Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Постамент

Александр Гарцев
Постамент
Повесть


  ГЛАВА 1. «ЧЕЛОВЕК ОТ СТАНКА»

Город К., завод «Уралпневмостанк». Механосборочный цех № 3 — три пролёта под стеклянной крышей, сквозь которую мартовское солнце пробивается бледными, бессильными лучами. Пахнет окалиной, смазкой, потом и дешёвым табаком. Станки гудят на разные голоса — от басового урчания до тонкого, почти женского визга резцов, сдирающих стружку. На стене — плакат «Решения XXVII съезда КПСС — в жизнь!» и портрет Горбачёва, прикнопленный к стенду техники безопасности. 
  Время действия: март 1986 года, начало смены. На улице ещё по-зимнему холодно, снег подтаял, но лежит серыми остовами. В цехе — привычная духота, которую не выветрить даже сквозняком. 

Этот март запомнился заводчанам не погодой — обычным, мартовским, слякотным — а известиями. По телевизору говорили о перестройке, ускорении, гласности. Слова были красивые, но на станках они не отражались. Станки по-прежнему требовали заточки резцов, масла, человеческих рук. И людей, которые умели брать на себя ответственность.

Николай Петрович Горелов стоял у своего токарного станка — старенького, но выверенного, с китайским паспортом и русской душой. Руки его — въевшаяся в поры масляная смазка, так что мыло уже не брало — лежали на рычагах подачи как на органе. Он знал: нажмёшь чуть сильнее — сорвёшь резьбу. Чуть слабее — брак. Идеальный баланс находился где-то в спине, в подкорке, в том шестом чувстве, которое вырабатывается годами.

— Горел! — крикнул бригадир Серега — нет, не тот Сергей Петрович Власов, а его сменщик, молодой парень с копной рыжих волос. — Тебя начальник цеха кличет. Срочно.

Николай выключил станок, снял очки-консервы, протёр их грязной ветошью. Лицо его было крупным, скуластым, глаза — серыми, тяжёлыми, с прищуром, который одни называли «рабочей хваткой», другие — «угрюмостью». Бригадир парторг (а он был ещё и парторгом цеха, избранным на общем собрании, потому что «свой, не из начальства») — такой не ходит на поклон к начальству без повода.

— Чего ему? — спросил он, накидывая телогрейку на плечи.

— Говорит, разговор есть. Премии, что ли, урежут? — рыжий хохотнул.

— Привыкли, — буркнул Николай и пошёл к лестнице, ведущей в кабинетный коридор.

Кабинет начальника цеха Владимира Ивановича (по прозвищу Шахматист, за худобу и вечно прищуренные глаза) располагался на втором этаже, в стеклянной клетушке, откуда был виден весь цех. Владимир Иванович сидел за столом, перебирал бумаги. Завидев Николая, он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди.

— Садись, Горелов.

— Постою. Смена не резиновая.

— Ну как знаешь. — Шахматист подвинул к нему листок. — Это список молодых рабочих. Твоей бригады. Пять человек. Премию им урезаем на тридцать процентов. Приказ сверху. Не выполняют норму.

Николай взял листок, не читая. Смотрел на начальника в упор.

— Владимир Иваныч, ты это серьёзно?

— Я серьёзно. У меня план — наверху. Если мы не выполним...

— А ты, — Николай перебил, — почему не выполним? У нас перевыполнение по цеху на восемь процентов. Я вчера сдал детали. Моя бригада — лучшая в квартале.

— Значит, так надо, — Шахматист покраснел. — Не обсуждается.

— А у меня, — Николай положил листок на стол, придавив его грязным пальцем, — другая позиция. Я, между прочим, парторг. Могу собрание собрать. И могу заявить, что это решение — антирабочее. И пусть тогда в парткоме разбираются.

Шахматист побледнел. Потом снова покраснел. Потом махнул рукой.

— Забирай список. Поговорим завтра. Но ты, Горелов, ох, накличешь беду.

— Беду, — сказал Николай, — это когда рабочий в долгах, а начальник в новых ботинках. А у нас — пока порядок.

Он вышел, не прощаясь. Спустился в цех, разыскал своих молодых — Славку, Витьку, двух братьев Ткаченко и долговязого Сеньку. Сказал им коротко:

— Всё в силе. Премия будет. Я решу.

— Спасибо, Горел! — крикнул Сенька.

— Не надо спасибо, — отрезал Николай. — Работайте.

Вернулся к станку. Включил. Резец впился в заготовку, стружка завилась серебристой спиралью. Он любил это чувство — когда металл подчиняется. Когда всё честно: ты даёшь усилие — получаешь деталь. Никакой политики, никаких бумаг, никакой подковёрной борьбы.

В обеденный перерыв он стоял в курилке — бетонной клетушке с вытяжкой, где собирались мужики со всего цеха. Дым стоял коромыслом. Сергей Власов — друг старый, слесарь-сборщик, с красным лицом и вечно смеющимися глазами — хлопнул его по плечу.

— Слышал, опять Шахматисту вставил?

— Не вставлял, — Николай затянулся «Примой». — Правду сказал.

— Одного не пойму, — Сергей усмехнулся, выпуская дым колечками, — ты парторг. Ты за партию. А партия сейчас требует экономить. А ты требуешь премии. Как это вяжется?

— Вяжется просто, — Николай посмотрел на него холодно. — Партия — это, ****ь, народ. А народ, Серега, это я, ты, Славка этот долговязый. Если народу плохо — какой от него толк производству? Перестройка, ускорение — всё это про людей. А не про бумажки.

— Ох, Коля, — Сергей покачал головой. — Угробишь ты себя. На рожон лезешь.

— Пусть лезут те, кто сверху, — ответил Николай. — А я здесь. У станка. В грязи. И если меня выгонят — я вернусь к этому же станку. И ничего не изменится.

Мужики закивали, кто-то хмыкнул. Разговор свернул на хоккей, на нового директора, на то, что бензин подорожал.

Николай докурил, затушил окурок о подошву ботинка и пошёл обратно. На полпути остановился, взглянул на Доску почёта, где висела его фотография — ещё прошлогодняя, с ударничеством и грамотой. Фото, кажется, уже не соответствовало ему: он стал старше, угрюмее.

— Коля! — окликнул его сверху Шахматист. — Зайди!

Он поднялся. Владимир Иванович держал в руках приглашение — отпечатанное на машинке.

— Вот, райком партии. Вечером заседание. Тема — «Кадры и ускорение». Хотят послушать рабочих. Я дал твою фамилию. Ты у нас, Горелов, речистый.

— А вы, — сказал Николай, — я смотрю, отбояриваетесь?

— Я начальник. Моя задача — организовать. А твоя — выступать. Не подведи.

Николай взял приглашение. Сложил пополам, сунул в карман телогрейки.

Вечером, после смены, он пришёл домой — в двухкомнатную квартиру в панельной хрущевке, пахнущую щами, стиральным порошком и детством. Светлана — жена, в ситцевом халате, кормила с ложечки Дениса, трёхлетнего. Сын сопел, отворачивался от манной каши.

— Пришёл? — Света не обернулась. — Еда на плите.

— Спасибо, — он прошёл в комнату, сел на стул, разулся. Пальцы гудели от резца, спина ныла.

— Коль, — Света подошла, встала рядом, положила руку на плечо. — Ты чего такой? Опять на работе?

— Всё нормально. Дай побыть.

Она убрала руку, вздохнула, пошла к плите. Через минуту поставила перед ним тарелку с супом.

— Кушай. Остынет.

Он ел молча, глядя в окно. За стеклом — тихий заводской поселок, фонари, голые тополя. Снег всё не таял, хотя март уже кончался.

— Свет, — сказал он вдруг. — Я сегодня на райком иду. Выступать.

— Не ходи, — ответила она. — Сиди дома. Сыном займись.

— Не могу, — он отодвинул тарелку. — Меня записали.

— Вечно тебя записывают, — она села напротив. — А я остаюсь. И сын. Ты бы хоть раз подумал, кому нужна твоя правда? Ей, — она кивнула в сторону окна, в сторону завода, — ей не нужна. Ей нужны детали, премии, план. А ты хочешь быть совестью.

— А кто, если не я? — он поднял глаза.

Она не ответила. Встала, взяла с полки фотографию — свадебную, 1982 год, они молодые, весёлые, и он ещё без залысин.

— Посмотри, Коля. Это ты. Смеёшься.

Он посмотрел. Отвернулся.

— Ладно, — сказал он. — Пора.

Он надел чистую рубашку — единственную, с долгоносиком, которую берег для собраний, — застегнул все пуговицы, поправил воротник. Выходя, поцеловал сына в макушку. Тот пах кашкой и детством.

— До свиданья, батя, — сказал Денис.

— До завтра, сын.

Дверь закрылась. Светлана смотрела на закрытую дверь долго, потом перевела взгляд на фотографию. Достала из ящика тряпку, протёрла рамку.

За окном — март, перестройка, новая эпоха. А в этой квартире пахло щами, стиральным порошком и страхом. Страхом, что муж, который всегда боролся за правду, однажды не заметит, как эта правда кончится. И останется одна громкая, красивая, лживая пустота.

Николай вышел на улицу, закурил, поднял воротник. И пошёл к остановке. Автобус вёз его на райком, в зал с портретами, к людям в костюмах, которые говорят по бумажке. Он знал: он будет говорить без бумажки. И его услышат. Хотя бы сегодня.

Он не знал тогда, что услышат — и запомнят. И что это станет началом. Не пути наверх — пути на бронзовый постамент.

  ГЛАВА 2. «ШКОЛА МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА»

  Город К. Здание райкома партии — сталинская сталинка на главной площади, с колоннами и лепниной, которую в 1960-х закрасили белой краской, отчего она стала похожа на запёкшийся гипс. Внутри — запах ковролина, мастики для пола и казённых духов. Актовый зал — ряды красных кресел, портреты классиков марксизма, трибуна с микрофоном, на котором уже полгода не работал динамик, так что выступающие надрывали глотки. 
  Время действия: март 1986 года, поздний вечер. За окнами — темень, редкие фонари, мокрый снег, который уже не тает, смерзаясь в грязную кашу. 

Райком встречал Николая привычной суетой. В фойе курили первые секретари заводских парткомов, завотделами, какой-то генерал в форме — из военного училища, что стояло на окраине. Николай протиснулся к вешалке, сдал пальто, получил номерок. Огляделся. Своих — с завода — было человек пять: главный инженер, парторг завода, секретарь комитета комсомола. Все в серых костюмах, все с одинаковыми «дипломатами». Он чувствовал себя чужим в своей чистой рубашке — слишком просто, не по-чиновному.

— Горелов! — окликнул его знакомый голос. — Давай сюда.

Это был Илья Зиновьевич Фельдман — старый партийный интеллектуал, преподаватель школы марксизма-ленинизма при обкоме. Маленький, сутулый, с жидкой бородкой и умными, усталыми глазами. Он носил очки в толстой роговой оправе и всегда пахло от него старыми книгами и валокордином.

— Илья Зиновьевич, — Николай подошёл, пожал узкую сухую руку. — Вы тоже здесь?

— А как же, — Фельдман усмехнулся. — Тема — «Кадры и ускорение». Кто же, как не я, будет втолковывать нашим партийным функционерам, что кадры — это не только номенклатура? Идём в зал, садись поближе.

Зал наполнялся медленно. Кресла скрипели, люди перешёптывались, кто-то чихнул, кто-то закашлял. На сцену вышли члены президиума: первый секретарь райкома — грузный, с одышкой; заведующий отделом пропаганды — молодой, с жидкими усиками; и женщина — худощавая, в строгом костюме, с короткой стрижкой. Николай не знал её.

— Уважаемые товарищи! — первый секретарь начал без микрофона, голосом, привыкшим к командам. — Слово для доклада предоставляется заведующему отделом пропаганды тов. Шаховой.

Женщина подошла к трибуне. Она оказалась старше, чем казалось издали — лет тридцать пять, с мелкими морщинками у глаз, с взглядом спокойным и цепким.

— Марина Юрьевна Шахова, — шепнул Фельдман Николаю. — Из Ленинграда, свежий ветер. Умница. Слушай внимательно.

Она говорила о кадрах, о необходимости выдвигать на руководящую работу молодых рабочих, о том, что бюрократический аппарат тормозит перестройку. Говорила без бумажки, но чувствовалось: каждое слово отточено, выверено, хотя казалось живым. Николай слушал и не верил: откуда эта женщина, вчерашний ленинградский философ, знает про заводскую жизнь? Но факты, которые она приводила — о текучке, о падении дисциплины, о том, что молодые рабочие не идут в ПТУ, потому что престиж труда упал — были точными, как его собственные наблюдения.

Потом начались выступления. Главный инженер завода нёс какую-то казёнщину, которую все слушали вполуха. Парторг завода жаловался на жильё для молодых специалистов. Комсомольский секретарь пищал о досуге.

— А теперь, — сказал первый секретарь, — дадим слово рабочим. Товарищ Горелов, бригадир и парторг цеха №3 завода «Уралпневмостанк». Прошу.

Николай поднялся. Сердце стучало где-то в горле, но он шёл к трибуне спокойно, шагом человека, который привык к станку, а не к кафедре. В зале зашептались.

Он подошёл к микрофону, постучал — не работал. Усмехнулся, отодвинул его в сторону, сказал громко:

— Не слышно — значит, скажу так. Нас в цехе 38 человек слышат без микрофона.

Заржали. Даже первый секретарь усмехнулся.

— Товарищи, — начал Николай, и голос его, низкий, с хрипотцой, заполнил зал. — Я слушал сегодня про кадры, про ускорение, про перестройку. Красиво говорят. А давайте по-нашему, по-рабочему: почему у нас молодой рабочий Сенька, который выполняет норму на 120 процентов, получает меньше, чем старый кадровик из отдела, который три часа пьёт чай и перекладывает бумажки?

В зале зашумели. Кто-то зааплодировал — тихо, но одобрительно.

— Я не против учёта, — продолжал Николай. — Я за справедливость. Перестройка, товарищи, если она не про справедливость — она никому не нужна. Вот мы в цехе недавно пересмотрели наряды, и оказалось, что бригада Ткаченко перерабатывает без доплат. Почему? Потому что начальник цеха смотрит на план, а не на людей. Я ему сказал — он обиделся. А я не для обиды, я для дела. Если мы, партийные работники, будем закрывать глаза на несправедливость — кто поверит в нашу партию? Кто пойдёт за нами?

Он говорил ещё минут десять. О премиях, о жилье, о том, что в заводской поликлинике нет лекарств, о том, что детский сад закрыли на ремонт и не открывают полгода. Факты — жёсткие, цифры — точные. Он не готовился, но всё это сидело в нём годами, и теперь вывалилось наружу.

— Спасибо за внимание, — закончил он, вытер рукавом пот со лба и вернулся на место.

Фельдман смотрел на него с недоумением и восхищением.

— Ты, Коля, — сказал он тихо, — или гений, или самоубийца. Ты что, не знаешь, что секретарь райкома — кум начальника твоего цеха?

— Знаю, — ответил Николай. — Мне не в кумовья метить. Мне правда нужна.

После заседания к нему подошли. Сначала — несколько рабочих с других заводов, жали руку, благодарили. Потом — завкомовские активисты. Потом — неожиданно — Марина Юрьевна.

— Товарищ Горелов, — сказала она, пристально глядя ему в глаза. — У вас есть время? Я хотела бы поговорить с вами подробнее.

— Есть время, — ответил он, хотя дома ждала Светлана, а завтра — смена. — Говорите.

Они вышли в коридор, сели на подоконник. Марина закурила — длинные тонкие сигареты, импортные. Предложила ему — он отказался, достал свою «Приму».

— Вы знаете, — начала она, выпуская дым, — я в этом городе почти год. И первый раз слышу живую речь с трибуны. Без бумажки. Без страха.

— Чего мне бояться? — усмехнулся Николай. — Меня уволить нельзя — я лучший токарь. А снять с парторга — так я сам попрошусь, если что.

— Вот это, — она кивнула, — это и есть кадры, о которых я говорила. Люди, которые не боятся. Которым нечего терять, кроме правды. Таких — единицы. И их надо двигать.

— Куда двигать? — он насторожился.

— Наверх, — просто ответила она. — В райком, в обком, в министерство. Чтобы они там, наверху, помнили, откуда пришли. Перестройка, товарищ Горелов, — это шанс. Не упустите его.

Она оставила ему визитку — простой прямоугольник с именем и телефоном.

— Позвоните. Я хочу вас познакомить с Ильёй Зиновьевичем. У него есть идея насчёт школы марксизма-ленинизма для рабочих лидеров. Думаю, вам там самое место.

— Я уже учусь, — ответил он. — На втором курсе политеха. Вечерний.

— Это другое, — она улыбнулась. — Это — политика.

Она ушла, цокая каблуками по казённому линолеуму. Николай остался сидеть на подоконнике, смотреть, как за окном падает снег. Потом достал фотографию из кармана — ту самую, свадебную, которую Светлана вытащила из рамки и сунула ему перед уходом. Посмотрел на себя молодого, смеющегося. Убрал обратно.

Домой вернулся за полночь. Светлана не спала — сидела на кухне, пила чай, перебирала крупу.

— Ну как? — спросила она, не глядя.

— Нормально, — ответил он, раздеваясь.

— Тебя снова куда-то зовут? Я же вижу.

