? Мои отношения с Богом оставляли желать лучшего. Но почему бы не география, экономика, антропология, архитектура  или физиология? Почему театр? Не потому ли, что он занимает довольно жалкое, почти не существующее место в еврейской традиции? А ведь в ней мы находим тысячи примеров красноречия. Иеремия, Исайя, Амос  - пророки, которые жгли словом. Раввины Акива, Ишмаэль, Йоханан бен Закай- мастера слова. Раши и его комментарии, Маймонид и его философия, Нахманид и его диспуты.  Гаон Илиягу из Вильно: «Цель искупления- Искупление Истины». Толкователи, мечтатели, пророки, эрудиты, все - в поисках  смысла. Но для них мир не был сценой,  а жизнь- перформансом. Их мир слишком серьёзен?                Без юмора и фантазии? Не способен вызвать смех или дать пищу воображению?
 Может, я просто захотел последовать совету моего деда? Я часто вспоминал наш разговор. Жизнь – это череда  ролей, серия эскизов? Калейдоскоп? Мой преподаватель на факультете так и считал. В его представлении  театр был письмом, призванием, инициацией. Он заставлял нас читать; и в этом походил на дедушку. Читать, читать всё, что приходило в его голову. «Поэтику» Аристотеля, «Рождение трагедии» Ницше, Эврипида, Ионеско, Библию и Веды. Трактаты  по физиологии и теологии, Стринберга, Анского, Гёте, Пиранделло, Шоу, Бекетта: я пожирал их, а они пожирали меня. Мы изучали методы Станиславского, Жуве, Вахтангова. Он восхищался Мейерхольдом, не его теориями, а его судьбой  человека, расстрелянного в 1937 по личному  приказу Сталина. Внимательный к каждому слову, следя за каждым движением рук и губ, я не переставал спрашивать себя: как превратить  симулякр спектакля в прожитую жизнь. Как актёр добивается, чтобы в течение двух часов тысяча зрителей верили, что он другой? Он произносит слова, которые ему одолжили и присваивает их себе, как будто они родились в его голове, идут от его сердца; они волнуют меня, будто я присутствую при их рождении. Чудо метаморфозы, присущее искусству; я жил, чтобы посвятить ему свои мечты, стремления, страхи,надежды- короче: годы моей молодости.
Однажды преподаватель нас удивил цитатой из Августина: «Бог приближается к тому, кто от него бежит, и бежит от того, кто его ищет». И он прокомментировал: « это в некотором смысле относится и к актёру. Я одновременно и близок и далёк. Можно дотронуться до моего тела, но духовно остаюсь недоступным: зритель меня видит, но не может проникнуть в мои мысли. Тело и душа присутствуют, но по-разному. Играть означает сделать невидимое видимым, но только на мгновение. Вот  где успех и западня для актёра. Если я хочу полностью дистанцироваться от образа, я буду плох; если же я буду полностью отождествлять себя с персонажем, это тоже будет плохо. На сцене иногда необходимо забыть о своём Я для создания нового сценического Я. Но чаще всего одно и второе Я спорят друг с другом, мирятся и разделяют свой ежедневный хлеб; и тогда рождается произведение искусства.»
С первого дня Алика и я образовали не пару, а дуэт благодаря нашему преподавателю, маленькому бородачу  с дрожащим и насмешливым голосом, с лицом, на котором застыли вечное удивление и самоирония скептика. Он не знал ещё наших имён, только лица, и поэтому, указав на нас пальцем, сказал: « Ты и ты, прочтите нам 12-тую страницу пьесы.» С тех пор мы звали друг друга  «ты».
 О славный преподаватель с густой бородой и любопытным взглядом. Значение имело каждое его слово. Вес слова давил на моё поведение и на мои решения.  Я вспоминаю наши первые занятия. Страсть, лихорадочное желание научиться, возбуждение: обыкновенные слова становились  богатыми и святыми, незначительные жесты приобретали  смысл, который их возвеличивал. Каждый день приносил открытие о  человеческой натуре, её уродстве, раскрывал капризы судьбы и людей.
- Театр не ремесло,- торжественно и серьёзно провозглашал наш преподаватель.- Запомните : это- призвание, миссия. Инициация. Более того: аскеза... Когда ты играешь Отелло, а ты- Федру, вы не опереточные герои, а принцы, боги. Вы  ожидаете, что зрители падут ниц перед вами, чтобы получить из ваших  уст, если не из рук, не возмездие земли, а огненный  дар.
  Своим голосом, спокойным и твёрдым, он настаивал на том, чтобы мы осознавали свои внутренние возможности и пользовались ими, чтобы раскрыть смысл слова и магию жеста. Но прежде всего он был нашим  духовным ваятелем, он лепил нашу душу. Он учил нас: читая, проникнуть в глубины текста, затем усвоить его и смаковать, дабы в итоге возникло то настоящее произведение, которое нам передали поколения учителей и учеников.
  На одном из наших первых занятий он, лукаво глядя на нас,  заставил стоять целый час в молчании, объясняя, как  можно выразить присутствие в отсутствии и движение в неподвижности.
- Страх, как его выразить?  Дрожью? Нет, в танце. Я бы даже сказал, почти испытывая счастье. Страх   скрытый, но наступающий, отступивший, но обволакивающий : вот, что вы показываете публике. Всё в вас испытывает страх: мысль - страх быть слишком быстрой или слишком медленной, слишком заметной или совсем не заметной, душа – страх  ощущать себя слишком свободной или пленницей . В этот момент на сцене вы олицетворяете  страх.
В другой раз:
- На сцене надо уметь смеяться и плакать, как в первый раз. Подумайте о Ницше, который прославляет  силу смеха. И о Данте который  жалеет  грешников девятого круга, лишенных возможности плакать. Но особенно вспомните Виргилия, который называет счастливым того, кто умеет проникать в тайную суть вещей. У всех троих актёр может многому научиться.
И ещё:
- Как в своей суровости, так и в ранимости, актёр эволюционирует в роли,  которая сначала сопротивляется  ему и мучает  прежде чем освободить. Конечно, он знает свой текст и реплики партнёра изначально, никакой импровизации, и всё же все  слова и движения должны не казаться, а быть спонтанными.
 Очарованные ученики слушали его, затаив дыхание. Он продолжал своим глубоким голосом  с чуть заметной грустной иронией:
- Вы не будете удивлены, если я скажу, что для людей жизнь – это по большей части игра: принцы или нищие, богатые или бедные, эрудиты или невежды; их искренность притворна. Им всем я предпочитаю актёра. Но наступит день,  когда придётся покинуть сцену. В политике, как и в бизнесе нет ничего более удручающего, чем вид старика, который не желает отказаться от привилегий своего статуса. У актёра  - иначе: даже в преклонном возрасте у него будет роль, роль старика. Но молод он или стар, искусству покинуть сцену в наступивший момент  труднее всего научиться, придти -- просто, уйти – нет. Здесь  вы этому научитесь.
  Алика шепчет: « Понятно? Если один из нас решит разорвать отношения, он должен будет это сделать по правилам драматургии».
 Рождённая в Калифорнии, единственная  дочь, Алика принадлежала к зажиточной либеральной семье светских атеистов. Впервые она присутствовала на субботнем  ужине, когда её пригласила моя мама. Соблюдать пост в Йом кипур она начала, чтобы сделать мне приятное. В течение нескольких недель мы встречались на занятиях или репетировали вдвоём в её квартирке или моей, которая была не далеко. Товарищеская дружба, студенческие отношения, лишенные всякого физического контакта. Впрочем она  без колебаний предупредила меня: «У меня были мужчины до тебя, и старше и моложе; я не хотела бы, чтобы ты  влюбился; это могло бы испортить наши отношения.» Я обещал . Это было не трудно. Я как раз выходил из одного неудачного приключения, и у меня не было настроения  вступать в новую связь. Сегодня я вспоминаю об этом с улыбкой: наш учитель считал полезным и необходимым научить нас, как заставить публику смеяться и мечтать. Как  пребывать в тишине так, чтобы  эта тишина оставалась частью спектакля. Как  обниматься и целоваться . Наш первый поцелуй  не был спонтанным, его срежиссировали. Я даже не помню , понравился ли он мне, но позже я привык. И однажды вечером это случилось.
Это произошло благодаря кузине Алики, Шарон. Она работала  над фильмом в Голливуде и приехала на несколько дней в Нью Йорк. Мы ужинали в маленьком студенческом  ресторанчике в Вилледже. Развернулась долгая дискуссия об экранизации последнего успешного романа. Алика была против неё в принципе, Шарон - за. Я тоже был против, но защищал точку зрения кузины. Мне нравился её пыл, её энтузиазм. После бурного ужина Шарон заявила, что устала и вернулась в свою гостиницу.
 Мне было по дороге и я предложил проводить её, но Алика воспротивилась: нам надо подготовиться к завтрашним занятиям. Тема была, кажется: слепой в театре и современная транспозиция его кошмаров. С текстом в руках мы начали читать роли. Вдруг она замолчала и стала долго меня рассматривать.  Ревновала ли она? Во всяком случае, волнение делало её ещё более очаровательной. Сегодня я уже не знаю, я ли внезапно обнял её или она меня, испугавшись, что я её покину. Продолжение – воображаемая мизансцена на небесах.
    Талмуд говорит, что после Сотворения Бог, оставшись без работы, взялся  за браки.  Иногда, но не всегда, это- удар молнии, В других же случаях процесс может длиться годы. Йедидиа спрашивает себя о методах создания небесных  браков. По каким критериям проводится подбор?  А разводы, кто за них отвечает? А  за людские преступления?
Ганс, дядя Вернера, верил в Бога? А сам Вернер?  На процессе ему  задавали много вопросов,  но не этот. Жаль.   
  Ежегодное лечебное обследование. Доктор Фельдман не раскрывает рта от начала до конца осмотра. Он даёт телу проявить себя. Язык тела ему более близок. Руками он улавливает его сигналы. Если он улыбается – всё хорошо. Если он остаётся бесстрастным – значит , что-то его тревожит.
Сегодня он не улыбается. Он хочет знать, хорошо ли я сплю; нет, я сплю плохо. Всегда. Делаю ли я по утрам гимнастику ? – Нет, никогда. Нет ни времени, ни терпения.
- Итак, всё это следует изменить. Я вам назначу  режим. В ваших интересах ему следовать.
Я отвечаю, что не чувствую себя больным, но если он настаивает, я мог бы сыграть «мнимого больного».
- Это не смешно, -говорит он.
 
  Йедидиа и его дядя Меир были очень близки. Ребёнком Йедидиа любил играть ним в шахматы, получать советы и слушать истории о падших ангелах и коварных демонах. Дядя и его брат избежали кошмара пыток. Благодаря своему дару предвидения дедушка отправил их в Бруклин к  дальнему родственнику как учеников иешивы. Он объяснял: прежде, чем вступить в бой с войском Эсава, патриарх  Яков разделил своих  людей на два стана. Если бы один погиб, то другой бы выжил. Как раз тот случай, когда ...» Очевидно, он был прав. Но ощущали ли себя виноватыми оба брата, за то, что они «покинули» или «предали» родителей, подчинившись их  решению. Если да, они этого никогда не показывали.
 Меир с ума сходил по своей жене. Она его так и звала по утрам «мой большой сумасшедший» и «мой маленький сумасшедший» по вечерам. Его так и прозвали в семье «Меир маленький сумасшедший». Некоторые утверждали, что он специально оставался слепым, чтобы открывать невидимые миры: его слепота и ясновидение  были не разделимы. Но он не был ни слепым, ни сумасшедшим. У маленького Йедидиа  было тому тысяча и одно доказательство.
  Да, у него было богатое и пылкое воображение: некоторые вещи он видел яснее и дальше многих. Но разве это- безумие? Не является ли это скорее властью, которой обладали и прославились великие Мудрецы? Ему случалось упразднять время: прошлое и будущее были для него одинаково важны, и он переходил из одного времени в другое с необычайной лёгкостью, чем особенно любил удивлять.
Однажды, забрав племянника из школы и гуляя с ним по улице, он указал на торопившегося прохожего  и сказал:
- Посмотри - ка, малыш. Он не знает, куда направляется, но бежит. А я знаю. Мне достаточно взглянуть на его лицо, чтобы понять всю его жизнь. Рассказать тебе? Жена его не любит; он подозревает её в измене. У него двое детей, которые постоянно  ссорятся из-за ерунды. Сосед его ненавидит. Он страдает бессонницей.  В жизни у него была большая трагедия: его первый ребёнок, девочка, родился калекой. С тех пор он проклинает себя с утра до вечера.
- Ему можно помочь?
- Да, ты мог бы.
- Как?
- Ты мог бы ему спеть песенку. Давай, беги, догони его. Ты изменишь звезду, которая управляет его жизнью.
Йедидиа поискал взглядом прохожего. Поздно. Он исчез. И Меир заметил:
- Вот в чём беда: мы всегда всё делаем не в то время. 
Речь сумасшедшего? Скорее – мудреца.
В другой раз Меир заметил старуху в слезах:
- Она потеряла свою сумку. В ней документы и все деньги, которые она только что забрала из банка. Но не беспокойся: я ей помогу. Она всё возвратит. И тогда она засмеётся, а потом заплачет, от счастья.
- Как ты это сделаешь?
- Мы сделаем это вместе.
Невероятно, но час спустя Йедидиа  вновь увидел эту женщину.  Она смеялась.
Йедидиа прямо спросил своего дядю;
- Скажи, Меир. Говорят, что ты ослеп, но я знаю, что это не так. Говорят также, что ты сумасшедший. Это правда?
- Да, малыш. Я сумасшедший, слепой сумасшедший, ослеплённый своим сумасшествием, ослеплённый густым тёмным светом, который окутывает мир, где мы обречены жить. И этот свет завладевает моим рассудком, волнует, приводит в беспорядок и направляет против него самого, против его источника. Ты понял, что я сказал?
- Нет, Меир, я не понимаю.
- Очень хорошо. Браво. Ты мог бы солгать, чтобы мне понравиться, но ты предпочёл сказать правду. Осторожнее, ведь тебе тоже грозит опасность прослыть сумасшедшим.
С годами он перестал интересоваться прессой. Он даже не просил Дрору или Йедидиа читать ему газеты.
- Зачем? Я знаю, что в них. Ситуации и события всегда одни и те же, меняются только имена. Но тогда почему бы не полистать телефонный справочник?
 Он рассказал, как познакомился с Дророй. В одном из музеев Парижа. Они оба любовались картиной Рембрандта «Авраам приносит в жертву Исаака». Восточного типа, Дрора была суровой и мечтательной. Не говоря ни слова, они вышли из музея и устроились  в кафе. Она попросила его рассказать какую-нибудь историю. Он сочинил для неё несколько историй, но племяннику он рассказал новую.
- Это было в период Оккупации. Парень и девушка. Храбрые. Их задание – выследить предателя и следовать за ним до его жилья. Одним летним вечером они выследили его, увидели, что он вошёл к себе и пошли к девушке.  Они любили друг друга и были счастливы. Долго, очень долго: всю ночь. Крупицу вечности.  Для всех вечность - это то, что следует за смертью, для влюблённых это –то, что ей предшествует.
- Это была Дрора?
Он улыбнулся, но ничего  не ответил. Йедидиа его любил. Дяде нравилось, что его любят.
 Я люблю детей, а моих близнецов я люблю больше всех на свете. Умные, внимательные к другим, они постоянно радовали всё новыми и новыми сюрпризами. Возможность видеть их, слышать - этого  достаточно, чтобы благодарить Бога за создание жизни, счастья и семьи. Не раз благодаря детям мы мирились с Аликой после маленькой или большой ссоры.
Лейбл и Давид: одно лицо, одни тёмные глаза, один взгляд, проницательный и спокойный, один хрипловатый голос. Почти одинаковый  характер и одно увлечение средневековой музыкой. Они всегда были очень дружны, несмотря на разные темпераменты. Лейбл, прагматик, занялся архитектурой, тогда как Давид выбрал философию. Первый всегда стремился к  компаниям друзей, а второй избегал их, предпочитая окружение книг.
 Драма произошла, когда они оба влюбились в одну и ту же женщину, красивую брюнетку, талантливую, живую, остроумную. Когда она разделяла наши трапезы, столовая наполнялась теплом и остроумием. А дальше? Каждый уважал чувство другого, и братья одновременно расстались с ней. Им вместе удалось преодолеть чувство вины, но  Давид уехал в Израиль завершать своё обучение. И был ранен в теракте. Тотчас же Лейбл отправился к брату дежурить у его изголовья. Спустя несколько недель Давид отправил  родителям  бодрое письмо из больницы Тель Ашомер.
 Дорогие родители,
Я знаю, что вы беспокоитесь обо мне. Я вас понимаю. Я тоже волновался бы на вашем месте. Мне лучше. Меня лечат великолепные врачи. Медсёстры ласковы и красивы. Когда Ева мне улыбается, я не чувствую боли от укола. Будь это иначе, я бы попросил её заменить.  Если так будет продолжаться, я в неё влюблюсь.
Что произошло? Лейбл, наверное вам всё рассказал. Я прогуливался по старым улочкам Иерусалима  около центрального рынка. Я люблю его шум и запах. Его толчею, мальчишек, которые перебегают от одного прилавка к другому, пытаясь стащить конфету или фрукт, а торговцы забавляются и делают вид, что ничего не замечают. Талмудисты обсуждают утренний курс; хозяйки снуют со своими сумками. Всё движется и кипит. Здесь жизнь проста.
Вдруг всё исчезло от оглушительного взрыва. Я помню только, что упал. Очнулся в больнице. Что произошло? Подорвался террорист, он выполнил свою миссию шахида. Пятеро убитых. Шестнадцать раненых , включая меня. Раны в животе и правой ноге. Операция прошла успешно. Несколько недель госпитализации. Всё будет хорошо.
 Как обычно теракт вызвал гневное возмущение в стране. Как можно оправдать культ смерти, которому привержены  столько молодых палестинцев? Судебные медики, которые занимались вскрытием террориста, сообщили, что он улыбался в момент, когда приводил в действие взрывное устройство. Да, его лицо не выражало ни  ненависти, ни страха, а некое ожидание; он принимал свою смерть и смерть жертв с улыбкой.
Не понимаю. Лейбл, который навещает меня каждый день, считает, что ему забили голову баснями о 70 девственницах, обещанных ему на небесах. Наивность? Фанатизм? Не будем судить религию, но у нас есть право вынести  приговор тем, кто искажает её и использует в политических целях. Мне рассказали, что всего через два часа после взрыва рынок обрёл свой прежний вид, вся его деятельность восстановилась. В соседних школах  дети сидели и слушали учителя. Рынок...Мне не терпится туда вернуться. Не очень надеюсь, но возможно мне удастся уговорить Еву пойти со мной.
Ваш любящий Давид.
P.S. Мама, есть идея : хорошо бы снять фильм об  этих юных убийцах, которые думают понравиться Богу, убивая Его детей. И тебе, папа, хорошо бы приехать в Иерусалим сделать репортаж  для твоей газеты.
Поехать к близнецам, которых ему не хватало больше всех в мире? Йедидиа обдумывал эту возможность, когда Лейбл сообщил, что он раздумал заканчивать учёбу в университете и хочет вступить в израильскую армию. Он быстро освоился в боевых частях, что наполнило родителей гордостью смешанной с тревогой. Через некоторое время  в одной ивритской газете появилась хвалебная статья. Заголовок: «Слава Лейблу! Браво!» Он командовал операцией в Газе. Следовало доставить живым террориста, ответственного за множество терактов в Тель Авиве. Потрясающе эффектный успех без единой человеческой жертвы. «Видишь—сказал Йедидиа  Алике,- стоит жить не только ради театра». «Ты прав,- ответила она.- Пресса пишет о «театре операций», но война – не театр. На её сцене убитые не поднимаются». Йедидиа произнёс с горечью: «К несчастью среди тех, кто развязывает войну здесь и в других странах, есть такие, для кого это- игра, управляемая издали верующими, утверждающими, что действуют от имени своего Бога.»
Одна ремарка сына взволновала его и убедила в необходимости  отправиться в Израиль. Лейбл писал: «Не может  быть, чтобы потомок великого рабби Петахия не присоединился к своему народу, когда тот в опасности». Да, -сказал себе Йедидиа,- История –не игра. Но как объяснить столько страданий в этом мире, покрытом  ненавистью как саваном. Словно она спешит загасить последние искры чувствительности и надежды? Что делать, чтобы это страдание способствовало трансцендентности Истории на пути её гуманизации?
Вспоминая прошлое, дедушка сказал ему однажды: Можно слышать, как люди , обсуждая то или иное событие, заявляют: История рассудит. На самом деле: саму Историю будут судить.
- Иначе говоря, заметил Йедидиа, - Создание — только длинный и долгий  процесс?
- Да, можно и так сказать.
- А  Бог в нём, дедушка?- спросил Йедидиа.
Дед не ответил.

  Каждый раз, как Йедидиа слышит слово «процесс», в голове непременно всплывает «Процесс» Кафки: «Кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К...», наговорил много плохого о нём.
 Много, очень много плохого рассказали о молодом немце Вернере Зондерберге. Он как мог держал удар. Перед огромным и могущественным юридическим аппаратом он оставался бесстрастным, будто замурованным в своей изоляции. В репортаже Йедидиа описал его, но не понял. С тех пор много событий заполнили его память; некоторые касались общей ситуации, другие- его личной жизни, а процесс, единственный, на котором он присутствовал, отдалился, но не исчез. Изменились ли его мысли, их траектория? Угадал ли он в поведении обвиняемого нечто, что повлияло на его понимание справедливости, на его концепцию добра и зла.? Если он сам изменился, то в какой момент? И Алика. Сыграла ли она роль во всём этом? Он сблизился с ней или отдалился?
 Одно событие чуть не обернулось неприятностью. Алика играла в «Трёх сёстрах» Чехова.
- Послушайся меня, не приходи, пожалуйста, на спектакль,- попросила она Йедидиа.
Что это, страх  что ему будет стыдно за неё? Он всё –таки пошел, тайно. Со сжатым сердцем он дождался в темноте поднятия занавеса, чтобы проскользнуть в притихший зал. Сел в предпоследнем ряду. Алика живёт для театра, она мечтает о сцене. Завоюет ли она её? Появится ли трепет у публики под влиянием её поисков красоты и истины на сцене, откроет ли её игра неизвестное в известном? Хорошо ли она сыграет?  А если нет, то как ей об этом сказать, не ранив её и не подвергая их любовь опасности? Она играла хорошо, даже очень хорошо. Но роль была не её. Вместо того, чтобы играть роль  неудачницы Маши, несчастной в своём замужестве, Алика выбрала роль Ирины, младшей сестры, нервной, беспокойной, безрассудной. Алика не смогла раскрыть персонаж, который ей не соответствовал. А если бы она узнала, что он её ослушался? На тему было наложено табу.
Мы с доктором Фельдманом видимся часто. В это утро он изучает мой язык и говорит:
- Он мне не нравится.
- Сожалею, доктор, но другого у меня нет.
Мой юмор остаётся незамеченным. Воистину, ничего во мне не нравится  этому милому доктору. Меньше всего- сердце. Он находит, что я плохо дышу, что я слишком быстро устаю. Он спрашивает, не были ли случайно мои родители сердечниками. Нет, насколько я знаю. Может,  кто-нибудь другой в семье? Никто.
Надо, однако, следить за собой,- настаивает врач. Он считает необходимым обращаться со своим телом, как с другом. В противном случае оно станет моим врагом. И у врача будут большие неприятности, а у меня- ещё больше.


