Расходящиеся круги
На пароходе он простоял весь рейс на корме, глядя на воду. Рядом курил бородатый мужик в промасленном ватнике. Марк думал о том, что, кажется, всю жизнь едет куда-то, а куда — не помнит, и зачем — тоже.
На ярмарке гремел оркестр — три трубы, две скрипки и барабан — играл что-то, что в городе считали вальсом, хотя это был не вальс, а какая-то разудалая плясовая, от которой у лошадей начинали подрагивать губы. Марк медленно пошёл в ту сторону, протискиваясь между мокрых спин, мимо лотков с леденцами, связок сушёной рыбы, мимо старика, торговавшего горячими пирожками. Женщины в платках стояли у костров, и пар от их варева поднимался вверх.
Его окликнули по имени. Он обернулся.
Перед ним стояла девушка в мужском пальто, накинутом на голые плечи. Пальто было ей велико — рукава спускались ниже колен, и она держала их, как рукава шубы, у горла. Из-под пальто виднелось синее платье с обтрёпанным подолом. Она была босая. На ступнях — полоски грязи между пальцев. Лицо её было не то чтобы красивым — оно было таким, на которое хочется долго смотреть, не понимая зачем. Глаза — зелёные, мутноватые. Она улыбнулась.
— Ты, — сказала она. — Наконец-то.
Марк не помнил её имени. Он мог бы поклясться, что никогда её не видел. Но в горле у него вдруг стало так, будто он только что проглотил косточку от черешни.
— Наконец-то, — повторила она и взяла его за локоть. Пальцы у неё были ледяные, и от этого локтя по всему телу пошёл странный ток.
Они пошли через ярмарку. Она знала всех. Кивала. Ей кивали в ответ. Марк слышал, как её называют, — но имя каждый раз было другим, словно она сама не знала, как её зовут, и каждый встречный давал ей новое, и она принимала каждое с одинаковой готовностью, как принимают мелочь на базаре. Он запомнил только обрывки: Ага. Галя. Стёпа. Или, может быть, ничего из этого.
У самой воды, на длинной барже, горели фонари, и под фонарями сидели музыканты, и играли они уже не вальс, а какую-то тягучую, душную мелодию, в которой бас гудел, как шмель в стакане. Девушка потащила его наверх по мокрым доскам трапа, и под её ногами доски поскрипывали, и он подумал, что это скрипит не дерево, а что-то внутри него самого — какая-то старая, ржавая пружина, которую от долгого неупотребления вдруг снова тронули.
Он обнял её на палубе. Она прижалась. И в этот момент — ровно в этот — Марк почувствовал, как что-то большое, чёрное, не имеющее имени, вошло в него снизу, от ступней, и поднялось до самого горла. Это не было больно. Это было сладко. Так сладко, что хотелось кричать. Он чувствовал её рёбра, её ключицы, её сердце, бьющееся о его сердце, и ему казалось, что у них теперь одно сердце на двоих, и бьётся оно где-то выше — над крышами, над трубами, над луной, — и там, наверху, из этих ударов складывается что-то огромное, жгучее, вроде связки хвороста, в которую воткнули факел.
Он поднял голову.
И увидел.
Люди на ярмарочной площади — все до одного: старики в тулупах, дети на плечах у матерей, торговки с пирогами, солдаты с бабами, пьяные извозчики, нищие на паперти — все они двигались. Не вразнобой, не как попало. Они двигались так, словно кто-то невидимый держал их всех за одну верёвку, продетую у каждого подмышкой, и тянул. Их тела сплетались. Их ноги шли в одну сторону. Их головы, как подсолнухи, поворачивались к одному и тому же месту — к реке. Туда, где на барже горели фонари. Туда, где стоял он.
Марк хотел отвернуться. Не смог. Шея окаменела.
А она — та, что была в его руках, — смотрела на него снизу вверх, и её зелёные глаза не смеялись. Они впивались. Они были как два осколка того же стекла, из которого были сделаны. Она знала, что он видит. Она ждала, когда он это увидит.
— Не бойся, — прошептала она. — Тут нечего бояться.
И тогда он услышал.
Это был крик. Женский, тонкий, почти детский. Крик шёл откуда-то с берега, из толпы, и в нём было одно только слово, повторённое дважды — как удар и ответ. Марк не разобрал слова, но он понял его кожей, нутром, костями: это было предупреждение. Та самая нота, тот самый надрыв в ночи, через который хлещет свет. Он забыл этот крик — или, может быть, никогда не слышал, — но в этот беглый миг он вдруг вспомнил всё разом: и как сладко льнуть, и как жарко гореть, и как опасно оказаться на самом дне того, что снаружи блестит и переливается, а внутри — топкое, чёрное, ненасытное.
Он разжал руки.
Она отступила на шаг. Пальто соскользнуло с её плеча и упало на палубу. Под ним было голое тело, белое, в лунном свете, как рыбье брюхо. Марк попятился. Доска под его ногой хрустнула и прогнулась.
— Ну, — сказала она. — Ну куда же ты.
— Не знаю, — сказал он. И это было правдой.
Он сошёл с баржи, спрыгнул на берег и пошёл, не оглядываясь, мимо костров, мимо лотков, мимо музыкантов, у которых уже порвались струны и которые всё равно продолжали водить смычками. Ярмарка за его спиной всё ещё двигалась — туда, к реке, к фонарям, — и он знал, что не может их остановить, и не хотел, и не смел.
На пристани он сел на свой чемодан и стал ждать парохода. На том берегу, где только что была ярмарка, теперь не было ни огонька, ни звука, ни одной живой души — словно всех смыло течением, и только что-то очень большое, очень длинное, очень холодное медленно уходило под воду, оставляя на поверхности расходящиеся круги.
Марк закрыл глаза.
В его голове ещё звучал тот крик. Слово было одно. Короткое. Женское. С мягким знаком на конце. Он не мог его произнести. Он не мог его забыть.
Пароход загудел. Марк встал, поднял чемодан и шагнул на сходни.
Свидетельство о публикации №226060302114