Он молчал. Прошёл в комнату, лёг, не раздеваясь.

— Коля, — она зашла следом, села на край кровати. — Я боюсь.

— Чего?

— Что ты уйдёшь. Не от нас — от себя. Ты уже не тот, что на фотографии.

— Это жизнь, Света, — сказал он, не открывая глаз. — Жизнь меняет.

— Не должна, — ответила она. — Не так.

Она встала, выключила свет, ушла на кухню. Сидела там до утра. Слышала, как он храпит, и думала о том, что сегодня, на райкоме, какой-то человек — она не знала кто — посадил семя в его душу. И это семя прорастёт. А что из него вырастет — она боялась даже думать.

На следующий день Николай пришёл в цех, встал к станку. Резец вгрызся в металл. Стружка вилась, падала к ногам. Сергей Власов подошёл, хлопнул по плечу.

— Слышал, ты на райкоме выступал. Говорят, всех сделал.

— Никого я не делал, — ответил Николай, не оборачиваясь. — Я правду сказал.

— Правду, — Сергей вздохнул. — Правда, Коля, она как свежий воздух. Надышишься — и не можешь без неё. А потом привыкаешь. И она становится такой же обычной, как совковый воздух.

Николай выключил станок, повернулся к другу.

— Ты чего, Серега, философом заделался? Давай к делу.

— К делу, — Сергей усмехнулся. — Шахматист тебя опять вызывает. Зайди.

Николай вытер руки, пошёл наверх. В кабинете Шахматиста его ждали не одни — с начальником цеха сидел первый секретарь райкома.

— Товарищ Горелов, — сказал секретарь, не вставая. — У нас к вам предложение. В обкоме партии открываются курсы — школа марксизма-ленинизма для выдвиженцев. Мы хотим рекомендовать вас. Полугодовые курсы, с отрывом от производства. С сохранением зарплаты.

Николай посмотрел на Шахматиста. Тот отвёл глаза.

— А цех как же? — спросил Николай.

— Цех подождёт, — ответил секретарь. — Кадры решают всё.

Николай молчал. В голове стучало: «Света, сын, станок, правда — или карьера, лозунги, Марина». Он не знал, где правда. Может, она везде? Может, нигде?

— Подумать можно? — спросил он.

— Думайте, — сказал секретарь. — Но времени — до пятницы.

Николай вышел, спустился в цех. Струйка всё вилась на полу. Он нагнулся, поднял её, покрутил в пальцах. Металл — холодный, острый, настоящий.

— Коля! — крикнул Сергей. — Что решил?

— Не решил, — ответил Николай. — Но, кажется, меня уже решили.

Он подошёл к станку, включил его. И работал до конца смены молча, не поднимая головы. Думал.

Но о чём — не скажешь. Или скажешь, да не тем.


  ГЛАВА 3. «СМЕНА ВЕХ»

  Город К. Декабрь 1987 года. Квартира Гореловых — панельная хрущевка на окраине заводского района, улица Юности, дом 8. Две комнаты: маленькая зала, где стоит полированный «стенка» (куплен по знакомству, два года выплачивали), спальня с кроватью и детской кроваткой, кухня — шесть метров, с газовой плитой, раковиной, закатанными банками под столом. За окнами — уральская зима, мороз под тридцать, снег скрипит под ногами, как битое стекло. На подоконнике — герань, на стекле — морозные узоры, похожие на райские растения. В подъезде пахнет щами, кошками и дешёвым табаком. Время — поздний вечер, около одиннадцати, когда телевизор уже показал «Время», а соседи угомонились за стенкой. 

Декабрь восемьдесят седьмого запомнился городу К. не только морозами, но и суетой — предновогодней, тревожной. В магазинах, по слухам, появилась колбаса. Но только для ветеранов. Простой рабочий стоял в очереди с шести утра, получал по талонам две пачки масла и килограмм крупы. Говорили, что в Москве Горбачёв и Рейган подписали какой-то договор, что границы открываются, что скоро будет всё. Но в очереди за колбасой никто в это не верил.

Николай сидел на кухне, пил чай из гранёного стакана, смотрел в окно. Снег валил крупными хлопьями, фонарь во дворе мигал — то ли мороз, то ли лампочка старая. На столе лежала книжка — учебник по научному коммунизму, с закладкой на середине. Он должен был готовиться к семинару в школе марксизма-ленинизма, но мысли были далеко.

Школа… он закончил её полгода назад, с отличием. Фельдман сказал тогда: «Коля, ты готов. Теперь ты — не просто рабочий. Ты — новая генерация. Думай, куда идти». И Марина — эта женщина с цепкими глазами — тоже подошла, пожала руку: «Поздравляю. Теперь мы будем сотрудничать». Он не понял тогда, что значит «сотрудничать». Теперь начинал понимать.

— Коль, — Светлана вошла на кухню, поставила перед ним тарелку с пельменями — домашними, лепленными вчера вечером. — Ешь, остынет.

— Спасибо, — он не поднял глаз.

— Опять задумался? — она села напротив, сложила руки на груди. — Коль, ты когда последний раз с Денисом разговаривал? По-человечески? Не «дай то, сделай это», а так — поиграл бы?

— Свет, я устал. Завтра в обком. Документы готовить.

— Какие документы? — она не отступала. — Ты же рабочий. Твоё дело — станок. А ты — всё в бумажках.

— Время такое, — он отодвинул тарелку, закурил — в кухне, под вытяжку. — Перестройка, Света. Нужны новые люди. Молодые, инициативные.

— А старые — не нужны? — она повысила голос. — Дети — не нужны? Я — не нужна?

— Не кричи, — он выпустил дым в потолок. — Денис спит.

Она замолчала, но глаза её горели. Она встала, выключила плиту, убрала кастрюлю. Потом повернулась к нему:

— Коля, я тебя боюсь. Не того, что ты бросишь. А того, что ты станешь… чужим. Ты уже не разговариваешь со мной по душам. Только по делу. Как с секретаршей.

— Ты — жена, — ответил он, туша сигарету. — Жена должна понимать.

— Понимать? — она усмехнулась горько. — Я понимаю одно: ты идёшь вверх. А там, наверху, воздух разреженный. Там сердца не держат. Там бронзовый постамент.

— Что ты мелешь? — он встал, надел пиджак — тот самый, в котором ходил на заседания. — Какой постамент?

— Такой, — она подошла к «стенке», достала с полки статуэтку — «Рабочий и колхозница», дешёвая, из алюминия, купленная на ярмарке. — Вот. Бронза. Красивая. И мёртвая.

Он посмотрел на статуэтку, потом на жену. Не нашёл слов. Вышел в прихожую, надел пальто.

— Ты куда? — спросила она.

— Подышать. Душно.

Дверь закрылась. Светлана осталась одна. Она взяла статуэтку, повертела в руках, поставила на место. Потом подошла к окну, смотрела, как он идёт по двору, подняв воротник, закуривает на ходу. Фонарь мигнул в последний раз и погас. Стало темно.

Николай шёл по пустому двору, снег скрипел под ногами. Он думал о Светлане — о том, как они познакомились на танцах в 1980-м, как она улыбалась, когда он пел под гитару. Он тогда работал уже четвёртый год, был молодой, бесшабашный. А она — медсестра, в белом халате, с коробкой ампул. Сказала: «Осторожно, стекло». Он ответил: «Я сам — стекло. Трещина — и рассыпаюсь».

— Не рассыпайся, — попросила она.

Он тогда не рассыпался. А теперь? Теперь он сам не знал.

Он зашёл в телефонную будку на углу — стеклянную, разрисованную неприличными словами, с ободранным диском. Достал из кармана визитку. Марина. Набрал номер, долго слушал гудки.

— Алло? — голос сонный, но собранный.

— Марина Юрьевна? Это Горелов. Николай.

— Слушаю.

— Я подумал… насчёт обкома. Я согласен.

— Отлично, — она будто ждала. — Приезжайте завтра к десяти. Я всё организую.

— Спасибо.

— Не благодарите. Вы нужны делу.

Он повесил трубку. Вышел из будки, посмотрел на небо — чистые, колючие звёзды. Где-то там, за облаками, была Москва, Кремль, Горбачёв. А здесь, внизу, завод, очередь за колбасой, жена, которая боится бронзы, и он — Николай Горелов, токарь пятого разряда, парторг цеха, кандидат в новую жизнь.

— Не рассыпайся, — сказал он сам себе. И усмехнулся.

Вернулся домой. Светлана не спала — сидела на кухне, пила чай, смотрела на замерзшее окно.

— Я согласился, — сказал он, раздеваясь. — В обком. Предложили должность.

— Какую? — спросила она, не оборачиваясь.

— Инструктор отдела пропаганды.

— Ты же инженером собирался. Политех заканчиваешь.

— Инженером успею, — ответил он. — Сейчас другое важно.

Она повернулась. Глаза её были сухими, но блестели.

— А когда будет важно то, что я сейчас скажу? — спросила она. — Завтра? Никогда?

Он подошёл, хотел обнять. Она отстранилась.

— Не надо, Коля. Если не чувствуешь — не играй.

Она ушла в спальню, закрыла дверь. Он остался на кухне, допил её чай — холодный, горький. Посмотрел на книгу по научному коммунизму. Открыл. Прочитал вслух:

— «Перестройка — это решительное преодоление застойных процессов, слом тормозных механизмов…» — он закрыл книгу. — Слом, значит.

За окном снова пошёл снег. Фонарь мигнул — и загорелся. Будто кто-то наверху хотел сказать: «Жив ещё. Не всё потеряно».

Николай лёг на диван — в зале, не пошёл в спальню. Лежал, смотрел на потолок, на трещину от лампы к углу. Слушал, как за стенкой Светлана тихо плачет. Хотел встать, зайти, обнять. Не встал.

Утром он ушёл рано, пока сын не проснулся. Поцеловал Дениса в лоб — спящего, тёплого, пахнущего молоком. Написал записку Светлане: «Прости. Вечером поговорим». Записку положил на стол, придавил тарелкой.

Вышел на улицу. Мороз ударил в лицо, отрезвил. Он пошёл к остановке, сел в троллейбус, поехал в обком. Город просыпался: хлебные очереди, женщины с авоськами, мужчины с портфелями, дети в школу. Обычная жизнь.

А в нём уже зрело что-то другое. Не жизнь — роль.


  ГЛАВА 4. «ПЕРВАЯ ТРИБУНА»

  Город К. Здание обкома партии — монументальная сталинская высотка на центральной площади, с барельефами рабочих и крестьян на фасаде, с колоннами, которые помнят ещё послевоенные приёмы первых секретарей. Внутри — длинные коридоры с высокими потолками, пахнет лаком для пола, старыми коврами и казённым чаем из титана. Кабинет отдела пропаганды — комната на третьем этаже, окна выходят на площадь, где сейчас строят трибуну для первомайской демонстрации. Май 1988 года. Утро. Солнце уже яркое, по-весеннему тёплое, но в кабинете прохладно — батареи отключили с апреля, а новые ещё не включили. На улице — первый зелёный шум тополей, тополиный пух летает белыми хлопьями, как маленькие облака. 

Весна восемьдесят восьмого выдалась ранняя и какая-то нервная. Тополиный пух налетал на окна обкома, залеплял стёкла, и казалось, что город болеет аллергией на перемены. Перемены действительно были: по телевизору показывали сессии Верховного Совета, где депутаты спорили до хрипоты, в газетах печатали такие статьи, что старые партийцы хватались за сердце. На заводе мужики теперь не только про премии говорили, но и про «суверенитет», «альтернативные выборы», «многопартийность» — слова, которые ещё полгода назад сочли бы крамолой.

Николай сидел в своём новом кабинете — отдельном, на двоих с Мариной Юрьевной, но она приезжала редко, чаще была в разъездах. Комната была маленькая, метров двенадцать, с двумя столами, ободранным шкафом для документов и портретом Дзержинского на стене — наследие предыдущего инструктора, который ушёл на пенсию «по состоянию здоровья». Николай портрет не снимал — боялся, что не поймут. Привыкал.

Должность инструктора отдела пропаганды оказалась странной. С одной стороны — партийная работа, престиж, зарплата выше заводской. С другой — никакой реальной власти. Только бумаги: готовить доклады для секретарей, писать справки, анализировать письма трудящихся. Он, который привык крутить гайки и ругаться с начальником в глаза, теперь сидел и перепечатывал чужие мысли на машинке. Пальцы путались в клавишах, черновики летели в корзину, а Марина терпеливо поправляла: «Не так, Коля. Не „рабочие требуют“, а „трудящиеся высказывают пожелания“. Не „начальник дурак“, а „отмечаются отдельные недостатки в руководстве“».

Он учился говорить по-партийному. Это было трудно. Как учить китайский — вроде слова те же, а смысл ускользает.

В дверь постучали.

— Войдите, — сказал он, отрываясь от бумаг.

Вошел Илья Зиновьевич Фельдман — с портфелем, в старом пиджаке, от которого пахло нафталином. Он тоже перебрался в обком после реорганизации — числился консультантом, но по факту был тем, кого называют «серым кардиналом». Умён, опытен, циничен. В партии с 1956-го, помнил оттепель, застой, начало перестройки. Ничему не удивлялся.

— Николай Петрович, — Фельдман улыбнулся, присаживаясь на стул. — Готовитесь к областной партийной конференции?

— Готовлюсь, — Николай отодвинул бумаги. — Тезисы к докладу. Марина сказала — выступать мне.

— Она правильно сказала. Вы — лицо. Рабочий, бригадир, парторг. Свежий ветер. А я, старый пердун, уже не в счёт. — Фельдман достал папиросу, но курить не стал — покрутил в пальцах. — Вы знаете, Коля, почему вас выдвинули?

— Потому что умею говорить? — предположил Николай.

— Потому что вы — удобный. Вам верят рабочие. Вам верят наверху. Вы тот самый мост между станком и трибуной. Но мост, Коля, — это не дом. На мосту нельзя жить. Рано или поздно придётся выбирать: или ты с теми, кто в цехе, или с теми, кто наверху.

— А можно быть и там, и там? — спросил Николай.

— Нельзя, — Фельдман вздохнул. — Проверено. Я пытался. Получилось ни то, ни сё. Выбрали — так выберите. И не оглядывайтесь.

Николай промолчал. Он смотрел в окно, где рабочие собирали трибуну — сколачивали щиты, красили их в красный. Первомай. Демонстрация. Тысячи людей с флагами. И он, возможно, будет стоять на этой трибуне, махать рукой, улыбаться.

— Илья Зиновьевич, — спросил он, не оборачиваясь. — А вы верите в перестройку? По-настоящему?

Фельдман долго молчал. Потом ответил:

— Верю, что она нужна. Не верю, что получится. Но мы, Коля, — партийные солдаты. Наше дело — выполнять приказы. Или уходить. Вы уйдёте?

— Нет, — ответил Николай.

— Тогда готовьте доклад. Марина приедет — проверит.

Фельдман ушёл, оставив после себя запах нафталина и табака. Николай остался один. Посмотрел на портрет Горбачева. Портрет смотрел на него с улыбкой. Он отвернулся, взял машинку, вставил новый лист.

Доклад назывался «Роль рабочего класса в условиях перестройки и ускорения». Марина пришла через два часа, села напротив, взяла черновик, прочитала. Карандашом правила: «Здесь резко. Здесь политически неграмотно. Здесь — хорошо, но добавьте цитату XXVII съезда».

— Коля, — сказала она, откладывая бумаги. — Вы талант. Но вам нужно учиться политической технологии. Слова — это оружие. Их надо заряжать правильно.

— Я умею заряжать патроны, — усмехнулся он. — На станке.

— Станок — не трибуна. Там от ваших слов зависит, примут ли вас наверху. А наверху, Коля, сидят не дураки. Они знают, что рабочий говорит правду — грубо, прямо. Но им нужна не правда. Им нужен эффект. Вы — эффект. Живой рабочий, который поддержал перестройку. Не подведите.

Она подошла к окну, посмотрела на строителей трибуны.

— Через месяц — конференция. Вас будут слушать не только свои. Будут москвичи. Будет телевидение. Это ваш звёздный час, Коля. Не опоздайте.

— Я не опаздываю, — ответил он. — Я токарь. Токарь знает, что секунда — это миллиметр. Опоздал — брак.

— Вот и не допустите брака, — она улыбнулась, взяла свою папку, ушла.

Николай остался один. Он вытащил из стола фотографию — Светлана с Денисом, лето 1986-го, они на пляже. Сын ещё маленький, в панамке. Света смеётся. Он не был там, на пляже — работал. Зато теперь сидит в обкоме. А она?

Светлана последнее время молчала. Не жаловалась, не спрашивала. Просто — варила суп, стирала, укладывала сына спать. И смотрела на него так, что ему становилось не по себе. В её взгляде не было обиды. Была усталость. Как у человека, который знает, что поезд ушёл, и он стоит на платформе, а никто не обернулся.

Николай убрал фотографию, взял машинку. Застучал клавишами:

 «Товарищи делегаты областной партийной конференции! От имени рабочих нашего завода приветствую вас...»

Слова выходили ровные, правильные, без единой заусеницы. Как деталь, выточенная по чертежу. Только вот деталь была чужой. Не его.

За окном тополиный пух кружился белым вихрем. Рабочие уже закончили трибуну. Они красили её в красный — последний слой, вонючий, масляный. Николай вспомнил, как красил станок, когда его переставляли в новый пролёт. Краска пахла так же. Но тогда он пачкал руки и гордился. А сейчас?