      Израиль: я не ожидал, что буду так взволнован, оказавшись в этом городе. Я увидел моих сыновей и плакал: моё сердце переполняла гордость. Мы провели вместе неделю. Я благодарил небо за каждый час, за каждый вздох и каждый взгляд. Я стал вдруг сентиментальным и сам удивился, что употребляю религиозные термины; то, что Бешт и виленский Гаон, раввины из Бердичева и Визницы в изгнании видели только в мечтах, я видел и наслаждался в реальности.
 Иерусалим: поднимаясь к его холмам, покрытым зеленью, устремлённым к голубому небу, я почти забывал дышать, а моё сердце трепетало. Так, вероятно, чувствовали себя мои далёкие предки, когда три раза в год совершали своё паломничество  к Храму. В Талмуде написано, что бывало их миллион и для всех  хватало места и никто не жаловался на тесноту. Мой дедушка в это верил. Были ли там журналисты в то время?
 Это путешествие оставляет всегда отметину, как несравненный город Давида, например. Куда я ни иду- говорил рабби Нахман из Браслава- каждый шаг меня приближает к Иерусалиму, городу, который разрушали в истории более, чем любой другой, и который воплощает то вечное, что составляет память моего народа. 
  После процесса Зондерберга и его неожиданного завершения мой патрон и друг Поль назначил меня по моей же просьбе спец. корреспондентом в Израиль. Нужда в перемене мест? Был выбор: Европа или Израиль. Дедушка посоветовал мне святой город.
 –  Поезжай туда как мой посол, как мой личный и семейный представитель. Помни: как мой отец и его отец, я живу с чувством, что я жил в Иерусалиме и хочу  туда вернуться с тобой, через тебя; я  молился у Стены, я хочу её вновь увидеть твоими глазами. Через тебя я вновь погружусь в воспоминания о нём. Не забудь: надо, чтобы моя и твоя память основывались на  памяти о нём.
На самом деле, дедушка там был только один раз. Он был ещё в трауре по моей бабушке. Безутешный, он проводил дни  в учёбе, а ночи – в молитвах. Блиц визит на 24 часа. Официально он должен был найти там своего больного компаньона, но настоящая причина была более сентиментальной: пройтись по Старому Городу Иерусалима. Прочитать там Псалмы. Почувствовать убегающую  ностальгию. Уловить трагическое  эхо предсказаний  пророков. Замереть перед Стеной, думая о нашем предке , знаменитом каббалистике рабби Петахиа, толкования которого завораживают. Почему дедушка не остался там? Не хотел расставаться с нами? Боялся новой жизни?  Нет. Он как-то говорил, что для Еврея жить в Иерусалиме – это привилегия, привилегия вернуться к себе. Эту привилегию он, дедушка, не заслужил. 
Но он вернулся изменившимся.
- Всю эту историю о молодом немце, которая так тебя мучает, ты бы там, в Израиле , понял  лучше и глубже,- сказал он мне однажды.  –Столько врагов пытались уничтожить наш народ; последнему в Германии, это почти удалось. Все ли цивилизации смертны? Можно было бы в это поверить. Но есть Иерусалим.
  Согласно мудрецу рабби Шаулю,- сказал мне дедушка.- Бог Израиля инвестировал четыре тысячи лет веры и борьбы в историю своего народа не для того, чтобы видеть его уничтоженным. Тем не менее во время великой Трагедии враг  почти этого достиг. Он попытался разрушить Иерусалим вдали от Иерусалима. Ты же читал книгу пророка Иезекиля, не так ли? Он вспоминает о своём видении высохших костей в пустыне. И он предсказал, что они возродятся к жизни. Однако, впервые в нашей истории мёртвые не получили права на захоронение. Враг уничтожил даже их кости, бросил их пепел в реку или пустил по ветру. Подумай об этом, мой мальчик, когда ты будешь вспоминать о моём Иерусалиме в Иерусалиме. Ты не забудешь?
- Нет, дедушка. Я не забуду.

 Случаю было угодно, чтобы я оказался в месте, где запылала южная граница Израиля.  Один израильский солдат был убит, трое ранены. Всеобщее волнение, волна гнева в стране. Порочный круг, ставший рутиной: атака и контр атака, агрессия и месть, Убить убийц. Льётся кровь. Дети становятся сиротами. А мир? А страдания соседа, знакомого или нет? Победительница всегда- смерть. Я посещаю границы юга и центра. Я расспрашиваю и слушаю. Раввинов и школьников, солдат и гражданских. Молодых  и старых. Политиков и писателей. Как долго продлится эта эра  неопределённости? Как остановить ненависть? Чем победить терроризм, если не контр терроризмом, т.е. отмахиваясь от главного принципа, согласно которому человеческая  жизнь  священна? Что делать, чтобы слёзы радости одного не вызывали у другого рыдания горя? Чтобы надежды одного не основывались на  отчаянии другого? 
Раввин сефард с восторженным лицом и горящим взглядом требует от своего поколения, чтобы оно вооружилось терпением в ожидании прихода Мессии.
 Красноречивый писатель утверждает универсальность еврейской этики: улучшить условия жизни палестинцев на Территориях, признать их непреложное право на самоопределение.
 Для этого левого политика  решение - только в создании двух  независимых и суверенных государств, живущих бок о бок в безопасности и мире.
 Его правый противник считает этот проект утопией. Террорист  мечтает не о территориальных уступках, а о создании только одного государства Палестины, которое будет построено на наших трупах.
Боец за права человека упрекает меня в том, что я не оказываю помощь  палестинскому делу. Я ему отвечаю: остановите насилие террористов, и мы присоединимся к вашему делу.
  Я посвящаю мой репортаж  дедушке. К нему я обращаюсь. С ним я делюсь тем, что я открыл, чем я горжусь, что меня страшит и тем, что меня терзает.
 Я вдруг вспоминаю о великом Николае Гоголе: по возвращении из Иерусалима он сжигает второй том своего романа «Мёртвые души». Я его понимаю: опыт Иерусалима слишком богатый, слишком мощный. Перед ним слова неизбежно теряют всякую силу. И тогда становится возможным их очищение огнём, как показали рабби Нахман из Браслава и Франц Кафка.
Рассказываю.
Женщина , красивая и благородная, с каштановыми волосами и гордой осанкой. Лет сорок. Её единственный сын, лейтенант ЦАГАЛа был убит: он бросился на гранату, защищая своих товарищей. Каждое утро она навещает его могилу. Она рассказывает ему о  том, что произошло за день. Я спрашиваю у неё, не считает ли она, что сможет ещё рано или поздно, быть счастлива. Она , молча, смотрит на меня, будто думает не о смысле моего вопроса, а о моей еврейской принадлежности. Мне хочется рассказать ей о моих сыновьях, но боюсь, как бы она не разрыдалась. Об Алике? О моей любви к ней, о моей привязанности к дедушке? Сказать, что несмотря на  его тяжёлое прошлое, полное горя и потерь, он остаётся открыт радости, не похожую на мою  и на радость других людей, которую он черпает из источника, известного только ему. Но я понимаю, что такое сравнение здесь не уместно. Не умея утешить  женщину, я чувствую себя бесполезным и растерянным. Поцеловать её в щёку?  Я выбираю ничего не делать и ничего не говорить. Пусть почтительное сопереживающее молчание будет моим приношением.
 Рассказываю.
Последние часы в Иерусалиме, в старом городе. Бессонная ночь в размышлении.
 Я обещал дедушке не забывать прошлое, которое не давало ему покоя. Но как совместить Освенцим с Иерусалимом? Является ли один просто антитезой другому, полной его противоположностью? И если Освенцим всегда вопрос, является ли Иерусалим всегда ответом? С одной стороны -чернота пропасти, с другой- ослепляющий свет зари.? В Биркенау и в Треблинке пылающий куст был погашен, но здесь его пламя продолжает согревать сердце  мессианских мечтателей. В чём смысл?
Рассказываю.
Меня вдруг охватывает внезапное желание молиться. Я молюсь за Алику: пусть она обретёт спокойствие. За моих детей: пусть они вырастут и состоятся в мире, лишенном жестокости, цинизма, боли и фанатизма. За  моего дядю Меира: пусть его сумасшествие остаётся носителем счастья, не упадка. За моего дедушку: пусть он живёт ещё долго и сохранит силу рассказывать то, что могут выразить только песнь или молчание.
Рассказываю.
Нищие сидят всегда с протянутой ладонью и открытым ртом, даже если нет ни одного туриста на горизонте. Ни один не ответил на мои вопросы, но все вместе сделали мне подарок, вес которого тяжелее самого блестящего ответа: свои истории. Я собираю и храню их с чувством глубокой признательности.
История о двух каплях, которые безуспешно ищут друг друга в океане и соединяются только тогда, когда одиночество и тишина превращают их в слёзы. Её мне рассказал один из нищих. Она – сокровище, которое я обязан беречь.
Я ему говорю: может быть, что ради этой ночи, этой встречи здесь в тени теней, которые бродят у Стены, чтобы выслушать вас, Бог послал меня на землю людей.
Внезапно перед этой стенной древнего Храма , куда бесчисленные пилигримы приходят, чтобы принести ей свою жажду истины и искупления, я впервые отдаю себе отчёт, что уже давно вдали от Алики я не осознаю прожитое и пережитое в Израиле в терминах театра.
Возможно потому, что здесь ни судьба, ни История не являются представлением, которое можно прервать или уничтожить по своей воле.
 И как мой дедушка, возвратившийся в Нью Йорк, я изменился (я не был прежним).


    А журналистика? А процесс? Вернер и Анна. Молодой немец хочет меня видеть.  Чтобы поговорить о чём? Сравнить наши впечатления актёра и зрителя?
Итак, я был журналистом, Я  начал свою карьеру как театральный критик. Однако я никогда не помышлял о ней, быть журналистом не входило в мои планы. Этой ролью я обязан нашему бородатому преподавателю с ироничным взглядом.
 На третьем году обучения он открыто дал мне понять, что не видит во мне человека, живущего сценой, занимающего на ней достойное место.
-   Ты любишь театр, без сомнения, - сказал он мне однажды.- Ты к нему привязан, это очевидно, и это мне нравится. Но я не вижу тебя на  его подмостках.
- И после молчания дабы усилить драматический эффект: я тебя вижу скорее в зале...
Некоторые товарищи засмеялись, а я застыл. Алика разозлилась:
- Банда кретинов, вам смешно? И вы профессор, вам нравится публично унижать студента?
Преподаватель поспешил исправиться:
-  Не обращай внимания на насмешников, мой друг. Ты выше них. Правда, ты лучший в классе. Но ...
- Но что? – настаивала Алика.- Давайте, продолжайте ваши колкости.
Он ей не ответил, и пригласил меня зайти к нему в кабинет после занятий.
Я ожидал разноса или ещё хуже- снисходительного урока, который дал бы мне понять раз и навсегда, что как актёр я – ноль. Я не совсем ошибался. Мы стояли у окна, выходящего в сад; он положил руку мне на плечо и сказал:
- Послушай меня, дружок. Я убеждён в том, что сказал; виноват, что сделал это на занятии перед всеми. Прошу прощения. Только тебе надо понять простую вещь: можно любить театр до безумия, и выражать эту любовь разным способом: на письме, в игре, в музыке,  в режиссуре, как осветитель и даже в финансировании спектаклей. Да, не смотри на меня так. Театр – искусство, а разве искусство не высшая форма  благородства?
- Иначе говоря. Профессор, вы мне советуете накопить побольше  денег, так? Стать богатым меценатом какой- нибудь театральной компании и прожить всю мою жизнь как зритель?
- Нет, ответил преподаватель серьёзно. Я тебе даю не этот совет. Я советую тебе никогда не покидать театр. Это – твой мир, твоя вселенная, я бы даже сказал, твоё спасение. В нём ты найдёшь смысл и оправдание твоей жизни.
-Но как этого достичь?
Он молчал довольно долго прежде чем ответить:
- Я подумаю. Когда найду решение, я тебе сообщу..
Несколько недель спустя он вызвал меня. На этот раз он сидел за письменным столом.
- Ты станешь театральным критиком.
- Но я не специалист! Я никогда ничего не писал! У меня не получится! Я не журналист!
- Ты знаешь театр, ты его любишь,  чувствуешь и понимаешь  всем сердцем и разумом. И это- главное.
Вот так  к большому удивлению Алики  и к счастью для моих близких, включая дедушку, я стал по неволе журналистом.
 Как театральный критик уважаемой газеты «Морнинг пост» я работал с Бернаром Колье, ответственным за культурный раздел, под руководством Поля Адлера, могущественного и уважаемого главного редактора, бывшего ученика моего бородатого преподавателя.  Когда я вошёл в в кабинет, где среди газет, книг, журналов и прочих бумаг  Поль  продолжал редактировать текст, даже не взглянув на меня, у меня возникло недоверие к этому человеку: пронзительный взгляд  на тонком костистом лице создавал впечатление о крайней суровости этого человека. Впоследствии я научился принимать скачки его настроения, его нетерпеливость и приступы гнева.
_- Ну, юноша, вы, кажется, рвётесь стать журналистом?
- Нет, не журналистом. Я хотел бы заниматься театром.
- И как многие, поскольку вы не умеете делать ничего другого, вы снисходите до славной профессии журналиста.
-Нет. Это – идея моего преподавателя, не моя.
-Знаю. Он мне говорил.
Я замолк, думая: дело не пойдёт. Напрасный труд. Провал с первой же попытки. Нечего строить иллюзии. Ясно как день: я не нравлюсь этому человеку и не понравлюсь никогда. Он не собирается принимать меня только для того, чтобы  угодить преподавателю, будь он наилучшим  и знаменитым. Он отправит меня, пообещав дать ответ через несколько дней или несколько лет. Однако Поль продолжил:
-Какую пьесу вы видели недавно и где? Я не имею в виду спектакль, поставленный вашими друзьями; я говорю о настоящем театре профессионалов, о Бродвее или об Офф Бродвее.
Я тихо пробормотал:
-«Разносчик льда грядёт»  Юджина О;Нила.
-Она вам понравилась?
-Да очень.
- Почему?
Как избежать банальностей? Я сказал ему, что я восхищался напряжённым драматизмом пьесы, строгости игры актёров, точности мизансцен...
-Хорошо, Пойдите в соседний кабинет и изложите всё это письменно.
Как написать что- нибудь умное и достойное под таким давлением, когда слова толкаются в голове, а сердце бешено  колотится? Я пытался, Бог свидетель, как я пытался. Но я знал, что всё  напрасно. Проиграно заранее. Ладно,-сказал я себе,- тем хуже. Всё равно всё погибло, поэтому совершенно не важно, что я скажу и как. Быстренько напишем и сбежим. Как плохой ученик, я втиснул в своё «задание» всё, что знал об авторе, о влиянии на него Чехова, Гоголя, Кафки, Джойса, Мидраша, почему бы и нет, ну и всё такое. Сегодня я могу сказать: ничего более посредственного я никогда не писал.
Через час я постучал в дверь патрона и вручил ему, не перечитав, три листа, отпечатанных на машинке. Он бросил на них взгляд :
- Я сейчас занят. Я скажу моё мнение завтра или после завтра. Оставьте мне ваш номер телефона.
Томительные двадцать четыре часа вместе с Аликой. Она волновалась и нервничала больше меня. Я знал, что ответ будет отрицательным. Она была более оптимистична. Она старалась меня успокоить и  убить время, предлагая выпить, поесть или заняться любовью. Последнее обычно всегда помогало. Но я ожидал худшего. Я сердился на себя за то, что послушался преподавателя; я  не должен был ходить к  этому надутому редактору и беспокоить его; мне не стоило подвергать себя унижению, которое он мне нанёс; я этого себе никогда не прощу...
За весь день ничего. Вторая бессонная ночь. Алика совершенно измучена. Я тоже. Ты идиот,- говорю я себе в десятый раз.-Ты позволил незнакомцу смеяться над тобой. Позор!
Утром Алика выскочила к бакалейщику на углу и вернулась, запыхавшись, через несколько минут:
-Взгляни, Йеди, я купила газету. Взгляни на  первую страницу...
Начало моего труда. « Продолжение в колонке Культура». Имелось небольшое предисловие, которое сообщало, что автор этого текста- новый театральный критик газеты, и заканчивалось биографической справкой, довольно  хвалебной, потому что  в ней цитировали моего бородатого учителя.
Меня сразу охватило желание броситься в такси, быстрее поделиться радостью с родителями.
- Они ещё спят,- удержала меня Алика.
- Они не рассердятся, если их разбудят.
- Позже. Поцелуй меня.
Я захотел позвонить дедушке. Он спал мало и вставал рано, но желание Алики – закон. Затем я позвонил Ицхаку и Орли, Меиру и Дроре. Я представлял их счастье. Оно было   искреннем и согревало моё сердце. Затем я поехал к родителям.
Мой отец сказал: « Ты знаешь разницу между писателем и журналистом? Журналист определяется тем, что он говорит, а писатель – тем, о чём он умалчивает.» Был ли он счастлив моим успехом? Я не знаю.
 Моя мать сжала меня в объятиях:
- я горжусь тобой, мой сын. Правда, я бы предпочла, чтобы ты стал адвокатом...
–  Журналист – тоже адвокат, - перебил её мой отец.- Он будет защитником беззащитных, несчастных, голодных, избитых детей, писателей-неудачников: не в этом ли – самая прекрасная роль адвоката и миссия журналиста?
- В свою очередь я счёл нужным ему объяснить:
- Я стану не таким журналистом. Я буду писать о театре.
Мать подала на стол кофе и пирожные. Продолжилась жаркая дискуссия о роли прессы в современном обществе. Отец считал, что нельзя разделять сферы деятельности личности и общества. С этической точки зрения они связаны. Мама хотела бы видеть адвокатов везде. Я же утверждал независимость театра, его достоинства  и его обязанности. Прежде чем их покинуть, я получил от отца несколько советов , которые он приписывал некоему автору  времён Апокрифов, к которым относил себя Паритус-Слепой:
Тот, кто хочет служить себе подобным, те. обществу, личностям его составляющим, должен соблюдать следующие правила: никогда не льстить власти  предержащим, тем более никогда не потакать их капризам. Короче говоря, мой сын, никому не позволяй купить тебя, ни запугать. И вот ещё что: если ты хочешь критиковать, начни с себя; старайся не принижать кого бы то ни было. Если твоё суждение будет отрицательным, выбирай слова, чтобы тот, к кому они относятся,  не был унижен и  не испытывал стыда.
Почти те же советы дал мне мой новый патрон. В этот же день Поль Адлер  лично объявил мне, что отныне я являюсь частью его команды с правами и обязанностями, которые это положение накладывает.
Годы моего обучения были трудными, но всегда стимулирующими. Я никогда не мог бы представить себя, способным написать хоть одну фразу при бесконечном шуме редакторского зала,  где каждый журналист думает, что читатели ждут только его. Ответственные за рубрики, запыхавшиеся репортёры, в страхе опоздать хоть на минуту при передаче своей информации, комментаторы, уставшие повторять редактору, что ни в коем случае нельзя выбрасывать последнюю фразу из их статьи. Крики корректоров: обращайте внимание на запятые и восклицательные знаки! И на имена! Таков этот мирок, полный нервов и открытый миру, очаровавший и захвативший начинающего журналиста, коим я тогда был.
В первый год я весь дрожал , прежде чем показать мою критическую статью Бернару Колье, редактору отдела культуры, персонажу тяжёлому, хмурому, молчаливому и раздражительному. Всегда неуверенный в себе, редко довольный написанным, я трепетал перед авторитетом и боялся  осуждения. Если срочности не было, статья планировалась на субботу или воскресенье, я писал её дома. Алика мне помогала. Она была моей первой читательницей, её реакция была мне необходима. Но чаще всего мой шеф, тиран, как мы его называли, требовал, чтобы статья  появлялась в первом же номере на следующий день после спектакля. Тогда я писал в самом театре в антракте, чтобы успеть к выходу газеты.
 Со временем я привык к ритму газетной жизни. Политическая информация, поданная наспех, неточная цитата, целый параграф, попахивающий плагиатом,- всё это поднимало бурю, виновником которой нередко был сам Поль, но которая к счастью быстро успокаивалась, ибо  гнев его был не долог. Было ли подобное поведение выражением его власти? Я, например, выхожу из себя очень редко, но но успокаиваюсь с трудом. Может быть, поэтому я никогда не стремился даже к малейшей власти за исключением  той, которую каждый человек  должен применять к себе. В целом я всегда держался в стороне  от завистников и внутренних конфликтов, которые не редки на любом предприятии, тем более в редакции, продукция которой эфемерна и недолговечна: истинна она,  пока высыхают чернила. Став другом патрона, я старался не пользоваться его покровительством и не вредить кому бы то ни было. Бывало, что коллега более влиятельный. чем я, пытался меня убедить, что пьеса, постановка, перформанс его друга или подруги превосходны и заслуживают одобрения. Я терпеливо выслушивал его и отвечал, что без сомнения приму во внимание его замечания, но согласно деонтологии  ( модное слово того времени), у меня нет ни права , ни власти дать положительный ответ. Не в моей власти вмешиваться в личные дела. Обычно коллега оставлял меня в покое. Если же он  настаивал, я обращался к Полю и спрашивал его мнение. Его поддержка придавала мне уверенности.
Что было для меня наиболее важным в моей работе? То, что родные мною гордились: мой дядя Меир. тётя Дрора, дедушка, мои родители. Ицхак тоже, я надеюсь. Завидовал ли мне мой брат? Я бы мог его понять. Наши отношения всегда были сложными. Я не знаю, разделял ли он моё счастье. Полагаю, что тут не обошлось без Орли, моей невестки. Она хочет нравиться всем, но я не участвую в её игре. Не это ли раздражает её мужа?
Мой отец остаётся для меня загадкой.  Может, он думает о покойных?  Иногда при взгляде на него мне хочется плакать. Когда я изучал театр и собирался посвятить ему свою жизнь , как Алика и вместе с ней, отец прочёл мне  текст (древний, написанный предшественником Паритуса-Слепца?), который до сих пор звучит в моих ушах, как эхо, предваряющее прекрасные слова Поля Валери, высеченные на фронтисписе дворца Шайо. «Для Бога, - читал он,- человек – триумф и вызов Творения; он  беспокоится за него  и гордится  им. От колыбели до могилы  жизнь — это движение, которое только сам человек может  разнообразить или же сделать скучным. Жизнь — лаборатория идей, опытов, стремлений. И только от самого человека зависит какие уроки  извлечь, те, которые позволят ему подняться до небес или те, которые обрекут  его на смертные муки ада.»
 Старался ли  отец охладить мой пыл, заставить меня осознать, какие испытания меня ожидают?
 Не важно. Я испытываю к отцу безграничную и, быть может, беспричинную любовь. Нет, есть одна причина: его собственный отец был тем, кого называют сегодня «выживший». Он был богат и в последнем военном году  у него оставалось достаточно средств, чтобы уговорить троих своих бывших клиентов, проживающих в разных деревнях, спрятать  его жену и сыновей. Единственно дед, жертва доноса, был арестован и депортирован. Он чудом выжил и , как только смог, эмигрировал в Нью Йорк с семьёй. У моей мамы, рождённой в Америке, было солнечное детство. 
 А моё детство?  Мои самые ранние воспоминания относятся к моим четырём годам. До них — пустота. Я  таков, как многие еврейские дети и подростки Бруклина или Манхеттена. Еврейская школа, лицей. Ужины по субботам. Праздники. Подарки на хануку. Солнце- летом, снег- зимой. Первые друзья.
Война? Табу, запрещённые воспоминания. Прямо или косвенно она ударила по всем нашим семьям, даже со стороны матери. Её многочисленные дяди, тёти, кузены и другие родственники исчезли. Смутно мы понимали, что составляем часть нашей коллективной памяти. Когда у человека ампутирована рука или нога, этот фантомный орган продолжает болеть. Так и с еврейским народом, говорил выдающийся идишистский поэт Хаим Граде: каждый испытывает боль о тех, кого больше нет.  Но что знал я конкретно о том времени, о доносах, о жизни в гетто, о голоде, о промискуитете, об акциях, которые предшествовали депортации, об охоте на детей, о постоянном страхе быть разлучённым с дорогими людьми, о пломбированных поездах в неизвестность, о страдании,  которому нет названия? Если вдруг мой отец иногда намекал на это, возникало впечатление, что он приводит примеры из средневековых или ещё более древних манускриптов. По датам, фиксированным в календаре вспоминают о разрушении иерусалимского Храма, равно как и о жертвах крестовых походов. Но разве Трагедия, которую называют прозаично Холокостом, равна  этим драматическим  эпизодам? Достаточно ли для увековечивания памяти о ней только одного дня в году?
 Однажды в субботу мы с отцом зашли к дедушке. Он сидел за столом, обхватив голову руками. Это было несколько дней спустя после смерти бабушки. Он был один, в трауре, и я навещал его так часто, как мог. Заметив меня, он поднял голову и попытался улыбнуться:
- Человеческая душа- огромный лабиринт. Я полагал, что ориентируюсь в нём. Нет. Я заблудился. Послушай: « «Увлекательное развлечение» было организованно в старом городе ( Бердичеве на Украине): немцы приказали старым евреям надеть свои талесы и тфилины,  устроить религиозную службу в старой синагоге и просить Бога простить их вину перед немцами. Немцы заперли на двойной замок дверь синагоги и подожгли здание. К подобному «развлечению» относится история со старым Ароном Мазором , ритуальным мясником. Немецкий офицер, который разграбил квартиру Мазора, приказал солдатам  унести всё, что он отложил. Сам же остался с двумя солдатами развлечься.  Он нашёл большой мясной нож и понял, кем был по профессии Мазор. «Я хочу посмотреть, как ты работаешь, - сказал он и приказал солдатам привести трёх маленьких детей соседки.»
 И дедушка добавил:
- Бедный, великолепный и потрясающий Василий Гроссман. На этом его рассказ останавливается. Больше он нам ничего не сообщает. Послушался ли Мазор? Пожертвовал ли собой, чтобы не тронуть детей? Но я говорю тебе: Мазор не виноват. Виноваты немцы. И я проклинаю их.. Я буду их проклинать до конца моих дней. Я буду их проклинать, рыдая и скрывая слёзы. Я буду их проклинать днём и ночью. Я буду их проклинать от имени мёртвых и от имени живых. Я буду их проклинать за Мазора и за Василия Гроссмана…
Он закрыл глаза руками, чтобы я не видел его слёз. Затем  после долгого молчания  добавил:
-  Я надеюсь, что такой рассказ рвёт сердце Мессии и заставляет плакать небеса.
 Я никогда не видел моего отца плачущим. Когда мы с братом оставались за столом после трапезы или в его кабинете, он слушал нас с бесстрастным лицом. Отец умеет слушать. Он говорит, что так устроен. Прежде всего он обучал своих учеников искусству открывать уши. На меня он смотрел, наклонив голову, сдвинув брови, и я знал в тот момент, что он не терял ни слова из моей речи, даже если я рассказывал о школьных занятиях   или о последнем баскетбольном матче. Иногда  в паузу он просил пояснений, произнося чаще всего одно слово «почему» или «когда». Мой брат Ицхак тоже его, конечно, любит, но на свой манер. Он его и любит и  боится.    Он сам признался однажды. Юношами, мы возвращались из больницы, где отец перенёс несложную операцию. И брат сказал: « Когда я его вижу, мою грудь заполняет страх. Я не знаю почему».  Со мной не так. Когда я думаю о нём, у меня перехватывает горло. Мне больно за него. С тех пор, как я поступил в редакцию газеты, у отца появилась привычка читать её более внимательно и с большим интересом, чем другие газеты. Он делился со мной своими комментариями по той или иной рубрике. Он совершенно не ценил статьи, претендующие на Истину. «Истина журналиста не является истиной философа,-говорил он.- Первый ищет факты, последний интересуется тем, что выходит за их пределы.» Когда он говорит о моих статьях, на его губах появляется тень улыбки: «У тебя нет такой проблемы. Ты имеешь дело с истиной художественной. Это- одна из истин, а не Истина»
Однажды я написал статью о пьесе, действие которой разворачивалось в гетто восточной Европы. Я критиковал её автора, который, по моему мнению, злоупотребил количеством эротических сцен.  Когда я вошёл в кабинет отца, он как раз читал эту статью. Спросить его, что он о ней думает? Мне было достаточно увидеть печаль на его лице. Но я до сих пор не знаю, что его огорчило,  пьеса или моя статья. На пенсии он проводил всё время в поисках древних документов, связанных с Апокрифами, столь дорогими сердцу его отца. Ничто не доставляло ему такую детскую радость, как проявление интереса к этой теме со стороны других. Он был убеждён, что многочисленные пергаментные свитки, возможно даже «Маккавеи» зарыты в горных пещерах в районе Иерусалима. Кто будет тем счастливцем, кто их обнаружит?  Однажды  я увидел его на седьмом небе от радости: он только что прочёл труд с комментариями великого средневекового мыслителя Паритуса Слепого. Тот ссылался на манускрипт «Конец времён» , датируемый временами Пророков в Иудее.  «Посмотри,- ликовал отец- Посмотри , что он говорит о гневе, который сжигает сердце, и ненависть  его исчезает вместе с пеплом: « Один Бог имеет право испытывать гнев; его создания - нет». Или вот , зависть, посмотри, что тот же Паритус говорит о ней: «Остерегайся тех, кто старается возбудить зависть. Ты, читатель и ученик, завидуй добродетелям другого, но не его власти или золоту; то, что блестит сегодня, станет пылью или пеплом завтра».

