Гостья смотрителя маяка
Он жил один. Жена его, Дарья, умерла давно, в год, когда замерзла бухта, — такое случается на этом берегу раз в полвека. Он помнил, как нес ее на руках от постели к лодке, чтобы свезти на материк к врачу, и как лед хрустел под ногами, и как она сказала ему по дороге, что лед красивый, и засмеялась, хотя дышать ей было уже тяжело. До врача они не доплыли. С тех пор Федор не сажал в саду тех мелких желтых роз, которые она любила нюхать, стоя у окна, — он выкопал последний куст в ту же осень, потому что запах их ему сделался невыносим.
Люди приезжали к нему редко, но приезжали. Ученые, рыбаки, заблудившиеся пешие путники. Федора знали на всем побережье и даже в городах за горами — знали как человека, который никогда не уезжал и не собирался. Молодежь считала это чудачеством, старики — упрямством, а сам Федор говорил, посмеиваясь в седые усы: «Я свое отъездил, не сходя с места. Дальше некуда — там вода». И в этом не было ни горечи, ни хвастовства. Он действительно повидал многое, стоя на одной точке. Через него прошли все бури, какие были, и все штили; он знал сотни оттенков воды и десятки голосов ветра, и ему казалось иногда, что мир сам приходит к нему по очереди, как пациенты к врачу, — и уходит, осмотренный.
В семьдесят с лишним лет он стал спать худо. В одну из весенних ночей, когда море дышало густо и сладко после долгого дождя, а на небе не было ни единой звезды, он проснулся от того, что кто-то звал его по имени голосом Дарьи. Голос шел снизу, со двора, как звала она его прежде, когда ужин был готов. Федор сел в постели и долго слушал. Звали снова. Он встал, оделся, спустился.
Двор был пуст. Но воздух был полон запахом тех самых желтых роз, которых он не сажал двадцать лет, — таким густым, словно весь склон зацвел в одну ночь. Федор постоял, вдыхая, и не испугался, а только удивился собственной памяти: вот ведь, держала в себе запах столько лет и теперь отдала весь сразу.
Потом он услышал стук колес. На этом мысу не было дороги для колес — только тропа, по которой и пешему-то шлось с трудом. И все же он явственно слышал, как подъехала и встала повозка, и как переступили кони. Он пошел к краю двора, к низкой каменной ограде, за которой начинался обрыв.
У ограды его ждала женщина. Она была не молода и не стара — возраст ее не держался на лице, соскальзывал, как вода. Одета она была по-дорожному, и за спиной ее, на тропе, которой не было, стояла темная высокая повозка, и кони повернули к Федору влажные большие глаза.
— Долго же ты ходишь, — сказала она. — Я зову третий раз.
— Я слышал, — сказал Федор. — Ты звала голосом моей жены.
— У меня нет своего голоса, — ответила женщина. — Я говорю тем голосом, которому человеку легче всего открыть дверь. Тебе — этим.
Федор оперся о холодный камень ограды. Сердце его било неровно, и он понял вдруг, отчего так трудно дался ему путь от постели до двора, и отчего рука, которой он держался за перила лестницы, была как чужая.
— Ты пришла за мной, — сказал он.
— Да.
— Я думал, ты страшнее.
Женщина усмехнулась, ведь она слышала одни и те же слова который век подряд.
— Все так думают, — сказала она. — Со страху насочиняли. А я больше похожа на смену караула. Ты стоял на вахте, теперь моя очередь. Только и всего.
Федор помолчал. Море дышало внизу, и он, привыкший за сорок лет читать его дыхание, услышал в нем нынче что-то ровное и широкое, чего не слышал прежде, — будто оно перестало накатывать и уходить и просто стало, во всю ширь, до самого края.
— Скажи мне одну вещь, — проговорил он. — Я весь век не уезжал отсюда. Люди думали — боюсь. А я не боялся. Просто некуда было. За горами такие же люди, и так же родятся и помирают, и так же тоскуют. Чего ради тащиться за тридевять земель, чтобы увидеть то же самое в другом месте?
— И правильно делал, — сказала женщина. — Те, кого я забираю с дальних краев, всегда говорят одно: «А ведь дома было то же самое, только я не смотрел». Ты смотрел. Поэтому я и пришла к тебе по-доброму, а не как к иным.
— Но вот чего я не понял за всю жизнь, — продолжал Федор, и голос его дрогнул, не от страха, а от близости к чему-то долго недостававшему. — Огонь. Я поддерживал огонь сорок один год. Корабли перестали в нем нуждаться. Я все равно поддерживал его. Зачем? Я сам себе говорил — по привычке. А сейчас стою и думаю: может, не для кораблей вовсе.
Женщина повернула голову и посмотрела вверх, на маяк. Луч медленно прошел над водой, ощупал черноту и ушел дальше, в свой бесконечный круг.
— Для кого же? — спросила она, и Федор понял, что она спрашивает не для того, чтобы узнать, а для того, чтобы он сам сказал.
— Не знаю, — признался он. — Может, чтобы кто-то с воды видел, что на берегу еще не все темно. Хоть и не плывет к этому берегу. Просто видел и знал.
— Вот, — сказала она тихо. — Огонь, который никого не ведет в гавань, а только говорит, что гавань есть. Ты, выходит, всю жизнь делал самое нужное дело и не знал, как оно зовется. Немногие так. Их-то мне забирать и легче всего — они приходят ко мне уже почти расплатившиеся.
Федор почувствовал, как тяжелеют ноги, как тяжелеет рука, лежащая на камне. Запах желтых роз стал гуще, и теперь к нему примешивался запах волос Дарьи, который он давно забыл и который вернулся весь, без остатка, как и тот, прежний.
— Там будет она? — спросил он, не уточняя, кто.
Женщина не ответила прямо.
— Я не знаю, что там, — сказала она. — Я только до порога. Меня за порог не пускают. Я довожу и поворачиваю обратно — за следующим. Из всех вахт моя самая длинная, и я единственная не знаю, что охраняю. Так что не спрашивай меня о том, что я сама хотела бы знать.
И Федор, услышав это, ощутил к ней не страх и не покорность, а странную родственную жалость — к той, что водит всех к двери и сама в нее никогда не войдет, к вечной провожатой, оставленной снаружи.
— Тяжело тебе, — сказал он.
Женщина взглянула на него, и что-то в ее лице — то, что все время соскальзывало, — на миг задержалось, и Федору показалось, что у нее тоже есть свое одиночество, побольше всех человеческих, вместе взятых.
— Никто мне этого не говорил за все века, — сказала она. — Дай руку, смотритель. Тут три шага до повозки. Обопрись крепче, я хоть и старей всего на свете, а сильна.
Он подал ей руку. Рука ее была не холодна, как он ждал, а ровно тепла, как нагретый солнцем камень к вечеру. Они пошли — три шага, не больше, — и за оградой, где днем был обрыв и вода, теперь лежала тропа, и стояла повозка, и кони ждали.
Один из рыбаков, ночевавший в сарае у подножия мыса, проснулся под утро от того, что наверху, у маяка, будто простучали колеса и заржала лошадь. Он подумал спросонок, что это сон, и повернулся на другой бок. А когда совсем рассвело и он поднялся к башне, огонь еще горел — последний раз за сорок один год Федор не загасил его к утру. Дверь дома стояла открытой, постель была застелена, книга погоды лежала на столе, и последняя запись в ней обрывалась на середине слова. По всему мысу пахло желтыми розами, хотя ни одного куста на нем не росло, и запах этот к полудню сошел и больше не возвращался.
Свидетельство о публикации №226053102428