Он посмотрел на свои пальцы — въевшейся масляной смазки почти не осталось. Мыло брало. Руки стали чистыми. Как бумага, на которой он писал.

— Ты становишься бронзой, Коля, — прошептал он сам себе. — Правильной. Чистой. Мёртвой.

Он закурил, выпустил дым в форточку. На площади строители ушли на обед, оставив красную трибуну пустой. Только флагшток торчал, как кость.

Он ещё не знал, что через месяц будет стоять на этой трибуне, и тысяча человек будут ему аплодировать. И что этот день станет точкой невозврата. После неё он уже не сможет быть просто токарем. Он будет говорить. А говорить — врать, не врать — всё равно. Главное — чтобы слова совпадали с ожиданиями.

Допив чай, он затушил сигарету, взял машинку, перепечатал первый абзац заново. Уже без помарок.

 

  ГЛАВА 5. «ПЕРВАЯ ТРИБУНА. ВЫСТРЕЛ»

  Город К. Дворец культуры «Россия» — самое большое здание в городе, с колоннами, широкой лестницей и люстрами, которые помнят выступления Кобзона и заседания XXVI съезда профсоюзов. Областная партийная конференция. Актовый зал на тысячу двести мест — ряды кресел, красные ленточки на стульях, президиум на сцене, портрет Горбачёва в полный рост, флаги союзных республик. Время действия: июнь 1988 года, начало десятого утра. За окнами — лето, первая зелёная листва, птицы, но в зале темно, плотные шторы задернуты, горят софиты. Пахнет потом, дорогой тушью для волос и дешёвым «Шипром» — стандартный набор партийного съезда. 

Июнь восемьдесят восьмого выдался жарким, даже душным. За окнами ДК «Россия» собирались грозовые тучи, но небо ещё держалось, синее, с редкими белыми барашками. В городе пахло тополиной почкой и асфальтом, нагретым за день. Во дворах пили пиво, играли в домино, обсуждали новости: говорят, в Москве открылся первый кооперативный ресторан, цены — космос, а в очереди за колбасой по-прежнему с шести утра.

Николай стоял за кулисами, сжимал в руке три листка — тезисы выступления, отредактированные Мариной до седьмого варианта. Белая рубашка прилипла к спине, галстук душил. Он смотрел в щёлочку между штор — зал заполнялся. Первые секретари горкомов и райкомов, директора заводов, председатели колхозов, учёные, военные. В президиуме — секретарь обкома, грузный, в очках; председатель облисполкома Ермолин, гладко выбритый, в итальянском костюме; и Марина — в строгой чёрной юбке, белой блузке, с неизменным блокнотом.

— Николай Петрович, — подошёл к нему помощник секретаря, молодой человек с усиками и красным галстуком. — Через пятнадцать минут ваш выход. Первое слово — после доклада.

— Понял, — кивнул Николай. — Воду можно?

— Вам принесут. Удачи.

Николай отошёл к стене, прислонился спиной. Стена была холодной — бетон, обшитый панелями. Он закрыл глаза. Представил цех, станок, стружку, которая вьётся. Представил мужиков в курилке — Серегу Власова, Славку, Витьку. Они смотрели на него — не с завистью, с тревогой. «Коля, не продайся», — говорили их глаза.

— Не продамся, — прошептал он. — Не продамся.

Открыл глаза. Перед ним стояла Марина.

— Коля, — сказала она тихо, почти интимно. — Ты готов?

— Я всегда готов, — ответил он. — Ты же знаешь.

— Не задирайся. Слушай сюда: говори чётко, по бумажке. Никакой импровизации. Темп — средний. Глаза — в зал, не в президиум. И улыбайся. Ты — рабочий. Ты — свой. Они должны тебе поверить.

— А я свой или не свой? — спросил он.

Она не ответила. Поправила ему галстук, одёрнула пиджак.

— Удачи, — сказала она и ушла в зал.

Николай остался один. Достал из кармана фотографию — Светлана, Денис. Посмотрел на неё. Она не пришла. Сказала: «Не могу, Коля. Боюсь, что увижу не тебя». Он не настаивал.

— Ну что, Коля, — сказал он сам себе. — Пора.

Доклад секретаря обкома длился час. О перестройке, об ускорении, о борьбе с бюрократизмом. Говорил он складно, но без огня. Зал слушал вежливо, иногда похлопывал. Потом начались выступления. Первые секретари горкомов отчитывались о выполнении планов, директора заводов жаловались на поставки, учёные предлагали внедрять хозрасчёт.

Николай почти не слушал. Он смотрел на трибуну, на красную тумбу с микрофоном, и думал о том, что через полчаса он будет там. Стоять. Говорить. И его услышат.

— Слово предоставляется инструктору отдела пропаганды обкома партии товарищу Горелову Н.П., — объявил ведущий.

Николай поднялся на сцену. Ступеньки скрипели. Он подошёл к трибуне, положил бумажки, поправил микрофон. Зал затих. Тысяча двести пар глаз смотрели на него.

— Товарищи! — начал он, и голос его, низкий, чуть хриплый, наполнил зал. — Я рабочий. Токарь пятого разряда. У станка стою восемнадцать лет. И я хочу вам сказать: перестройка — это не кампания. Перестройка — это жизнь.

Он говорил по бумажке, но чувствовал, как слова оживают. Не потому, что он в них верил — потому, что они были правильные. И зал верил. Он говорил о том, что рабочий должен быть хозяином на заводе, а не винтиком. О том, что гласность — это не для газет, а для того, чтобы начальник боялся обмануть рабочего. О том, что молодые кадры не идут в ПТУ, потому что престиж труда упал, и это позор партии.

Он говорил и видел, как в зале люди начинают выпрямляться, кивать, кто-то аплодирует — сначала тихо, потом громче. В президиуме Ермолин что-то шептал соседу, Марина смотрела на него пристально, без улыбки, но глаза её горели.

— Товарищи, — закончил он, — я не оратор. Я токарь. Но я знаю одно: если мы, рабочие, не скажем правду — кто её скажет? Партия нам доверяет. Не обманем же мы партию?

Он отошёл от трибуны. Зал взорвался. Аплодисменты были долгими, искренними. Кто-то крикнул: «Правильно, Горелов!» Кто-то свистнул — одобрительно. Николай стоял на сцене, смотрел в зал и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёплое, большое. Словно он выпил стакан водки залпом. Словно станок заработал на полную мощность.

В кулуарах после конференции его окружили. Жали руку, хлопали по плечу, приглашали на заводы, на комбинаты, в гости. Секретарь обкома сказал: «Горелов, вы нужны нам. Думайте о повышении». Ермолин молча пожал руку, посмотрел оценивающе.

Марина догнала его у выхода.

— Коля, — сказала она, задыхаясь от быстрой ходьбы, — это успех. Полный успех. Ты не представляешь, как тебя приняли.

— Представляю, — ответил он. — Я там стоял. Я слышал.

— Теперь — следующий шаг. Райисполком. Заместитель председателя. Я поговорю с Ермолиным.

— Света? — он не договорил.

— Светлана? — Марина нахмурилась. — Коля, ты женат. Ты семьянин. Это плюс. Но не позволяй семейным проблемам влиять на дело.

— Дело, — повторил он. — Какое дело?

Она не ответила. Ушла в толпу, оставив его одного у выхода.

На улице было душно. Гроза так и не собралась, только ветер поднялся, гоняя тополиный пух. Николай спустился по лестнице, достал сигарету, закурил. Вкус был горький, как его мысли.

Он думал о Светлане. О том, что она не пришла. О том, что он, наверное, и не хотел, чтобы она приходила. Потому что на этой трибуне он был не её мужем. Он был — Гореловым. Рабочим вождём. Будущей бронзой.

Он докурил, бросил окурок в урну. Подошёл к телефону-автомату на углу, набрал домашний номер.

— Алло, — голос Светланы, равнодушный.

— Свет, это я. Выступил. Всё нормально.

— Я знаю. По телевизору показывали.

Он удивился. Местное телевидение? Уже? Марина постаралась.

— Придёшь домой? — спросила она.

— Приду. К вечеру.

— Денис спрашивает, когда ты придёшь. Я говорю: «Папа на работе». Он не верит.

Николай молчал. Что он мог сказать? Что он не на работе? Что он на трибуне? Что он стал кем-то другим?

— Свет, я тебя люблю, — сказал он. Слова вышли чужими, как из чужого письма.

— Ты уже давно меня не любишь, Коля, — ответила она. — Ты любишь себя на трибуне. Я не знаю, кто ты теперь. Но я тебя не узнаю.

Она повесила трубку.

Николай стоял у автомата, слушал короткие гудки. Потом положил трубку, повернулся, пошёл пешком к обкому. Завтра — новый день. Новые бумаги. Новые речи. Новая жизнь.

Он шёл по улице, и люди оборачивались. Кто-то узнал — тот самый рабочий с телевизора. Девушка в очереди за хлебом улыбнулась, показала большой палец. Он кивнул, улыбнулся в ответ.

И вдруг понял: они улыбаются не ему. Они улыбаются той картинке, которую он показал. Тому Горелову, который сказал «правду». А он сам — кто он? Он сам стоял в стороне и смотрел на свою бронзу, которая начинала отливаться.

— Коля! — окликнул его Сергей Власов, выходя из пивного ларька. — Здорово!

— Здорово, — ответил Николай.

— Я слышал, ты теперь звезда. По телевизору.

— Не звезда, Серега. Всё тот же.

— Врёшь, — Сергей посмотрел ему в глаза. — Ты уже не тот. Ты на трибуне, а мы в грязи. Но ты, Коля, главное — не забывай, кто ты есть. А то бронзовый постамент — он тяжелый. Задавит.

Сергей хлопнул его по плечу и пошёл дальше, покачиваясь. Бутылка пива торчала из кармана.

Николай смотрел ему вслед. Друг. Единственный, кто сказал правду. Не по бумажке. Не для галочки.

Он закурил снова. Затянулся глубоко, до кашля.

«Не задавит», — подумал он. — «Я сильный. Я справлюсь».

Но где-то глубоко, там, где ещё жил токарь пятого разряда, маленький голос шепнул: «Ты уже задавлен, Коля. Ты просто не заметил».

Он затушил сигарету, поднял воротник пиджака и пошёл в обком. Завтра — работа. Сегодня — тоже работа. Без выходных. Без права на ошибку.

А Светлана… он заедет к ней вечером. Купит цветы, конфеты. Скажет: «Всё будет хорошо». Она не поверит. Но, может быть, улыбнётся.

И этого будет достаточно.

На сегодня.

 

  ГЛАВА 6. «ПОЛИТЕХНИЧЕСКИЙ ЭТАЖ»

  Город К. Здание райисполкома — бывший купеческий особняк на улице Советской, перестроенный под советские конторы: лепнина сбита, стены выкрашены в бледно-зелёное, в кабинетах — скрипучие половицы и запах мастики. Кабинет Николая Горелова — заместителя председателя райисполкома — на втором этаже, окна выходят во внутренний двор, где с утра до вечера грузят ящики с продуктами для начальственной столовой. Время действия: октябрь 1989 года, раннее утро. Осень в этом году выдалась дождливая, серая, листья облетели за неделю, деревья стоят голые, как кости. На улице — плюс пять, туман, из выхлопных труб автомобилей валит пар. Фонари горят тускло, не выключаются до девяти, потому что темно, хоть глаз выколи. 

Октябрь восемьдесят девятого запомнился городу К. очередями. Очередями за сахаром, за мылом, за спичками. Мужики шутили: «Перестройка, блин, уже и спичек нет. Скоро будем в темноте сидеть и перестраиваться». Вместо колбасы на прилавках появилась «новая колбаса» — из сои, серая, безвкусная. Народ роптал. Но на собраниях и митингах — пока тихо. Ждали. Чего — никто не знал.

Николай сидел в своём кабинете, пил кофе из пластикового стаканчика — растворимый, импортный, привезённый Ермолиным из Москвы. Вкус был химический, но пить было положено — «западный стандарт». На столе — кипа бумаг: заявления граждан, жалобы на жильё, просьбы о путёвках, предложения по улучшению работы транспорта. Он разбирал их медленно, стараясь вникнуть в каждую. Но голова была занята другим.

В дверь постучали, не дожидаясь ответа, вошла Марина. В джинсах (джинсы! в райисполкоме! — но теперь можно), в свитере, с неизменным блокнотом.

— Коля, — она села напротив, положила ногу на ногу. — Есть разговор.

— Слушаю, — он отодвинул бумаги.

— Обком рассматривает вопрос о создании новой общественно-политической организации. Типа народного союза. Поддержка перестройки, борьба с консерваторами. Ермолин хочет, чтобы ты возглавил областной оргкомитет.

— Я? — удивился Николай. — Я — партийный работник. Это не партийная структура.

— Это будет надпартийная, — Марина усмехнулась. — Коля, ты что, не читаешь газет? Партия уже не та. Альтернативные платформы, межрегиональная депутатская группа. Нам нужно не отставать. Ты — народный герой. Рабочий, который сказал правду. Ты будешь лицом.

— А что скажет партия? — спросил он.

— Партия скажет «надо». Ермолин уже всё согласовал с Москвой.

Николай молчал. Он смотрел в окно, где во дворе грузчики таскали ящики. Один из них, молодой, в телогрейке, поскользнулся, упал, ящик раскрылся — оттуда посыпались банки с красной икрой. Икра — в райисполком, а рабочие — в очереди за спичками. Он вдруг почувствовал тошноту — не физическую, моральную.

— Марина, — сказал он тихо. — А мы не слишком быстро бежим? Перестройка, гласность, народные союзы... А люди? Они же не понимают. Им бы колбасу нормальную, а мы им — политику.

— Коля, — Марина наклонилась вперёд, понизила голос. — Если мы не побежим — нас сметут. Ты видел, что в Прибалтике творится? В Закавказье? Волна идёт. Либо мы на гребне, либо под волной. Выбирай.

Он выбрал. Кивнул. Подписал бумагу, которую она положила перед ним, даже не читая.

Вечером он приехал домой — в ту же панельную хрущевку, в ту же квартиру. Светлана сидела на кухне, пила чай, смотрела в окно. Денис — уже пятилетний, с отцовскими серыми глазами — строил из кубиков башню на полу.

— Папа! — крикнул он, увидев отца. — Смотри, какую я башню построил!

— Молодец, сын, — Николай потрепал его по голове. — Иди, покачайся на качелях? Мама, можно?

— Можно, — Светлана не обернулась. — Только шапку надень, холодно.

Они вышли во двор. Качели ржавые, скрипучие. Денис сел, Николай толкнул. Сын засмеялся — звонко, по-детски. Николай смотрел на него и думал: «Через десять лет ему будет пятнадцать. Какая страна будет? Какая партия? Буду ли я рядом?»

— Пап, — спросил Денис, взлетая. — А ты теперь начальник?

— Начальник, — ответил Николай.

— А машина у тебя будет?

— Будет. Со временем.

— А мама говорит, что ты забыл, как гайки крутить. Это правда?

Николай замер. Качели остановились.

— Неправда, — сказал он. — Я всё помню. Просто сейчас другое дело.

— А когда ты будешь опять гайки крутить? — не унимался сын.

— Не знаю, Денис. Не знаю.

Они вернулись домой. Светлана накрыла ужин — картошка, селёдка, хлеб. Ели молча. Телевизор работал — «Взгляд», новая программа. Там говорили о том, что страна на пороге перемен. Николай смотрел на экран, но не слушал. Он смотрел на свои руки — чистые, без масляной смазки. Руки чиновника.

После ужина, когда Денис уснул, Светлана подошла к нему, села рядом на диван.

— Коля, — сказала она. — Я подала документы на курсы медсестёр. Усовершенствование. В Москву.

— Зачем? — он удивился.

— Чтобы работать лучше. И чтобы... — она запнулась, — чтобы быть нужной не только тебе. Ты стал другим, Коля. Я тоже хочу стать другой. Не хуже.

— Ты и так хорошая, — ответил он машинально.

— Не надо, — она покачала головой. — Ты говоришь, как по бумажке. Ты даже со мной говоришь по бумажке.

Она ушла в спальню, закрыла дверь. Он остался один перед телевизором. В «Взгляде» показывали митинг в Ленинграде, люди с плакатами, с криками. Кто-то требовал отставки Горбачёва, кто-то — хлеба. Николай смотрел и не узнавал страну. И себя в этой стране — не узнавал.

Ночью ему приснился цех. Станок гудел, стружка вилась. Рядом стоял Сергей Власов, курил, улыбался.

— Коля, — сказал Сергей. — Иди обратно. Здесь твоё место. Наверху — бронза. А здесь — жизнь.

Николай хотел ответить, но не смог. Во рту было пусто. Как в новой жизни.

Утром он проснулся раньше будильника. Умылся, побрился, надел костюм. Светлана уже ушла — на работу, в поликлинику. На столе записка: «Денис у бабушки. Ужин в холодильнике. Не забудь купить хлеб».

Он сунул записку в карман, вышел. На улице моросил дождь. Мелкий, противный, как его собственные мысли. Он сел в служебную «Волгу» — новую, пахнущую кожей — и поехал в райисполком.

По дороге, на перекрёстке, он увидел старуху. Она стояла с авоськой, мокрая, жалкая. Голосовала — может, просто рукой махала. Он велел водителю остановиться.