Благодаря   Вернеру Зондербергу я оказался одним весенним днём в трибунале, в сердце правосудия. Не в качестве адвоката, как хотела бы моя мать, а как заинтересованный наблюдатель, точнее, как театральный критик.
Это была идея патрона, довольно оригинальная, чтобы не сказать странная. Я пытался его разубедить:
– Я не изучал право, Поль; тебе это прекрасно известно. Я никогда не присутствовал на судебном процессе, моя нога никогда не ступала в здание трибунала. Ты хочешь сделать меня посмешищем? Моя сфера — театр!
-- Именно. Судебный  процесс — это тоже театр. Каждый, кто на нём присутствует, играет роль. В Англии судьи носят парики, во Франции — мантии. Когда адвокат заявляет от имени своего клиента «Мы признаём себя виновными или невиновными », он выражается, будто он действительно таковым является.  Это — театр, - говорю я  тебе. На криминальном процессе, особенно среди присяжных, всегда  присутствует  напряжение  и драматизм. Поэтому читатели и интересуются судебной хроникой.
__ А обвиняемый, Поль, для него  это тоже- игра?
-Это ты должен нам сказать.
Так  человек по имени Вернер  Зондерберг,  племянник Ганса Дункельмана  ворвался в мою жизнь.
 Я вспоминаю: воскресенье, вечер. Я возвращаюсь из театра и попадаю на заседание редакторов. Они готовят макет страницы. Ближний Восток, как всегда, одна из статей. Вместе с речью Президента. Затем телевизионное заявление Государственного Секретаря о двусторонних переговорах с Москвой по атомному разоружению. Я слушаю рассеянно. Мои мысли обращены  к несчастным актёрам, вынужденным играть  комедию, обречённую на провал. Слава Богу, она не продержится долго на афише. Но как об этом рассказать беспристрастно?
 Я ещё весь в моих  размышлениях, но чувствую, что атмосфера в помещении накаляется. Возмущается Поль :
--Процесс года, как говорят, начинается на следующей неделе, а у нас о нём ничего нет?!
- Наши двое судебных корреспондента отсутствуют,- говорит Шарль Стон, старый  ответственный за  столичные страницы.- Джеймс в отпуске, а Фредерик  женится.
- Этот тип не мог выбрать  другой день?
- Он, может быть, но не его невеста, - замечает Шарль.- Для неё счастье- самое срочное дело. Она не журналист. Вопреки ожиданиям присутствующих Поль не взорвался. Склонив голову, скрывая гнев, он взглядом принялся искать того, кто уладит дело, и мне было не трудно понять его колебания. Все ему не нравились. Один писал слишком медленно, другой грешил неточностями и ему не хватало блеска, третий был занят. И вдруг его взгляд  пал на меня.
И вот я в архивах нашей газеты роюсь часами в поисках  сведений, которые помогут созданию моей первой юридической хроники. И последующим? Завтра- новый день.  Бог велик.

Вернер Зондерберг. молодой немец двадцати четырёх лет, родился в городке близ Франкфурта. Его мать переехала во Францию, где он закончил среднюю школу. После смерти матери Вернер уехал в США и получил степень магистра по сравнительному литературоведению  в Университете Нью Йорка. Умный, образованный, жаждущий знаний , потерявший родину, он приобрёл не мало друзей и был  известен несколькими мимолётными  любовными связями. Преподаватели были к нему расположены и предсказывали  хорошую карьеру в принявшей  его стране. Ничего предосудительного. Криминальное досье чистое. Ни алкоголя, ни наркотиков.
Однажды утром ему нанёс визит богатый соотечественник  Ганс Дункельман и назвался его родственником. В первый момент Вернер не понял дядей или  кузеном. Его фамилия Вернеру ничего не говорила. Крепкий, элегантно одетый,  он мог быть богатым промышленником, инвестором или биржевым маклером, думал  Вернер. Их стали часто видеть вместе.  Его подруга Анна, брюнетка с весёлыми  глазами,  жаловалась их общим друзьям:
--Если я хочу провести вечер с ним, - говорила она с лёгкой гримасой, я должна назначить свидание заранее. Я понимаю, это — его дядя, он мне объяснил, единственный его  живой родственник. Но есть же границы, нет?
Однажды она не смогла сдержать свой гнев:
-Вернер только что мне сообщил, что он едет отдохнуть в горы с этим  Дункельманом, Без меня. Отдохнуть от чего, от кого? От меня, может быть? Я не понимаю.
Вернер и его дядя действительно отправились в горы Адирондака, недалеко от канадской границы, но племянник вернулся один. Он был угрюм, молчалив и  отказался отвечать на вопросы Анны  о дяде.
- Мы расстались,- наконец заявил он раздраженно, - и всё. Надеюсь, что никогда больше его не увижу.
- Но почему? Что случилось?- спрашивала студентка.- Вы поссорились?
Вернер пожал плечами: не настаивай. Постоянно задумчивый и озабоченный, он предпочитал одиночество. Напрасно Анна старалась его развлечь. С ним такое происходило впервые. Он казался отрезанным от внешнего мира, нечувствительным к вниманию своей подруги.
Через несколько дней по звонку случайного  туриста  местная полиция обнаружила труп Ганса Дункельмана у подножья утёса. Несчастный  случай, самоубийство, убийство? Он сам бросился в пропасть?  Голова закружилась? Его  кто-то толкнул? Вскрытие показало повышенную дозу алкоголя в крови. В гостинице, где они с Вернером сняли два номера на неделю, обнаружили имя племянника , внезапно вернувшегося в Нью Йорк.
Два дня спустя, Вернер Зондерберг был арестован и обвинён  в убийстве.

     Перечитав и отредактировав  мой отчёт о  процессе, я покидаю редакцию и возвращаюсь домой. Вечер. Меня встречает удивлённая  Алика:   Так поздно! Что случилось?  Я рассказываю  о бурном заседании в редакции ,  но решение Поля не нравится моей жене.
- Не говори мне, что ты порываешь с театром.
- Не волнуйся, Мы продолжим ходить на все хорошие пьесы … если таковые будут.
- Как ты сможешь успеть писать статьи о театре и отчёты о процессе?
-Без проблем. Судебные заседания проходят только  днём. Суд долго не продлится. Несколько дней. Может неделю. Так все говорят.
- А ты уверен, что тебе по силам  это поручение?
- Я- нет, но Поль-да. Ты его знаешь, он упрям. Если ему что-то запало в голову, он ни перед чем не остановится. И потом, он -мой друг.  Я должен ему доверять.
Алику, столь же упрямую, как Поль, я не убедил. Но она смиряется:
- Ладно, будем надеяться, что эти дни пройдут быстро.
 Однако процесс готовил нам не мало неожиданностей.
На следующий день, рано  утром  меня будит звонок от Поля:
- Я прочёл твою статью.  Она выходит на первой странице. Не обижайся на меня за откровенность, но это не то, что я ждал от тебя. Ты только скомпилировал написанное другими. Набор фактов и деталей. Слишком сухо. Ты же не машина. Подумай о твоей страсти к сцене. Вспомни, чему тебя обучали на курсах. Используй это. Надо, чтобы каждое действующее лицо было живым, чтобы  каждая фраза обжигала и чтобы всё вертелось вокруг главного персонажа.
-Я понимаю. Ты не должен был…
- Не будь таким обидчивым. Но читая  статью, складывается впечатление, что ты никогда не слышал об этом преступлении. Я ошибаюсь?
- Нет, ты прав, как всегда. Но я же тебе говорил, что…
-... что это — не твоя тема. Да, я знаю. Ты не прав. Поверь мне: ты можешь написать лучше и ты это сделаешь.
- Я попытаюсь, учитель.
Мы повесили трубку одновременно.
- Мне надо было тебя послушать, - сказал я сонной Алике.-
Я не должен был соглашаться.
- Соглашаться на что?
- Спи.

Первое  заседание.
Зал номер 12  Верховного Суда Манхеттена полон.  Фотографы, репортёры, адвокаты, судебные хроникёры, немецкий консул. Кажется, что все друг друга знают. Явно, завсегдатаи. Все говорят одновременно о погоде, о баскетбольном матче или о футболе, бирже, последних сплетнях. Мне здесь неуютно. Я ни с кем не знаком. Я не принадлежу  их миру.  Сидя в своём углу с ручкой и  блокнотом в руках, я оглядываю  место, где будет разыгрываться будущее  человека: обретёт ли он свободу или утратит её навсегда? Отвоюет ли право на счастье? Станет ли  вновь уважаемым членом семьи людей или останется  паршивой овцой. А что здесь делаю я ?
По залу проходит глухой шум: ввели обвиняемого, роль которого показать, как соотносятся человек и его поступок и как общество судит одного из своих членов. В окружении двух полицейских, одетый в серый костюм, белую рубашку с синим галстуком, Вернер  выглядит  респектабельным человеком, которого случай превратил в преступника. Напряжённые черты лица, медленные движения, лицо бледное, взгляд застывший, не различающий лиц, мысли далеко. Вернер продвигается к своему месту в сопровождении двух адвокатов, один  Майкл Редфорд, предоставленный судом, второй Питер Коль, выбранный немецким консульством. Выход главного актёра пьесы, реплики которой ему самому не известны, удался: все взгляды прикованы только к нему. От него ожидают услышать правду: объяснение непоправимого поступка. Он намеренно принял позицию безразличия к окружению, к тому, что его ждёт?  Куда ведут его размышления? К месту преступления в горы?  Может быть, к своей жертве, с которой, что бы ни случилось, он останется соединён до своего последнего дня? И не этого ли единения он искал, совершая своё преступление?
Как он молод!_-шепчет один.  Он не похож на убийцу,- говорит второй. А третий вспоминает, что он — немец. И что? От него можно всего ожидать.
 Моё первое впечатление? Виновен или не виновен?  Как знать? Как можно быть уверенным? Однако возможно, что виновен. Почему бы нет? Ссора была. Это точно. Резкое  движение, совершенно не преднамеренное, и молодой запросто  мог столкнуть старика, впоследствии пожалев об этом. Вдруг просыпается моё воображение. Я вижу себя с ним в поезде или кафе.  Два иностранца. В театре? Я произношу только одно слово: почему? И он мне отвечает: кто Вас назначил судьёй?
- Дамы и господа, Суд идёт!
В едином движении зал встаёт. Традиция- прежде всего: закон требует уважения. Обвиняемый сразу перестаёт быть мишенью. Теперь объектом внимания становится  президент трибунала Робер Гарднер в чёрной мантии, наделённый властью, важность которой понимают только посвящённые.  Его рассматривают с любопытством, стараясь угадать, будет ли он беспристрастным или участливым, неколебимым или поддающимся влиянию.
- Садитесь, говорит он, наклонив голову в знак приветствия.   Голос сухой, бесстрастный, безличный представляет собой скорее систему, чем личность. У этого человека только  одна забота: двигаться вперёд, отбрасывая любой компромисc,  не допуская малейшего отклонения от правосудия неизменного и неподкупного. Секретарь объявляет, что суд собрался, чтобы рассмотреть дело номер 613-D: Штат Нью Йорка против Вернера Зондерберга. Судья хочет знать, все ли участники присутствуют. Ответ утвердительный. Прокурор, обвиняемый, адвокаты защиты : все на месте. Все ли готовы?- спрашивает судья. Да.
 Итак, первое заседание открыто. Процесс может начаться. И вдруг я понял: у меня действительно здесь есть роль, которую надо сыграть. Многое будет зависеть от моих отчётов. Судья  будет их читать. Смогут ли мои комментарии повлиять на него?
-Обвиняемый, встаньте. Назовите ваши имя, возраст, место рождения, профессию и домашний адрес.
-  Вернер Зондерберг. Двадцать четыре года. Западная Германия. В Америке  год, Студент Нью Йоркского  Университета. Даутаун Манхеттен, 33 Вест 4 стрит.
Голос неторопливый, спокойный, чёткий: его владелец управляет своими чувствами. Он сумеет себя защитить. Мои мысли переносят  меня в отдалённое прошлое: если бы он жил в те мрачные времена, он вероятно носил бы форму, но какую? Я тут же спохватываюсь: у меня нет никакого права об этом думать.  Он был прав: кто назначил меня судьёй ?
-Считаете ли вы себя виновным или не  виновным?
Рутинный вопрос в Соединённых Штатах. Обычно он не вызывает у зала никаких эмоций. Прежде чем ответить обвиняемый секунду колеблется, затем повышает голос, желая подчеркнуть важность сказанного:
- Виновен…
Замолкает, чтобы вдохнуть. На скамьях  приглушённый ропот. Многие явно разочарованы. После такого признания не приходится ждать ни драматического взлёта, ни высот красноречия.
-.. . и не виновен, - тот час добавляет обвиняемый.
Удивлённые, даже шокированные , некоторые журналисты  подаются вперёд, чтобы лучше рассмотреть лицо молодого немца: в  этом зале никогда не слышали подобного заявления. Судья Гарднер поднимает руку, призывая к тишине.
- Это — не ответ. Мой долг — заметить ответчику, что закон обязывает  отвечать  Да или Нет.
Адвокат встаёт и просит слова :
- Ваша Честь , позволит ли мне Суд предоставить некоторую информацию, дабы прояснить…
- Мэтр Редфор, вы, на сколько я знаю, - член коллегии адвокатов и в процедуре  для вас нет секретов, но не забыли ли вы случайно объяснить вашему клиенту, что на этом Суде надо заявлять виновен или не виновен, но не то и другое вместе?
-Я довёл это до сведения моего клиента. Но он упорствует…
-Мэтр Редфор, оставим объяснения на более позднее время.  А  теперь пусть ответчик нам громко  и ясно скажет, признаёт он себя виновным или не виновным.
Вернер качает головой.
- Это значит Нет?- спрашивает судья Гарднер. — Не виновен?
Адвокат что-то шепчет на ухо клиенту. Затем:
- Пусть Ваша Честь нас извинит, но мой клиент настаивает на том, что он не может принять этот выбор, потому что..
-В таком случае- прерывает судья, не скрывая своего недовольства,- этот выбор сделает за него Суд. Секретарь, запишите, что подсудимый ответил: Не виновен.
Затем он подаёт знак адвокату и прокурору  подойти к нему:
-Я вас  жду в моём кабинете,- грозно говорит                                                                                                                                                                он. -Заседание приостанавливается. Возобновление в 14 часов.
Я бегу в редакцию и , не стучась, вхожу в кабинет Поля: какая удача, с ним Чарльз Стоун.
- Ну и как проходит крещение юридического  хроникёра?-спрашивает  Поль.
- Для первого опыта не плохо. Ты прав. Это- театр, но особого жанра. Здесь все так или иначе импровизируют, включая судью. Допустима любая неожиданность. Я чувствую себя посторонним.
Я рассказываю им о первом заседании.
- Ты не в обиде на меня за то, что заставил тебя стать судебным хроникёром?
- Ещё рано говорить да или нет.
- Осторожней, ты начинаешь отвечать, как твой молодой обвиняемый.
- Но я никого не убивал. Даже в моих театральных хрониках…
- Жду  твой первую статью,- вмешивается Чарльз.-
  Она мне нужна до 24 часов.
- Я попрошу  судью  Гарднера поспешить.
Я иду завтракать с Аликой. Ей, кажется, не нравится моё  возбуждение.
- Не забывай, что твоя первая любовь — театр, а не трибунал.
- Моя первая любовь — ты.
-Иди есть.
Дневное заседание посвящено формированию коллегии присяжных заседателей из двенадцати человек, мужчин и женщин.
Вначале тянут жребий: странная лотерея.  Каждый потенциальный заседатель подлежит  одобрению защиты и обвинения. Все должны быть объективны, нейтральны, без предубеждений и не способные  попасть ни под какое влияние   кроме доводов рассудка, чувства справедливости и истины. Святой бы вполне подошёл.
Один из первых кандидатов — старый еврейский портной с кипой на голове. Чтобы от него избавиться,  прокурор спрашивает о его отношении  к Германии и немцам:
- Вы считаете, что будете полностью объективны  к обвиняемому?
- А почему  бы мне им не быть?
-Потому что вы связаны с прошлым  вашего народа..
- И что? Почему моя связь с прошлым исказит  моё суждение в данном конкретном случае?

- Ну потому что вы-тот, кто вы есть, а обвиняемый  таков, какой он есть.
- Вы хотите сказать, что я -еврей, а он — немец. И именно поэтому я должен его ненавидеть. Так?
- Нет, нет, я не это хотел сказать.
- Очень хорошо, господин прокурор. Потому что , видите ли, я  против самого принципа коллективной вины. Будь то немцы или мусульмане , только сами совершившие преступление виновны; дети убийц — дети, а не убийцы.
Отклонить.
Со своей стороны адвокат Майкл Редфорд пользуется своим правом отказать двум кандидатам.
Затем является элегантно одетая женщина сорока лет, слегка накрашенная. Не знаю почему, я её представляю женой банкира, любящей древнее искусство и современную музыку. Но её отклоняет прокурор. Не потому ли, что обвиняемый слишком привлекательный?
Судье понадобится три заседания, чтобы сформировать  коллегию  присяжных . Профессиональные хроникёры находят заседания  неинтересными, рутинными и, главное, лишенными  сюрпризов. Но не я.  Каждое из заседаний формирует состав тех восьми мужчин и четырёх женщин, сидящих  на скамьях  заседателей слева от возвышения, на котором восседает судья,  и которые находятся  лицом к лицу с обвиняемым. Я не в силах отвести взгляд от Вернера Зондерберга, пытаясь угадать, что  он чувствует. Его жизнь -  в руках этих людей  в большей степени, чем в руках судьи. Он конечно знает, его адвокаты должны были ему сказать, что для приговора требуется единогласное голосование всех  присяжных. Достаточно лишь одного голоса против, чтобы он был свободен  и мог  уйти. Я спрашиваю себя, кто сможет его спасти.  Удивительно, но сам он кажется озабочен совсем другим. Присяжные ему безразличны. Но тогда о чём же он думает столь напряженно?
Мои первые отчёты, вроде, нравятся.
- Видишь? Я был прав,- замечает Поль.- Поскольку ты ничего не понимаешь в юридических проблемах, тебе удалось заинтересовать читателя, который понимает не больше твоего.
Чарльз кивает:
- В том. Что ты пишешь есть наивность, неопытность  и свежесть, которые не встретишь больше у ветеранов суда.
Поговорим о процессе,- сказал я. — Каждое заседание похоже на театральное представление. Я пытаюсь обнаружить в нём драматическое напряжение, которое позволит ему развиваться без особых скачков. И тут  я чувствую, что это напряжение должно идти изнутри  естественным образом.
-С той разницей, - говорит серьёзно Поль, - что в театре с падением занавеса актёры и зрители спокойно возвращаются домой , Тогда, как  здесь ...Он не заканчивает фразу, но я понимаю, что для него настоящая жизнь в этот момент протекает  как в газете, так и в зале, где проходят заседания.  А я чувствую, как каждый вечер  обвиняемый возвращается в свою камеру и до последней минуты не знает, что готовят ему  следующие дни, до эпилога. Даже судья пребывает в неуверенности.
- Во всяком случае, - говорит Поль- я вижу, что  твоя новая сфера деятельности тебя интересует. Возможно даже, больше театра?
Вечером я пересказываю наш разговор  Алике, которая ведёт меня ужинать в соседний  ресторан.\- Поль ошибается, - говорю я.
Она не отвечает.

