Грань света. Гл. 17. Точка невозврата

В конце последнего курса случилась трагедия: из-за нелепой случайности погиб наш друг Эдик. Это произошло летом 1995 года, накануне выпускных экзаменов. Я был рядом и всё равно не смог ничего изменить.

Сначала был короткий оглушающий разрыв — будто реальность на секунду потеряла опору. Не сразу стало ясно, что именно произошло. В теле появилась странная слабость: ноги стали ватными, движения — медленными и неточными. Кто-то говорил, суетился, но слова не доходили до меня. Я смотрел и не мог соединить увиденное с мыслью, что это окончательно.

Смерть не дала времени на подготовку. Она просто случилась — без пафоса, без предупреждений, без возможности что-то исправить.

Позже я бесконечно возвращался к тем минутам. Воспроизводил их в памяти с мучительной точностью — жесты, интонации, последовательность шагов. Пытался найти момент, где ещё можно было вмешаться, где всё ещё не стало необратимым. Иногда он словно проявлялся. Иногда понимал, что, возможно, придумываю его задним числом. Это сомнение оказалось самым тяжёлым: оно не отпускало и не позволяло поставить окончательную точку.

Когда я возвращался в Петербург один, час дороги на электричке растянулся до невозможности. Я сидел у окна и смотрел на мелькающие деревья, но почти не видел их. Ладонь всё время была напряжена, пальцы непроизвольно сжимались, будто я пытался удержать что-то ускользающее. Мир за стеклом двигался, а внутри всё оставалось неподвижным.

В кармане лежал ключ от его комнаты в общаге. Я чувствовал его через ткань — как доказательство того, что всё произошло.
В электричке пахло укропом и тёплой землёй из чьей-то сумки. Кто-то громко смеялся в конце вагона.
Я подумал, что мир не имеет права звучать так.

Я пытался сосредоточиться, выстроить мысль, заново пройти тот момент — словно от точности внутреннего усилия зависела возможность что-то изменить. Казалось, если собрать внимание до предела, время поддастся. Но ничего не менялось. Мир оставался глухим к моим попыткам.

Потом пришла злость — не громкая, а плотная, тяжёлая. Если я столько лет стремился чувствовать тонкое, улавливать намёки, угадывать направление, почему в самый важный момент я оказался бессилен? Этот вопрос возвращался снова и снова, и ответа не было.

На третьи сутки после возвращения я понял, что должен зайти в комнату Эдика в общаге.

В комнате стояла тишина. На столе — чашка с остывшим чаем, рядом раскрытая тетрадь. Я не стал в неё заглядывать. Его вещи лежали в шкафу, на полке, даже на подоконнике — так, будто он вышел на минуту и вот-вот вернётся.
Я постоял посреди комнаты. Потом сел на его кровать.

На кровати лежал тот самый зелёный поношенный свитер с вытянутыми рукавами — кроме самых жарких летних дней я почти всегда помнил его в нём. Я взял свитер и положил себе на колени.

Посидел. Встал.
Взгляд упал на книжную полку. Я провёл пальцами по корешкам и остановился на «Учении дона Хуана».

И вдруг вспомнил, как он всё время пытался всучить мне эту книгу. Мы спорили. Он горячился, жестикулировал — иногда так, что очки съезжали с носа, и он машинально их поправлял, — наклонялся вперёд и смотрел на меня своими удивлёнными миру глазами из-под больших линз.
— Ты даже не открывал её, а уже судишь.
Я отмахивался, не верил, считал это опасным.

Теперь же я вдруг почувствовал, что должен её взять. Не захотел — именно должен. Будто это часть чего-то незавершённого. Он бы не был против.
Я снял книгу с полки. Между страницами лежала закладка — Эдик остановился где-то на середине.
Я открыл на этом месте. На полях, карандашом, его почерком было выведено:
«проверить на себе»
Я провёл пальцем по этим словам и закрыл книгу.
«Вот и проверил», — подумал я, и внутри что-то сжалось.

Я больше не мог оставаться здесь. Быстро оглядел комнату — как будто прощаясь с пространством, где мы столько раз встречались, спорили, делились, — и вышел.
Ключ отдал соседу.
Но легче не стало.
С тех пор ощущение, что меня ведут, исчезло.

Я стал задерживать взгляд на людях чуть дольше обычного — будто проверяя, здесь ли они ещё. Простые решения давались медленнее: я перепроверял адреса, время встреч, маршруты. Стоило ослабить внимание — и внутри возникала тревога: что-то снова произойдёт. Раньше я доверял внутреннему чувству направления. Теперь я ему не верил. И в этом было самое тихое и самое тяжёлое изменение.