— Садитесь, бабушка, — сказал он, открывая дверь. — Куда вам?

Она назвала адрес — окраина, частный сектор. Он подвёз её. По дороге она рассказывала, что внук не может устроиться на работу, потому что «везде блат». Николай слушал, кивал. На прощание дал ей два рубля — из своих, не казённых.

— Спасибо, сынок, — сказала старуха, вылезая из машины. — Ты кто будешь?

— Я — Горелов, — ответил он. — Николай Горелов.

— А-а, тот самый, — она кивнула. — Из телевизора. А я думала, вы на машинах не ездите. Вы же наш, рабочий.

Она ушла, прихрамывая. Николай смотрел ей вслед и думал: «Рабочий». Он уже не был рабочим. Он был, как бронзовый постамент. Начальник. Человек с водителем и кабинетом.

— Поехали, — сказал он шофёру.

Машина тронулась. Дождь усилился. Стекла запотели. Николай протёр их рукой, посмотрел на город. Серый, мокрый, усталый. И он — часть этого города. Но уже — другая часть.

В кабинете его ждала Марина, с папкой новых бумаг.

— Коля, — сказала она с порога. — В субботу — учредительный съезд народного союза. Твоя речь — первая. Я написала. Прочитаешь?

— Прочитаю, — ответил он.

Она ушла. Он взял папку, открыл. Текст был гладкий, правильный, с цитатами и лозунгами. «Долой консерваторов!», «Власть — Советам!», «Перестройка — продолжение следует!».

Николай закрыл папку. Подошёл к окну. Дождь лил как из ведра. Во дворе грузчики мокли под дождём, таскали ящики с икрой.

Он вдруг вспомнил старуху. Её лицо, морщинистое, доброе. «Вы же наш, рабочий».

— Рабочий, — повторил он вслух. — Был.

Он сел за стол, взял ручку, открыл чистый лист. И начал писать — не ту речь, которую дала Марина, а свою. Правдивую. Про очереди, про старух, про рабочих, про то, что перестройка не дошла до каждого двора. Писал быстро, горячо, с матом, с болью.

Потом перечитал — и порвал. Потому что такую речь нельзя произносить. Потому что после неё его уволят, выгонят, забудут. А он не хотел быть забытым. Он хотел быть нужным.

Он взял машинку, вставил чистый лист. Застучал:

 «Дорогие товарищи! Мы собрались здесь, чтобы сказать: перестройка продолжается! Мы — за обновление, за гласность, за демократию!..»

Слова лились легко, как по маслу. Правильные, безопасные, пустые. Он печатал и чувствовал, как внутри, там, где жил токарь пятого разряда, что-то замирает. Затихает. Умирает.

— Ты стал бронзой, Коля, — прошептал он. — Поздравляю.

За окном дождь кончился. Выглянуло солнце — низкое, осеннее. Оно осветило его лицо, стол, машинку. И бронзового Карла Маркса на столе.


  ГЛАВА 7. «НАРОДНЫЙ СОЮЗ»

  Город К. Дворец культуры «Химик» — здание в стиле советского модернизма, стекло и бетон, холодное, неуютное, напоминающее ангар. Внутри — фойе с мозаичным панно «Знамя Победы», актовый зал на восемьсот мест, деревянные кресла, скрипящие при каждом движении. Учредительный съезд Областного народного союза «За перестройку и демократию». Время действия: декабрь 1989 года, утро. За окнами — снегопад, крупные влажные хлопья, которые тают на асфальте, превращая улицы в чёрную кашу. Фонари горят желтым, бензиновым светом. Внутри — жарко, душно, пахнет потом, дешёвым одеколоном и предчувствием перемен. 

Декабрь восемьдесят девятого вошёл в историю города К. как месяц «парада суверенитетов». На заводских собраниях уже не боялись говорить о многопартийности, о выходе из состава СССР, о том, что КПСС пора на покой. Ветераны партии крестились, молодежь хлопала в ладоши. Очереди за сахаром не уменьшились, зато появилось много новых слов: «альтернатива», «плюрализм», «кооператив».

Николай Горелов стоял за кулисами ДК «Химик» и поправлял галстук. Пиджак — новый, импортный, купленный в комиссионке за двести рублей (зарплата за месяц). Ботинки — чешские, скользкие. Волосы зачесаны назад, залысины — уже заметные. Смотрел на себя в зеркало и не узнавал. Сорок один год, а кажется — пятьдесят.

— Коля, — Марина подошла сзади, поправила ему воротник. — Не волнуйся. Всё пройдёт гладко.

— Гладко, — повторил он. — Как по маслу.

В зале гудело. Человек шестьсот — делегаты с заводов, из институтов, из райкомов. Интеллигенция в свитерах, рабочие в телогрейках, военные в форме. Пёстрая толпа, которую объединяло одно: все они устали ждать. Хотели действий. И верили — нет, хотели верить — что эта организация что-то изменит.

На сцене — президиум. Ермолин — в дорогом костюме, с улыбкой победителя. Марина — рядом, с блокнотом. Два профессора из пединститута. И Николай — посередине, как знамя, как символ.

— Слово для доклада предоставляется председателю оргкомитета товарищу Горелову Н.П., — объявил ведущий.

Николай вышел к трибуне. Публика затихла. Он посмотрел в зал — лица, глаза, руки, сжатые в кулаки. Он знал их. Он сам был таким год назад. Теперь он стоял по ту сторону.

— Товарищи! — начал он. Голос звучал ровно, без хрипоты — отрепетировано, отработано. — Мы собрались здесь, чтобы сказать: дальше так жить нельзя!

Зал взорвался аплодисментами.

Он говорил о застое, о бюрократах, о том, что власть должна принадлежать Советам, а не партийным функционерам. Он говорил о перестройке, которую задушили консерваторы. Он говорил о рабочем классе, который должен взять судьбу страны в свои руки.

Он говорил — и верил? Или не верил? Он сам не знал. Слова лились сами, как вода из крана, который уже не закрыть. В них была сила, была страсть, был огонь. Но где-то глубоко, внутри, маленький голос шептал: «Ты врёшь, Коля. Ты уже не рабочий. Ты — бронза. А бронза не врёт, она просто молчит, когда говорят другие».

Речь длилась пятнадцать минут. Зал аплодировал стоя. Кричали «Браво!», «Правильно, Горелов!». Кто-то свистел, кто-то плакал. Николай стоял у трибуны, улыбался, махал рукой. И чувствовал себя лицедеем. Клоуном. Марионеткой, у которой дёргают нитки.

После съезда был банкет — в ресторане «Урал», лучшем в городе. Столы ломились: чёрная икра, красная рыба, водка «Столичная», шампанское. Николай сидел во главе стола, рядом с Ермолиным. Тот был весел, много шутил, пил за успех.

— Горелов, — сказал он, наклоняясь к уху, — ты — наше будущее. Мы тебя раскрутим. В депутаты, в министры, куда захочешь.

— А завод? — спросил Николай. — Рабочие? Они же ждут перемен.

— Перемены, Коля, — Ермолин усмехнулся, — это когда одни меняют других. Ты теперь не рабочий. Ты — политик. А политик должен говорить красиво. А делать — то, что скажут.

Николай выпил, не чокаясь. Водка обожгла горло. Закусил икрой. Икра была солёная, вкусная. Но почему-то казалась безвкусной.

К нему подходили люди, жали руки, благодарили. Молодой парень в очках сказал: «Вы — наш кумир!», женщина в платке вручила цветы (герберы, жёлтые, почему-то мокрые), старый рабочий, похожий на Сергея Власова, прослезился: «Коля, ты наша надежда».

Николай кивал, улыбался, благодарил. А внутри всё сжималось. Он думал о Светлане. Она не пришла. Сказала: «Не могу смотреть, как ты играешь».

Он думал о Сергее. Тот не звонил. Говорят, запил. Бригада развалилась, станки стоят, заводу нечем платить.

Он думал о сыне. Денис в первом классе. Спрашивает: «Папа, а ты теперь главный?» — «Главный, сынок». — «А зачем ты главный, если всем всё равно плохо?»

Николай не знал, что ответить.

После банкета он поехал не домой — к Марине. Она жила в ведомственной квартире на Ленина, 25 — с высокими потолками, старинной лепниной, запахом духов и кофе.

Она встретила его в халате, с бокалом вина.

— Заходи, Коля. Я знала, что ты придёшь.

— Почему? — спросил он, раздеваясь.

— Потому что домой тебе идти не хочется.

Она была права. Он остался.

Ночью, когда Марина уснула, он лежал на чужой кровати, смотрел в потолок. Чужой потолок, чужое тело, чужая жизнь. За окнами падал снег. Белый, чистый, обманчивый.

Он думал: «Что я делаю? Зачем? Ради чего? Ради портрета в газете? Ради того, чтобы Ермолин хлопал по плечу?»

Ответа не было.

Утром он ушёл рано, пока Марина спала. Написал записку: «Спасибо. Позвони». Вышел на улицу. Мороз ударил в лицо — под сорок, колючий, злой. Он закурил, выпустил дым. Замёрз. Пошёл пешком — до дома полчаса. Шёл по пустому городу, снег скрипел под ногами. Фонари горели тускло. Где-то лаяла собака.

Дома Светлана уже ушла на работу. Денис — у бабушки. На столе записка: «Ужин в холодильнике. Не забудь купить хлеб. Света». Он прочитал, сунул в карман. Не раздеваясь, лёг на диван.

Сквозь сон он слышал, как работает телевизор. Кто-то говорил о развале страны, о голоде, о том, что скоро нечего будет есть. Он хотел выключить — не встал.

Снилось, что он стоит у станка. Стружка вьётся, руки в масле. Рядом Сергей: «Коля, не уходи. Здесь твоё место». Он хочет остаться, но кто-то тянет его за рукав — наверх, к трибуне, к бронзовому постаменту.

Он проснулся в холодном поту.

В дверь позвонили. Он открыл — на пороге стояла Света, с двумя сумками продуктов. В платке, в старом пальто, щёки красные от мороза.

— Я думала, ты на работе, — сказала она, проходя.

— Выходной, — соврал он.

— Смотри, — она выложила на стол хлеб, крупу, банку тушёнки. — Талон дали. Говорят, скоро вообще не будет.

— Свет, — сказал он. — Ты по мне скучаешь? Не по Горелову-депутату, а по Коле?

Она подняла голову, посмотрела ему в глаза.

— Коля умер, — сказала она тихо. — Я живу с чужим человеком. Он вроде похож, говорит те же слова, но глаза — другие. Пустые.

Она пошла на кухню, поставила чайник. Николай остался в прихожей. Смотрел на свои ботинки — чешские, скользкие, начищенные. На пальто — импортное, дорогое. На руки — чистые, без смазки.

— Свет, — крикнул он. — А если я уйду? Со всего. С работы, с партии, с этого народного союза?

Она высунулась из кухни, усмехнулась горько.

— Куда ты уйдёшь, Коля? Бронза не уходит. Бронза стоит. Пока её не переплавят. А переплавлять тебя некому. Ты сам себя отлил.

Чайник закипел. Светлана скрылась на кухне. Николай остался один в прихожей. Потом снял пальто, повесил на вешалку. Снял ботинки, поставил к стене. Прошёл в комнату, лёг на диван.

За окном всё падал снег. Такой же белый, чистый, лживый.

 

  ГЛАВА 8. «ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА»

  Город К. Апрель 1991 года. Квартира Гореловых — всё та же двушка на окраине, но теперь она кажется меньше, беднее, неуютнее. Обои на кухне пожелтели от табачного дыма, холодильник гудит, как больной, в ванной капает кран — уже три месяца, никто не чинит. За окнами — весна, поздняя, слякотная, снег сошёл, обнажив чёрную, мёрзлую землю, из которой лезут первые, ещё робкие травинки. На улице — туман, липкий, молочный, сквозь него еле пробиваются силуэты панельных пятиэтажек. Время — вечер, около девяти. Где-то за стеной играет музыка — Алла Пугачёва, «Миллион алых роз», старая, ностальгическая. 

Апрель девяносто первого года выдался тревожным. В Москве — съезды, митинги, противостояние. По телевизору каждый день показывали очередь за хлебом, пустые прилавки, лица уставших людей. Город К. жил своей жизнью: заводы ещё дымили, но рабочим задерживали зарплату, в магазинах по талонам давали по двести граммов масла на человека, а очереди за сигаретами начинались с пяти утра.

Николай стоял у окна в своей квартире, курил и смотрел на туман. Он уже не работал ни в райисполкоме, ни в обкоме — после создания народного союза его фактически отстранили от партийной работы. Оставили председателем союза, но без реальной власти, без кабинета, без секретарши. Только имя, которое работало на Ермолина, только портрет в газетах, только бронза, которая понемногу покрывалась патиной забвения.

Позади, из комнаты, доносился голос Дениса — он уже во втором классе, решал задачу по математике, сопел, черкал в тетради. Светлана возилась на кухне — чистила картошку, потом ставила варить суп из пустых хрящей (мясо — только по праздникам). Жили тихо, без ссор, без радости. Как в больнице — уныло и предсказуемо.

— Коля, — позвала Светлана, — иди ужинать.

Он затушил сигарету, подошёл к столу. Суп был жидкий, чёрный хлеб — чёрствый. Ели молча. Телевизор работал — новости. Диктор сообщал, что президент Горбачёв и лидеры девяти республик договорились о новом союзном договоре. Светлана не слушала. Денис ковырял ложкой в тарелке.

— Пап, — спросил он вдруг, — а правда, что скоро не будет СССР?

Николай поднял голову.

— Кто тебе сказал?

— В школе мальчишки. Говорят, всё развалится. И завод закроют. И мы останемся голодными.

— Не бойся, — ответил Николай. — Не развалится. Страна большая. Не дадут.

— А ты не врёшь? — сын посмотрел на него с вызовом — так смотрит взрослый, который знает правду, но хочет услышать её от другого.

Николай отвернулся.

— Не вру, — сказал он тихо.

Светлана переглянулась с сыном, но ничего не сказала.

После ужина Николай ушёл в зал, лёг на диван. Включил телевизор — на другом канале показывали старый фильм, «Весна на Заречной улице», чёрно-белый, про рабочих, про любовь. Он смотрел и не видел. Думал о том, как сам когда-то стоял у станка, как пахло маслом и окалиной, как Сергей Власов травил анекдоты в курилке. Теперь Сергей пил. Говорят, что спился. Николай не звонил — стыдно было.

В дверь позвонили. Светлана пошла открывать. Вернулась с конвертом в руках — толстым, казённым.

— Тебе, — сказала она, кладя конверт на стол. — Из Москвы.

Николай вскрыл. Внутри — приглашение на съезд народных депутатов, приглашение на заседание Межрегиональной депутатской группы, письмо от Ермолина: «Коля, приезжай. Нужно обсудить наши дальнейшие действия».

Он перечитал два раза. Действия. Какие действия? Твоя общественная организация разваливался, в Москве уже было несколько альтернативных партий, его имя забывали, его фотографии не печатали. Он стал не нужен. Кроме как — для одного дела, для одной авантюры.

— Поедешь? — спросила Светлана. Голос её был равнодушным, как будто она спрашивала, будет ли он завтра обедать.

— Не знаю, — ответил Николай.

— Поедешь, — она вздохнула. — Ты всегда едешь.

Она ушла в спальню, оставив его одного. Денис уже спал — укрывшись одеялом с головой, как ёжик. Николай подошёл, поправил одеяло, поцеловал в макушку. Сын пах молоком и сном. Он постоял, потом вернулся в зал, сел к окну.

Ночь была тёмной, безлунной. Туман рассеялся, выглянули звёзды — мелкие, колючие, как битое стекло. Он думал о Светлане. О том, как они жили раньше — шумно, весело, даже если денег не хватало. Он приносил с завода смешные истории, она смеялась, Денис прыгал на диване. А теперь — тишина. Тишина, в которой каждый звук кажется выстрелом.

Он вспомнил, как впервые попросил её выйти за него замуж. 1982 год, весна, он после смены, в промасленной спецовке, с букетом сирени (сорвал в чужом палисаднике). Она стояла в белом халате, с коробкой ампул, улыбалась. «Коля, ты же сумасшедший». — «А ты — моё лекарство». И она согласилась.

— Свет, — сказал он громко. — А если я уйду из политики? Вернусь на завод? К станку?

Она вышла из спальни, села на стул напротив. В халате, босиком.

— Не вернёшься, — сказала она. — Ты уже не тот. Ты даже не знаешь, какая сейчас марка резца. Ты забыл. А главное — ты боишься. Там, наверху, ты хоть и бронза, но бронза. А внизу — ты был живым. Живым быть страшнее. Живой может ошибиться, заболеть, умереть. А бронза — вечная.

— Я не хочу быть вечным, — сказал он. — Я хочу быть живым.

— Тогда иди, — она махнула рукой в сторону двери, в сторону ночи, в сторону завода. — Иди прямо сейчас. Только сначала скажи себе правду: ты не уйдёшь. Ты боишься потерять портрет в газете, боишься, что забудут. Ты, Коля, как наркоман. Тебе нужны аплодисменты. Без них ты умрёшь.

Она ушла. Он остался один. Смотрел на свои руки. Они дрожали — от холода? от страха? Он не знал.

Ночью ему приснился цех. Не тот, старый, а какой-то другой — пустой, заброшенный, с паутиной на станках. Он ходил между ними, трогал холодный металл, искал свой станок. Не находил. Кричал: «Где мой станок?» Ему не отвечали. Только эхо.