- Ты мне не веришь? Ты сомневаешься в моей верности театру?
- Как всегда, ты меня знаешь…
-Даже  теперь?
- Даже теперь.
-Но почему?
- Потому что я читала твои статьи.
- Что они доказывают?
- Они хорошие.
- Спасибо за комплимент.
- Лучше, чем твои театральные хроники.
- Допустим, что я работаю по-другому. Я ничего не знал о юридическом  мире. Я никогда о нём не думал. Но ты прекрасно знаешь, что можно увлечься  чем-то новым.
- Возможно.
Я не понимаю. Чему она противоречит?
- Ты серьёзно думаешь, что если я вдруг заинтересовался юриспруденцией, то заброшу театр?
- Я не знаю что и думать.
- Ты бы хотела, чтобы я остановился.
-  Делай, что сам хочешь. Важен ты.
- А я хочу понять, чем ты не довольна.  Я -журналист, да или нет?  Следовательно, я должен идти туда, куда меня посылает начальство. Если завтра оно меня пошлёт в отделение полиции, я не имею права отказаться. Так и с этим процессом.
Алика, сердитая и обиженная, хмурит брови.
- Ничего похожего. В отделении полиции ты бы делал свою работу и делал её хорошо,  но без страсти. Что же касается этого процесса, ты счастлив на нём присутствовать. Счастлив говорить о нём. Счастлив продемонстрировать свой талант. Это — твоя новая страсть. Вот. У нас теперь разные увлечения.
- Ты ошибаешься.
- Тогда докажи мне это: возвращайся в театр.
- Ну сколько раз я должен тебе повторять? Когда я прихожу в суд, я — в театре!
- Неужели? И кто — автор пьесы: судья? Обвиняемый? Публика? Не говори мне, что они импровизируют точно так же, как…
- Да, в какой- то степени.
-Ты бредишь.
Третий день процесса. Это -наша первая настоящая ссора.. Последуют и другие . Более- менее незначительные, более- менее серьёзные. Согласно Алике я провожу слишком много времени вне дома. Мои объяснения- я больше не хозяин моего времени: суд, интервью с адвокатами и зрителями, поиски в библиотеке, заседания в редакции, всё это ничего не стоит. Что бы я ни сказал, она возражает.  «Даже, когда ты здесь, что случается всё реже и реже, ты далеко»
Я не понимаю, что с нами происходит. Впервые за долгое время мы друг друга раздражаем. Молчание. Непонимание. Открытия: те милые жесты, которые  прежде возбуждали  или усиливали нашу любовь, теперь  коробят. Моя манера застёгивать рубашку. Её привычка вытирать губы, когда она пьёт кофе. Очарование исчезло.
На самом деле у Алики есть некоторое основание обижаться. Что -то во мне изменилось. Ещё неделю назад она занимала все мои мысли и заполняла мою жизнь, и вот всего несколько дней, как жизненным центром стал процесс.  Но она и ошибается: я не забыл мою страсть к сцене. Как следствие наших споров: я взял за правило ходить в театр по крайней мере раз в неделю, хотя Алика ходит туда каждый вечер, не прекращая своих занятий. По её утверждению наш преподаватель разделяет её мнение обо мне:
-Он меня спрашивает,- говорит она однажды, вернувшись из театра,- смог бы ты написать объективную критическую статью о пьесе, в которой я бы играла одну из главных ролей.
- Не знаю.
- Но как ты  считаешь: такое могло бы случиться?
Дрожь проходит у меня по спине: «Три сестры». Алика с группой студентов в любительском театре. Неужели она знала о моём присутствии на спектакле? Я не сдаюсь:
- Конечно, такое возможно.
- И что бы ты сделал?
- И ты права и профессор : у меня была бы проблема. Но не та, какую вы себе воображаете. Я сказал бы себе : если я  похвалю спектакль, подумают: это из-за тебя; если же дам отрицательный отзыв, то мои враги будут злорадствовать: посмотрите на этого подлеца, он унижает собственную жену.
- И как же ты думаешь выкрутиться?
- Но это не завтра, насколько я знаю. У нас есть время об этом подумать.
Но я предпочитаю не думать об этом совсем.
Дедушка прочёл мои статьи. Вот его комментарии:
-Когда-то в Иудее в эпоху Иерусалимского Храма созывался суд из 23- х членов, чтобы вынести решение  в случае, если требовалась высшая мера.  И если этот  вердикт был единогласным, то его немедленно аннулировали: считалось невероятным, чтобы среди 23-х судей не нашлось ни одного, кто бы стал на сторону бедного подсудимого, одинокого и безоружного, стоящего против них.
Я сказал ему, что хотел бы присутствовать на их обсуждении в наше время
- Запомни урок, малыш: когда на кону жизнь человека, это — не театр.
Я запомнил.

Судебные  эксперты предсказывают относительно недолгий процесс. Свидетелей очень мало. Согласно обвинению в роковой момент подсудимый и его дядя были одни. Никто не видел, как умер Ганс Дункельман. Согласно тому, что называют косвенными доказательствами, предоставленными местной полицией, он, скорее всего, упал  с высоты плато. Но случайность это или убийство. Двусмысленное заявление его племянника  будоражит умы. Как можно быть и виновным и не виновным?  К тому же молодой немец закрыт в своём молчании в то время, как другие действующие лица не умолкают. На процессе все хотят быть услышанными. Единственный, кто пассивен, - центральный персонаж. Для которого собралось столько мужчин и женщин. С первого заседания я спрашивал себя: даёт ли он себе труд слушать, что говорят? Казалось: он полностью отсутствует.
На четвёртый день я делюсь с Полем своими впечатлениями о Зондерберге:
- Он сражается, и я не знаю с кем  или с  чем.
-Против системы?
- Возможно.
- Со страхом?
- Может быть.
-Если  он виновен, он рискует получить высшую меру или по минимуму  пожизненное заключение. Не правда ли, есть чего бояться?
- Да. Но есть ещё что-то, я чувствую. Отнеси это на счёт интуиции, которую театр учит развивать. В какой- то момент он посмотрел на женщину из присяжных. Я перехватил его взгляд и его мимолётную улыбку, будто он подумал, что если бы все двенадцать присяжных были женщинами, его бы приговорили заниматься любовью  с каждой.
- Улыбка победителя?
- Не знаю. Думаю, что он пытался потрясти эту женщину. Но он потряс меня.
Погружённый в свои размышления, Поль ничего не ответил.

К моему великому удивлению, то, что я пишу, кажется, нравится  читателям. Я подаю заседания, как последовательность актов, в течение которых персонажи выходят на сцену поочерёдно. Каждое начало заседания- поднятие занавеса, каждый перерыв — антракт; когда судебный исполнитель призывает всех встать, он как бы сообразуется со сценической игрой; все присутствующие играют свои роли, и я — свою, роль критика, на сей раз не профессионала, а любителя, более или менее посвящённого.
Только в этой пьесе развязка ещё  не написана. Все неожиданные повороты интриги теоретически возможны, а для журналистов  даже желательны, до заключительной сцены. Вспомним закон: достаточно одного присяжного сомневающегося в абсолютной вине подсудимого, чтобы  был вынесен оправдательный приговор.
Я оглядываю зал суда. Стараюсь, как можно лучше освоиться с местом действия, ощутить его атмосферу. Судья, прокурор, адвокаты, обвиняемый, судебный исполнитель: присутствие каждого определяется по-разному, в соответствии  с протоколом и с личностью исполнителя. Присяжные играют роль немого хора: им не по себе, они как бы спрашивают себя, зачем они сюда пришли,  что здесь делают вместо того, чтобы работать в своих кабинетах или проводить время с семьёй. Что сказал бы мой дядя Меир, если бы был присяжным? А мой дедушка? Без сомнения судья объяснил выигравшим в этой лотерее, что они выполняют сейчас свой  гражданский долг, так как каждую личность имеют право судить ей подобные, но он не может помешать их мыслям отвлекаться.
Ей подобные?  Разве Вернер считает их себе подобными? Я вспоминаю, что среди них находятся чернокожая элегантная университетская дама, пуэрториканец - шофёр такси, служащий большого магазина, старушка ирландка, негр, который работает на Уол Стрите (банкир, биржевой маклер, консультант?) У них нет имени, только номера. Каждый день они занимают одни и те же места согласно установленному  секретарём или судебным исполнителем порядку. Со временем каждый из них приобретёт свою манеру поведения и проявятся индивидуальные черты характера, но пока они образуют одну однородную группу, в которой трудно отличить одного от другого. Одним движением они вместе поворачивают голову направо, налево, чтобы следить за происходящим на стороне судьи или рассмотреть бесстрастное лицо обвиняемого.\
 Прокурор Сэм Франк -  бывший офицер Морского флота. Высокий, худой, с жёстким взглядом, он смотрит на этот процесс как на военную операцию. Вернер — враг. Сорвать с него маску, поразить настолько, чтобы пожизненно обезвредить его, поместив в тёмную и душную камеру.
Здесь ничто не напоминает старые британские традиции, когда разные партии носят парики и мантии и  обращаются друг к другу с притворной и вычурной галантностью, обмениваясь титулами и комплиментами, чтобы лучше метнуть свои отравленные стрелы. В наших судах            выражаются прямо и никто не смущается. Обращаясь поочерёдно к судье и присяжным, Сэм Франк  представляет досье на обвинение  чётко и убеждённо. Для него нет сомнения: Вернер Зондерберг виновен в убийстве своего дяди Ганса Дункельмана.
- Мы вам  докажем это в ходе процесса, который, как мы надеемся, не затянется. Ситуация мне видится абсолютно ясной. Молодой Вернер Зондерберг и его дядя Ганс Дункельман  покидают Манхеттен и отправляются в спокойный отель в горах Андирондака. На неделю. Отдохнуть. Произошла ли ссора? Да. Горничная это подтвердит.  Она слышала их крики. Ночной консьерж - тоже. На следующее утро видели, как они выходили из отеля. Прогуляться. Подышать свежим воздухом в горах. Что же там произошло?  Что они сказали друг другу?  С какого момента их слова стали слишком жёстокими? Кто из них ударил первым? Кто кого толкнул? На последний вопрос возможен только один ответ, потому что полиция обнаружила тело дяди. Чего же больше? Этого вам не достаточно? Допустим. Его племянник, обвиняемый, вернулся в отель. Один. И он один вернулся в свою квартиру в Манхеттене.
Судья замолкает. Напряженная драматическая тишина. Он поворачивается лицом к присяжным. Взгляд его становится суровым.:
- Обвинение не считает нужным добавить что-нибудь ещё. Вы слышали : он признал себя виновным. Таким образом вам известен убийца  Ганса Дункельмана. Он перед вами. Судите его по вашему убеждению и совести. Определите   ему наказание, которое он заслуживает.
Будто по его приказу, присяжные смотрят на Вернера. Я тоже. Голову держит высоко и прямо. Не реагирует. Что он испытывает?  Кого видит в этот момент? Своего дядю? Его лицо — маска  безразличия. Как будто ему всё равно теперь. Как будто его будущее рухнуло, надежда умерла   в этом акте насилия одновременно с жизнью старого человека, который был членом его семьи.
В какой-то момент  я, кажется, замечаю некое движение в глазах Вернера.; он кого- то выискивает взглядом из публики. Это длилось одну секунду, и я не знаю, было ли это неосознанным движением или знаком, адресованным определённому лицу. Но благодаря этому мгновенному взгляду я смог заметить молодую женщину, которая смотрела на него с трудно объяснимым выражением. Позже я узнаю, что её зовут Анна. Не знаю почему, но она меня заинтересовала. Не похожа на Алику. Более привлекательная? Алика тоже привлекательна, но по-другому; когда на неё смотришь, хочешь услышать её голос. А на эту женщину, нет.  Её созерцаешь, как произведение искусства, и этого достаточно. Элегантная, высокомерная несмотря на свою молодость. Строгий серый костюм. Синий шейный платок. Красивое овальное лицо, тёмные очки, длинные тёмные волосы, струящиеся по спине.
- Слово адвокату, - говорит судья.
Майкл Редфорд  встаёт. Всё в нём кажется чрезмерным. Тяжёлая голова на широких плечах, длинные руки, широкие ладони, пухлые губы, густые брови. Поприветствовав Суд, он поворачивается к присяжным, которых долго молча рассматривает, как бы желая подготовить к тому, что им предстоит услышать:
- Дамы и господа, в начале этого процесса мне нечего вам сказать кроме следующего: Вернер Зондерберг  объявляет себя невиновным просто потому, что он не виноват. Он не убил своего дядю, он никого не убивал. Он не способен убить. Мы вам это докажем. И для начала мы собираемся вам показать, что  для обвинения нет ни одного реального доказательства. Здание построено на сомнительных гипотезах: вам не предъявляют  ни свидетеля, ни убедительных  улик. А теперь я попрошу вас  не смотреть на меня, посмотрите на Вернера, моего подзащитного, приехавшего в Америку строить своё будущее. Врагов у него нет, ни в Университете, ни вне его. Великолепный студент, поглощённый своей работой; убийство не входит в его планы, как утверждает обвинение. Оно видит в нём виновного и собирается сделать из него свою жертву. Вернер уехал провести несколько дней в горах с человеком, назвавшимся его дядей. Они совершаю утреннюю прогулку. Вернер Зондерберг  вернулся в отель один. В этот же вечер он был уже  в своей квартире. Его дядя остался. Может быть, он упал?  Совершил ли он самоубийство?  Нам об этом ничего не известно и полиции тоже. Фактически, она должна была провести расследование, обстоятельный опрос, но не арест. В демократической стране, как наша,  не арестовывают невинного только потому,   что  не хватает виновного. Место Вернера Зондерберга не здесь. Это наше глубокое убеждение…
 Медленно, едва слышно  адвокат приближается к молодому обвиняемому явно для того, чтобы установить некий союз с ним, как если бы они составляли одно целое. Браво, мэтр Редфорд! Он знает своё дело и доказывает это блестяще, насколько я могу судить. Пока он возвращается на своё место, двенадцать присяжных не сводят с него глаз.  Некоторые  заинтригованы, другие — заинтересованы, двое усиленно стараются не показать своей скуки.
 А если бы я был одним из присяжных?  Если бы в моих руках находились  судьба и честь  этого молодого немца? Опасная мысль: она может завести меня туда, куда я запрещаю себе идти. Как и другая странная идея, которая внезапно появляется в голове: мог бы я оказаться на скамье обвиняемых? Быть, как он, убийцей немца? Я сейчас же её прогоняю. Я не Вернер Зондерберг и  не его двойник.
Я-- это я.
Я думаю о дедушке: чтобы он мне посоветовал? Что бы он подумал об этом молодом немце? Он далеко. Я нуждаюсь в его присутствии. Я многому у него научился. Нет, я  научился у него всему. Прежде я не понимал этого, но теперь глубоко осознал.
Я думаю также о моём отце. Я хотел бы знать его мнение  о Вернере Зондерберге. Однажды,  когда я был ещё очень молод, переходил от огорчения  к депрессии и ни с кем не разговаривал, потому что друг предал моё доверие, он позвал меня в свой кабинет. Как обычно он склонился  над пыльными страницами. Я встал за его спиной, чтобы прочесть то, на что указывал мне его палец:
- Это- текст великого раввина Шломо бен Адерет. Он жил в Барселоне, затем в Фесе. Был современником и другом Паритуса -Слепца и перевёл на санскрит несколько его поэм.  В этом отрывке его размышления о тайных  силах человека: не человек изобрёл солнце, но он оценивает всё в его свете; не он создал ночь, но он населил её своими ностальгическими песнями; он не победил смерть, но он противостоит ей каждым своим  дыханием и каждой молитвой. Пылинка, он умеет подняться над звёздами, чтобы приблизить творение к своему Творцу…
И мой отец, не изменив тона, добавил:
- Помни, сын. Не я говорю с тобой в этот момент, это говорит великий поэт и пророк, родственник дона Ицхака Абрабанеля , который вынужден был покинуть католическую Испанию в 1492, потому что предпочёл оставаться верным нашему союзу с Богом. Это он учит тебя не отчаиваться…
 Отец прочёл, молча, ещё несколько отрывков, прежде чем продолжил говорить тем же спокойным и серьёзным тоном, медленно и задумчиво:
- И вот что раввин     Шломо бен Адерет тебе говорит ещё: «Я прогуливаюсь сегодня накануне субботы под голубым и ласковым небом Италии. Мы нашли здесь приют. Мы живём здесь вместе в гетто и изучаем закон Моисея, чтобы он вёл нас к Иерусалиму. Конечно, мы не свободны, но мы мечтаем о настоящей свободе; мы не счастливы, но наша душа поёт от радости, вспоминая солнечные времена Давида и Соломона, взволнованные призывы Исайи и Иеремии к справедливости и великодушию...несмотря на то, что пережили здесь, мы  не забываем о признательности: наши самые прекрасные тексты — выражение нашей благодарности...» Следуй за мной по моему пути: посмотри на этого еврея и этого мальчика, это отец ведёт своего сына в школу; посмотри на эту женщину и её улыбку, она думает о всех, кому  обязана своим происхождением; посмотри на этого старика: он улыбается юноше, которым он был когда-то и который сопровождает его в будущее, обещанное ему солнечным лучом… Как можно при виде всего этого не воскликнуть: Спасибо, Господи, за то, что создал мир, где счастье человека так близко божественной благодати…
Я люблю своего отца. Я хочу, чтобы он это знал. Всегда.
Мы с Аликой поехали на несколько дней в Лонг Айленд к её друзьям киноактёрам Алексу и Эмили Берштейн. Эта поездка была нам необходима. Слишком большое напряжение  ощущалось в семье. И если мы ещё сохраняли  видимость  взаимопонимания, то благодаря тому, что почти не разговаривали друг с другом. Я уверен, что каждая сказанная мною фраза будет неправильно понята. Любое моё мнение вызывает у моей жены не только обиду, но и желание обидеть. Это -не её вина, но и не моя. Это- жизнь. Страстная любовь -  для юношей. Мы вышли из этого возраста.
Первый день начинается без происшествий: боги нас хранят. Мы обедаем вместе, и Эмили, любопытная по своей природе, спрашивает, что нас теперь волнует больше всего.
- Политика американской  администрации,-заявляет Алекс.- Она ужасна. Весь мир против нас. Достаточно поехать в Европу, чтобы в этом убедиться.
- Меня- театр, естественно,- говорит Эмили.
- Меня, - отвечает Алика,- волнует и то, и другое.
- А  мне— замечаю я- жаль, что они связаны. Политика театра так же отвратительна, как театр политики.
- Вот с кем я должна жить.- говорит Алика- C жонглёром словами.
Все смеются и меняют тему. Я умолкаю.   
 За ужином к нам присоединяется англо- французская супружеская  пара. Разговор заходит о журналистике. Полезна ли она в демократическом обществе? Честна или коррумпирована, как всё  остальное? Является ли она надёжным источником информации и необходимым инструментом, чтобы составить собственное мнение? Эмили и я , мы отстаиваем медиа, потому что они являются необходимым элементом в защите личных и  коллективных свобод. Алика — самый пылкий наш противник. Я редко её видел такой жесткой в суждениях. Она считает, что даже лучшая газета позорит своих читателей и в доказательство цитирует слова знаменитого патрона британской прессы об известном журнале: «Он больше не тот, каким был … Впрочем он никогда им не был.» И это можно сказать- убеждает она нас- обо всех публикациях без исключения. Алекс её поддерживает. Их гости -тоже. Мы с Эмили упорно сопротивляемся. Алика вспыхивает:
- Как вы можете защищать все  эти газеты и журналы? Можно подумать, что вы их не читаете! Даже статьи о культуре политизированы до невозможности. Что касается литературных приложений: что они нам  сообщают кроме как « да здравствует кумовство»? Где  здесь нравственность ? И право читателя на истину?
Признаюсь, я удивлён. Я не ожидал такого потока громких слов из её рта. Мы явно на разных берегах.
Спокойно и уверенно Эмили продолжает свою контратаку, приводя факты: такой- то писатель сотрудничает с такой-то газетой, можно ли его заподозрить в нечестности? А писатель Н., который пишет в таком-то журнале, разве можно сомневаться в его безупречности?
Без малейшего стеснения Алика пожимает плечами:
-Да. Можно и должно.
- Иначе говоря,- замечает Эмили- все виноваты, пока не докажут обратное. Так?
- Нет, - отступает Алика- Так далеко я бы не заходила. Но я утверждаю, что как читательница, имею право знать  их концепцию этики.
После ужина мы отправляемся в нашу комнату. Поздно. Хочется спать, но я уверен, что заснуть не смогу. Алика сердится. Если я правильно понял, я не должен был выступать в споре против неё :
- Ты  согласен с Эмили. У вас получилась хорошая пара.
- Не дури. Ты ревнуешь?
- Нет… Да… Я сердита, потому что ты испортил нашу встречу.
- Тем, что я разделяю  мнение Эмили на проблему?
- Нет. Потому что ты  ближе к ней, чем ко мне.
- К ней? Да нет. Только к некоторым её идеям.
- Раньше мы  всегда были согласны по всем вопросам.
- Есть проблемы, о которых  мы никогда не говорили. Доказательством…
- Раньше ты меня любил.
- А теперь?
- Теперь ты любишь меньше и по-другому.
- Не говори только, что ты считаешь, будто я влюблён в Эмили!
- Нет, но мог бы влюбиться. Ты не любишь меня так, ка прежде.
Тяжёлое  молчание. Бессонная ночь; каждый на своей стороне.

