Добрая Гретхен

Городская осенняя постсказка.
Девочка никогда не видела отца. Она родилась уже после войны, и единственная вещь, которая напоминала о нём, была китайская ваза. Мужчина принёс её как-то в октябре на знакомство с родителями мамы.

Гретхен жила в Кёльне. Когда-то этим городом и всей, как казалось ребёнку, огромной землёй вокруг управлял старый, толстый и очень набожный архиепископ. А ещё раньше на шумных базарах старого Кёльна наряду с говядиной, бараниной и свининой можно было купить хороший шмат человечины… Вспоминая это, бабушка говорила:

— Жители нашей Земли не особо жаловали чужаков.

Но эти добрые, славные времена ушли, ушли очень далеко, Гретхен.

Последние два года Девочка жила с мамой. Женщина была ещё молодой и очень хорошей портнихой, однако сильно болела, и ребёнок часто ловил себя на мысли, что мама болела — всегда. А ещё мама постоянно и быстро расстраивалась. И девочке снова казалось, что мама расстраивалась всегда…

Была последняя суббота октября, шёл привычный холодный немецкий дождь. Мама была в ателье, а Девочка убиралась. Она часто ловила себя на мысли, что… мама винит её во всём. Винит в том, что молочник опоздал, винит в том, что сосед сбил на машине садового гномика… И самое обидное — винит в гибели отца, сгинувшего при отступлении из заснеженной, как говорила бабушка, проклятой России.

Мама часто укоряла Гретхен и за то, что никакой мужчина не обращает на неё своего внимания, и маму не беспокоило, что и мужчин вокруг было как-то совсем мало… и попросту некому было обращать внимание. Но Девочка тогда не понимала этого, почти совсем как её мама.

Дешёвая китайская фарфоровая ваза, подаренная отцом, стояла на камине и была чем-то намного большим, нежели безделица или память о человеке, — она была тихим светочем и центром религиозного культа. Мама постоянно протирала её, вечерами разговаривала с ней, пела ей и даже готовила для неё. Девочке казалось, что Ваза занимает гораздо больше времени и симпатий ещё не старой, но быстро увядающей женщины, нежели она сама.

Девочка рисовала узоры шваброй на мокром холодном полу, и как-то один из зигзагов вплёл Гретхен в танец… И вот она уже смеялась и кружилась, кружилась и смеялась, и, как это обычно бывает у Андерсена, у братьев Гримм, у Достоевского, швабра сама собой задела рукоятью тонкостенную фарфоровую вазу.

Фарфор не удержался, скользнул и разбился на тысячи и тысячи и тысячи крикливых и острых осколков.

Отчаяние мокрой, замерзшей, раненной птичкой больно кольнуло худенькую детскую грудь, Гретхен сползла на пол и, как любая Девочка в её годы, превратилась в самозабвенный плач. Рыдала она долго, до самой темноты, чувствуя, хоть и не понимая, что произошло самое страшное в их жизни, чувствуя и не зная, как дальше придётся жить.

Девочка очень боялась, что мама, у которой и так было слабое здоровье, совсем сляжет, не сможет ходить и не сможет заботиться о ней.

Что же делать, что же делать, что же делать — как облупившийся оловянный волчок кружились больные мысли в белёсой детской головке.

Вот она сгребла бесчисленные осколки в розовый бумажный пакет, вот она потушила свет, и вот она стала ждать маму.

Мама пришла уже совсем поздно, наверное, в полдевятого. Нервно открыла дверь — в тот день в ателье случилось много работы, и она была ещё более уставшей, чем обычно. Более уставшей и более больной. Выпила холодной кипячёной воды и ушла в свою спаленку.

— Гретхен, я сегодня совсем болею, ты… не заходи пока.

Следующие три часа девочка провела в маленьком и невыносимо липком детском аду. Не знала. Не знала, не знала, не знала, что дальше. Не знала, как дышать, не знала, как ходить, не знала…

Вдруг это случилось, и мама проснулась и сказала:

— А всё ли нормально?

— Да, — выдавила Девочка.

Мама улыбнулась и со слабым смешком сказала:

— Я надеюсь, ты ничего не сделала с вазой. А то я не переживу этого, Гретхен.

Девочке было очень больно и страшно, и она поспешно наврала:

— Нет, нет, что ты, мамочка, всё хорошо, просто спи, пожалуйста, спи, всё хорошо.

И мама уснула.

Гретхен сидела на стуле в полной темноте, обхватив маленькие худые ножки. Молиться она не умела, да и не знала, кому молиться. Да и кому было молиться в послевоенной Германии? Адольф умер, а Христос давно не заглядывал в эти земли.

Как-то само собой в окно проскользнула жирная, сочная луна, похожая на блины умершей бабушки. Луна спешно бросила свой взгляд на девочку, влипшую в тихую истерику, и скользнула по большим портняжным ножницам, коими швеи обычно отсекают всё лишнее от одежды, от будущей одежды.

Девочка тоже увидела ножницы, и что-то невероятное и спасительное захватило маленькую душу. Руки немели, и всё же она вцепилась в манящее надеждой ночное серебро, сотворённое много лет назад мастерами из славного Золинген.

В каком-то полулетаргическом сне, на заплетающихся в крендельки ножках, вползла Гретхен в маленькую уютненькую спаленку мамы. И вот она совсем уже приблизилась к чернеющей кровати. Мама почти была не видна, дыхание растворилось в воздухе комнатки, в которой даже не было привычного чистенького немецкого окошка.

Девочка в последний раз зачерпнула грудью тяжёлый, чёрный воздух, замерла и на коротком болезненном выдохе воткнула в белёсое горло мамы красивые, светящиеся серебром ножницы.

Лизнула и скользнула милой оранжевой нырнуло в теплую, уютную майскую тень…
Тело женщины как-то сдулось, словно резиновый шарик, обмякло и окончательно растаяло в перине… И Гретхен вдруг стало как-то тихо и хорошо, и светлая, стыдливая мысль лизнула за ушком:

— Теперь мама не умрёт.

Лизнула и милой оранжевой ящеркой нырнула в уютную тень…
19.05. 2026
Караганда


Рецензии