Проснулся в поту. Часы показывали три ночи. Он встал, прошёл на кухню, налил воды. Выпил. Закурил. Смотрел в окно.

В соседнем подъезде кто-то выл — баба, у которой помер сын. Выла долго, жутко, по-звериному. Николай знал её — тётя Паша, у неё сын погиб на стройке. Он хотел когда-то помочь — оформил путёвку в санаторий. Путёвка не пригодилась. Сын не вернулся.

Вой стих. Стало тихо. Только часы тикали — старые, ещё отцовские, с кукушкой. Кукушка выскочила, прокуковала три, спряталась.

Николай заплакал. Впервые за много лет. Тихо, беззвучно, глотая слёзы. Плечи его тряслись, пальцы сжимали подоконник.

Он плакал о себе. О том, каким был — и каким стал. О том, что предал не партию, не рабочих — себя. Свою молодость, свою правду, свой станок.

— Коля, — Светлана стояла в дверях, в белой ночной рубашке, с растрёпанными волосами. — Ты чего?

Он не ответил. Она подошла, обняла сзади, прижалась щекой к его спине.

— Вот, — сказала она. — Очнулся. А я уж думала, что бронза.

— Бронза, — прошептал он. — Но, кажется, даёт трещину.

— Трещина — это жизнь, — она поцеловала его в плечо. — Жизнь, Коля. Не бойся её. Иди. Я с тобой.

Они стояли так долго, на кухне, у окна, в темноте. За окном начинало сереть. Наступало утро.

Утром он позвонил Ермолину и сказал:

— Я не поеду. Кончилась бронза. Я остаюсь.

Ермолин молчал. Потом сказал холодно:

— Твоё право, Горелов. Но запомни: бронзу не переплавляют. Её сдают в утиль.

Он бросил трубку.

Николай положил трубку, повернулся к Светлане.

— Я уволен, — сказал он. — Из народного союза, из политики, из всего. Остался без работы. Без денег. Без будущего.

— С работой разберёмся, — ответила она. — Главное — ты вернулся.

Он обнял её. Впервые за долгое время — по-настоящему, крепко, как тогда, на танцах, в 1980-м.

— Прости меня, Света, — сказал он.

— Будет время — прощу, — ответила она. — А пока — завтракать иди. Картошка остыла.

Он улыбнулся сквозь слёзы, пошёл на кухню.

За окном вставало солнце — мутное, сквозь туман, но всё-таки светило. Денис уже проснулся, возился со своими кубиками, строил башню.

— Папа, — сказал он, не поднимая головы, — у тебя сегодня лицо другое. Как раньше.

— Какое? — спросил Николай.

— Живое, — ответил сын.

Николай сел на корточки, взял кубик, поставил сверху.

— Давай вместе, — сказал он.

Башня росла. Медленно, неуклюже, но росла. Без бронзы. Без лозунгов. Просто — кубик к кубику, как жизнь.


  ГЛАВА 9. «ШОКОВАЯ ТЕРАПИЯ»

  Город К. Январь 1992 года. Рынок на Центральной площади — стихийное скопление грязных палаток, старых автобусов и раскладных столов, на которых разложено всё: от импортных джинсов до банок тушёнки с истекшим сроком. Мороз под тридцать, снег скрипит под ногами, как битое стекло. Из динамиков, прилепленных к столбу, орёт попса — недавно разрешённая, чужая, непривычная. Пахнет жареным луком, дешёвой синтетикой и бедой. Время действия: полдень, но солнце не греет, висит бледным пятном, как старый пятак на помойке. 

Январь девяносто второго запомнился городу К. пустыми прилавками и полными кошельками тех, кто успел украсть. Ельцин объявил шоковую терапию, цены взлетели в десятки раз, сбережения сгорели за одну ночь. Заводы встали, рабочие не получали зарплату по полгода, люди выходили на улицы с плакатами «Хлеба!» и «Верните СССР». Но возвращать было нечего. Страна жила уже другой жизнью — рыночной, дикой, без правил.

Николай Горелов стоял у прилавка, продавал старые книги. Детективы, классика, техническая литература — всё, что осталось от домашней библиотеки. Светлана уговаривала: «Коля, хоть что-то заработаем. Денису нужна школьная форма». Он сопротивлялся неделю, потом сдался. Стыд жег лицо, но голод был сильнее.

Покупателей было мало. Кто-то брал Дюма за полцены, кто-то листал Майн Рида и возвращал обратно. К полудню Николай выручил двадцать тысяч рублей — по тем временам на буханку хлеба и пачку «Примы». Он сложил деньги в карман, свернул палатку, пошёл домой.

По дороге зашёл в гастроном — бывший партийный распределитель, теперь частная лавка. Витрины ломились от импортных продуктов, но цены были космическими. Итальянские ботинки стоили как новая квартира, французский коньяк — как зарплата за год. Николай купил хлеб, бутылку подсолнечного масла и пачку печенья для Дениса. На всё про всё — те самые двадцать тысяч.

Дома его ждал сюрприз. На кухне сидела Марина — в дорогом пальто, с кожаной папкой на коленях. Светлана стояла у плиты, делала вид, что варит суп, но плечи её были напряжены.

— Коля, — Марина поднялась, протянула руку. — Здравствуй.

— Здравствуй, — он не взял руку, прошёл к столу, сел. — Не ждал.

— Знаю. Но пришла. Есть разговор.

Светлана демонстративно вышла в комнату, закрыла дверь. Николай закурил, выпустил дым в форточку. Марина открыла папку.

— Коля, Ермолин создаёт партию. Либерально-демократическую, типа «Выбор России». Нужны региональные лидеры. Нужно имя. Твоё имя.

— Меня? — он усмехнулся горько. — Я никто. Продаю книги на рынке.

— Для народа ты — герой. Рабочий, который сказал правду. Это не забыли. Ермолин даст деньги, помещение, зарплату. Ты снова будешь на виду.

— А если я не хочу быть на виду?

— Коля, — она подалась вперёд, понизила голос. — Ты посмотри на себя. Ты торгуешь на морозе, жена в старой шубе, сын ходит в драных джинсах. Ты этого хочешь? А я предлагаю тебе шанс.

Николай молчал. Глядел в окно. Там, во дворе, дети лепили снежную бабу — смеялись, бросались снежками. Дениса среди них не было.

— А если я откажусь? — спросил он.

— Тогда Ермолин найдёт другого. А ты останешься здесь. И через год будешь продавать не книги, а свой пиджак. Думай.

Она встала, оставила на столе визитку, ушла. Цоканье каблуков затихло на лестнице. Николай взял визитку, повертел в руках — глянцевая, с золотым тиснением, какой-то офис, какой-то телефон. Сунул в карман.

Вечером, когда Денис уснул, Светлана подошла к нему.

— Коля, я слышала.

— И что ты думаешь?

— Я думаю, — она села рядом, взяла его за руку, — что ты должен решать сам. Но если спросишь меня — я скажу: не иди. Мы перебьёмся. Ты не создан для политики. У тебя сердце есть. А там, наверху, сердца не нужны. Только голова. И цинизм.

— А если у меня не будет цинизма? Я так и останусь торговать книгами? А Денис?

— Денис вырастет, — ответила она. — Ему нужен не богатый папа, а честный.

Николай не спал всю ночь. Ворочался, вздыхал, вставал курить на кухню. В три часа ночи он включил свет, достал старый альбом с фотографиями. Свадьба. Денис в коляске. Заводская курилка. Сергей Власов с гитарой. Он листал и плакал — второй раз за эту зиму.

Под утро он позвонил Марине.

— Я согласен, — сказал он. — Но не для Ермолина. Для рабочих. Для себя.

— Хорошо, — ответила она. — Мы начинаем завтра.

Через неделю областная газета вышла с заголовком: «Николай Горелов: возвращение». Через месяц он уже разъезжал по области, выступал на митингах, открывал партийные ячейки. В новой жизни всё было по-другому. Другие лозунги — не про ускорение, а про частную собственность; не про моральный кодекс, а про свободный рынок; не про партийную дисциплину, а про демократию. Но суть оставалась той же: он был лицом. Говорящей головой. Бронзой.

Светлана не ездила с ним. Оставалась дома, растила сына, плакала по ночам, чтобы не слышал. Она знала: его уже не вернуть. Вернулся на минуту, в ту ночь, когда он плакал на кухне. И снова ушёл.

Апрельским утром 1992 года Николай выступал в ДК «Химик» перед шахтёрами. Зал был полон. Люди хотели перемен, хлеба, работы. Он обещал им всё — и ничего.

— Братья! — кричал он в микрофон. — Мы построим новую Россию! Справедливую, демократическую, богатую! Только верьте нам!

Ему верили. Потому что некому больше было верить.

После выступления он вышел на улицу, закурил. К нему подошёл парень в каске, с чёрным лицом.

— Горелов, — сказал он. — А ты сам-то веришь, что говоришь?

Николай посмотрел на него. Хотел сказать правду. Но не мог.

— Верю, — ответил он. И улыбнулся той самой улыбкой — с телевизора, с портрета, с плаката.

Парень покачал головой, ушёл.

Николай докурил, сел в машину. За окном таял снег, чернела земля. Первые подснежники лезли из-под старой листвы — жёлтые, хрупкие, неправильные.

— Поехали, — сказал он водителю.

Машина тронулась. Город оставался позади. В зеркале заднего вида Николай увидел того парня — он стоял на остановке, смотрел вслед. И почему-то поднял руку — не то прощаясь, не то проклиная.

 

  ГЛАВА 10. «ПИСЬМО ИЗ ПРОШЛОГО»

  Город К. Сентябрь 1992 года. Квартира Марины Юрьевны — бывший партийный дом на улице Ленина, 25. Третий этаж, высокие потолки, лепнина, паркет, который ещё помнит царские времена. На подоконниках — фикусы и герань, на стенах — репродукции Брейгеля и современных авангардистов. За окнами — золотая осень, листья клёнов горят багрянцем, ветер срывает их и кружит над мокрым асфальтом. Время — поздний вечер, горит настольная лампа, за шторой — темень, изредка проезжают машины, слышен шум шин по мокрой дороге. 

Осень девяносто второго выдалась на удивление красивой — как назло, когда всё кругом разваливалось. Берёзы стояли в золоте, тополя роняли листья, и они шуршали под ногами, как старые письма. В городе пахло гнилью и увяданием, но если поднять голову вверх — небо было синим, чистым, обманчиво безмятежным.

Николай сидел в кресле, пил коньяк из толстого стакана. Марина лежала на диване, накинув плед, читала какой-то отчёт. Они почти не разговаривали последние полчаса. Он смотрел на неё — на её бледное лицо, на очки в тонкой оправе, на распущенные волосы — и не узнавал. Не потому, что она изменилась. Потому что он сам уже не понимал, что делает в этой квартире, рядом с этой женщиной, в этой жизни.

Всё началось случайно — или не случайно. После одного из заседаний, после речи, после банкета, когда он напился и она тоже. Он остался у неё — в первый раз. Не для того, чтобы изменить, а потому что не хотелось возвращаться в пустую квартиру. Светлана тогда уехала с Денисом к матери — на неделю. Он был один. Марина была рядом. И вот — полтора года. Никто не знал. Никто, кроме них.

— Коля, — Марина отложила бумаги, сняла очки. — Ты сегодня какой-то не такой.

— Какой? — спросил он, не глядя.

— Отсутствующий. Думаешь о чём-то. Или о ком-то.

Он промолчал. Отхлебнул коньяк. Коньяк был дорогой, привезённый из Москвы, с золотой этикеткой. Он не чувствовал вкуса.

— О Свете думаешь? — спросила она прямо.

Николай поднял голову, посмотрел ей в глаза. В её глазах не было ревности. Было что-то другое — понимание, граничащее с усталостью. Она знала, что он её не любит. Ну, может, любит — но не той любовью. Он любит её как сообщницу, как соратницу, как политтехнолога, который сделал из него звезду. А жена... жена была другим.

— Да, — ответил он. — О ней. И о сыне. И о себе. О том, как мы жили — и как живём теперь.

— Ты хочешь вернуться? — спросила Марина.

— Не знаю. Не уверен, что туда можно вернуться.

Она встала, подошла к окну, закурила. Фигура её — худая, угловатая — вырисовывалась на фоне жёлтых листьев и тёмного неба. Николай вдруг подумал: а что, если бы они встретились раньше, в другой жизни, на заводе, в цехе? Понравилась бы она ему? Скорее нет. Слишком умная, слишком холодная, слишком — другая. Но в этой жизни она была нужна. Как лекарство. Как костыль.

— Коля, — сказала она, не оборачиваясь. — Я тебя не держу. Если хочешь уйти — уходи. Я пойму.

— А партия? — спросил он. — А Ермолин?

— Партия переживёт. Ермолин найдёт другую «звезду». А ты... ты должен быть честным с собой. Хотя бы раз.

Она потушила сигарету, повернулась. Лицо её было спокойным, почти безразличным. Но он знал: внутри неё всё дрожит. Она тоже была бронзой. Только бронза эта треснула давно, ещё до него.

— Марина, — сказал он, вставая. — А ты меня любишь? По-настоящему?

— Я не знаю, Коля. Я, наверное, разучилась любить. Я умею делать дела. Я умею делать карьеру. Я умею делать людей. А любить... — она замолчала, потом добавила: — Любить — это, наверное, уметь плакать. А я не плачу уже десять лет.

Он подошёл к ней, взял за плечи, притянул к себе. Она не сопротивлялась, но и не прижималась. Так они стояли несколько минут — два человека, которым некуда идти и не о чем молчать.

— Оставайся сегодня, — сказала она. — Завтра будет новый день. Завтра решим.

Он остался. Ночью, когда Марина уснула, он лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок. На потолке были трещины — старые, штукатурка сыпалась. Он думал о Светлане. О том, как они строили этот дом — не дом, а жизнь. О том, как он её предал. Сначала — политикой, потом — женщиной.

Он думал о Денисе. О том, что сын перестал его спрашивать. Перестал ждать. Перестал верить. Он был для сына — человеком с портрета, бронзой, а не отцом.

Под утро он встал, оделся, вышел на кухню. На столе лежал старый номер газеты — его фотография, улыбка, лозунг. Он взял газету, посмотрел на себя. И не узнал.

Он порвал газету на мелкие кусочки, выбросил в ведро.

Вернувшись домой — к Светлане — он застал её на кухне. Она пила чай, смотрела в окно.

— Пришёл? — спросила она, не оборачиваясь.

— Пришёл, — ответил он.

— Денис болеет. У него температура. Я вызывала врача. Сказали — ангина.

— Я схожу в аптеку.

— Не надо. Лекарства уже есть.

Повисла тишина. Он сел напротив, взял её за руку. Рука была холодная, тонкая, с синими прожилками.

— Свет, — сказал он. — Я хочу вернуться. По-настоящему. Если ты меня примешь.

Она повернулась, посмотрела ему в глаза. Долго, пристально, как смотрят на чужого человека, которого пытаются узнать.

— Коля, — сказала она. — Я тебя давно простила. Но принять... я не знаю. Ты не тот, за кого я выходила. Ты стал другим. Может, лучше. Может, хуже. Но другим.

— А если я уйду из партии? — спросил он. — Совсем. И с Мариной... разорву.

— Ты не уйдёшь, — она покачала головой. — Ты пробовал уже. Не получилось. Потому что ты — зависимый. Ты не можешь без сцены, без трибуны, без людей, которые смотрят на тебя с надеждой. Это твой наркотик. А я — как морфий. Обезболиваю. Но не лечу.

Она встала, пошла в спальню, к сыну. Он остался один. Чай остыл, затянулся плёнкой. Он смотрел на эту плёнку и думал: «Моя жизнь — как этот чай. Была горячей, свежей, душистой. А теперь — холодная и безвкусная».

В спальне Денис кашлял. Светлана что-то шептала ему, гладила по голове. Николай хотел зайти, но не решился. Стоял за дверью, слушал.

— Мама, — спросил Денис осипшим голосом. — А папа пришёл?

— Пришёл, сынок. Спи.

— Он меня любит?

— Любит. Просто не умеет показывать.

— А почему он тогда уходит?

— Он не уходит. Он возвращается.

— Пусть не уходит больше, — попросил Денис.

— Пусть, — ответила Светлана. — Спи.

Николай закрыл глаза, прислонился лбом к косяку. Внутри что-то оборвалось. Он вдруг понял: он не может жить без этой квартиры, без этой женщины, без этого ребёнка. И не может жить без политики. И не может выбрать. Он — между двух огней. И огни эти жгут его на медленном огне.

Он зашёл в спальню, сел на край кровати. Денис спал — лицо красное, губы потрескавшиеся, дыхание тяжёлое. Николай взял его за руку — горячую, сухую.

— Сынок, — прошептал он. — Я вернулся. Я больше не уйду.

Денис не слышал. Светлана смотрела на мужа из тени.

— Коля, — сказала она. — Не обещай того, что не сможешь выполнить.

— Я смогу, — ответил он.

— Посмотрим.

Она легла рядом с Денисом, закрыла глаза. Николай остался сидеть на краю кровати, не зная, что делать — идти к Марине, идти в партию, идти на кухню, идти в никуда.

Он выбрал никуда.