О ревности…
На сцене появляется прекрасная и ужасная Кэти, одна из секретарей колонок о культуре: лет тридцати, брюнетка, стройная, волнистые волосы, смеющиеся глаза, лёгкость в общении и язык змеи. Она работает, как одержимая и любит жаловаться, что с ней обращаются, как с рабыней.  Ходят слухи, которые она поддерживает и, возможно, она права, что все мужчины в редакции в неё безумно влюблены.  Её это очень забавляет:
- Ах, - часто вздыхает она- все эти разбитые сердца… Мне понадобился бы хороший хирург, чтобы их  склеить… И этот хирург-я сама.  Однако у меня нет времени, чтобы заниматься каждым разбитым сердцем.
Уже давно я — одна из её мишеней. Она не перестаёт меня провоцировать. Возможно потому, что я не  вхожу в её свиту. Она мне нравится, но не более того. Она называет меня аскетом, и у меня нет желания её разубеждать.  Как-то вечером после процесса  сижу я один в своём кабинете и работаю над статьёй, как мне на плечо опускается  рука: без сомнения  задержавшийся коллега.
Это- Кэти. Она спустилась с верхнего этажа, где редакторы готовят макет литературного приложения.
- Признайся, что ты в меня влюблён.
- Я ненавижу ложь.
-- Тогда скажи, что немножко любишь меня.
- Зачем?
- Потому что мне это нужно.
Я мог бы ответить, что мне бы тоже хотелось, чтобы кто-то мне это сказал, но предпочитаю прервать разговор:
- Мне надо закончить статью, потом я тебе скажу всё, что захочешь.
- У меня есть время. Я тебя жду.
Мне известно, что сегодня вечером Алика вернётся поздно: она на репетиции пьесы, поставленной её подругой.
- Я пишу уже третий черновик и боюсь, что мне понадобится ещё не менее часа.
- Покажи-ка мне.
  Не присаживаясь, она забирает у меня листы, хмурит брови, читая текст, берёт ручку, вносит несколько поправок и возвращает мне:
- Вот твоя статья. Сейчас всё хорошо.
 Естественно, она права.
- В награду пойдём пить кофе.
-Хорошо. Куда?
- Почему бы не ко мне?
Смотрю на неё пораженный:
- Ты прекрасно знаешь, что я не свободен. Я женат.
-  Я знаю всё, что касается тебя. Не бойся: я не собираюсь тебя насиловать.
- Жаль, - говорю я.
Мы смеёмся, я — смущенно, она- вызывающе. Выходим из редакции. Её дом недалеко. Идём пешком. Весенний вечер тих и прозрачен. Тротуары заполнены студентами. Рестораны и некоторые магазины ещё открыты. Что бы сказала Алика, если бы внезапно встретила нас?   Лучше об этом не думать. Но мы уже пришли.
- Я живу на шестом  этаже. Ждём лифт?  Он медленный.
- Поднимемся пешком.
Кэти идёт быстрее меня. Я с трудом поднимаюсь за ней . Скромная квартира, со вкусом обставленная. Гостиная, кухня и спальня. Я, запыхавшись, падаю на диван и спрашиваю, знает ли Кэти анекдот о Саре Бернар, которая в молодости жила на первом этаже, а в старости — на пятом. « Я всегда хотела,- говорила она- чтобы приходя ко мне, мужчина  задыхался.»
- Я   ещё не стара, - говорит Кэти. — И если твоё сердце бьётся слишком сильно, дай мне его послушать.
- Ты не врач, насколько я знаю.
- Но, возможно, целительница.
Она приносит  выпить и садится рядом со мной.
- О чём ты думаешь? О статье?
- Нет. О Вернере.
- Убийце?
- Молодом человеке, обвиняемом в убийстве.
- Почему сейчас ты думаешь о нём, а не обо мне?
- Я спрашиваю себя, если бы ты увидела его улыбку, ты бы занялась с ним любовью.
- Странный вопрос. Говорят, что в каждом убийстве присутствует эротическая составляющая. Чтобы доставить тебе удовольствие, если случай представится, я готова перейти к практике, как говорили на факультете. Я тебе расскажу о результате.
- Мне в  данном случае  достаточно теории, её практическое применение меня не интересует.
 Кэти ставит стакан на стол и , не сводя с меня пристального взгляда, подвергает меня суровому допросу  насмешливым тоном.:
- Мы знакомы довольно давно, мой друг. Ты никогда не ухаживал за мной; ты меня избегаешь. Успокойся: ты не в моём вкусе, и я не собираюсь тебя соблазнять, но ты мне интересен. Я наблюдаю за тобой. Ты меня заинтриговал. Ты живёшь в собственном мире, вход посторонним запрещён. Беспокойный, нервный, чувствительный, ты постоянно  не доволен, счастлив- никогда. Почему ты так закрыт, угрюм, не чувствителен к теплу и красоте мира ? Почему отказываешься от простых удовольствий ? Почему отвергаешь то, что тебе предлагают? Почему цепляешься за своё одиночество? Можно подумать, что в каждой женщине ты видишь опасность, врага. И в каждой радостной минуте — предательство. Почему?  Хотела бы я знать.
Что ответить?
 Я размышлял. Я не ожидал такой словесной лавины, таких серьёзных речей. Обычно она выражается легко и беззаботно. Случалось ли ей говорить так же жёстко с другими сотрудниками газеты? Возможно, она решила польстить мне из-за моей любви к театру?  Честно сказать, даже если мне не хочется в этом признаться, я приготовился к  совершенно другому, к  началу  возможно продолжительного флирта.  Да, я был готов. Разочарован?  Чем, её характеристикой моей персоны или заявлением, что я не в её вкусе? Кэти привлекательна и сексуальна. Должен ли я был сделать первый шаг?
- Почему ты ведёшь себя так, будто я тебя интересую?
- Потому что ты далеко, а всё далёкое меня привлекает. Потому что ты для меня — иностранец, странный иностранец.
Я вдруг вспоминаю об Алике, которая уже должна вернуться домой. Взглядом, полным раскаяния смотрю на Кэти:
- Эти твои вопросы, я не могу на них ответить, да и не время сейчас.
- Хочешь сказать, что в следующий раз ты ответишь?
- Да.
-Когда?
- Не знаю. Мне надо домой. Но прежде хочу спросить, знаешь ли ты трогательную историю о двух каплях воды, которые…
Я замолк.
- Двух каплях , которые...-подхватывает она.
- Которые разговаривают. Одна говорит: а не пойти ли нам прогуляться, поискать приключений, открыть безбрежность моря?
- Пошли, -отвечает другая.
Спустя вечность они встретились  на моём столе. Понимаешь?  Для них стакан воды — это океан…
Я направляюсь к двери. Кэти открывает её и на пороге, побуждаемый запретным желанием, я её целую. Удержит ли она меня? При малейшем её жесте я бы остался? Заставить  ждать Алику? Что бы ей отомстить?
Кэти позволила мне уйти. Да, я не в её вкусе. Инцидент исчерпан?  Если только судьба не решит  добавить к нему новую главу. Но она в моём вкусе? А Алика?  Не будем думать об этом. Как говорит пословица, которую дедушка любил цитировать: чего не может сделать разум, сделает время.
На самом деле, у меня с женщинами не всё ладно. Как дети, выбирающие будущую профессию, я долго страдал от своей  хронической нерешительности. Я переходил от одной женщины к другой.  Сегодня блондинка, а завтра женщиной моей мечты становилась брюнетка.   То строгая, то весёлая; гордячка утром, соблазнительница вечером. Вероятно стоит признаться самому себе или хотя бы спросить: если мы с Аликой вместе  так долго, не потому ли , что играя роли в театре, она воплощала всех женщин, даже тех, которые на неё совершенно не были похожи. И теперь не пришло ли время сменить роль, пьесу или картину? Занавес? В глубине души я знал ответ: у нас антракт. Алика мне дорога. Я хочу состариться рядом с ней. Ей не нравятся мои статьи  о процессе? Она привыкнет.
 Вообще-то, впервые за несколько лет я чувствую себя хорошо в своей новой роли. Благодаря процессу  уже несколько дней моя фамилия фигурирует на первой полосе. Обо мне говорят. Моим мнением интересуются. Знакомые и незнакомые коллеги признают во мне своего. Я бесспорно стал (на долго ли?)  членом «братства». Заняла ли газета в моём существовании место жены ?

Дворец правосудия. Зал №12. Присяжные и адвокаты, прокурор и свидетели,: все действующие лица драмы здесь. Элизабет Вайткомб, администратор гостиницы, женщина полная, но красивая, явно довольная вниманием  публики, описывает  серьёзным и важным тоном свои короткие контакты с обвиняемым, Он был в тёмно сером костюме; его скорее можно было принять за молодого преподавателя, чем за студента. У него был вид умного и спокойного человека, не разговорчивого, но вежливого.
Прокурор:
- Вы видели его одного?
Элизабет Вайткомб прикусывает губу, собираясь с мыслями.
- В первый день своего пребывания он был с мужчиной старше него, типа чиновника высокого ранга или промышленника. Богатый, это было видно по его костюму. Это был Ганс Дункельман, его дядя, вежливый, с хорошими манерами.
- Откуда вы знаете, что это был дядя обвиняемого?
- Обвиняемый мне сказал.
- Что именно?
- Он попросил два номера, для себя и для своего дяди.
- Что вы о нём подумали?
-  Он произвёл на меня приятное впечатление. Любезный, воспитанный. С хорошими манерами.
- А дядя?
- Нетерпеливый. Закрытый. Говорил только племянник. Он сам не открыл рта.
-Вы показали им их номера?
- Только номер дяди. Племянник хотел сам убедиться, что номер дяде подходит. Для себя он  ограничился получением ключа.
- Когда они прибыли?
- Я говорила инспекторам: 28 мая.
- Утром или днём?
- После 12-ти дня. Они были голодны, и я сказала им поспешить, потому что ресторан закрывался.
- Они туда и отправились?
-Не сразу. Они пошли умыться.
- Они спустились вместе?
- Нет. Племянник...Простите. Обвиняемый вернулся через пять минут; его дядя чуть позже.
- Вы разговаривали с обвиняемым?
-Да.
- О чём?
-О погоде, конечно. Эта тема интересует всех наших клиентов. Без исключения.
- Вы спрашивали у них, откуда он прибыл?
- Я знала. Из Нью Йорка. Манхеттен.
- Как вы узнали?
- Прочла  его карточку.
. А карточку  дяди?
-Тоже.
- Что в ней говорилось?
- Что он жил в Германии.
 Прокурор методично подводит  своего свидетеля к нужному ему заключению.
- Сколько времени они предполагали у вас пробыть?
- Номер был заказан на неделю. Такое у нас правило. Нельзя снять номер на более короткое время.
- И сколько дней они пробыли?  Всю неделю?
- Нет. Только три дня.
-А потом?
- Потом что?
- Когда вы их видели в последний раз?
- Вместе? 31-го. Утром. Они шли прогуляться в горы. Я им посоветовала быть осторожнее. Там есть опасные места. Можно упасть  в лощину, поскользнувшись.
- Что они ответили?
 Племянник… Простите, Обвиняемый меня поблагодарил.
- И потом?
-Они, должно быть, не последовали моему совету. Результат: дядя мёртв.
- Не могли бы  вы повторить то, что вы только что сказали?
-Всё?
- Только последнюю фразу.
-Хорошо, дядя мёртв.
- Убит?
-Да, убит.
- Откуда вы знаете?
- Вы сами только что  это сказали.
- Вы видели потом обвиняемого?
- Да.
- Когда?
- В тот же день. Несколько часов спустя.  Он пришёл забрать свой багаж.
- Вы, вероятно, были удивлены.
-  Сначала я подумала, что его дядя решил продолжать прогулку один. Они брали с собой спальные мешки и пищу. Я предполагала, что они собирались провести ночь в горах. Так поступают иногда студенты.
- И обвиняемый с вами не заговорил?
- Он сразу отправился в свой номер.  Был спокоен.
- Тогда как его дядя был уже мёртв.
- Я этого ещё не знала.
-  Но он это знал, - воскликнул прокурор.- Его поведение вас не удивило?
- Майкл Редфорд, адвокат защиты, поднимается:
- Господин судья, прокурор переходит границу! Он по-своему интерпретирует свидетеля и диктует ему свои предположения…
- Судья с ним согласен. Прокурор должен  снять свой вопрос.
- Хорошо. Итак, обвиняемый вернулся один. Он рассказывал вам о прогулке?
- Нет. Он попросил у меня счёт. Он добавил, что вынужден сократить своё пребывание и вернуться в Манхеттен.
- Он не объяснил вам почему?
-Нет. Он заплатил своей кредитной карточкой и сел в такси, в котором приехал.
- Вы заметили что-нибудь странное в его поведении ?
- Мне показалось, что он торопился поскорее уехать.
- Он был менее вежлив? Нервничал?  Огорчён? Взволнован?
- Вежлив, как и прежде, но ему не терпелось уехать.
- Это то, что вы думали в тот момент. Но сегодня, зная, какое обвинение  предъявлено  обвиняемому, вам ничего не вспоминается?  Какая- нибудь деталь? Жест? Знак? Слово, смысл которого может показаться теперь иным?
Сознавая важность вопроса, женщина долго думает прежде, чем ответить:
- Он показался мне печальным.
- Печальным? В каком смысле печальным?
- Печальным и растерянным, как ребёнок, заблудившийся вдали от дома.
- Нормально, что человек, совершивший такое ужасное преступление, опечален. Вы именно это хотели нам сказать?
-- Нет Я хочу сказать, узнав то, в чём его обвиняют, я вспомнила, что у него был вид ребёнка, которого заполнила великая печаль. Можно сказать, что эта скрытая печаль сокрушала его.
- Я утверждаю, что именно это испытывает образованный молодой человек из хорошей семьи, который только что обнаружил в себе убийцу.
Довольный своим заключением, прокурор поворачивается к присяжным и  говорит:
- У меня больше нет вопросов к свидетелю.
Он возвращается на своё место и что-то шепчет сидящей слева от него ассистентке. Она кивает головой и улыбается. Судья поворачивается  к защите :
- А вы ,мэтр, у вас есть вопросы к свидетелю, представленному обвинением?
- Конечно, господин судья, с разрешения Суда я бы хотел…
- Не сейчас, -перебивает судья,- После завтрака.

На протяжении всей сцены  Йедидиа не переставал разглядывать обвиняемого, лицо которого оставалось бесстрастным. Оценил ли молодой немец портрет, описанный администратором гостиницы?  Был ли оскорблён обвинениями прокурора? Создавалось впечатление, что прокурор говорил не о нём, Вернере, а о другой личности, которая узурпировала его идентичность. Подменив его собой. Но как можно представить подобное замещение роли? Оно свойственно актёру. Как бы смог это сделать я?-спросил себя Йедидиа. Наполеон на сцене пользуется актёром так же, как актёр пользуется императором. Может быть Декарт ошибался? Я, которое мыслит. не обязательно является тем Я, которое  существует. И кто же  он, Вернер Зондерберг? Где он находится в момент, когда на кону его жизнь?  Куда увлекает его мысль, в какой  мрак?
В конце концов, если этот зал заседаний стал центром мира для присутствующих , то обвиняемый Вернер Зондерберг в праве повернуться к нам спиной, выражая своё презрение или отчаяние, тогда как за его стенами жизнь следует своему неизменному  пути. Бури  над Чикаго, пожары в Аризоне, дорожные происшествия и грабежи. Кроме этого: будто запрограммированные с момента создания мира, смертельные конфликты в Азии, Африке, на Среднем Востоке.
Виновен или не виновен? Играет ли Вернер Зондерберг словами, заявляя « не виновен, но виноват»? Что он хочет сказать? Что он не виновен, но немного его вины в происшедшем имеется? Можно ли быть одновременно и тем и другим? Как может разум такое воспринять? Бог может не быть? Ангел смерти может больше не быть? Может ангел умереть? Кто в театре мог бы его воплотить, сделав видимым? Клоун или предмет? Как бы смог режиссёр при всей своей гениальности, представляя его, вызвать  в публике высшую тревогу и отчаянный призыв к вере, которая отказывается  гаснуть?
Йедидиа говорил себе, что хотел бы взять интервью у обвиняемого. Встреча вдруг показалась ему очень важной и срочно необходимой. Когда он изучал драматическое искусство, он всегда старался узнать, как можно больше о персонаже, которого играл. Вот и теперь он был убеждён, что для  освещения процесса ему необходимо побеседовать с тем, кто лучше всех знал истину и владел ключом к ней. Но правила тверды: никто не имеет права обращаться к обвиняемому  в течение  процесса кроме его адвоката.  «Мама мечтала о моей карьере адвоката». А может ли журналист претендовать на эту роль? Не может ли актёр заменить в нём хроникёра, хотя бы на час или два?
Короткий визит в редакцию. Кэти предложила ему свой сэндвич с сыром.
- В качестве закуски,-говорит она лукаво.
- Спасибо. Но я предпочту его как заключительное блюдо.
- Однажды у тебя будет право и на то, и на другое. А пока заскочи к Полю Адлеру. Он тебя ждёт.
Засучив рукава, главный редактор разговаривал по телефону. Увидев Йедидиа, он повесил трубку:
-Итак?- говорит он, смеясь.- Ты на меня не слишком сердишься за то, что я взвалил этот груз на твои хрупкие плечи?
- А ты не сердишься на то, что я согласился?
- Пока ты не плохо справляешься.
Друзья подтрунивали друг друга минуту, затем Поль спросил:
- Этот процесс длится уже больше недели; ты думаешь, он ещё долго протянется?
- Вначале специалисты говорили о десяти днях. Занавес обязательно опустится, но я не знаю, когда.
- Но персонаж  убедителен? Где ты его видишь, героем греческой трагедии или шекспировской драмы?
- Трудно сказать. Виновен ли он в том, что ему инкриминируют? Я не знаю. Не виновен? Я хочу сказать: он совсем  не играл никакой роли в трагической смерти своего дяди? У меня нет ответа. Правда, я в полном тумане.
- А я вижу влияние театра на тебя. Как эти драматурги, ты не любишь употреблять слово «преступление». Вы говорите о страсти, о  роке. Но этот суд должен рассмотреть преступное намерение и преступное действие человека, который ограничился странным заявлением. Твоё мнение: как долго эта игра в « виновный-невиновный» будет продолжаться?
- Почём знать. Заканчивается первая неделя. На данный момент всё складывается  скорее плохо для обвиняемого. Что ты хочешь? Присяжные видят дело весьма просто: два человека вышли из отеля вместе, вернулся один.
- А этот  тип, как он собирается это объяснить?\
- Если он знает ответ, он его скрывает. У меня впечатление, что нечто мешает ему защищаться.
- Как? Он что, не может заявить, что у него было внезапное помешательство, потеря сознания, что он плохо спал, мало ел, много выпил, ну всё равно что? Что старик пытался  соблазнить его невесту?
- Не думаю, что он может такое сказать. Это не его жанр.
-А его жанр какой?
- Понятия не имею.
Пол после минутного размышления заявляет:
- Этот тип кажется мне всё более и более интересным. Надо бы узнать о нём побольше.
-Я уже мысленно говорил себе: мне надо с ним встретиться. Взять интервью. Но это не легко. Возможно ли это вообще? Это позволено? Не поговорить ли со специалистом? С твоим  юридическим хроникёром, например?
- Поль попросил Кэти позвать  хроникёра. Она ответила, что его нет, он — в отпуске, не досягаем.
- Свяжись с адвокатами  Зондерберга,-заключил Поль. — Скажи им, что беседа с их клиентом могла бы ему быть полезной.
Йедидиа обещал.

Когда заседание возобновилось, судья напомнил Элизабет Вайткомб, что она свидетельствует под присягой. Она нервничала, казалась обеспокоенной. Возможно она опасалась контр вопросов адвоката защиты. Однако Майкл Редфорд не выказывал никакой агрессии. Он задал ей вопросы, на которые она уже отвечала. Замечала ли она какое -нибудь напряжение  между молодым путешественником и его дядей? Нет,-ответила она.  Не был ли Вернер обеспокоен состоянием своего старшего спутника? Не получала ли она информацию от горничной, возможно, что они ссорились? Нет. Эта горничная употребляла слово «ссора»? Нет. На все последующие вопросы подобного рода последовал отрицательный ответ. Затем, как бы завершая допрос, адвокат спросил:
- Сколько раз вы видели Вернера Зондерберга в отеле?
- Много раз. Когда он шел в ресторан или на прогулку, он останавливался, чтобы немного поболтать.
- О чём он любил говорить?
- О погоде, о новостях, о красоте гор.
- Какое впечатление производил он на вас?
- Внимательный. Любезный. Приятный.
И последняя серия вопросов - ответов завершила допрос:
- Когда молодой немец покинул отель, вы не подумали, что он мог убить своего дядю?
- Нет, тогда никто ещё не знал, что старый господин мёртв.
- Не думали ли вы, что он способен совершить убийство?
- Нет,- повторила она после некоторого колебания.
- Почему нет?
- Почему да?
Затем она добавила:
- В регистратуре, где я нахожусь, я принимаю много народу, мужчин и женщин, американцев и иностранцев. Глаза- это мой рабочий инструмент.
- Спасибо, мадам. Это всё., сказал адвокат, усаживаясь.
Судья собирался отпустить свидетеля, когда встал прокурор:
- Господин судья, могу я задать свидетелю последний вопрос, единственный? Благодарю вас.
Он повернулся к Элизабет Вайткомб:
- Среди ваших клиентов, мужчин и женщин, которых вы наблюдали в вашем отеле, был ли хоть один, которого потом обвинили  в убийстве?
- Нет,-ответила администратор.- Не думаю.
Прокурор сел, сделав жест рукой присяжным: ему всё было ясно.
«Не забудь, что читатель хочет не только наблюдать за событием, но и участвовать в нём»,- часто говорил мне Поль. Я понимаю. Но как этого добиться? Я начинаю сомневаться в моих журналистских способностях.
Вернувшись в редакцию, я правлю свой отчёт о заседании. Он меня не устраивает. Конечно, я представляю выступления обвинения и защиты, описываю поведение обвиняемого, кулуарную атмосферу, бесстрастность судьи, реакцию публики, но чего-то мне не хватает. Я не могу заставить почувствовать, что на весах находятся вся жизнь с её тайнами и лакунами и будущее человека с его бесконечными вероятностями. Одна тщательно взвешенная фраза и ли одно неудачно выбранное слово, и весы склоняются в ту или другую сторону. Перечитываю свой текст,  меня охватывает отчаяние. Если бы актёр читал его  на сцене, я уверен, что зрители начали бы ёрзать на креслах и кашлять, чтобы выразить своё нетерпение. Остановить на полпути этот опыт, родившийся в голове моего друга Поля Адлера?  Попросить его освободить меня? Я не осмеливаюсь его разочаровать.   Взвалить этот груз на Карла Стоуна, шефа информационного отдела, для завершения  этой грязной работы? Это нечестно. Как давно говорил мне дедушка: нам не дозволено начало, начало — привилегия Создателя. Нас он обязывает начать снова. И это именно то, чего ты хочешь, дедушка? Нет, я не остановлюсь на полпути.
Однако я вынужден признаться хотя бы самому себе, что это - не первый мой провал; у меня уже возникало ощущение, что я провалился во всех моих начинаниях. Наши постоянные споры с Аликой — тому доказательство. Я чувствую себя слабым, сломленным, разбитым.  Спрашиваю себя «почему ?», не имея особого желания получить ответ. Я рассматриваю мысленно список своих наиболее очевидных ошибок и мизерных достижений. Послушный сын, приличный студент, неудавшийся актёр,  журналист с ещё неокрепшим пером, провалившийся любовник, растерянный муж. Это- список недостатков. Список достоинств: искренность, мужество и необходимость в ясности. Когда устремляюсь в авантюру, не признаю полумер. Когда влюбляюсь, люблю всей душой и телом; но  как долго? Другу я верен полностью .                Родным отвечал полной признательностью, на которую только был способен.  Человек, который вызывал  во мне самоё сильное чувство? Мой дедушка; его образ неизменно присутствует в моей памяти.  Потому что он страдал? Скорее потому, что он смог сохранить своё страдание и пережить его, не предавая. А мой отец? Когда я думаю о нём, одно и то же чувство сжимает моё сердце. Потому что… что? Просто потому что.
Это не значит, что я не люблю мать, брата Ицхака, его жену Орли или дядю Меира… Я люблю их всех, но по- другому. Точнее: это моего дедушку  я люблю по- другому. Я вспоминаю одну  прочитанную историю. Девушка стоит у окна и говорит себе: я люблю моих родителей, я люблю моих кузенов, я люблю моих друзей, я люблю всех кроме себя. Себя я не люблю; и она выбрасывается из окна.
Этот образ меня взволновал . И чтобы его прогнать, я опять думаю о дедушке. Он никогда ничего не требовал, никогда ничего не просил и не ожидал от меня ничего, что бы  не было в гармонии с тем, что я желал сам для себя… Он мудрец, мой дедушка. Мудрец, но не святой. От него я научился тому, что со святыми надо быть осторожным.   Благодаря ему  я  погрузился в глубокое изучение  таинственного труда Калонимуса бен Адере, афоризмы которого питают мою мысль, мои искания и мою веру  в других и в себя. Когда процесс закончится, говорю я себе, я пойду на его могилу. Пусть он ведёт меня к горизонту, где , если мужество и удача мне не изменят, я больше не буду лузером.

   Седьмой день, свидетель- шофёр такси, который отвёз Вернера на вокзал; он же вёз Вернера в день его прибытия. Хмурый мексиканец, явно не довольный тем, что теряет в суде время и  деньги. Он даже не взглянул на обвиняемого, но  всё время посматривал на часы.
Прокурор спросил его, видел ли он обвиняемого. Ответ  утвердительный. При каких обстоятельствах?
- Я отвозил его на вокзал.
- Он разговаривал с вами?
- Да.
- Когда?
- По прибытии на вокзал.
- Что он сказал?
- Одно слово «Сколько?»
-И всё?
- Всё.
- Каким он был?
- В каком смысле?
- В каком он был настроении: в хорошем, беспокойном, был ли он угрюмым, озабоченным, потрясённым?
- Понятия не имею. Я на него не смотрел и в зеркало заднего вида тоже.
- Может быть, он был погружён в свои мысли, как если бы произошло нечто очень серьёзное?
- Я же вам сказал: я на него не смотрел.
Прокурор поблагодарил его. Майкл Редфорд сменил его и задал свидетелю те же вопросы. Присяжным он объяснил:
- Я просто хотел вам показать, что свидетель не понимал эти настойчиво повторённые короткие вопросы.  Но как и я, вы уловили, что господин прокурор стремился получить от свидетеля ответы, которых у него нет. Иначе говоря, мы не продвинулись ни на пядь.
Были вызваны ещё свидетели: работники ресторана, горничные, клиенты гостиницы, полицейские, судебные врачи. Но дуэли прокурора с защитой не хватало  энергии, огня.
 И тут возник драматический  финал, который должен был поставить точку в моей карьере судебного хроникёра.
  Два показания осветили новым светом дебаты: показания судебного медика и консьержа нью йоркского здания, в котором у Вернера была своя студия. Случай исключительный: компетентные авторитеты потерпели поражение. Драматический финал, именно так.  Даты и факты не совпадали. В момент гибели Ганса Дункельмана , Вернер Зондерберг находился уже в своей комнате в Манхеттене. В моём последнем отчёте я описал оглушительный шум в зале, гнев судьи: над ним посмеялись, вынудили потерять драгоценное время. Удовлетворение присяжных: они могли вернуться к своим занятиям и радостям. Улыбки адвокатов защиты. Счастье  невесты. И полное отсутствие радости у обвиняемого.
 Почему?
  Почему во всех  первых ответах  он утверждал под присягой, что одновременно виновен и невиновен?
 Вывод моего репортажа: не являемся ли мы все в той или иной степени, в тот или иной момент виноватыми, оставаясь невиновными ?
   


Актёр, журналист, бродяга, Йедидиа всё испробовал, всё сделал, чтобы определить свои ориентиры в жизни. Любовник, муж, студент, отец : что бы он ни делал, он самоотверженно отдавался всему. Писал ли он, прогуливался ли с сыновьями в Центральном парке, он думал только о них, об их будущем. Когда он ничего не делал, то изгонял из головы все мысли, чтобы полностью осознать и прочувствовать эту праздность. Преодолевая пустоту в себе самом, он оставался в её центре. Однажды, стоя перед окном, он рассматривал облака, которые то сливались, то разрывали одно другое, образуя в небе большие и маленькие дыры.
Что ты делаешь, папа?- спросил маленький Давид.
-Ты не видишь? -ответил отец.-Я работаю.
-Над чем?
-Я изучаю пустоту.
Слишком сложно для ребёнка? Йедидиа ему объяснил:
- В жизни, малыш, всё имеет смысл., даже то, что кажется бессмысленным. Только в этом случае его труднее обнаружить.
Давид не понял и вернулся в свою комнату.