Ребята поддерживали меня как могли. Они говорили простые, правильные слова, брали на себя организационные мелочи, старались быть рядом. Я был благодарен им, но от этой заботы становилось ещё труднее. В каждом жесте участия я ощущал собственную несостоятельность, будто должен был сам удерживать других, а оказался тем, кого удерживают.

Через несколько дней стало ясно, что я не могу оставаться в Петербурге. Город не был враждебным — наоборот, всё в нём было привычным. Но именно эта привычность возвращала к одному и тому же месту внутри. Каждый маршрут замыкал круг, который я не выдерживал.
Мне нужно было выйти из него — хотя бы внешне.

Я сказал маме, что должен немного прийти в себя, и купил билет до Вышнего Волочка просто потому, что там жил Валя, мой школьный друг. Никакого плана не было; было лишь ощущение, что движение необходимо.

Она посмотрела на меня долго и внимательно.
— Надолго?
— Не знаю.
— Ты не виноват, — сказала она тихо, будто осторожно касаясь того, о чём я сам не решался говорить.
Я не ответил.

Когда поезд тронулся, боль не исчезла, но вместе с гулом колёс появилось хотя бы внешнее движение. И этого оказалось достаточно, чтобы сделать следующий вдох.
Мой приезд стал для них неожиданностью. В те годы мобильные телефоны в России ещё были редкостью, поэтому нельзя было просто позвонить и предупредить.

— Ой, Данечка, приехал! — воскликнула Анастасия Петровна и крепко обняла меня.
Валя хлопнул по плечу. Артём улыбнулся своей тихой улыбкой.
Их радость была искренней и простой. Никто не задавал лишних вопросов. Никто не пытался говорить о том, о чём говорить было трудно.

В доме всё жило своей обычной жизнью: звякала посуда, хлопала дверь, кто-то проходил по комнатам. В этой простой повседневности было спокойствие. Здесь от меня ничего не требовалось. Можно было просто быть.
Но внутри меня всё оставалось неподвижным.

Если существует образ идеальной матери, то для меня им всегда была Анастасия Петровна. Невысокая, с тёплыми глазами и мягким голосом, она относилась ко мне так, будто я был её собственным сыном. В её заботе не было лишних слов — только простые, понятные жесты: горячий суп, чашка чая, тихое «поешь ещё».
— Данечка, мой третий сын, — любила она повторять, а потом, смеясь, поправлялась: — Нет, четвёртый. Её первый сын, Анатолий, уже много лет жил в США.

Валя был моим самым близким школьным другом — живой, увлекающийся, немного небрежный, с вечной творческой искрой в глазах. Артём, младший брат, напротив, отличался спокойствием и мягкостью. Рядом с ними можно было молчать и не чувствовать неловкости.

Я жил у них как свой. Мы гуляли, ходили вдоль реки, по вечерам смотрели фильмы, играли в карты. Всё было просто и по-домашнему. Друзья не расспрашивали меня о случившемся, но их поддержка чувствовалась в каждом взгляде.
И всё же я не возвращался к жизни.
Того себя, который в решающий момент оказался бессилен, я потерял. А нового ещё не обрёл.

Я всё время возвращался мыслями к случившемуся. Вина не отпускала. Она не была громкой, не требовала слов — она просто жила во мне постоянным напряжением. Я не знал, как с ней быть. Иногда казалось, что облегчение возможно только если однажды не отвернуться — если остаться там, где становится страшно, и не сделать шаг назад.
Я уже однажды оказался рядом — и этого оказалось мало.

Я ничего не искал специально. Просто после того, что произошло, я уже не мог позволить себе снова уйти в сторону.

Дом, в котором мы тогда жили, был большим деревянным двухэтажным зданием, построенным ещё в XIX веке. Передним фасадом он выходил на узкую улицу: стоило перейти её — и ты уже оказывался на живописном берегу реки. Задняя же сторона дома смотрела в огромный, запущенный сад, дикий и тёмный даже днём. Семья моего друга занимала первый этаж.

— А почему никто не живёт на втором? — спросил я как-то, отхлебнув парного молока, которое мы покупали у соседки за углом, и прикидывая, хватит ли у меня козырей, чтобы отбиться от атаки.
— Потому что там уже живут, — ответила Анастасия Петровна спокойно.
К тому времени я жил у них уже пару недель и ни разу не видел, чтобы дверь на лестницу, ведущую на второй этаж, открывалась. На ней всегда висел большой амбарный замок — тяжёлый, тёмный, словно поставленный не столько для защиты, сколько для предупреждения.
— И кто там живёт? — спросил я.
— Ляг сегодня на кухне и сам услышишь, — сказала Анастасия Петровна.
— Да-да, ляг, послушай, — поддакнул Валя и с силой впечатал в стол козырного короля, словно ставя точку.