 
  ГЛАВА 11. «ОКТЯБРЬ 1993. ТАНКИ У БЕЛОГО ДОМА»

  Город К. Штаб-квартира партии «Трудовой союз» — бывший ДК «Строитель», переоборудованный под офис: стены обшиты дешёвым пластиком, в кабинетах — мебель из комиссионки, в зале заседаний — длинный стол, покрытый зелёным сукном, и портрет Ельцина, снятый неизвестно откуда. Окна выходят на площадь Труда, где сейчас пусто — только воробьи клюют чей-то рассыпанный хлеб. Время действия: 3 октября 1993 года, воскресенье, поздний вечер. За окнами — холодный, промозглый дождь, который идёт уже третий день, не переставая. Листья облетели, деревья стоят голые, мокрые, жалкие. Фонари отражаются в лужах, и кажется, что город плачет керосиновыми слезами. 

Третий день октября выдался тяжёлым, как свинцовая гиря. С утра по телевизору передали, что в Москве сторонники Верховного Совета прорвали оцепление, захватили мэрию, пытаются штурмовать Останкино. Ельцин объявил чрезвычайное положение. Военные стягивают танки к Белому дому. Страна замерла перед пропастью.

Николай Горелов сидел в своём кабинете, сжимал в руке пачку сигарет — уже пустую, смятую. На столе — несколько газет: «Комсомольская правда», «Известия», местная «Рабочая трибуна». Заголовки кричали: «Гражданская война неизбежна?», «Москва на осадном положении», «Кто стрелял по телецентру?». Он читал и не верил. Верить в то, что страна, которую он строил своими руками — нет, не руками, словами — катится в тартарары, было выше его сил.

В дверь постучали, не дожидаясь ответа, вошёл Ермолин. В дорогом пальто, с мокрыми плечами, лицо красное, возбуждённое.

— Горелов, — он бросил на стол мокрую газету. — Ты смотрел?

— Смотрел, — ответил Николай.

— Так что молчишь? Надо выступать. Завтра утром — митинг на площади. Поддержка Ельцина. Или против? Решай.

Николай поднял глаза. В глазах Ермолина он видел не страх, не патриотизм — выгоду. Ермолин уже знал, на чью сторону ставить. Ельцин победит — Ермолин будет при деле. Проиграет — найдёт другого покровителя.

— Я не буду выступать, — сказал Николай. — Я не знаю, на чьей стороне правда.

— Правда? — Ермолин усмехнулся, сел на стул напротив, снял пальто. — Коля, какая правда? Правда там, где власть. А власть сейчас у Ельцина. Танки у Белого дома. Думаешь, Верховный Совет устоит?

— Я думаю, — Николай закурил последнюю сигарету, — что люди могут гибнуть. А мы, политики, сидим и решаем, чья правда дороже. Это не перестройка. Это — гражданская война.

Ермолин посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом.

— Ты, Горелов, — сказал он, — или дурак, или притворяешься. Ладно, не хочешь выступать — не надо. Но запомни: после того, что случится, все будут делить шкуру неубитого медведя. А кто не участвовал — останется без шкуры.

Он встал, надел пальто, вышел.

Николай остался один. Он включил телевизор — маленький чёрно-белый «Рекорд», стоящий на тумбочке. Показывали Москву: Белый дом, дым, танки. Диктор говорил взволнованным голосом о том, что идёт артобстрел. В кадре появился Ельцин — усталый, но решительный, подписывающий указ.

— Брат пошёл на брата, — прошептал Николай.

Вошла Марина. Без стука, как всегда. С папкой, с блокнотом, с неизменным диктофоном в кармане. Но сегодня она была не собранной — растрёпанной, без косметики, с красными глазами.

— Коля, — сказала она, — Ермолин звонил. Ты отказался?

— Отказался.

— Правильно. — Она села на стул, положила папку на колени. — Сейчас лучше молчать. Кто бы ни победил — скажут, что мы были не с теми.

— А ты, — спросил Николай, — ты что думаешь?

— Я думаю, Коля, — она закурила, нервно, глубоко затягиваясь, — что наша партия — песок. Её развеет ветром. Ермолин переметнётся к новым олигархам. А мы останемся ни с чем.

— Останемся? — переспросил он. — Ты и я?

— Ты и я, — она посмотрела ему в глаза. — Если, конечно, ты не уйдёшь к Светлане.

Он промолчал. В окно стучал дождь. Где-то на улице кричала пьяная компания — не то праздновала, не то голосила.

— Марина, — сказал он тихо, — а тебе не жалко? Того, что было? Перестройки, гласности, надежд? Мы же верили. По-настоящему.

— Верили, — она кивнула. — А потом разучились. Или не разучились — продали веру за должности, за деньги, за портреты в газетах. Ты продал, Коля. Я продала. Ермолин не продавал — он торговал с самого начала.

Николай встал, подошёл к окну. Дождь размывал стекло, и город казался акварельным рисунком — размазанным, бесформенным, нереальным.

— Помнишь, Марина, как мы начинали? Ты — ленинградский философ, я — токарь. Ты учила меня говорить по бумажке, а я учил тебя смотреть в лицо правде. А теперь? Теперь я говорю по бумажке, а правды нет. И ты перестала смотреть. Ты просто считаешь проценты.

— Это жизнь, Коля, — ответила она глухо. — Жизнь заставляет считать.

— Нет, — он повернулся к ней. — Это мы сами заставили. Мы выбрали бронзу. А могли выбрать...

— Что? — перебила она. — Голодную смерть на заводе? Нищету, очереди, безвластие? Ты думаешь, если бы ты остался у станка, ты был бы счастливее?

— Не знаю, — ответил он. — Но я был бы собой.

Она встала, подошла к нему, взяла за руку.

— Коля, ты уже не вернёшься. И я не вернусь. Мы — бронза. Бронза не плавится, она ржавеет. Но мы пока не заржавели. Есть время что-то сделать.

— Что сделать? — спросил он.

— Дожить до выборов. До губернаторских. У нас есть шанс, если Ермолин не кинет.

— А после выборов? Что после?

Она не ответила. Только пожала плечами.

В дверь постучали — настойчиво, громко. Вошёл охранник, молодой парень в камуфляже.

— Николай Петрович, там к вам. Говорит, старый друг. Сергей Власов. Пустить?

Николай вздрогнул. Сергей. Тот самый, с завода, который бросил ему когда-то: «Продался, Горел». Он не видел его больше года. Знал, что Сергей запил, что жену бросил, что живёт в гараже.

— Пусти, — сказал Николай.

Сергей вошёл — мокрый, сгорбленный, в старом ватнике, в кирзовых сапогах. От него пахло перегаром и бедой. Но глаза — весёлые, бесшабашные — не изменились.

— Здорово, начальник, — сказал Сергей, не протягивая руки. — А я к тебе по делу.

— Садись, — Николай подвинул стул. Сергей не сел, остановился у двери.

— Не буду я у вас садиться. У вас кресла мягкие, а зады у нас жёсткие. Дело у меня такое: мужики с завода просили передать. Не выходи ты на выборы. Не позорься. Мы тебя знаем, Коля. Ты наш. А то, что из тебя сделали — бронзового истукана — это не ты. Уйди. Пока не поздно.

Николай смотрел на него, не моргая. Марина замерла на месте.

— Серега, — сказал Николай. — А вы сами-то как? Завод работает?

— Какой завод? — усмехнулся Сергей. — Завод стоит. Зарплату не платят полгода. Мужики кто на биржу, кто на рынок, кто бухает. А я... я вот, бухаю. Потому что не вижу смысла. Но тебе, Коля, бухать нельзя. Ты наша надежда была. А стал... — он запнулся, подбирая слово. — Стал фантомом. Пустым местом.

— Я не пустое место, — ответил Николай.

— А кто ты? — Сергей шагнул вперёд, и Николай увидел его лицо — красное, опухшее, с воспалёнными глазами. — Ты — голос. Телевизор. Плакат. А человека в тебе нет. Задавила бронза. Я пришёл сказать: если хочешь ещё раз в глаза себе посмотреть — иди на завод. В субботу собрание. Мужики будут решать: забастовка или смириться. Приходи. Скажи им правду. Как тогда, в курилке.

Сергей повернулся и вышел, не прощаясь. Дверь хлопнула.

Марина выдохнула.

— Коля, не ходи. Это ловушка. Там будут журналисты, провокаторы. Тебя выставят врагом.

— Я пойду, — сказал Николай. — Я должен.

— Зачем? Чтобы унизиться? Чтобы тебя обматерили? Чтобы потом Ермолин тебя выгнал?

— Чтобы вспомнить, кто я есть, — ответил он. — Или кем был.

Она смотрела на него долго, потом взяла свою папку и ушла. Не попрощалась.

Николай остался один. Дождь кончился. За окном, в лужах, отражался неон вывески ночного магазина. Он закурил — последнюю сигарету, которую припас на чёрный день. Чёрный день наступил.

Он смотрел на свои руки. Они больше не дрожали. Они были спокойны. Как у человека, который принял решение.

Он взял телефон, набрал домашний номер. Светлана подняла трубку после долгих гудков.

— Коля? Ты где?

— В штабе. Скоро буду.

— Что случилось?

— Всё нормально. Просто... соскучился.

Она помолчала. Потом сказала:

— Приезжай. Денис тебя ждал. Мы смотрели новости вместе, он плакал. Спрашивал, почему стреляют. Я не знала, что ответить.

— Я отвечу, — сказал Николай. — Я приеду и отвечу.

Он положил трубку, встал, надел пальто. Потом достал из стола фотографию — старую, цеховую, где они стояли у станка: он, Сергей, Славка, Витька. Все молодые, весёлые, с масляными пятнами на робах. Сунул фотографию в карман, на грудь.

Вышел на улицу. Моросило. Фонари горели тускло, желто. Он пошёл пешком — до дома полчаса. Мимо пустых магазинов, мимо очередей за хлебом, мимо плакатов с призывами голосовать за демократию.

Плакаты были новые. Но лица на них — старые. Те же, что вчера, и позавчера. И он среди них — чужой, бронзовый, уставший.

Дома его ждали. Светлана поставила чайник, нарезала хлеб. Денис сидел на диване, смотрел мультики по видео — «Ну, погоди!», старая добрая классика.

— Папа! — крикнул он. — Ты пришёл!

— Пришёл, сынок, — Николай сел рядом, обнял.

— А ты теперь будешь нас защищать? — спросил Денис.

— Буду, — ответил Николай.

— А от кого?

Николай подумал. Ответил:

— От меня самого.

Светлана вздохнула, разлила чай по чашкам.

За окном снова пошёл дождь.

Но в квартире было тепло. Светло. И пахло хлебом.


  ГЛАВА 12. «ЖИЗНЬ ПОСЛЕ РАССТРЕЛА»

  Город К. Декабрь 1993 года. Квартира Гореловых. Та же двушка, но теперь ещё беднее: обои отклеились по углам, линолеум протёрт до дыр, мебель — ветхая, из 1970-х. На кухне — вместо холодильника старенький «ЗИЛ», гудит, как предсмертный. На подоконнике — банки с соленьями: последний урожай с тещиной дачи. Время — поздний вечер, около одиннадцати. За окнами — уральская зима, мороз под тридцать, снег по колено, фонари мигают от перепадов напряжения. В городе — смута: по слухам, власти задерживают зарплату учителям и врачам, шахтёры грозят перекрыть железную дорогу, а в магазинах — китайские кроссовки и венгерский сахар по грабительским ценам. Время — декабрь 1993 года, память о московских танках ещё свежа, как открытая рана. 

Декабрь девяносто третьего запомнился холодом — не только уличным, но и внутренним, людским. Страна после октябрьского расстрела Белого дома замерла. Кто-то боялся говорить, кто-то боялся молчать. Телевизор показывал пресс-конференции новых министров, судебные процессы над «путешественниками», репортажи о чеченской войне. Люди выключали и включали, злились на кнопку.

Николай сидел на кухне, чинил утюг — старый, советский, с нагревательным элементом наружу. Руки помнили, как паять, как крутить гайки, как находить неисправность на слух. Это было единственное, что он ещё умел по-настоящему. Политика — она выветрилась. После отставки из «Трудового союза» (он ушёл сам, после октября, сказав Марине: «Я не хочу быть на стороне тех, кто стрелял в парламент») он жил тихо, безвестно. Иногда приглашали выступить на заводах — платили копейки, но он не отказывался. И каждый раз, поднимаясь на трибуну, чувствовал: слова его — пустые. Даже если он говорил правду, она уже не звучала. Ржавая бронза не звенит.

Светлана вязала на диване — свитер для Дениса. Телевизор работал, выключенный на звук. Мелькали картинки: Ельцин, Черномырдин, какие-то солдаты в Чечне. Вязальные спицы стучали — мерно, успокаивающе. Николай вдруг подумал: «Как мы дожили до того, что единственный мирный звук в доме — это спицы?»

— Коля, — Светлана не поднимала головы, — у тебя завтра встреча с фермерами. В районе. Ты поедешь?

— Поеду, — он поставил утюг, включил в розетку — заработал. — Денег дадут тысячу. На хлеб хватит.

— А может, не ездить? — она отложила вязание. — Ты же сам говоришь, что от твоих речей ничего не меняется. Что толку?

— Толку нет, — согласился он. — Но я привык. И они привыкли. Приеду, скажу, что надо объединяться, создавать кооператив, что власть — это мы. Они покивают, разойдутся, и ничего не сделают. Но хоть на час забудут, что живот пустой.

— Страна, — Светлана вздохнула, — выжатая тряпка. А ты — старая тряпка.

— Спасибо, — усмехнулся он.

— Я не со зла, Коля. Просто жалко тебя. И себя. И Дениса. Он в школе про политику спрашивает, а я не знаю, что отвечать. Ты бы поговорил с ним.

— Поговорю, — пообещал он.

За стеной, в комнате, Денис делал уроки. Ему было девять — уже взрослый, серьёзный, с отцовскими серыми глазами. Он часто смотрел на отца с вопросом, который не задавал: «Почему ты не такой, как раньше?». Николай чувствовал этот взгляд и отводил глаза.

После чая, когда Денис лёг спать, Николай вышел на балкон. Балкон был застеклён, но стёкла выбиты — в двух местах, торчат фанерные заплаты. Он закурил, выпустил дым в чёрное небо. Звёзды были яркими, колючими. Где-то вдалеке светился завод — Уралпневмостанк, его первый цех. Там теперь делали не детали для турбин, а какие-то пилы и кастрюли. Директор новый, бывший комсомольский секретарь. Сергей Власов уволился, уехал к дочери в Тверь. Николай не простился.

В дверь балкона постучали — Светлана.

— Замёрзнешь, — сказала она, протягивая чашку чая. Горячего, с мятой.

— Спасибо, — он взял.

— Коля, — она прислонилась к косяку, — а ты её ещё любишь? Марину?

Вопрос повис в холодном воздухе. Он знал, что она спросит рано или поздно. Знал, что это важно. Но не готов был ответить.

— Не знаю, — сказал он честно. — Наверное, нет. Мы были... мы были нужны друг другу. Теперь — нет.

— А меня?

— А тебя — люблю. Но, наверное, тоже не умею. Как-то неправильно люблю.

— Неправильной любви не бывает, — она вздохнула. — Бывает неправильная жизнь.

Она ушла в квартиру, оставив дверь открытой. Николай допил чай, потушил сигарету. Взглянул на звёзды. Ему показалось, что одна звезда упала — или просто моргнула.

Он зашёл в комнату, лёг на диван. Светлана уже спала, отвернувшись к стене. Денис сопел в своей комнате. Дом жил своей тихой, усталой жизнью.

Ночью ему приснилось, что он стоит на сцене, но зал пуст. Только стулья, пыль, и в первом ряду — маленький мальчик, его сын. Денис смотрит на него и спрашивает: «Папа, а что ты скажешь, если меня не будет?». Николай хочет ответить, но не может. В горле — бронза. Он просыпается с криком.

Светлана не проснулась. Денис тоже. Только часы пробили три — старые, отцовские, с кукушкой. Кукушка выскочила, прокуковала, спряталась.

Николай встал, прошёл на кухню, налил воды. Выпил. Закурил снова. Смотрел на свои руки — в них не было масляной смазки, но не было и чистоты. Была пустота.

Он вдруг подумал: «А что, если уйти? Взять и уйти. Прямо сейчас. Оставить всё: политику, ложь, эту квартиру, Светлану, Дениса. Уйти туда, где никто меня не знает. Работать — на заводе, слесарем, токарем. Без имени. Без портрета. Без трибуны».

Но тут же понял: не может. Не потому, что не хочет. А потому, что забыл, как это — быть обычным. Он разучился быть просто человеком. Он — бронза. А бронза не уходит, её несут.

Утром, когда Светлана проснулась, он уже брился перед зеркалом.

— Коля, — она стояла в дверях, в халате, сонная. — Ты идёшь к фермерам?

— Иду, — он вытер лицо полотенцем. — А потом — в исполком. Ермолин звонил.

— Зачем?

— Говорит, есть разговор о выборах.

— Ты опять? — она побледнела. — Опять в политику? Коля, ты забыл, чем кончилось?

— Не забыл, — он надел чистую рубашку — единственную, неглаженую, но чистую. — Но выбора нет. Кто, кроме меня, скажет правду?

— Ты сам себе врёшь, Коля, — она отвернулась, чтобы не видеть его глаз. — Ты не правду говоришь. Ты говоришь то, что от тебя хотят слышать. И уже не отличаешь одно от другого.

