Владимир Турбин

Человек, который вышел из тени.

Есть исповеди, которые пишут не чернилами, а годами прожитой фальши. Владимир Турбин — московский литературовед, доцент МГУ, автор блистательных книг — четверть века нёс в себе одну и ту же боль. В 1966-м, когда над Андреем Синявским (писателем Абрамом Терцем) свершился суд, Турбин поставил подпись под коллективным письмом осуждения. Подпись, которую позже сам назовёт «шедевром административной публицистики» и которую, как выяснится, он мечтал стереть с лица собственной биографии.

Но тогда — не стёр. И это стало его тенью.

Тень следовала за ним по университетским коридорам, замирала над домашним письменным столом, прорастала в прозу, которую он позже уничтожит. Потому что Турбин был человеком с двойным дном. Публично — остроумный лектор, властитель дум филфака, устроитель знаменитых «лермонтовских вечеров», куда попадали только по личным приглашениям. Войти туда считалось удачей: приглушённый свет, живая речь без оглядки на идеологию, стихи Лермонтова, которые вдруг звучали не как школьная программа, а как запретный разговор о судьбе и одиночестве. Там, в этом кругу избранных, пахло свободой. Но сам хозяин вечеров уже знал: свобода не прощается тем, кто однажды подписал письмо против свободы.

Так он нёс маску.

Аллюзия напрашивается сама: лермонтовский вечер — всегда бал-маскарад. Герой нашего времени прячет лицо под чужими чертами. Турбин же прятал совесть под добродушной учёностью. И чем ярче светился его талант, тем гуще ложилась на душу та самая подпись.

И вот — конец 1980-х. Перестройка, гласность, время, когда можно наконец выдохнуть. Турбин пишет покаянное письмо в «Литературную газету». Обращается к Синявскому: «Я прошу передать… мою просьбу простить меня». При этом не отрекается от эстетического расхождения: «Как писатель Синявский мне чужд». Это раздражало критиков: зачем каяться, если ты не пересмотрел главного? Но, возможно, именно в этом и состоит зрелое раскаяние — не перекраивать прошлое под новый флаг, а признать конкретную вину. «Я был не прав не в оценке твоих рассказов, а в том, что бросил камень вслед уводимому в лагерь человеку».

Похоже на снятие маски. Но маска приросла к лицу — и отслоилась вместе с кожей.

Он умер в 1994-м. Посмертно вышел его загадочный роман «Exegi monumentum» — «Я воздвиг памятник». Ирония судьбы: при жизни Турбин не просто не воздвиг памятник, а старательно разбирал его по кирпичикам. Уничтожал собственную прозу. Устраивал вечера, куда не всякий входил. Подписывал то, что потом проклинал. Но именно эта внутренняя борьба — между конформизмом и честью, между страхом и поздней правдой — и стала его настоящим памятником.

Не казённым. Не бронзовым. А тем, о котором он сам писал: нерукотворным. Потому что его воздвигло не государство, а мучительное, неловкое, не до конца последовательное человеческое покаяние.

В Ельце, который он любил, установили мемориальную доску. На ней нет ни слова о суде над Синявским, ни слова о той подписи. Только: «за любовь к Ельцу, посвящение жизни преемственности поколений». Но те, кто знал, понимают: эта доска — одновременно и прощение, и напоминание. И ещё — приглашение на лермонтовский вечер, куда вход только по одному билету. Билету под названием «совесть».

Мне было интересно читать его «Товарища Время и товарища Искусство», а книгу «Пушкин. Гоголь. Лермонтов» считаю одной из лучших. Потому что написал её человек, который знал о двойных глубинах и маскарадах не понаслышке — и всё же нашёл в себе силы выйти из тени. Пусть и не до конца, пусть с кровью на лице.


Рецензии