Мне постелили на огромном сундуке — вернее, мы просто поменялись местами с Анастасией Петровной: она легла в комнату, которую отвели мне как гостю, а я — на кухне. Сундук оказался неожиданно удобным — тяжёлым, крепким, старым.

Где-то около двух часов ночи я отчётливо услышал, как в комнате прямо над кухней кто-то двигает стулья. Звук был отчётливый. Я приподнялся и стал слушать. Это не было похоже ни на сон, ни на игру воображения. Через несколько секунд звук повторился. Потом всё стихло и больше не повторялось.

— Может, воры или хулиганы залезли через окно? — думал я, лёжа на сундуке и глядя в темноту. — Утром проверю.

С рассветом я первым делом подошёл к двери, ведущей на второй этаж. Амбарный замок висел на своём месте. Я дёрнул дверь — крепко. Затем я обошёл дом кругом и посмотрел на окна второго этажа: до них было не меньше четырёх метров.
— Нет, это не воры, — сказал я себе вслух.
За завтраком любопытство всё-таки взяло верх.

— И что же у вас за такие странные соседи? — спросил я.
— Такие вот, — ответила Анастасия Петровна и слегка покачала головой. — Беспокойные.
— И вас это совсем не тревожит?
— Да мы уже как-то привыкли, — сказала она с лёгкой усмешкой.
— А когда вы туда поднимались в последний раз?
— Даже не помню…
— Они нас не трогают — и мы их не трогаем, — вставил Артём.

Во мне появилось другое ощущение. Это был не интерес. Скорее — внутреннее упрямство. Словно во мне что-то требовало не обходить стороной, а идти прямо.
— Я хочу посмотреть, что там, на втором этаже, — сказал я.
— Пойдём, — спокойно ответил Артём.
— Я с вами не пойду, — чётко сказал Валя.

Обстановка на втором этаже напоминала шестидесятые годы: старая деревянная мебель, железные кровати, накрытые кружевными покрывалами, тяжёлые столы и стулья, комоды и серванты. Всё выглядело так, словно время здесь остановилось и просто отступило в сторону.

Я вошёл в комнату, которая находилась прямо над кухней. Она была самой маленькой. Слева стояла большая железная кровать, и я с удивлением заметил чистое бельё — аккуратно застеленное, будто комнату готовили к чьему-то приезду. Справа — массивный деревянный стол с единственным стулом. За ним — окно, выходившее во двор. У дальней стены, рядом с маленькой дверцей на чердак, стоял очень старый комод из чёрного дерева.

На стенах второго этажа висели старые фотографии в деревянных рамках. Со временем, как это часто бывает, лица на них потускнели и стали почти неживыми — все, кроме одной. В маленькой комнате висел портрет мужчины лет пятидесяти: белая рубашка с галстуком, серый костюм. Лицо жёсткое, а глаза — живые. Слишком живые.
Мне стало не по себе. По рукам побежали мурашки. Эти острые, пронзительные, недобрые глаза смотрели прямо на меня — не сквозь, а именно на меня.
— Кто это? — спросил я у Артёма.
— Это дед Петя, — сказал он почти шёпотом.

Комнаты были относительно чистыми, но даже если не смотреть на фотографию, здесь отчётливо ощущалось присутствие — плотное, тяжёлое. Я сел на кровать; пружины резко скрипнули.
В груди стало тесно.

Это было ощущение, которое я уже знал: отступать нельзя — иначе внутри что-то ломается.
И вдруг я сказал:
— Сегодня я буду ночевать здесь.
— Ты что? — Артём побледнел. — Ты серьёзно?
Я кивнул. Это было не бравадой. Что-то здесь было, и я мог не справиться с этим. Но уйти означало бы снова отступить.
— Я буду ночевать здесь, — повторил я спокойно.

Когда стемнело, они провожали меня молча. Даже Валя. В их взглядах читалось беспокойство.
— Может, не надо? — тихо спросила Анастасия Петровна.
— Надо.
Мне было страшно не за дом. Мне было страшно снова оказаться тем, кто ничего не смог.
Было ясно только одно: если сейчас отступлю, потом уже не смогу вернуться к этому месту внутри себя.

*Спасибо, что дочитали до конца. Буду признателен за ваши впечатления, замечания или пожелания. Если вы тоже пишете, с интересом познакомлюсь с вашими работами и поделюсь своими впечатлениями.*


Рецензии