Она ушла на кухню. Он остался в прихожей, перед зеркалом. Смотрел на себя — залысины, морщины, глаза уставшие. И вдруг поймал себя на мысли: он смотрит не на себя, а на того человека, который смотрит с газетной полосы. Бронзового, гладкого, фальшивого.

— Кто ты? — спросил он у зеркала.

Зеркало не ответило.

Он накинул пальто, вышел. На улице было темно — зима, полярная ночь наступала рано. Фонари горели тускло. Снег скрипел под ногами. Он шёл к остановке, и мысли его путались, как нитки в старом клубке.

Он вспоминал 1986 год, первый раз на трибуне. Как зал аплодировал, как верили его глазам. Как он сам верил в каждое слово. А теперь? Теперь он знал: слова — это воздух. Пустота, обёрнутая в лозунги.

Он сел в троллейбус, поехал к фермерам. Ехать было полчаса. За окном мелькали панельные пятиэтажки, серые, одинаковые, как его жизнь последние годы.

Он закрыл глаза и представил, что едет не на митинг, а на завод. В цех, к станку. Стружка вьётся, пахнет маслом, Сергей рядом шутит. Он улыбнулся — впервые за долгое время. По-настоящему.

Троллейбус дёрнулся, остановился. Он открыл глаза. Вместо цеха — сельский ДК, фермеры в телогрейках, плакат с его фамилией.

«Горелов — наша надежда», — было написано корявыми буквами.

Николай вздохнул, вышел. Пошёл к сцене.

Роль продолжалась. Бронза не отпускала.

 

  ГЛАВА 13. «ПРАВДА, КОТОРУЮ НЕЛЬЗЯ СКАЗАТЬ»

  Город К. Сельский ДК в районном центре Медвежьегорск — дощатое здание с вывеской «Мир», где крутят кино по выходным, а в будни — заседания. Зал на триста мест, набит до отказа: фермеры в телогрейках, учителя в выцветших платьях, врачи в старых халатах, несколько мужиков в камуфляже (участники локальных войн, которых уже никто не помнит). Время действия: январь 1994 года, утро. За окнами — мороз под сорок, снег скрипит, лёд на стёклах, дышать нечем. Внутри — жарко, душно, пахнет потом, дешёвым табаком и надеждой, которая уже выцвела, как занавески на этих окнах. 

Январь девяносто четвёртого — год быка по восточному календарю, но бык этот был дохлым. Страна привыкала жить в новых условиях: кто-то торговал на рынке, кто-то охранял, кто-то воровал. Честные рабочие получали копейки, пили горькую, умирали в подъездах. Николай Горелов, бывший токарь, бывший парторг, бывший председатель народного союза, бывший депутат, бывший человек, стоял за кулисами ДК «Мир» и сжимал в руке три листка — свою речь.

Речь написала Марина. Он уже не мог без неё — как без протеза. Слова были правильные, гладкие, с цитатами из Ельцина, с призывами к реформам, с обещаниями земли и воли. Он знал каждое слово наизусть, но они были чужими. Как ботинки на размер больше.

— Выходи, — шепнула Марина из-за шторы. — Не тяни.

Он вышел. Свет ударил в глаза — софиты, дешёвые, слепящие. Зал затих. Он посмотрел на лица — сотни глаз, сотни надежд. Глаза эти были старыми, уставшими, как у больных котов. Но в них ещё теплилось что-то. Огонёк, который не погас, даже когда всё погасло.

— Дорогие друзья! — начал он. Голос звучал ровно, с хрипотцой, привычно. — Мы собрались здесь, чтобы обсудить ваше будущее. Наше будущее.

— Будет нам будущее? — крикнул кто-то из зала.

— Будет, — ответил Николай. — Если мы объединимся. Если перестанем надеяться на чужих дядей из Москвы. Если возьмём землю в свои руки, создадим кооперативы, будем работать, а не ждать подачек.

— А ты сам-то, Горелов, — спросил пожилой мужик в телогрейке, — когда последний раз пахал? Не трибуну, а землю?

Николай замялся. Он хотел ответить: «Я токарь, я станок знаю, а не плуг». Но это было бы неправдой. Он уже не токарь. Он никто.

— Я работал, — сказал он. — Я всю жизнь работал.

— Работал, а нас бросил, — возразил другой голос из зала. — Ушёл в начальники. Стал, как они. А теперь вернулся, потому что некуда больше?

В зале зашумели. Кто-то шикнул, кто-то поддержал. Николай почувствовал, как пот заливает глаза. Он посмотрел на свои бумажки — слова плыли.

Он вдруг понял: он не может говорить по бумажке. Он не может лгать. Он хочет сказать правду. Ту, которую не скажешь на трибуне, потому что после неё его выгонят, забудут, проклянут.

— Товарищи, — он отложил бумажки. — Я скажу вам честно. Я не знаю, как вам помочь. Я не знаю, что делать. Я сам — в дерьме. У меня нет денег, нет работы, нет власти. Я приехал к вам не потому, что я спаситель. Я приехал потому, что вы позвали. Потому что я не могу смотреть, как вы мрёте с голоду.

В зале повисла тишина. Недоумённая, злая.

— Вы меня избрали своим лидером когда-то, — продолжал он. — Я не оправдал. Я стал бронзой. Но бронза треснула. Теперь я такой же, как вы. Нищий и уставший. И я не знаю, что делать.

Он замолчал. Зал молчал. Потом из первого ряда поднялась старуха в платке.

— Ты, сынок, — сказала она, — не бронза. Ты дурак. Мы тебя звали правду говорить, а ты нам сопли развёл. Правда, она простая: нет хлеба — умрём. А ты нам про кооперативы. А кооперативы твои — для начальников. Для таких, как ты. Иди отсюда.

Она села. Зал загудел. Кто-то засвистел, кто-то зааплодировал. Николай стоял на сцене, смотрел на пустые бумажки, которые лежали у его ног.

— Я не уйду, — сказал он тихо. — Я останусь. И буду с вами. Честное слово.

— Честное слово, — усмехнулся мужик в телогрейке. — А оно у тебя есть?

Николай хотел ответить, но не смог. Он вдруг вспомнил, как обещал Денису: «Я больше не уйду». И ушёл. Ушёл на эту сцену, на эту трибуну, на эту войну с самим собой.

Он ушёл со сцены. Молча. Не попрощавшись.

За кулисами его ждала Марина. Бледная, сжавшая блокнот в кулаке.

— Зачем ты это сделал? — спросила она зло. — Зачем сорвал выступление? Мы готовились две недели.

— Потому что я устал врать, — ответил он.

— Врать? — она усмехнулась. — Коля, ты не врёшь. Ты играешь роль. И сегодня ты сыграл роль честного человека. Но это тоже роль. Ты уже не знаешь, где ты, а где маска.

Она ушла. Он остался один. Смотрел на свои руки. Они дрожали.

Домой он вернулся поздно. Денис уже спал — свернулся калачиком, укрывшись пледом. Светлана вязала, смотрела телевизор — новости из Чечни, опять стреляют.

— Коля, — сказала она, не поднимая головы. — Ты поел?

— Нет.

— Садись. Суп есть.

Он сел. Ел молча. Суп был капустный, жидкий, без мяса. Он не чувствовал вкуса.

— Свет, — сказал он. — А ты помнишь, каким я был? До всего этого?

— Помню, — она отложила вязание. — Добрым. Наивным. Упрямым. Ты мог ударить кулаком по столу и заставить начальника платить премию. Ты мог подойти к голодной семье и отдать последние деньги. Ты мог... — она замолчала.

— Что?

— Ты мог любить. По-настоящему. Не за что-то, а просто так.

— А теперь?

— Теперь ты разучился. Ты живёшь в своей бронзовой башне. И никого не пускаешь. Даже себя.

Она встала, убрала посуду. Николай сидел, смотрел в стену. На стене висела фотография — они на пляже, лето 1986-го. Денису года два, он смеётся, Светлана в купальнике, он — молодой, загорелый, с гитарой.

— Я хочу вернуться, — сказал он.

— Куда? — спросила она.

— К себе. К тому.

— Не получится, — она покачала головой. — Того Коли больше нет. Есть ты. И какой ты есть — с этим надо жить.

Она ушла в спальню. Он остался один.

Ночью он не спал. Встал, оделся, вышел на улицу. Мороз обжёг лицо. Он пошёл к заводу — пешком, через весь город. Шёл час, замёрз, но не чувствовал холода.

Завод стоял в темноте — цеха не работали, только охрана сидела у ворот. Он подошёл к проходной, постучал. Вышел охранник — молодой парень, незнакомый.

— Вам кого? — спросил строго.

— Никого, — ответил Николай. — Я просто постоять.

— С ума сошли? Ночь. Мороз. Идите домой.

Николай отошёл, встал у забора. Смотрел на цеха — чёрные, без огней. Вспомнил, как здесь гремело, гудело, пахло маслом и потом. Как он стоял у станка, как стружка вилась, как Сергей травил анекдоты. Как он был живым.

— Папа? — голос сзади.

Он обернулся. Денис стоял в куртке нараспашку, в валенках, без шапки. Глаза испуганные.

— Ты чего? — спросил Николай. — Замёрзнешь.

— Я за тобой пошёл. Мама проснулась — тебя нет. Я догадался, что ты здесь.

— Почему?

— Ты всегда сюда приходишь, когда грустно. Я помню.

Николай обнял сына. Холодного, дрожащего.

— Пойдём домой, — сказал он.

— Пап, — Денис поднял голову. — А ты когда-нибудь станешь прежним?

— Не знаю, сынок. Постараюсь.

— Не старайся, — ответил Денис. — Просто будь.

Николай заплакал. Слёзы замёрзли на морозе, защипали щёки.

— Пойдём, — повторил он.

И они пошли — отец и сын, два человека в пустом зимнем городе. Бронза осталась позади, у запертых ворот. А впереди была жизнь. Живая, трудная, неправильная.

Может, это и есть спасение.


  ГЛАВА 14. «ВОЗВРАЩЕНИЕ НЕВОЗМОЖНО»

  Город К. Февраль 1994 года. Завод «Уралпневмостанк», механосборочный цех № 3 — тот самый, где Николай простоял у станка восемнадцать лет. Теперь цех выглядит иначе: половина станков демонтирована, в пролётах пусто, пахнет запустением и холодом. Из работающих — только три токарных и два фрезерных, за ними копошатся незнакомые люди. На стене вместо портрета Горбачёва — реклама фирмы «Мерседес-Бенц», вырванная из журнала. Время действия: раннее утро, ещё темно. За окнами — оттепель, снег тает, с крыш капает, на асфальте чёрная жижа. Фонари горят желтым, маслянистым светом. Пахнет сыростью, ржавчиной и упадком. 

Февраль девяносто четвёртого выдался слякотным и нервным. Снег таял, не выпадая, земля оголилась, обнажив прошлогодний мусор. В городе говорили о новой войне, о чеченском следе, о дефолте, который вот-вот грянет. Люди боялись завтрашнего дня, как боятся темноты в незнакомом месте. Николай не боялся — он был равнодушен. После провала в Медвежьегорске он замкнулся, перестал звонить Марине, не отвечал на звонки Ермолина. Он решил: вернусь на завод. Возьму инструмент, встану к станку, и всё пойдёт как прежде. Наивный план, который он сам же и высмеял бы в себе два года назад.

Он пришёл в цех в шесть утра, когда смена только начиналась. Старый мастер — уже не Шахматист, тот уволился в девяносто втором — встретил его насторожённо.

— Горелов? Ты чего?

— Работать пришёл, — ответил Николай. — Станок мой где?

Мастер помялся, потом показал в угол. Там, между бетонной стеной и грудой металлолома, стоял его старый токарный — запылённый, без суппорта, с отключённым электродвигателем.

— Это не станок, — сказал мастер. — Это хлам. Давно списали. У нас теперь новые — японские. Ты на них не работал.

— Научусь, — ответил Николай.

— Коля, — мастер вздохнул, закурил, присел на ящик. — Ты мужик хороший, но наивный. Завод не тот. Заказов нет, зарплату не платят, люди разбегаются. Новый хозяин — кооператив, он тут не детали точит, он площадь сдаёт под склады. Токарь здесь никому не нужен. Даже гений.

Николай смотрел на свой станок. Когда-то он выточил на нём тысячи деталей. Каждая пахла металлом, каждую он проверял на ощупь. Теперь станок был мёртв. Как и он сам.

— А где Сергей Власов? — спросил он.

— Серега? А ты не знал? Он спился. Месяц назад умер. В гараже своём. Нашли только через неделю. Замёрз.

Николай отшатнулся. Сергей — единственный, кто говорил ему правду в глаза, кто не боялся, кто оставался живым, пока все вокруг превращались в бронзу. Умер. Один, холодный, никому не нужный.

— Простите, — сказал Николай мастеру. — Я пойду.

Он вышел из цеха, сел на скамейку у проходной. Снег таял, капало на голову. Он не поднимался. Сидел и смотрел на закопчённые стены, на облупившуюся краску, на разбитую дорогу. Вспоминал Сергея — молодого, смешливого, с гитарой. Как они сидели в курилке, как строили планы, как мечтали, что завод будет давать стране свет и воду. Теперь страна не нуждалась ни в свете, ни в воде — только в долларах и бензине.

Он достал телефон — старенький, сломанный, уже не работал. Но на память в нём жили фотографии. Он нашёл одну — Сергей в цехе, 1985-й, в телогрейке, с разводным ключом. Улыбается. Живой.

— Прощай, брат, — прошептал Николай. — Ты был прав. Я продался. А ты нет.

Он выключил телефон, положил в карман. Встал, пошёл к выходу с завода. Дорога вела в город, но он свернул на кладбище — старое, заброшенное, где хоронили бедняков и бездомных. Могила Сергея нашлась быстро — свежий холмик, деревянный крест, табличка с именем. Рядом никого. Только вороны на тополях.

Николай сел на корточки, положил на могилу горсть земли, которую нагребли из лужи.

— Прости, Серега, — сказал он. — Не пришёл раньше. Не знал. Не позвонил. Ты столько раз меня выручал, а я... я даже не спросил, как ты.

Он заплакал — беззвучно, сидя на корточках, как ребёнок. Вороны орали, ветер трепал волосы. Он не чувствовал ни стыда, ни облегчения — только пустоту. Пустоту, которую не заполнить.

Вечером он пришёл домой. Светлана увидела его лицо и не стала спрашивать. Только обняла, прижала к себе.

— Сергей умер, — сказал он.

— Знаю, — ответила она. — Я звонила его дочери в Тверь. Она не хочет приезжать. Говорит, «отец сам выбрал».

— Выбрал? — Николай усмехнулся. — Разве кто выбирает такую смерть?

— Он выбрал не смерть, Коля. Он выбрал правду. Жить так, как считал нужным. Не продаваться. Не врать. А правда, она не кормит. И не греет. Но с ней умирать легче.

Николай лёг на диван, укрылся пледом. Денис подошёл, сел рядом.

— Пап, а дядя Серёжа умер? — спросил он.

— Умер, сынок.

— А ты умрёшь?

— Все умрём.

— Не надо, — Денис обнял его. — Ты не умирай. Ты живи.

Николай погладил сына по голове. Волосы были мягкие, пахли яблоками.

— Постараюсь, — сказал он.

Ночью, когда Денис уснул, Светлана пришла к нему. Села на край дивана, взяла за руку.

— Коля, — сказала она. — Ты должен что-то решать. Ермолин опять звонил. Говорит, выборы губернатора. Просит, чтобы ты выдвигался.

— А ты что думаешь? — спросил он.

— Я думаю, что если ты пойдёшь — потеряешь себя окончательно. Если не пойдёшь — останешься ни с чем. Но, может, это и есть твой шанс. Стать никем. Начать сначала.

— А можно начать сначала в пятьдесят лет?

— Можно, — ответила она. — Если есть ради кого.

Она посмотрела на дверь, где спал Денис. Николай понял.

— Ради него, — кивнул он. — И ради тебя.

Она ушла. Он лежал в темноте и слушал, как тикают часы. «Кукушка выскочит — год прожит», — подумал он. Кукушка не выскочила. Часы остановились.

На следующий день он позвонил Ермолину.

— Дмитрий Борисович, — сказал он. — Я согласен. На выдвижение.

— Давно бы, — ответил Ермолин. — Марина подготовит. Поехали.

Николай положил трубку. Посмотрел на свои руки. Они были чистыми — ни масла, ни грязи. Но и мозолей не было. Руки человека, который не работает. Руки бронзы.

Он подошёл к зеркалу, посмотрел себе в глаза.

— Ты опять, — сказал он своему отражению. — Опять туда. Зачем?

Отражение не ответило. Оно улыбалось — той самой улыбкой с агитплаката.

Николай отвернулся, вышел из дома. На улице светало. Воробьи чирикали, суетились, искали корм. Он подумал: «Им хорошо. Они не знают, что такое выборы. Они просто живут».

Но он знал. И выбирал.

Ещё раз.

 

  ГЛАВА 15. «ПРЕДВЫБОРНЫЙ ЦИРК»

  Город К. Весна 1996 года. Предвыборный штаб Николая Горелова — бывшая школа на окраине, переоборудованная под офис: стены разрисованы лозунгами «Горелов — губернатор!», столы завалены листовками, на полу — окурки и пустые стаканы из-под кофе. За окнами — апрель, капель, птицы гомонят, но в штабе не до весны — горящая пора. Время действия: поздний вечер, около одиннадцати. Николай сидит в маленькой комнатке, бывшем кабинете директора, смотрит на карту области, раскрашенную флажками. Рядом — Марина, которая вернулась, когда узнала о выдвижении, потому что «проект надо доводить до ума». За стеной — шум, крики агитаторов, звонки, суета. Пахнет типографской краской, потом и адреналином. 