  Кажется, настал момент  открыть, что мой дедушка, человек, которого я так любил, - не мой дедушка; Раби Петахия - не мой предок; мои родители - не мои родители. Мои умерли. Враг убил их, когда я был совсем маленьким. Странная история, редкая? Не очень. В литературе таких полно. Когда речь идёт о Трагедии, закон вероятности попирается. В хорошем и в плохом воображаемое следует за реально пережитом. Многочисленные истории, которые считались невероятными, невозможными, плодом фантазии, оказывались правдивыми. Они отличались только деталями, датами и именами. Остальное… Так и с моего раннего детства  мои приёмные родители сняли покров.
В центральной Европе в маленьком городке Даваровске жила одна супружеская пара евреев, вела обыкновенную жизнь. У них было двое детей, мальчик  десяти лет и годовалый малыш, я. Мой отец работал у торговца тканей, мать вела домашнее хозяйство. Они были счастливы. Я в этом уверен. У меня есть фотография, которая служит доказательством. Она была сделана вскоре после их свадьбы. Они молоды и красивы. У него лицо серьёзное. Она улыбается нежно и чуть кокетливо. Я убеждён, что они были верны своей любви и своей вере. На фото они  во время визита к моему прадеду с материнской стороны. Я узнал, что он жил в соседней деревне и был воспитателем фермерских детей. Мои родители сидят под цветущим деревом, улыбаются. Верят ли они в вечную любовь? Думаю да, я надеюсь. В то время это не афишировалось.
Один старый еврей, житель Даваровска,  помнил их. Я встретил его случайно в идишистском театре Манхеттена. Не помню, почему  разговор зашёл о Даваровске, возможно из-за пьесы. В ней действие происходило в Брендорфе, маленьком городке, штетле , одном из многочисленных штетлов, сегодня исчезнувших, поглощённых водоворотом Трагедии. «Я из Даваровска»,-сказал старик. Я вздрогнул, сердце заколотилось. Знал ли он семью Моргенштейн, спросил я.  Торговца тканями?  Да, конечно. А фамилия Вассерман  вам о чём- нибудь говорит?  Ну да, старик   помнил его. Спокойный человек, несколько закрытый. Он женился на очень красивой девушке. Мой собеседник продолжал свой рассказ, но я уже ничего не слышал.  Рыдания подступали к горлу. К счастью прозвучавший звонок объявил о конце антракта.
Судьба моих родителей и моего деда? Не трудно догадаться: она похожа  на судьбу  других евреев. Гетто. Страх. Голод. Страдания матери: как накормить мужа и двоих детей?
 Я часто думаю о них, я делюсь с ними  своим беспокойством о состоянии моего здоровья, пытаюсь  представить их последние часы, и мне хочется плакать, спрятаться, чтобы полностью выплакаться. Но я боюсь, что не смогу остановиться.
 Значит, я тоже жил какое-то время в Даваровске. До каких пор? Возможно, до ликвидации гетто. Так сказали  мои приёмные родители. Они знали обо мне гораздо больше, чем старый еврей, встреченный в театре. Они назвали мне мою настоящую фамилию Вассерман. Кого просить выгравировать её на моей могиле?  Могила моих родителей на небесах.
 Но как я был спасён? Благодаря кому или чему? Странно, но обязан я своим спасением не благородному сеньору, ни гуманисту, воспитанному на высоких моральных принципах, а невинной и  прекрасной душе безграмотной крестьянки, которая пришла из неизвестной соседней деревни  заниматься мною со дня моего рождения и помогать матери по дому. Мария, тихая Мария. Так её называли, как я узнал позже. С тех пор  мысли о ней  не покидали меня.  Какая она была? Психологи полагают, что её образ спрятан в моём подсознании. Если они правы, я бы хотел туда проникнуть. Возможно, я бы смог обнаружить оставленные ею следы. Возраст Марии? Один из выживших стариков деревни описывает её как стройную и молодую девушку, другой помоложе говорит, что она была  маленького роста и старой. Была ли у неё семья ? Да конечно, но она о ней никогда не рассказывала. Всё, что она зарабатывала, она отправляла своим родителям. Набожная? Она часто крестилась. И меня крестила, чтобы благословить?  Без сомнения. По воскресеньям она ходила в церковь. Молчаливая, немногословная. Милая и, главное честная и преданная. Бравада перед лицом опасности? Скажем, бесстрашие и решительность.
Именно ей пришла идея разлучить меня с родителями. Однажды ночью за несколько дней до депортации ей удалось проникнуть в гетто. Она пришла к своим бывшим  хозяевам и предложила им при необходимости защищать их дом от воров и разбойников. Они согласились. Они ей доверяли. Затем она сделала им ещё более удивительное предложение: доверить ей меня, меня, их ребёнка. Догадывалась ли она о том, что с ними скоро случится? В нашей маленькой общине никто ничего не знал, хотя и ходили ужасные слухи. Но она думала , что я не перенесу долгого путешествия в неизвестность и заболею, так как был уже тогда нервным и хрупким ребёнком. Она поклялась своей жизнью и жизнью Христа, что сохранит меня и будет обо мне заботиться. А как только родители вернутся, я буду им  возвращен живым и здоровым.
Как долго длилось обсуждение? Без сомнения, оно было трудным и мучительным. Плакала ли моя мать? Возможно. Думаю, что да. Сдался ли первым мой отец? Кто знает. Но доводы и нежность Марии сыграли решающую роль.
 Мария забрала меня в свою деревню и представила как своего сына, она, которая и замужем -то  не была; следовательно, я считался незаконно рождённым.  А кто «отец»? Однажды ночью её жестоко изнасиловал пьяный солдат перед отправкой на фронт. Страдал ли я утратив тепло матери и любовь отца? Мне не известно. Я ничего не знаю о жестоком обращении родителей Марии с ней или со мной. Наказали они меня за позор, который она навлекла на их семью или нет? Всё, что я узнал о них впоследствии, наполнило меня горечью и возмущением. Насколько Мария была добра и нежна, настолько её родные были злы, грубы и жестоки. В их глазах я был чужаком. И это всё?  Нет.
Я узнал, что вскоре после окончания войны Мария отвезла меня в город, где одни посланники еврейской благотворительной организации разыскивали еврейских детей, которых прятали добросердечные христиане, а другие старались найти им приёмных еврейских родителей. Так я прибыл в Америку. Моим «родителям» в то время было известно только моё имя, написанное на листке бумаги рукой моего отца и отданном Марии. С тех пор, как мои «американские родители» мне  дали этот листок, он — всегда со мной: это моё личное сокровище. Внезапное открытие: я считал себя ребёнком выживших; я им не был; я сам  выживший. Надо бы сказать об этом доктору  Фельдману. Моё прошлое могло бы объяснить проблемы моего здоровья. А потом что? Я решил подождать. Я ношу имя моего прадеда со стороны отца, Йедидиа Вассерман, и фотографию моих настоящих родителей. Естественно, что я решил с их помощью отыскать следы Марии. Нелёгкая задача. Я не знал ни её фамилию, ни названия её деревни. У меня было только одно желание: поехать туда. Но  жива ли она ещё? И если да, то как  её узнать? Я поделился своими проблемами с Аликой в надежде уменьшить её  раздражение, которое не покидало её во время процесса Зондерберга. К моему большому удивлению она одобрила моё путешествие, даже если оно ни к чему не приведёт. Так ты не сможешь себя упрекнуть в том, что не попытался отблагодарить женщину, которая позволила мне встретить тебя ,- сказала она улыбаясь.  Час перемирия пробил?
Я вернулся в мой родной город Сковорода в Карпатах. Благодаря фотографии моих родителей мне удалось найти улицу и дом, где мы жили, точнее двухэтажное здание, построенное на его руинах. Что я почувствовал? Что существует между огромной жизнью и печалью, бездонной и безымянной?  Я это ощутил. Позже я попытаюсь объяснить Алике так: «Вообрази персонажа на сцене, который под ударами боли, гнева и страха хочет издать крик,  заставляющий дрожать  стены; он открывает рот и застывает, не издав ни звука, неподвижный, немой в течение бесконечных секунд. Это -я, совсем маленький, испуганный перед тем, что было моим домом  с моими родителями, их планами, их общими надеждами на то, что мы с братом в будущем обязательно  их реализуем.
Я провёл только несколько часов в этом городишке. Иногда за мной увязывался любопытный прохожий, который хотел знать, что я делаю на его улице. Мой молодой проводник, уверенный в себе, отвечал ему на венгерском или румынском языке. Удовлетворённый ответом или разочарованный, человек пожимал плечами и уходил по своим делам. После бессонной ночи, проведённой в единственной в городе гостинице, я продолжил своё паломничество  к затерянной деревушке, где  надеялся найти женщину, которой  был обязан своим спасением.
 Старая крестьянка. Без возраста. Тихая. Сидит под цветущим деревом. Неподвижная. Измождённое морщинистое лицо. Взгляд, затерянный в пустоте.
Это она. Проводник навёл справки у соседей, в мэрии. Имя , фамилия. Мария Петреску. Бывшая горничная евреев из большого города. Золотое сердце, святая душа. Я прошу его спросить  у неё, помнит ли она мою семью. Она не отвечает. Он повторяет вопрос. Тот  же результат. В деревянном доме в двух шагах от сада открывается дверь. Крестьянин. Лет сорок. Подходит к нам с угрюмым видом.
- Что вам от неё надо?
- Ничего плохого,- уверяет проводник.
- Тогда идите к чёрту, оставьте её в покое.
- Мы просто хотели бы задать ей несколько вопросов.
- Какие?
- Это личное.
Крестьянин нервничает.
- Вы, что, не видите, что она не может вам ответить?
- Почему?
-Не может и всё. Она не в своём уме. Она живёт в своём мире. Её надо заставлять есть и пить. Что вы хотите? Так происходит. Живут, стареют, время проходит.  Ещё здесь и вдруг  уже нет.
У меня сжимается сердце. Я пришёл слишком поздно.
- Жаль,- говорит проводник.
-Почему жаль?
- Потому что мы ей привезли подарки и деньги.
- Подарки? Для неё? Для Марии Петреску?
- Да, для неё.
Крестьянин растерялся. Он не ничего не понимает. Я тоже не понимаю. В этой ситуации  кроется нечто, что я не улавливаю. Она спасла мне  жизнь. Теперь я возможно мог бы спасти её.  Слишком поздно.  Поколебавшись, крестьянин говорит:
- Может быть, я мог бы вам помочь. Я -её племянник. Влад. Влад Петреску.
 Я прошу проводника  кратко объяснить Владу цель моего визита. Племянник не удивлён. Ему рассказывали, что когда-то она жила вдали от своей родни. Но он не знает у кого.  Ему известно, что во время войны она была близка с еврейской семьёй?
-А что спасла самого младшего ребёнка, известно?
 Нет, он ничего об этом не слышал?
-Она была замужем? Нет. Никогда. Но…
- Но что?
- О ней ходили всякие слухи в деревне. Злых людей полно везде.
- И что о ней говорили?
- О, всякие глупости. Что она вела распутную жизнь. Что у неё было много любовников.
- Где? В деревне?
- Нет. Здесь все друг друга знают. Люди рассказывали, что в городе она дала волю своим низким инстинктам. Она была красива, эта шлюха. Не удивительно, что мужчины за ней бегали. Даже говорили, что…
Племянник замолчал. Проводник торопит:
- Что что?
- Что у неё был ребёнок.
- Ребёнок?
- Маленький мальчик.
Он понижает голос и добавляет:
- Незаконнорожденный, конечно. Ведь мужа у неё не было.
Я сдерживаю дыхание и бросаю взгляд на Марию. Слышит ли она? Понимает  ли, что говорит нам её племянник о ней, о её жизни?  С женщиной, мужественной, честной и уважаемой, которая составляет честь человеческой расы,  обращались, как с ничтожеством. Как жить в мире, в котором  все ценности извращены до такой степени. А  человеческие чувства  полностью обесценены. Счастье, что она существует, эта Мария Петреску: и если евреи больше не боятся христиан, то это благодаря ей. Но как же она должна была страдать!  Великая, прекрасная героиня.
- Но я забыл, - продолжает крестьянин.- Вы же говорили о подарках. Для неё. И почему?
Проводник поворачивается ко мне, ожидая подсказки.   Нетерпеливый племянник указывает на меня пальцем и говорит:
- Её бывший любовник? Не может быть. Он слишком молод.
Проводник ждёт моего ответа, я не отвечаю. Воцаряется тяжёлое молчание. Влад нервничает. Почесав затылок, он восклицает:
- Подождите. У меня же есть кое-что для вас. Тётя мне дала. Он поспешно уходит и через  некоторое время возвращается с  большим конвертом в руке.
- Вот, что осталось с её молодости.
Проводник  забирает у него конверт. Я же не осмеливаюсь до него дотронуться,  будто в нём — труп, труп угасшего воспоминания.
 Я рассматриваю содержимое конверта, Старое пожелтевшее фото из паспорта. Прекрасное овальное лицо, смиренные глаза, напряженный взгляд перед камерой. Да. Она была красива, эта женщина, приютившая меня. Я  не в состоянии перевести взгляд на старое  неподвижное усталое тело.
Другое фото: дом с садом. Племянник объясняет: здесь она работала во время войны.
Наш дом. Мой. Я вижу его впервые. Какой он был? Сколько комнат, шкафов, кроватей?  Царила ли радость в этих стенах? Были ли счастливы мои родители до того, как нагрянула беда.
Последнее фото: Мария с маленьким кудрявым  мальчиком. Он цепляется за её  юбку.
- Это- её сын,- говорит племянник .- Не известно, что с ним стало.  Говорят, что после его исчезновения она заболела. Никого не хотела видеть. Видите, за вашей спиной - рига? Там она всё время скрывалась, чтобы поспать и выплакаться  в тишине. Говорят, она быстро состарилась.
 Я подхожу к ней, один. Пытаюсь порыться в своей потревоженной беспокойной памяти.  Где она там прячется? На какую глубину мне надо рыть, чтобы отыскать воспоминания о ней? Что сделать, чтобы она меня узнала, чтобы  моё присутствие вызвало у неё реакцию, жест, свет в глазах?  Пытаюсь перехватить её взгляд. Пустота. Стена.  Дотрагиваюсь до её руки. Она не реагирует. Шепчу на ухо своё имя, затем её. Говорю, что мне её жаль, что она мне дорога, что я буду о ней помнить. Я раскрываю  ей тайну, которую скрываю от всех , даже от Алики и от моих друзей, и от детей: я болен. Успокаиваю её: я живу и буду жить. Слышала она меня? Её губы приоткрылись, но не произнесли ни звука. Одна слеза появляется  в правом глазу, вторая-  в левом. Я целую её в лоб. Она возвращается в летаргическое состояние. Племянник  удивлённо:
- А подарки?
Я делаю знак проводнику. Он отдаёт их Владу:
- Скажи, чтобы он поклялся всем, что для него свято, что будет хорошо  заботиться о своей тёте. Охваченный растерянностью, которую даже не скрывает, племянник клянётся, дважды.
Я покинул деревню Марии и город, в котором родился, с тяжёлым сердцем: я оставляю за собой скрытую часть моей жизни. Испытывал ли я угрызения совести? Должен ли был сходить на кладбище? Наверняка на старом сером  могильном камне высечено имя прадедушки: Йедидиа Вассерман.
Мне надо было  придти раньше? Раньше, это когда?
Как писал Брехт:
Вы, что всплывете из того потопа,
В котором мы погибли,
Вспоминая о наших слабостях,
Не забывайте и о темном времени,
Которого вы избежали»
И  журналист спрашивает себя: Кто избежал? Я?
А мой старший брат, этот незнакомый малыш?
Исчез, не оставив следа, унесённый ураганом пепла, засыпавшим Историю, чтобы погрузить её в траур навсегда. Я тоже думаю об этом. Почему родители не смогли найти ему  приюта? Понятно: это было не легко. Мария, конечно, пыталась, но кто мог его принять?  В любом случае не её родители, которым она уже навязала ненавистного ребёнка. С какой стати они должны были возиться с  еврейским мальчиком десяти лет?
Йедидиа думает об этом «старшем брате»,  просто маленьком обречённом мальчике, и вдруг чувствует как его захватывает сильнейшее волнение. Он ведь даже не знает его имени. Какого он был роста, низкого или высокого? Робкий или отважный? Весёлый или грустный? Прилежный или ленивый в учении? Может быть, он был выдающимся? В математике или музыке? А  друзья у него были? Его младший брат знал о нём только, что он прожил, как падающая звезда, и что  ему было 10 лет когда он умер там, в царстве небытия; что до конца он оставался со своими родителями — их общими родителями. Стоит ли ему завидовать  из-за этого?  Не завидуют тому, у кого нет лица.
  Кого ругать, кого обвинять в его смерти? Наивный вопрос: чем жизнь маленького еврейского ребёнка, которому не хватило времени познать счастье, могла угрожать устройству мира? Вопрос менее наивный, который к сожалению Йедидиа никогда не задавал   своему деду и который никогда не поднимал его предок великий Рабби Петахия: а Бог? Он, который по Великим Праздникам держит перед собой открытую КНИГУ жизни и смерти, под каким именем запишет он этого ребёнка в предвидении Судного Дня?
Йедидиа написал  в мэрию Даваровска.  Там должен быть регистрационный  список родившихся. Разочарование.: за несколько месяцев до освобождения русская бомба попала в крыло, где находился архив. Всё сгорело. Будто старшего брата никогда не существовало.
 Как такое возможно? Даже для Бога? Ему приходилось давать жизнь, чтобы тут же её забрать? Почему? Йедидиа не знал. Однако он понял одно:
Это было возможно.
Вольтеру приписывают изречение: «Счастье? Жить и умереть неизвестным».  Йедидиа возмущённо протестует: Вольтер ошибается, он врёт.
  Возвратившись,  погружённый в поиски ускользающей правды, Йедидиа совершил паломничество к истокам своей семьи. Он посвящал ему всё своё свободное время. Алика полностью поддерживала его, хотя не совсем понимала эту новую одержимость.
 Прежде всего он занялся документами. Кроме всего прочего это был самый лёгкий путь. Он посетил архивные центры и музеи, посвященные Катастрофе в Вашингтоне, Париже, Иерусалиме. Изучил досье о «спрятанных детях». Нини Вольф и Юдит  Хеммендингер в Альзасе, сионист Розенберг в Хайфе и раввин Бенатар в Бней Браке, священник из Тулузы  и врач из Страсбурга, все эти  идеалисты с сердцами, полными сочувствия, едва кончилась война, объехали освобождённую Европу с единственной целью: возвратить спасённых христианами еврейских детей их родителям, если те живы, или еврейским общинам, если родители погибли. Но как  и  где их найти, этих замечательных мужчин и женщин?  Как с ними связаться? Ему посоветовали посмотреть списки.   Йедидиа смотрел, но не смог ими воспользоваться: не хватало данных. Он плохо спал, плохо работал, плохо жил. Часто его охватывало отчаяние, но он не сдавался. Иногда он чувствовал себя близким к самоубийству. Почему, в чём причина? Просто так, без видимой причины. От тоски.  Чтобы спастись от пустоты в себе, которая смеялась над ним и вызывала головокружение. Чтобы осуществить акт, который стал бы его собственным началом и его собственным концом.
 Однажды ночью Алика его разбудила: он стонал.
- Не испробовать ли тебе гипноз?- предложила она.- Я читала как-то статью…  Один психиатр может вызвать и заставить пережить  старые воспоминания, отдалённые и погребённые. Может стоит попробовать.
Алика обнаружила гнездо одной такой не столь уж редкой птицы: в Нью Йорке не трудно найти терапевтов и психиатров, использующих в лечении гипноз.
Молодой атлет, бронзовое лицо и ясный взгляд. Йедидиа был немало удивлён, что его пригласили сесть на стул против бюро, а не уложили традиционно на  диван, столь восхваляемый адептами Фрейда. Весьма приятный профессор Вильям Вейс.
Второй сюрприз:
- Я знаю ваше имя, да, читал ваши статьи. Театр- моё хобби. Я бы мог стать артистом, но как и вы, предпочитаю слушать. Мне нравится ваш подход. В вас не чувствуешь усталого актёра  или драматурга- неудачника. В вас виден человек, влюблённый в сцену; он отказывается считать себя побеждённым и находит свой собственный путь, чтобы выразить свою любовь к прекрасному, к искусству, к художественной правде.
 Они поговорили немного о театре, потом профессор сказал:
- Но вы же не пришли ко мне, чтобы обсудить последнее творение великого и непостижимого  Ясона Палинова, если я не ошибаюсь. Так что  привело вас ко мне сегодня   утром?
- Память, - ответил Йедидиа.
- Понимаю. Она создаёт вам проблемы? Вы думаете, что она исчезает, что она вас обманывает?  Вы не помните, где оставили свою ручку, ключи от машины?  Страх перед Альцгеймером, да? Все интеллектуалы его боятся. Но вы, вы же достаточно молоды…
- Дело не в этом, - говорит Йедидиа.
- А в чём же?
Йедидиа объяснил. Вытесненные события, от которых не осталось ни малейшего следа. Ему не удаётся пробудить воспоминания о раннем детстве. Он старается, ищет, роется в памяти; всё напрасно. Оно скрыто плотной завесой. Первые воспоминания, которые ему удалось ухватить: он — на пароходе.  Ему около четырёх лет. Вместе с ним группа детей такого же возраста. Позже ему объяснили, что это судно направлялось в Америку. Йедидиа помнил только, что был  очень слаб. Он заснул, а  когда проснулся, обнаружил себя в семье, которая стала его.
- На каком языке вы говорили?
- На идиш.
- Не на английском?
- На английском тоже. Не знаю, как  я это делал, но у меня нет впечатления, что я его выучил. Ощущение, что я на нём говорил всегда. Но  я здесь не по этой причине, доктор. Я не знаю, кто я, откуда пришёл. Моё имя изменили: у меня впечатление, что я другой, что я предал ребёнка, которым являлся и человека, которым был задуман.  Как будто вся моя жизнь — ложь. В этом - моя проблема, доктор, или по-вашему, моя болезнь.  И мне сказали, что  гипноз откроет мне всё, что было от меня скрыто. Я ошибаюсь? Это — только мечты?  Вы — моя последняя надежда.
 Профессор Вейс улыбнулся и объяснил своему посетителю, что всё не так просто: гипноз действует на пациентов по-разному. У одних для достижения эффекта требуется время, у других  действие гипноза проявляется мгновенно. По непонятным причинам некоторые ему сопротивляются, оказываются нечувствительными, и в таком случае терапевт бессилен.
- Но мы можем попробовать,- заключил он.
- Сейчас, спросил Йедидиа, несколько испуганный.
- Нет, в следующий раз.
Не без некоторого колебания Йедидиа согласился.
К счастью, Йедидиа не сопротивлялся гипнозу. Он охотно  и с удовольствием подчинился бесстрастному, но властному голосу терапевта. У него не было ощущения, что он спит или дремлет. Ему казалось, что он мечтает. Он видел себя в маленьком красивом городке, в нём маленькие дома, цветущие сады, много деревьев, много птиц в сером грозовом небе. Но улицы пусты, дома- тоже. Но маленький мальчик ( это он)  не один. Мужчина и женщина держат его за руки, спускаясь в тёмный подвал. Он дрожит, ему холодно. Он знает, что они его любят и что он их любит, но что они совсем скоро его покинут.  И он начинает плакать. Тогда женщина берёт его на руки, целует и шепчет на ухо: «Не надо, малыш, любовь моя, не надо плакать; ты- еврейский ребёнок, а еврейским детям нельзя плакать. Ты должен жить, так надо, ты — всё что у нас есть на этой земле. Обещай мне не плакать, обещай мне жить...»
- И дальше? — спрашивает далёкий голос врача.
- Дальше ничего.
- Ничего?
- Мне хочется плакать. Всем сердцем я хочу плакать. Но я не плачу.
- А женщина?  Вы маленький и вы у неё на руках…
- Да, на руках.
- Это- ваша мама.
- Я на руках моей матери.
- А мужчина?
- Он тоже. Он тоже берёт меня на руки.
- Это- ваш отец.
- Да, я -на руках моего отца.
- А потом?
- Потом ничего.
- И никого?
- Нет, один мальчик. Он читает книги. Когда он читает, он не разговаривает.
- Кто это?
- Мой брат.
- Его имя?
- Довид.
-Довид?
- Довидл. Я его люблю. Он играет со мной. Я его смешу.
- Кого вы видите?
- Людей. На улице, Во дворе. В саду. Но они  для меня ничто.
- Вы знаете этих людей?
- Иностранцы. Мне  они не нравятся. Они злые, грубые. Я их не знаю. Я не хочу их знать. Я хочу, чтобы они ушли. Чтобы дали уйти мне. Они тут, потому что нет моего отца. Потому что нет мамы. Я их боюсь. Меня охватывает страх, он причиняет мне боль. Всё причиняет мне боль. Но я молчу.
- Эти люди, какие они?  Большие? Маленькие?  Толстые? Хорошо одетые?
- Не знаю. Не хочу их видеть. Я смотрю на них и не вижу. Из-за них меня покинул папа. Из-за них меня оставила мама. Мне холодно без неё. Мне всё время холодно.
- Эти люди вас не греют?
- Нет, они для меня ничто.
- Приходилось ли вам иногда чувствовать себя там счастливым?
- Да, с папой и мамой.
- Случалось ли иногда смеяться?
- С тех пор, как меня покинул мой брат, я не смеюсь. Я вижу себя в пустом подвале пустого дома, и пустой дом находится в пустом городе. Я там и я знаю, что я тоже пустой.
Алике Йедидиа признаётся, что это путешествие в глубину своей памяти  его тревожит и сбивает с толку.
- Имя,  вспомните имя.
- У меня нет имени. Я слишком мал. У меня нет права на имя. Я — еврейский    ребёнок  Еврейские дети должны были избавиться от своих имён, чтобы жить.
-Как зовут вас люди в подвале?
- Когда они приходят, они подают мне знак. Я слушаюсь
- А вы как их зовёте?
- Я их не зову, никогда. Они зовут меня есть, пить, спать.
- Они вас бьют? Наказывают?
- Да. Нет. Они жестоки и злы. Никогда не улыбаются. Я постоянно чувствую  опасность. Опасность, когда они рядом , опасность,  когда их нет.
- Когда вам больно, что они делают, чтобы вам помочь?
- Ничего.
- Они с вами разговаривают?
- Они кричат, я ничего не понимаю.
- А когда вы больны?
- Я болею.
- Врач к вам приходил?
- Никто не приходил, никогда.
- Вы часто болели?
- Да, но я ничего не говорил. Мои родители запретили мне говорить, что мне плохо. Они говорили: это никого не касается.
- Так как же эти злые люди узнают, что вы больны?
- Они  и не знают. Они меня не любят. Я им мешаю, Они меня ненавидят. Они злятся на меня за то, что я существую, что  живу  в их  доме, в их жизни.  В последний раз…
- Что в последний раз?
- Последний раз, когда я был болен.  У меня были видения. Я видел папу. Видел за ним маму. Они мне подавали знак не говорить, что они там. Потом они стали исчезать. Медленно. Сначала в облаках исчезали  ноги, затем грудь, шея, голова. Всё стало белым, затем красным, как огонь. Густым. Густой пепел. Я знал, что это — сон. Я закричал, но из горла не вылетело ни звука. Я закричал громче; я кричал всё сильнее и сильнее. Я выл в тишине. Мои лёгкие разрывались. Меня била дрожь. Я не понимал, где я и кто я. Проснулся поздно, очень поздно, на корабле. И там тоже я думал, что это -сон, но не был уверен, что он мой или имеет ко мне отношение. Может быть, я просто обменялся с кем-то снами.
Голос профессора Вейса умолк. Йедидиа рассказывает ему историю, которую узнал от своего старого  дедушки.    Это произошло несколько дней спустя после того, как  приёмные родители открыли ему тайну его рождения:
- Жил был один еврейский мальчик, который потерял своего отца. Естественно он очень горевал. Он рыдал , не прекращая, с утра до вечера. Даже ночью во сне он плакал и просыпался с лицом, мокрым от слёз. « Что тебя так огорчает?»- спросила мать  в день, когда он казался особенно несчастным, настолько, что не мог заставить себя сосредоточиться на одном из трудных текстов  Талмуда.
- Больше всего мне доставляет боль то, что я не могу следовать  за своим отцом. Как я могу  желать  быть похожем на него, если он покинул меня раньше, чем я был в состоянии воспользоваться его учением?  Как  я мог бы стать вторым за ним, его последователем?
И мама ответила ему: « В таком случае, дитя моё, скажи себе, что там наверху было начертано, что ты будешь не вторым, но по-своему первым.» И дедушка заключил: Этот маленький мальчик стал основателем династии хасидов.
- И какова мораль этой истории?- спрашивает профессор Вейс.
- Я не знаю,- отвечает Йедидиа.
- Я тоже, но мне кажется, что в ней можно обнаружить некую долю оптимизма. Ваш дедушка без сомнения  хотел дать вам понять, что вы тоже можете стать в чём-то первым .
Йедидиа задумывается.
- Тому маленькому мальчику повезло вырасти с мамой. Мне - нет. Я так и сказал дедушке.
- И как он реагировал?
- Он нашёл , что я несправедлив и сказал, что у меня тоже есть родители, которые меня любят, как если бы их кровь текла в моих венах.
- И вы ему ответили…
- Что это не сравнимо. Что не легко жить искалеченной жизнью. Я убеждён, что если бы я смог восстановить  моё детство, я бы чувствовал себя лучше. Вот почему я рассчитываю на  вас, профессор.
Йедидиа замолкает. Он глубоко дышит, будто освободился от тяжёлого груза, затем продолжает:
- Вообще-то, я не смог не сказать  моему деду, что я уверен в том, что увижу моих родителей и брата в другом мире, мире истины. И мой дедушка спросил, печально улыбаясь: «А как бы ты поступил там с нами ?»       Я ответил: я бы вас представил друг другу. Помогите мне выстоять, профессор. Помогите мне продвинуться в моих угасших воспоминаниях.
Професср Вейс пообещал сделать всё возможное. Когда Йедидиа вышел от доктора, ему внезапно пришла мысль о Вернере Зондерберге: не стал бы он счастливее 20 лет назад, если бы смог вырвать с корнем из своей памяти  боль, которая пометила его жизнь?

  В этот период измученный смутным ощущением, что его жизнь или её смысл  от него ускользает, Йедидиа был на грани отчаяния. Ещё немного и он погрузился бы в мистицизм. Возбуждённый, нервный, сверхчувствительный и постоянно раздражённый, он сомневался в себе, в Алике, в отношениях с ней. Долгие бессонные ночи с вопросом: поскольку я не тот человек, которого, как я думал, я знаю, то кто я? Его молчание и отсутствие всякого желания приводили Алику  в бешенство. Он досадовал на свою беспомощность и злился на себя: как он мог не догадаться, не  заподозрить хотя бы часть истины. Он жил и рос среди чужих людей, называл их отец, дядя, дедушка. Он их любил как людей, которые делили с ним одно прошлое.   А теперь его собственные дети , естественно, продолжают эту ложь, называя  его родителей бабушкой и дедушкой.
Напрасно Алика увещевала его:
- Подумай, как ты обязан этой семье, ставшей нашей, которая приняла тебя с безграничным радушием, с полной любовью, не отказывая тебе ни в чём. Подумай о нашем счастье. Ты мог бы попасть к людям бессердечным, холодным, жестоким. Я уверена, что ты, как и я, встречал несчастных  приёмных детей и наоборот, мужчин и женщин, воспитанных  собственными настоящими родителями  и всё же несчастных  по тысяче нам не известных причин.
-Твой аргумент справедлив. Однако ты ошибаешься, если думаешь, что я сердит на «родителей».Я сердит на себя за то, что не смог  раскрыть правду раньше.
Потрясённый, взволнованный, c мятущейся душой, Йедидиа упорно искал « древо жизни и познания», на которое он мог бы опереться в столкновении с неожиданным. Он был  во власти своих мыслей, как некоторые бывают во власти своего тела. Эти мысли приносили ему горечь и погружали в депрессию. Что бы с ним стало без невинного взгляда и печали его детей, которые были ещё слишком юны и не понимали смены настроения отца?
 
Случается, что ночью в  полусне  возбуждённый я разговариваю с моим мёртвым братом:
- Мне тебя не хватает, знаешь?
- Не знаю.
- А я знаю. Я тебя смешил.
- Это хорошо, но ты меня не знаешь.
- Это не моя вина. А ты меня знаешь?
- Конечно, мы часто с папой говорим о тебе.
-Ты с ним?
- Мы вместе.
- С какого времени?
- Всегда. Мы вместе совершили путешествие.
- В пломбированном вагоне?
- Да. В темноте. Было душно. Мы задыхались. Мама  мне пела песню.
- Какую?
- Мою любимую колыбельную. Принц и нищий любят одну девушку. Она любит нищих. И принц покинул свой дворец, чтобы стать нищим.
- Печальная история?
- Для кого?
- Для короля.
- Но не бывает печальных королей. Только принцы бывают печальными.
- Я печален, а я не король.
- Тогда чего ты ждёшь? Стань принцем.
- Я тоже предпочитаю нищих.
- Я тебе верю. Как тебя зовут?
- Я не имею права тебе сказать. Здесь у нищих нет имени.
Меня будит Алика: Ты плачешь во сне.
В другой раз я разговариваю с умершим отцом:
- Я так хочу тебя увидеть, но ты далеко.
- Я близко.
_ Почему же я не могу тебя увидеть?
- Потому что это мой мир, а не твой.
- Я завидую моему брату; он с вами.
- Но мы с тобой. Мы - это ты.
- Расскажи мне сказку.
- Плачет ребёнок и не может прекратить. Напрасно волшебник пытается его рассмешить. Напрасно ангел старается его успокоить. Сжалился над ним Бог и показал ему невидимое, дал послушать неслышимое. И просит его ребёнок: Поскольку ты всемогущ, сделай так, чтобы я остался с теми, кто отсутствует.
Алика вытаскивает меня из сна: Ты опять стонешь.
Ещё одна ночь: я разговариваю с покойной матерью:
- Помоги мне, прошу тебя.
-Ты страдаешь, мой малыш. Расскажи мне всё.
- Я ничего не знаю о тебе.
- Что ты хочешь узнать?
- Покажи мне твоё лицо.
- Не могу. Это запрещено.
- Кем запрещено?
-Богом.
- Почему?
- Не знаю. Может быть, чтобы отделить живых от мёртвых.
- Мне не нравится это разделение.
- Мне тоже. Но мы в этом бессильны, ты и я.
- А ты меня любила до того, как…
- как что?
- Как меня покинуть?
- Как тебя спасти, ты хочешь сказать. Да, я тебя любила. Я тебя любила так нежно, так сильно, что этого хватит на всю твою жизнь.
Ты меня часто целовала?
- Всё время.
- Разговаривая со мной?
- Нашёптывая тебе слова любви.
- Поцелуй меня, мама.
- Я не имею права.
- НО ты только что сказала, что любишь меня.
- Я люблю тебя, дитя моё.
- Тогда поцелуй меня, только один раз.
-Нет.
- Почему нет?
-Потому что я хочу, чтобы ты жил.
Алика расталкивает меня: Что с тобой? Ты бредишь.

Внезапно, не знаю почему, я вспомнил о Жонасе. Властный ответственный за редакторские страницы, он был в редакции самым странным и самым весёлым человеком. Он ненавидел свою работу. По крайней мере он так утверждал. Он жаловался , что ему приходится постоянно  возвращать на доработку статьи авторам, которые претендуют на собственное мнение, точку зрения, которые имеют определённые и неоспоримые суждения обо всём, что существует под солнцем и над ним. Он злился на них за то, что они навязали ему эту неблагодарную роль, и не уставал повторять это с утра до вечера. Но тогда, - спрашивал я у Поля,- почему он не попросит перевести его на другую должность? Потому что только он может делать  эту работу, не опасаясь мести своих жертв,- отвечал главный редактор. Жонас писал плохо, но помогал другим писать хорошо. Он также шутил, заставлял смеяться, насмехаясь над самим собой, но сам не смеялся никогда. В день, когда он объявил о своём уходе на пенсию, вся редакция отнеслась к нему с теплотой, которую он никак не ожидал. Он был убеждён, что все его ненавидят. Мы не были друзьями, но я  пригласил его на чашку кофе в кафе напротив. Я заказываю кофе, он- коньяк. Коньяк с раннего утра? Дело привычки. Был ли он алкоголиком? Нет.  Необходимость согреться. Ему всегда холодно. Ещё коньяк. Ему, вероятно,  очень холодно. И я впервые замечаю в нём печаль, от чего мне становится нехорошо. Я вдруг понимаю, что ничего о нём не знал. Не знал даже, женат он или нет. Как  деликатнее спросить его о личной жизни?
- Послушай, Жонас, - говорю я- у меня предложение: не поужинать ли нам сегодня вместе? Алика могла бы порадовать нас своей кухней.
Он думает. Я готов к отказу: « Меня ждёт жена» или что-то в этом роде. Мы ведь никогда не были близки.  Добавляю: Впрочем, ты можешь захватить с собой кого -нибудь.
- Я приду один, - говорит он после долгого молчания. — но не к  тебе. Предпочитаю ресторан. И обещай не расспрашивать меня о моей бывшей работе и о моих планах.
Мне хочется добавить « ни о твоей жене», но я сдерживаюсь:
- Договорились.
Мы ужинаем вдвоём. Алика идёт в театр, близнецы ночуют у моих родителей. После нескольких банальных фраз о шумных нью йоркских ресторанах, о погоде и общем упадке  журналистики воцаряется молчание. Жонас выглядит смущённым. Почему согласился он на моё приглашение, если не хотел? Бесполезно  гадать. Он мне говорит:
-Я читал твои репортажи о процессе Зондерберга.
Жду разрушительную критику. Я ошибаюсь. Он погружается в психологический  анализ и в результате заключает, что обвиняемый виновен. Я не могу удержаться от возражения:
- Но есть же факты.
- Плевать мне на факты. Я не говорю, что молодой немец убил своего дядю. Я только говорю, что он виноват.
-Если он не убил, в чём он виноват?
- В том, что оставил человека, который собирался покончить с собой.
- Но как Вернер мог это предвидеть?
-Ладно, он не предвидел. Но должен был бы.
Я возражаю: нельзя упрекать человека в том что он -не пророк и не психолог. Я повторяю, что человек реально виновен, если он действительно убил. В друг  замечаю, что губы Жонаса дрожат. Может, он болен. Замолкаю. Наш ужин остыл. Он начинает говорить об Альбере Камю, о страхе, который этот писатель ему внушает.
- Возможно, ты читал его роман «Падение», историю судьи, который выносит приговор самому себе. В Голландии он присутствовал при самоубийстве девушки. В общем это всё. Но он там был. Этого достаточно. Мог ли он вмешаться? Конечно, нет. Но он присутствовал. Он видел. Отсюда его вина.
 У меня желание указать ему на то, что дядя Вернера умер один, никто этого не видел, его племянник  не присутствовал при этом. Его уход является актом, Но Жонас продолжает:
-Твой немец видел его. Он был последним человеком, который видел своего дядю, и он ушёл. Его уход является актом, который накладывает на него ответственность.  Этот акт  равноценен приговору. Он приговорил своего дядю к одиночеству, т. е. к  смерти,  к самоубийству.
Тут я опять собираюсь ему сказать, что он слишком суров, несправедлив и что Вернер мог покинуть старого человека именно , чтобы не судить его. Но Жонас жестом остановил меня
- Для Камю , выбор располагается между  невиновностью и виной; по мне, надо выбирать между высокомерием и смирением. Вопрос не в том, чтобы знать, являемся ли мы все виновными, а в том, являемся ли мы все судьями.
- Мы все, ты и я ?
После небольшой паузы он произносит:
- Я им  был.
Это был сон. Он находился в холле гостиницы. Ночь. Он увидел, что к выходу направляется красивая женщина. Она выглядела подавленной несчастной. Жонаса удивило, что у неё не было в руке сумки. Просто нечто вроде свёртка. Куда она могла идти? На встречу с любовником? Ответ был получен утром: она шла на встречу со смертью. Её нашли под деревом, свёрток лежал рядом. Жонас замолкает, и я готовлюсь спросить у него, почувствовал ли он себя виновным по пробуждении, но не осмеливаюсь. Жонас опускает голову,  чтобы избежать моего взгляда:
- Это был не сон, Это был кошмар.
Больше он ничего не сказал, и я тоже.
Сегодня я опять думаю об этих словах: Мы все — судьи.
Но кто будет судить судей?