Весна девяносто шестого выдалась нервной. Выборы президента уже были назначены на июнь, губернаторские — на сентябрь. Область жила предвыборной лихорадкой: кандидаты множились, как тараканы, обещали горы золотые, ссорились в эфире, мирились за кулисами. Николай Горелов был третьим в списке — после действующего губернатора-коммуниста и молодого выскочки-бизнесмена. Ермолин дал денег, подогнал политтехнологов из Москвы, обещал «раскрутить». Но Николай чувствовал: он не верит в свою победу. И — странное дело — не хочет верить.

Он сидел, крутил в пальцах ручку. На столе лежала папка с компроматом на соперников — Марина принесла, сказала: «Изучи. Пригодится». Он не открывал. Не мог. Он вспоминал, как сам когда-то писал жалобы на начальника цеха — честные, с фактами, без подтасовок. А теперь предлагали поливать грязью живых людей. За что? За кресло?

— Коля, — Марина вошла без стука, как всегда. Села напротив, положила ногу на ногу. — У тебя завтра встреча с ветеранами. В ДК «Строитель». Надо подготовить речь о социальной защите.

— Марина, — он поднял голову. — А ты не думала, что мы — неправильные? Что мы — не туда идём?

— Куда «туда»? — она усмехнулась. — Коля, это политика. Здесь нет правильных и неправильных. Есть эффективные и неэффективные. Мы — эффективные. Мы — профессионалы.

— Профессионалы чего? Вранья?

Она помолчала. Потом сказала тихо:

— Профессионалы победы. Чтобы победить, надо говорить то, что хотят услышать. А хотят они — надежды. Даже ложной.

— А если я не хочу больше лгать?

— Тогда проиграешь. И уйдёшь ни с чем. И твои ветераны останутся без обещаний, без надежды, без ничего. Так кому легче — им от твоей правды? Или от моей лжи?

Николай не ответил. Он встал, подошёл к окну. За стеклом — темнота, фонари, редкие прохожие. Кто-то шёл с работы, кто-то из магазина, кто-то просто брёл, опустив голову.

— Я хочу увидеть Дениса, — сказал он. — Он давно просил.

— Завтра, — ответила Марина. — После встречи.

— Нет, сейчас. Я еду домой.

— Коля, завтра дебаты по телевизору. Текст нужно выучить.

— Я выучу. В машине.

Он взял куртку, вышел. Марина не остановила. Смотрела вслед, потом вернулась к бумагам.

Дома его ждал сюрприз. Светлана сидела на кухне с Денисом. Сын уже вырос — пятнадцать лет, почти взрослый, с отцовскими глазами и материнским упрямством. Они пили чай, смотрели старые фотографии.

— Папа! — Денис встал, обнял. — Ты пришёл! А мама говорила, ты занят.

— Дела подождут, — Николай сел рядом, взял чашку. — Как ты?

— Нормально. В школе всё хорошо. Я хочу поступать в политех. Как ты когда-то.

Николай посмотрел на сына. В его глазах — вызов, надежда, страх. Как у него самого в 1986-м.

— Политех — это хорошо, — сказал он. — Только не бросай потом станок. Не уходи в политику.

— А что плохого в политике? — спросил Денис.

— В политике — ложь. Много лжи. И она въедается. Как масло в кожу. Потом не отмыть.

Светлана встала, убрала чашки. Николай понял, что она хочет оставить их наедине.

— Пап, — Денис подался вперёд, когда мать вышла. — А ты правда хочешь быть губернатором?

— Не знаю, — честно ответил Николай. — Наверное, нет.

— Зачем тогда идёшь?

— Потому что не могу остановиться. Привык. И люди ждут. Стыдно подвести.

— А меня? — спросил Денис. — Тебе не стыдно подвести меня? Ты обещал, что не уйдёшь. И ушёл. Опять.

Николай опустил голову.

— Прости, сын. Я — слабый человек.

— Ты не слабый, — ответил Денис. — Ты — бронзовый. А бронза не гнётся. Ломается сразу. Я боюсь, что ты сломаешься.

Они помолчали. Потом Николай обнял сына.

— Я постараюсь не ломаться, — сказал он.

— Постарайся, — ответил Денис. — А я — рядом.

Ночью, когда все уснули, Николай сидел в кухне, перечитывал текст завтрашних дебатов. Слова были правильные, бойкие, с ударами по конкурентам. Он пробовал произносить их вслух — и с каждым разом они звучали всё фальшивее.

Он взял ручку, перечеркнул полстраницы. Написал от руки — то, что думал. Про настоящие проблемы: заводы стоят, люди нищие, власти воруют, а надежды нет. Перечитал — и порвал. Потому что с такой речью его не пустят на телевидение. Потому что такая правда никому не нужна.

Он закурил, глядя в окно. За стеклом — апрельская ночь, сырая, холодная. Звёзды не светили — облака закрыли.

Утром он проснулся раньше всех, умылся, побрился. Надев костюм, посмотрел в зеркало.

— Ты — бронза, — сказал он. — Бронза не плачет. Бронза говорит по бумажке.

По пути в телецентр он встретил старуху, которая стояла на остановке, грелась у костра. Костер был разведён прямо на асфальте — из палок и бумаги. Старуха грела ладони, рядом лежал рваный мешок.

— Бабушка, — сказал Николай, останавливаясь. — Вам помочь?

— Помоги, сынок, — ответила старуха, не поднимая головы. — Скажи этому... как его... Горелову, чтобы хлеб подешевел. А то пенсии не хватает.

— Я — Горелов, — сказал он.

Старуха подняла глаза.

— А, тот самый. А я думала, ты в телевизоре. А ты — живой.

— Живой, — ответил Николай.

— Живые — они помогают, — сказала старуха. — Не в телевизоре, а на улице. Ты поможешь?

Он вытащил из кармана все деньги — тысячу рублей, которые дали на такси, — и сунул ей в руку.

— Держите.

— Спасибо, сынок, — старуха перекрестила его. — Ты — настоящий. Не бронзовый.

Николай пошёл дальше. Деньги кончились. Такси не будет. Он опоздает на дебаты. Но почему-то было всё равно.

Он шёл и думал: «Настоящий. А я-то думал — бронза. Может, она, бронза, только на поверхности? Может, под ней — живое?»

Телецентр встретил его суетой. Марина бегала, кричала, что «опоздал, идиот». Гримёрши пудрили нос, режиссёр ругался. Николай сел в кресло, посмотрел в камеру. Красный огонёк загорелся — запись.

— Уважаемые телезрители! — начал ведущий. — У нас в гостях кандидат в губернаторы Николай Горелов.

Николай взял бумажку. Посмотрел на неё. Слова плыли.

— Я, — начал он и замолчал.

— Николай Петрович? — ведущий удивлённо поднял брови.

— Я не буду читать по бумажке, — сказал Николай. — Я скажу правду.

Он отложил листок, посмотрел прямо в камеру.

— Я — токарь. Я стоял у станка восемнадцать лет. Я видел, как разрушали заводы, как люди теряли работу, как страна превращалась в помойку. Я был партийным функционером, я был демократом, я был лидером организации «Народный союз». И я врал. Всем. И себе.

В студии воцарилась тишина. Режиссёр не выключал камеру — сенсация.

— Я устал врать, — продолжал Николай. — Я не знаю, как поднять заводы. Я не знаю, как дать вам работу. Я не знаю, как сделать хлеб дешёвым. Но я знаю одно: те, кто сейчас у власти, — воры. И те, кто хочет к власти, — тоже воры. Я — вор? Я — да. Я украл у вас надежду. Я обещал и не выполнил. Я — бронзовый истукан, которому вы поклонялись. А теперь — плюньте в меня.

Он встал, снял пиджак, бросил на пол.

— Я снимаю свою кандидатуру. И ухожу из политики. Навсегда. Спасибо за внимание.

Он вышел из студии. За спиной — гул. Крики, топот, звонки.

Марина догнала его в коридоре.

— Ты что наделал? — закричала она. — Ты всё разрушил! Карьеру, партию, всё!

— Карьеру — да, — ответил Николай. — А душу, может, спасу.

Она смотрела на него с ненавистью и восхищением.

— Ты — сумасшедший, — сказала она.

— Возможно, — он улыбнулся. — Но первый раз за десять лет — счастливый.

Он вышел на улицу. Весна ударила в лицо — сырая, пахнущая землёй и надеждой. Воробьи чирикали, суетились, жили своей жизнью.

Николай пошёл домой. Пешком. Без бумажек. Без лозунгов. Без бронзы.

Он шёл и улыбался. И никто его не узнавал.


  ГЛАВА 16. «БРОНЗА И ПЕПЕЛ»

  Город К. Сентябрь 1996 года. Окраина, пустырь за гаражным кооперативом. Здесь когда-то был сквер, но деревья вырубили, асфальт содрали, осталась пустая земля, поросшая лебедой и чертополохом. Над пустырём — небо высокое, осеннее, с редкими облаками, похожими на клочья ваты. Вдали — трубы завода, который больше не дымит. Время действия: раннее утро, часов семь. Солнце только встаёт, золотит крыши, но не греет. Туман стелется над землёй, как призрак ушедшей эпохи. 

Выборы губернатора прошли без него. Победил коммунист — старый, опытный, обещавший вернуть СССР. Бизнесмен засудился с Ермолиным, и оба проиграли. Область осталась без денег, без власти, без надежды. Николай Горелов, человек, который снял свою кандидатуру в прямом эфире, стал местной легендой — его показывали по телевизору в рубрике «Как не надо делать политику». Одни смеялись, другие плакали, третьи — забыли. Он сам забывать не собирался.

Николай стоял на пустыре, смотрел на завод. Трубы не дымили. Цеха стояли пустые. Говорили, что скоро там откроют торговый центр — китайский ширпотреб, челночные сумки, дешёвая водка. Он не верил. Не мог поверить, что место, где он провёл восемнадцать лет жизни, превратится в балаган.

Рядом — Денис. Сын подрос, стал выше отца, смотрел серьёзно, молчал.

— Пап, — сказал он наконец, — а ты не жалеешь?

— О чём? — спросил Николай.

— О том, что сказал тогда в телевизоре. Что снялся. Что ушёл.

— Не жалею, — ответил Николай. — Жалею, что не сказал раньше.

— А что теперь? Что ты будешь делать?

— Работать. Я вчера устроился слесарем в автосервис. Не на завод, конечно, но руки при деле.

Денис улыбнулся — впервые за долгое время.

— Ты, пап, странный. Был депутатом — стал слесарем.

— Был бронзой — стал пеплом, — ответил Николай. — Но пепел, он живой. Из него можно что-то вырастить.

Он взял сына за плечо, и они пошли через пустырь — к дому, к Светлане, к новой жизни.

---

Дома ждал сюрприз. На кухне сидела Марина — в джинсах, свитере, без косметики. Пили чай со Светланой. Николай замер.

— Не бойся, — сказала Светлана. — Она пришла мириться.

— Мириться? — Николай сел на стул, снял кепку. — С чего вдруг?

Марина отставила чашку, посмотрела на него.

— Я ухожу из политики, Коля. Тоже. Надоело. Устала. Ермолин меня уволил — сказал, что я «профнепригодна». Всё, хватит.

— А куда ты?

— В Питер. К маме. Буду преподавать в универе. Политологию, как же ещё.

Они помолчали. Светлана встала, вышла — оставила их наедине.

— Марина, — сказал Николай. — Ты меня прости. За всё. За то, что не смог. За то, что сломался.

— Ты не сломался, Коля. Ты — выпрямился. Бронза согнулась — треснула, но ты выпрямился. Это дорогого стоит.

— А ты? Ты сможешь выпрямиться?

Она не ответила. Только пожала плечами.

— Не знаю. Может, в Питере — да. Может, в другой жизни.

Она встала, накинула пальто.

— Я поеду. Поезд в пять. Не провожай.

— Марина, — он взял её за руку. — Спасибо тебе. За всё. За веру. За ложь. За правду. За то, что была рядом.

Она выдернула руку, повернулась, вышла. Хлопнула дверь. Николай остался один. На столе — две чашки, недопитый чай, печенье. Света вошла, села рядом.

— Коля, ты как? — спросила.

— Никак, — ответил он. — Пусто. И хорошо.

— Пусто — это не хорошо, — возразила она.

— А если в этой пустоте — свобода?

Она не поняла, но спорить не стала.

---

Через неделю Николай вышел на новую работу. Автосервис находился в старом гараже, пахло маслом, бензином, железом. Хозяин — бывший шофёр, мужик простой, без понтов. Платил немного, но регулярно. Николай крутил гайки, менял прокладки, регулировал карбюраторы. Руки помнили. Руки не забыли.

В обеденный перерыв он выходил на улицу, курил, смотрел на небо. Осень вступала в свои права — листья желтели, падали, ветер гонял их по асфальту. Воробьи толпились у лужи, пили.

Однажды к нему подошёл молодой парень — студент, подрабатывал на мойке.

— Дядя Коля, — спросил он, — а правда, что вы тот самый Горелов, который в телевизоре выступал?

— Правда, — ответил Николай.

— А зачем вы тогда ушли? Могли бы губернатором стать.

— А ты, — спросил Николай, — хотел бы быть губернатором?

— Не знаю, — парень замялся. — Наверное, нет. Слишком сложно.

— Вот и я тоже, — усмехнулся Николай. — А сложности — она не для меня. Я — токарь. Мне бы деталь выточить, чтобы без брака. А вы, молодые, сами разбирайтесь.

Он затушил сигарету, пошёл в гараж. До вечера возился с «Волгой» — менял сцепление. Пальцы были в масле, но душа — спокойна.

---

В октябре, на день рождения Дениса, к ним приехал Лёва — тот самый, из обкома, который учил Николая говорить по бумажке. Он сильно постарел, ходил с палочкой, но глаза остались живыми.

— Коля, — сказал он, выпив рюмку. — Я слышал, ты бросил политику. Молодец.

— Спасибо, — ответил Николай. — Ты тоже?

— А я — на пенсии. Готовлю мемуары. Буду писать, как мы строили демократию, а построили... что построили?

— Построили, — сказал Николай, — ничего. Пустоту.

— Не ничего, — возразил Лёва. — Построили надежду. Которая не сбылась. Но это лучше, чем не иметь надежды вовсе.

Они выпили ещё. Светлана подала пирог — с яблоками, горячий, душистый. Денис задул свечи. Ему исполнилось шестнадцать.

— Пап, — сказал он. — Я решил. Буду учиться на инженера. Как ты.

— Не как я, — ответил Николай. — Лучше.

И все засмеялись. Даже Лёва — первый раз за долгие годы.

---

В ноябре Николай пошёл на завод. Не работать — просто посмотреть. Цех №3 стоял пустой. Станки вывезли, стены ободрали, на полу — битое стекло и окурки. Он прошёл по пролёту, остановился у того места, где был его станок. Теперь там стоял ларёк — продавали пиво и сигареты.

— Жизнь, — сказал он вслух. — Идёшь — и не знаешь, куда придёшь.

Он вышел на улицу, закурил. Ветер срывал последние листья с тополей. Солнце садилось за трубами — красное, тяжёлое, как капля крови.

Он подумал о Сергее, о том, как тот лежит на кладбище, один. Подумал о Марине — она уехала в Питер, звонила раз, сказала, что устроилась, что всё нормально. Подумал о Светлане — она ждала его дома, с ужином, с теплом.

— Ты счастлив, Коля? — спросил он себя.

И ответил:

— Наверное, да. Не как тогда, на трибуне. По-другому. Тише.

Он потушил сигарету, пошёл домой.

---

  Эпилог. Десять лет спустя. 

  Город К. 2006 год. Тот же пустырь, но теперь здесь построили парк — с лавочками, фонтаном, детской площадкой. В центре парка — бронзовый памятник. Рабочий с молотом и шестерёнкой. Внизу табличка: «Труженикам тыла и работникам завода «Уралпневмостанк»». 

Николай Горелов, седой, с палочкой, сидит на скамейке. Рядом — Светлана, такая же седая, в платке. Денис — уже инженер, в командировке. Внуков пока нет.

— Коля, — говорит Светлана. — Ты смотришь на памятник? Он похож на тебя.

— Нет, — отвечает Николай. — Я никогда таким не был. Я был другим.

— Каким?

— Живым.

Она берёт его за руку.

— И остался.

Солнце садится, золотя бронзу. Памятник отбрасывает длинную тень. Воробьи купаются в луже. Где-то играет музыка — старые песни о главном.

Николай закрывает глаза. Ему снится цех, станок, стружка, которая вьётся. Сергей рядом, смеётся, травит анекдот. Молодые, весёлые, полные надежд.

— Коля, просыпайся, — Светлана трогает его за плечо. — Пора домой.

Он открывает глаза. Парк, скамейка, она.

— Пора, — говорит он.

И они идут — медленно, опираясь друг на друга. Бронза остаётся позади, в золотом закате.

А впереди — жизнь.

Простая. Честная. Своя.


 Конец.


Москва - Екатеринобург


Рецензии