Наконец свидание с Вернером Зондербергом. Я сразу задаю ему вопрос, который он, конечно, ждёт:
- Почему вы хотели меня видеть?
-Вновь увидеть
- Хорошо, вновь увидеть. Почему?
В лобби его отеля рядом с Тайм Сквер снуют туристы. В баре болтают и смеются клиенты. Помолчав, Вернер подавляет улыбку и отвечает сдержанным и напряжённым тоном:
- Но вы тоже хотели меня видеть , не так ли? Я ошибаюсь?
- Нет, не очень. Во время процесса, да . Потом прошло много времени. Я не думал, что это может случиться.
- Почему бы нет?
- Всё это кажется таким далёким…
Он обменивается взглядом с Анной, как будто спрашивает у неё, должен ли он говорить со мной откровенно. Красивая пара. Настоящая. Их согласие очевидно. Всё, что он знает, знает и она. Их брак и годы их изменили. Это  в порядке вещей. Прежде, во время процесса. Они ещё не были женаты. Он выглядит более крепким и вместе с тем более ранимым. Перед судьями и прессой он казался постоянно отсутствующим.
. Теперь нет.
- Я — продолжал он- хотел вас видеть, потому что прочёл ваши хроники. И я спросил себя, на протяжении  всех дебатов на процессе был ли я в ваших глазах виновным. Ваши отчёты не давали ответа. Вы колебались, у вас были сомнения. Это показалось мне(как сказать) интересным с моральной стороны. Вы помните, что в то время  я изучал философию и всё представало передо мной в метафизическом плане. Вот почему я стремился с вами познакомиться. А вы почему хотели встретиться?
- Меня интриговало ваше поведение. « Виновен и невиновен», возможно, такой вопрос приемлем для философа. Но не для правосудия. Судья вам это объяснил. Но для меня ваш отказ  от выбора отсылал  к самой важной проблеме, с которой человек может столкнуться: с проблемой амбивалентности. В традиции, к которой принадлежу, эта опция не допустима. Если вы невиновны, почему не сказать об этом ясно? Вы бы могли избежать многих неприятностей. Вы выбрали сомнение. Многие из нас были готовы верить вам с первого дня.
- Во-первых- возразил Вернер- я никогда не считал себя невиновным. Я сказал виновен И не виновен.  Касательно истины это «И» было важным. И потом, вы действительно считаете , что в жизни всё так прозрачно? Что есть одно или другое, то или это, хорошо или плохо, счастье или горе, верность или предательство, красота или уродство? Вы же не настолько наивны. Признайте, что было бы слишком легко и удобно, если бы выбор был ясным и чётким.
Что ответить?  То, что он сказал, справедливо. Стерильность возможна только в химии, а не в  поступках души.
Опять Вернер советуется взглядом с Анной: открыть все карты, поменять их на новые или совсем остановить игру. Его поведение напоминает мне первые годы с Аликой: что бы мы ни делали, мы хотели делать вместе. Вернер решается. Он склоняется ко мне:
- Если бы я вам сказал, что Ганс Дункельман не был моим дядей, вы бы удивились?
- Да, признаю. Но меня удивило бы ещё больше, что вы утаили эту информацию во время процесса. Она не имела никакого значения. Вопрос  в суде был не в том, был ли Дункельман вашим дядей или  кем-то ещё , а в том, вы ли его убили. Вернер долго смотрит на меня прежде, чем тихо продолжить:
-Это он сам сменил имя. И вы сейчас поймёте почему. Ганс Дункельман был моим дедом со стороны отца. Его фамилия была Зондерберг.
 Не знаю почему, но это признание меня трогает. Возможно потому, что напомнило о моём собственном дедушке.
- Хорошо, вы не убили вашего «дядю». Но как только вы узнали, что он — ваш дед, ваше желание убить его стало сильнее?
- Возможно, -говорит он, пристально глядя на меня.
-Как?  Если это — шутка…
Объяснить ему, что она дурного тона? Но он не даёт мне закончить:
Мы поссорились. Сильно. Как только прибыли в отель, в его номере. И на третий день, когда мы пошли гулять в горы...
Я понимаю, что тогда должно было произойти  важное событие, и теперь я склоняюсь к нему:
- Вы поссорились. Ладно. Со всеми случается .Некоторые люди всю жизнь ругаются с отцами, матерями, родными  мужа или жены.  И какова же была причина вашей ссоры?
Я смотрю на Анну, которая, повернувшись к мужу, ободряет его. Я спрашиваю у них, можно ли мне делать записи. Они не против.
- Ненависть,- отвечает Вернер. -Да, мы поссорились и наша ссора вертелась вокруг ненависти, ненависти, жестокой, суровой, дикой, поддерживаемой смертью, полностью ориентированной на смерть: как её победить? Так как её надо обязательно победить, если люди хотят жить в том мире, к какому они приговорены. Вот, к чему я пришёл в тот день: я хотел ненавидеть, возненавидеть ненависть, чтобы её победить. Я должен был сделать это, но всё во мне сопротивлялось её призыву.
Он принялся рассказывать историю, которую должен был бы рассказать на суде. Не для того, чтобы доказать свою невиновность, но чтобы дать истине шанс победить. И я понял.
Вернер вышел в туалет. Анна тихо сказала:
- Чтобы лучше понять то, что вы услышите, важно знать, что не задолго до процесса он потерял отца.
- Из-за болезни?
- Рак. Горе. Всё это.
Её муж вернулся и Анна замолчала
Вот, что случилось в высоких и мрачных горах Адирондака. Там встретились два человека не для того, чтобы отдохнуть, для того, чтобы поговорить откровенно. О прошлом. О былых событиях. О действующих лицах истории, которая до конца времён составит позор человечества. В их противостоянии присутствовало нечто нереальное, нечто вневременное. Они оба представляли два лица худшего из видов, которого зовут человечество.
Да, Ганс принадлежал к партии нацистов.  Хуже: он был офицером СС. Ещё хуже, он входил в состав специальной боевой группы, которой было поручено  уничтожить всех евреев оккупированной Европы до последнего. И имя своё он изменил, потому что оно фигурировало в списках лиц, разыскиваемых за преступления против человечности.
- Не спрашивай меня, как это случилось и почему,- сказал он Вернеру.- Я это знаю, а ты не узнаешь никогда, я хочу сказать: ты никогда не поймёшь. Германия побеждена, на коленях, несчастна. Я тоже, молодой, но увядший, поруганный, бедный и голодный, униженный, несчастный.
С отвращением Ганс вспоминает Первую мировую войну, «проигранную из-за евреев и их союзников коммунистов».Внутренний враг. Знаменитый удар кинжала в спину. Катастрофический Версальский договор. Самое маленькое новое государство  становилось важнее, богаче и более уважаемым, чем Германия. Веймарская Германия: Ганс называл её посмешищем нации, трусливой, пагубной, готовой к любым извращениям, к любым уступкам, ведущим к гибели. Деньгами, потраченными на покупку одной пары обуви или куска хлеба, можно было заполнить целый чемодан. Чтобы обеспечить  ежедневное существование иностранцам продавали целые здания. В респектабельных семьях отцы боялись встречаться взглядом с детьми. Все чувствовали, что их страна стала отбросом цивилизованного мира.
Тогда на сцену вышел Гитлер.  Он единственный смог произнести слова, которые народ хотел услышать. Ганс воспламеняется: « Указывая на виновных — евреев, коммунистов, демократов, франк-масонов, иначе говоря, чужих — он освобождал нас от нашей вины, от нашей слабости, от нашего поражения, от нашего позора.  Пышные лозунги? Конечно, Истерические крики? Да. Угрозы? И это тоже. Патетические речи, громогласные призывы к национальной чести, к неколебимому патриотизму? Да, тысячу раз да. Заставлять дрожать, а не дрожать самому. Бедному молодому человеку, каким был Ганс, нужны были эти слова о порядке, чтобы верить в будущее. Так Третий рейх стал религией, а Адольф Гитлер её пророком  или даже богом.
- Можешь ли ты представить себя на моём месте в тот период? -спросил Ганс. Для нас речь шла о том, чтобы снова научиться ходить прямо, с высоко поднятой головой, петь славу смерти, гордыми и верными союзниками которой мы были.
- Что ты хочешь, чтобы я тебе ответил?- сказал Вернер.- В процессе обучения я узнал одно слово, с которым не расстаюсь никогда - «Почему»Я думаю, что если бы я был на твоём месте, то каждый раз я бы спрашивал у себя «почему?» Почему угрозы? Почему  репрессии? Почему тюрьмы? Почему лагеря? Почему  убийства? Но я не был на твоём месте.
- Нет, ты не был на моём месте.
В горах  лёгкий ветерок нежно ласкал листву деревьев. Золотое солнце играло с покорной землёй. В долине угадывались городские дома с их черепичными крышами серыми и красными. Пейзаж слишком мирный и благостный для ударов и ран, которые наносили друг другу эти двое мужчин.
- Думаю, это — только начало, - сказал Вернер.- Продолжишь?
- Гордость от надетой впервые чёрной униформы Генриха Гиммлера. От того, что ты принят и тебя боятся. От выполнения специальных поручений для Фюрера, обожаемого и любимого: приказы и поручения требовали всё больше отваги, грубости и жестокости. Ночь длинных ножей. Книги, брошенные в огонь. Хрустальная ночь: разграбленные еврейские магазины, горящие синагоги, старые венские евреи, вынужденные чистить тротуары зубными щётками, бегущие евреи, как стадо испуганных животных, грудь  преданных юнцов наполнялась гордостью от  этих  прекрасных зрелищ.
- А мысль, что ваши жертвы не сделали никому ничего плохого, тебя не стесняла? — спросил Вернер.
- Они были евреями; следовательно виновными.
- Виновны в чём?
-В том, что родились евреями.
- Следовательно?
- Следовательно, их надо было наказать, уничтожить, без всякой жалости.
- И мысль, что это были человеческие существа, как ты, как я, тебя не посещала?
- Не как ты и я. Это были евреи, а не человеческие существа. К тому же- добавил Ганс- надо было их видеть, подавленных и трусливых, когда выгоняли их из домов, или в лагерях, в Дахау и позже в Освенциме, безжизненные, измождённые, ходячие трупы. Не только евреи, но и их сообщники, политические союзники, их  деловые компаньоны или их единоверцы, сочувствующие, бедные гуманисты всякого рода. Ещё недавно они обладали состоянием, завидным положением, титулами, занимали важные посты; пред ними снимали шляпу и почти становились на колени, чтобы поприветствовать. В наших руках , они стали ползать по земле, как животные, чтобы подобрать кусочек плесневелого хлеба или окурок. Ни малейшего следа достоинства и гордости, не было даже гнева. Нет, они не принадлежали к одному со мной виду.
- А если бы я тебе сказал, что даже тогда, даже там мужчины, которых ты бил, женщины, которых ты унижал, оставались более человечными, чем ты? Жалкие, эти мужчины и женщины, рыдая, сохранили свою человечность, тогда как ты полностью без малейшего остатка  потерял свою. Можешь ты это понять?
- Это ты не понимаешь, Ты не был на моём месте.
- Я никогда не согласился бы на нём быть.
- Ты уверен?
Ганс коротко засмеялся, и Вернер не уловил в этом смехе никакой горечи:
- Между кнутом и ударами ты бы выбрал удары?
-Надеюсь, что да.
- В таком случае наша беседа кажется мне бесполезной. Ты никогда меня не поймёшь.
- Понимание подразумевает равенство уровней. Я его отвергаю.
Они обменялись жесткими взглядами. Была ли эта жесткость одинаковой силы? Был ли  взгляд  одного зеркальным отражением  взгляда другого? Как измерить значимость  взгляда? Анна бледнела всё сильнее.  Словесная дуэль между дедом и внуком приводила её в обморочное состояние. Она не просто молчала. Она онемела.
- Заканчивай то, что ты хотел мне сказать,- произнёс Вернер.
- Что ты ещё хочешь знать?
- Ты упомянул Дахау и  Освенцим.
-Я там был. Сначала в Дахау. По сравнению с тем, каким он стал позже, было не так ужасно. Я подчинялся приказам. Унижать заключённых. Подавлять их сопротивление, уничтожать малейшее проявление воли. Такова была главная задача. Их доставили сюда, чтобы укрепить и прославить идеал нацистов. Внушить им уважение к немецкому закону и к тем, кто его осуществляет. Заключенные должны были понять  незыблемую истину и  непреложную реальность: они — орудие  в наших руках; когда они становятся бесполезными, их выбрасывают.
-Но ты сам, ты был орудием, послушным орудием в руках вышестоящих. Их крайняя жестокость, их вкус к крови, их отупляющая слепота тебя не волновали?
-Не знаю. Во-первых в то время я об этом не думал. Точнее, я ни о чём не думал. За меня думали мои начальники. Мой долг был им подчиняться. Служить делу, которое было для меня священным, вечным. Оно оправдывало все наши действия. Даже те, которые ты называешь чудовищными.
-    Да, я их так называю.
- Ты считаешь, что я, твой дед, был и остаюсь чудовищем?
- Чудовище человеческое или нечеловеческое, какая разница. И то, что я — твой внук, мне невыносимо и оскорбительно. Что-то во мне отказывается это принять. У внезапно раненого этими словами Ганса изменилось лицо. Оно стало холодным, ледяным.
- Вот как ! Ты меня отталкиваешь. А ведь ты ещё ничего не услышал.
- Я готов.
-Тогда слушай,- сказал Ганс.- Каменецк-Подольск и венгерские евреи. Вильно и литовские евреи. Повсюду заграждения из  колючей проволоки. Огромные общие рвы. Я видел. Проломленные головы.  Убитые грудные дети, поруганные, затоптанные, служащие мишенями. Я видел. Сцены раздевания. Отупение женщин, которых толкают в газовые камеры.  Онемевшие старики с разбитыми лицами. Я видел.  Что я испытывал? Ничего. Я ничего не испытывал. В руках у меня было ружьё, я сам был этим ружьём.
Он стал саркастичным, жестоким:
-Ты, мой дорогой внук, ты бы сошёл с ума. От гнева?  От боли, конечно, Я не чувствовал ничего. Я был сама Смерть. Ты — внук Смерти.
Он замолчал и его холодный взгляд проник во взгляд Вернера, стараясь причинить ему боль:
- То, что ты сейчас услышал, - только начало. Тебе нечего сказать твоему деду по этому поводу?
- Один вопрос: Ты никогда не испытывал угрызений совести?
- Никогда.
-Сожаления?
- Да, я жалел и жалею сегодня, что война проиграна. Мы могли бы, мы должны были её выиграть. Но История никогда не останавливается. Окончательную победу выиграем мы.
- Ты убивал, резал, уничтожал, мучил. И  теперь твоя единственная надежда, чтобы однажды  этот ужас смог повториться!  И я — твой внук. Ты превратил мир в гигантское зрелище уродства, печали, отчаяния, пепла, и ты мне говоришь, что это тебя ничему не научило и что будущее будет  походить на прошлое, и что я к тому же — твой внук.
- Хочешь, чтобы я замолчал?
- Нет, продолжай.
- Скажи, продолжай, дедушка.
- Нет.
-Как  нет?
-Настало время, чтобы кто-нибудь имел мужество сказать тебе Нет.
- Ты не первый. Твой отец уже мне это сказал перед своей смертью.
- Я горд быть его сыном.
Ганс нахмурился:
- Несмотря на то, что я тебе рассказал, ты не находишь для меня ни одного смягчающего обстоятельства?
- Ни одного. Даже если бы ты раскаивался, я был бы против тебя.
-В таком случае  я продолжаю?
- Продолжай.
-Треблинка и столбы дыма, Биркенау и его печи. Газовые камеры.  Гудки ночных поездов, прибывающих с евреями прямо к  платформе. Произведённый в офицеры, я следил за селекцией, за отправкой в газовые камеры, за сжиганием тел. День за днём, ночь за ночью, час за часом, нечувствительная к слезам, к рыданиям, к просьбам и отчаянию жертв, Смерть свирепствовала эффективно, талантливо, преданно. Это было просто и неумолимо: в это проклятое место приговорённые прибывали  умереть, а я — их убить. Ни разу я не испытал ни  раскаяния, ни   жалости. Я всё видел, всё запомнил. Я думал, что это было необходимо, Это было справедливо.
Неподвижный, потрясённый, Вернер  закричал:
- И ты хочешь, чтобы я гордился связью  с тобой?
- Хочешь ты этого или нет, но мы связаны, кровью.
- Кровь может лгать. В нашем случае она лжёт. Ты и я , мы  не принадлежим к одной  семье людей.
- Хочешь ты этого или нет,  мы связаны: мы -родственники.
- Значит, я понесу эту родственную связь, как тяжёлое бремя. Более того, как проклятье.
Ганс ухмыльнулся:
- Ты похож на своего отца.-
-А он тут причём?
- Разве не он связывает нас?
- Им я горжусь. Ты мне отвратителен.
Волна злости  обрушилась на Вернера. Он дал ей себя увлечь, но не отводил ни на секунду взгляда от Ганса:
Ты когда-нибудь поймёшь,что ты сотворил со мной и моим поколением? Гитлер и ты, вы не переставали кричать, что вы сражаетесь с остальным   миром для будущего немецких детей. Это для нас вы разрушали целые города, для нас уничтожили на века наше право на гордость, на честь и на надежду? Перед суицидом Гитлер в своём завещании выразил желание  наказать немецкий народ, превратив Германию в гору развалин. Вы сделали гораздо хуже : вы отомстили нам , вашим потомкам. Из-за тебя, вас, мы, те, кто родились много лет спустя после ваших зверств, мы чувствуем себя виновными за них. Из-за тебя моя радость никогда не сможет быть полной. Из-за тебя, вид ребёнка на руках у матери, заставляет меня думать о детях, которых ты обрёк на смерть. Из-за тебя доступ к чистому и сильному счастью, на которое должны иметь право люди, мне запрещён. Еврейское учение говорит, что жизнь — это колесо, которое не прекращает крутиться. Посмотри на твою: теперь ты проживаешь то, на что обрёк евреев. Ты хотел их изолировать, изолирован ты; ты на  них охотился, теперь охотятся на тебя; ты не давал им ни единого шанса на жизнь без страха,  страх больше не покинет тебя. И тебя ждёт судьба твоего Учителя. Для евреев оккупированной Европы  этот континент  сузился до размеров одной страны, эта страна  стала городом, город- улицей, улица-  домом, дом- комнатой, комната — подвалом, подвал — вагоном,  вагон -закрытым бетонированным помещением, гарантирующим эффективность  действия газа. И их жизнь закончилась в пламени. Не то ли случилось с твоим Фюрером? Его гигантская нацистская империя начала сужаться: континент сузился до страны, страна до города, город до улицы, улица до бункера и Гитлера тоже  пожрёт пламя.
Лицо Ганса стало пепельным. Но Вернер продолжал:
- Сказать тебе ещё кое-что? Мой отец умер от рака, но убил его ты. Он не мог вынести твоей ненависти ко  всему, что есть в мире великого и благородного. Он знал всё о тебе. Он знал, что ты изгой, что ты заслуживаешь презрения  общества и тюрьмы, если не большего. Твой сын  жалел о том, что родился, что был плодом от твоего семени; рак, поразивший его, был тем, что находилось в нём от тебя, память о тебе, твоя кровь как символ твоего прошлого. И ты смеешь  надеяться на моё прощение?  В таком случае ты сошёл с ума.
.Казалось, что застывший неподвижно Ганс вдруг испугался.  Кого или чего?- спрашивал себя Вернер. Испугался ли он правды или просто боялся оказаться одиноким и преследуемым в мире людей, который его отвергал?
- _ Тем не менее ,-произнёс он хриплым голосом- я любил твоего отца. У меня были ещё дети, но он был моим любимцем. Я видел в нём своего наследника. Он был всем для меня. Именно ради его карьеры, его будущей судьбы завоевателя  я ступил на путь, который ты ненавидишь; именно для того, чтобы осветить эту новую эру гордостью, не существовавшей ранее в истории человеческой расы, я надел чёрную униформу. Да, ради него я последовал за Адольфом Гитлером, чтобы поддержать  его великие планы по завоеваниям. Я хотел, чтобы ваша жизнь была чистой и сильной, как чёрный бриллиант. Твой отец не захотел мне поверить, а теперь ты в свою очередь отказываешься понимать меня.
Вернер не смог сдержать своего возмущения:
- Значит, это для меня и моего отца ты убивал еврейских детей и их родителей  на Украине и в Польше, для нас ты пытал и мучил тысячи и тысячи  несчастных. Ты мне отвратителен. Отвращение к тебе породило болезнь, которая унесла моего отца! Я обвиняю тебя в его смерти!
И тут старик полностью потерял самообладание. Тело его начало дрожать, лицо побелело, и его внук спросил себя, какова причина этой перемены: утраченное достоинство или охватившее его бешенство.
- _ Ты был моим последним шансом, моей последней гордостью,- пробормотал он.
- Ты ошибся,- ответил Вернер.- Я отвергаю тебя, отрицаю. По-своему я лишаю тебя наследия. Я изгоняю тебя из моей жизни, я стираю тебя из моей памяти.
Старик совсем сгорбился, лицо потемнело.
- Значит, я сражался напрасно?
- Ты сражался ради ненависти, ради зла, ради смерти.
- Это всё, что ты можешь сказать немецкому патриоту, которым я был всегда и которым всегда останусь?
- Да, это всё. Я молю Бога убрать тебя с моей дороги навсегда.
- Итак, моя жизнь не была нужна никому и ничему,- бормотал Ганс.
Солнце ещё не садилось за горизонт. Ветер усилился и гнул деревья. Ганс встал, повернувшись спиной к  своему прокурору и судье. Вернер ушёл, тяжело ступая, не удостоив его  прощального взгляда.
Его смерть была не убийством, а суицидом, -сказал мне Вернер. Вскрытие показало, что он много выпил. Случайное падение? Возможно. Возможно, в его решении, осознанном или подсознательном, я сыграл определённую роль. Возможно, нет.
Так как: виновен или невиновен?

Что ожидал от меня Вернер Зондерберг? Что я его поддержу, что предоставлю аргументы, чтобы он простил самого себя. Но за какую вину, какую ошибку? Разве его раненая совесть не говорит о его невиновности? И почему он выбрал меня как своё доверенное лицо или исповедника? Для того, чтобы я ему сказал, что если бы я встретил его деда прежде, то я бы не выжил? Что он бы убил или отправил меня в газовую камеру в возрасте одного месяца или года , не моргнув глазом, для того, чтобы обогатить гипотетическое существование будущих немецких поколений?
Перед моими глазами возник образ моего собственного «деда», потомка Рабби Петахиа,  благородный и человечный. Он умел справляться со своим страданием и своим горем. Но как помочь другим, что сказать? Какой совет шепнул бы он мне на ухо?  Выразить свою эмпатию внуку убийцы как жертве нацистского проклятия?  Сомневаюсь.
Я сдержанно улыбнулся Анне и с сожалением посмотрел на её мужа, понимая, что в некотором смысле мне повезло больше, чем ему: я мог думать о своей родне без стыда. В то время, как он должен продолжать  сражаться, чтобы расстаться со своим прошлым и обрести немного мира, если не счастья, для существования. Может быть, мой долг- помочь ему, а не держать на расстоянии? Внезапно  я вспомнил один старый индийский текст: случается, что земля, содрогаясь под  тяжестью страстей и страха  своих обитателей, принимается просить прощения у богов за всё человечество.
Охваченный странным волнением,  я сделал то, чего никогда прежде не делал: я стал рассказывать им о моём дедушке.  Но не знаю, о каком.
Вернувшись домой, я нашёл Алику в слезах.: «Звонил доктор Фельдман. Он хочет тебя видеть завтра.»
Я ощутил глухую тревогу: медицинский анализ последней недели. Я о нём не подумал. Предупредить сыновей?
Доктор одновременно оптимистичен и озабочен. Новости не катастрофичные, но и не самые приятные. В моём теле находится враг. Надо объявить ему войну. Ба, мне не привыкать.
Я долгое время был сиротой, не подозревая об этом , говорил себе Йедидиа. -Точнее, я им был всегда. А теперь, когда я это знаю, как продолжать жить прежней жизнью?  Как объяснить сыновьям, что их отец любит их всё сильнее и сильнее, что их мать становится ему всё ближе. Что, да, дедушка и бабушка, которых они так любили, в действительности  им чужие, но что они должны их тоже любить ?  Что мне делать в этом холодном и циничном мире, с которым меня связывает так мало вещей, так мало близких, да и они сами связаны с существом, который не есть я?  А не уступить ли мне- пронеслось в голове Йедидиа- нигилистическим порывам, которые гнездятся в душе каждого человека? Или наоборот, не посвятить ли оставшиеся года помощи тем, кто считает необходимым преследовать погребённые воспоминания, искать новые живые связи, ветви общего дуба? Бежать за ними, срывая маски с одних, но утешая других, чьи души погружены в траур; соблазнять соблазнителя, смеяться со стариками и плакать с детьми, обкрадывать вора, искать спокойствия в одном месте и волнений — в другом? Быть рядом с пленником судьбы, который мечтает о свободе и общении, не это ли достаточный двигатель, чтобы сказать да человечеству?
Йедидиа вспоминает: по разным причинам,  тёмным или светлым,  у него часто появлялось желание сбежать. Пойти куда- нибудь и внезапно  вернуться назад к незнакомому прошлому и чтобы неуловимое воображение или человек смог ему сказать, что такое   жизнь: «бегство? обман? ошибка?»
Нет, он никуда не убегал, пока. Всему своё время. Он не мог бросить свой очаг, свою жену Алику, мать его детей, своих «родителей», своего «брата», своего «дядю», воспоминания о своём «дедушке»  Но как жить в кавычках?
Сидя под деревом, куда в молодости он часто  приходил размышлять о своих театральных химерических  амбициях под облачным дождливым небом, Йедидиа открыл Дневник, который  всегда находился при нём, и прочёл:
«Странно. Проживая повседневную жизнь, я вижу себя на сцене; а на сцене я вновь погружаюсь в повседневность. Так где же  я?»
И теперь, сидя за кухонным столом, пока Алика спит или делает вид, что спит, он листает страницы и читает:
«Алика и я. Профессия и я. Антигона и Креон? Нет. Антигона и я. Годо и я. Улисс и я. Мы принадлежим к одному виду. В конечном итоге, во взаимодействии одного человека с другим судьба остаётся неизменной. Я говорю с ними, они мне отвечают. Я говорю за них, как если бы я был в них другим. Это нормально?  Это театр. На подмостках мы все принадлежим к одной семье.»    Он ищет чистую страницу и пишет:
« Я  ничего не понимаю. Почему жизнь, почему смерть? Неужели последняя — единственная истина, а первая — обман?
Я больше не понимаю людей и их Создателя: у них одна цель или нет? Это продолжительный процесс? Хотя бы по замыслу? Мой дедушка верил в Бога. Он считал, что связь между Создателем и его созданием — плод одного действия и общей воли, неотъемлемая часть работы, которую они затеяли вместе. Но какова она, эта связь? Приговорён ли человек двигаться к смерти, потому что он покинут Богом и является его жертвой или они- компаньоны ( сотрудники)?
Я не понимаю движения судьбы. Я не понимаю больше ни надежд живых, ни язык мёртвых. Я не знаю, почему   Бог счёл правильным и полезным создать человеческий вид таким сложным, непредсказуемым, закомплексованным и противоречивым.
Я не понимаю, что делаю я среди людей, которые все сироты или  однажды  станут ими., ни почему или как я принадлежу  к их сообществу.
Я не знаю ничего, потому что я сам ничто. Был ли прав Экклезиаст? Живая собака лучше мёртвого льва?  Что лучше и правильнее, пойти в дом, погружённый в траур или отправиться в кабак? Был ли прав Иов, примиряясь со своим Богом после того, как тот выдал его Сатане без предупреждения просто для того, чтобы выиграть пари? Суета сует? Всё — суета? Но тогда , какого чёрта,  что нам делать с нашими желаниями и поступками?
Почему я здесь, а не в другом месте?
Почему я есть я, тогда как я мог не быть  или быть другим?»
Годы проходят, оставляя шрамы. Тревога и надежда упорно продолжают свою неутомимую борьбу.
Йедидиа взволнован, встревожен. Он понял, что его будущее, возможно, уже отмерено. Он не молод, его тело плохо сопротивляется весу прожитых лет. Что завтра скажет врач? Каким временем он ещё располагает? Как знать.  Можно ли об этом знать в принципе? Итог? Ещё нет. Это же справедливо для Анны и Вернера. Рано или поздно человек присоединяется к своим предшественникам. Оба его сыновья проживут свою жизнь на Святой Земле: там  евреи и мусульмане научатся строить мир. А Алика? Её страсть к сцене не угаснет. Она продолжит  начертанный ею самой путь. Она должна будет выбирать себе роли и друзей. Она забудет.
Жизнь одного человека- драма или фарс без определённого начала и конца? Грех или ошибка Создателя? Воспоминание о воспоминании,  мечта или сон? Мудрецы сравнивают её с пылью, с дрожащим на ветру листом, с миром в руинах. Хорошо, я принимаю урок как предупреждение. Но разве я ошибался? Грешил? Был виноват? Кто меня толкнул в этот мир? Чтобы доказать что?  Разве упущенная судьба не остаётся судьбой?  Так или иначе, в конце концов она исполнится. Бог терпелив,-говорит Коран. Бог -это молчание, -говорит средневековый еврейский мистик. Он — в ожидании.
Следовательно, следует жить правдой каждого момента. Надеяться, чтобы другие могли, как и ты, надеяться в свою очередь.  Часы добавятся к часам. Ночи- к ночам. Маски- к лицам. Солнце не погаснет и несмотря на всё слепые продолжат свой путь в темноте. Бог и Сатана продолжат оспаривать человеческие души. А  Йедидиа - связывать слова. Ангел со множеством глаз будет ждать в кулисах. У души своя хронология: можно выбирать своих предков? Свои корни? «Отец» становится отцом, а «мать» -мамой. Один Бог не меняется. Человек, который живёт во времени, знает только один путь: жить в настоящем, расходуя в нём все свои силы, все свои способности. Превращать каждый день в источник милости, каждый час в свершение, каждый взгляд в приглашение к дружбе, каждую улыбку в обещание. Пока занавес не упал, всё возможно. Повсюду на земле каждый играет свою пьесу;  одного человека  она заставляет плакать или смеяться здесь, другого — там. Эта общность — награда поэта. Жизнь- коридор между двумя пропастями?  Один Мудрец это подтверждает. Но в таком случае зачем надрываться? Так или иначе вечность содержится в каждом исчезающем мгновении,
Это Йедидиа усвоил от своего дедушки.
Он умер, Мои родители тоже. О похоронах моего дедушки я буду помнить до конца своих дней. Он заставил меня прочесть его завещание:  не в пример американскому обычаю, избегать пышных надгробных речей, свести их к необходимому минимуму. И особенно  не пытаться воспользоваться обстоятельствами  и под предлогом прославления его жизни не рассказывать о нём разных смешных историй. Покойнику -не смешно.  Достойными, скромными и печальными были его похороны. Покидая кладбище под руку с Аликой, я почувствовал, что часть меня была вырвана.
Одно из его напутствий, сказанных за несколько дней до смерти, приобрело для меня новый смысл: « Конечно, мой малыш, жизнь — это начало; но в самой жизни всё начинается заново. Пока ты живёшь, ты бессмертен, потому что открыт к жизни живых. Тёплое присутствие, призыв к действию, к надежде, улыбка даже перед лицом несчастья, умение верить, верить несмотря на поражение и предательство, верить в человечность другого, это называется дружбой»
Вот секрет того, что так просто называют жизнью или судьбой человека.
Но Йедидиа знает: если верить Мудрецам, когда Праведник умирает, Бог плачет и заставляет плакать небеса.  Их крики отражаются океаном. И тогда его детям дано собирать слёзы звёзд, чтобы утолить сердце сироты, которое вопреки всему всегда открыто для огромной радости, постоянно в поисках соединения со своими настоящими  исчезнувшими родителями, которые не были  персонажами театра.


Рецензии