Сквозняк Глава 7 Двадцатый съезд

Глава VII. XX съезд

В феврале 1956 года Москва стояла под снегом так неподвижно, будто сама боялась шелохнуться перед тем, что должно было быть сказано.
Снег лежал на крышах домов, на кремлёвских зубцах, на плечах милиционеров у подъездов, на чёрных правительственных машинах, которые одна за другой входили в ворота. Делегаты XX съезда съезжались в столицу с одинаковыми чемоданами, одинаковыми папками и разным представлением о том, зачем их вызвали.
Официально — обсуждать планы партии. Пятилетку. Промышленность. Сельское хозяйство. Международное положение. Мирное сосуществование. Повышение благосостояния трудящихся.
Неофициально — слушать о Сталине. Об этом уже говорили шёпотом. В гостиницах. В кабинетах обкомов. В буфетах. В коридорах. На лестницах, где шаги глушил ковёр, но страх всё равно слышался.
После комиссий молчание стало другим. Оно уже не было прежним покорным молчанием страны, которой нечего спросить. Оно стало ожиданием. Люди знали: что-то нашли. Что-то проверили. Кого-то реабилитировали. Кому-то вернули имя. Кому-то прислали справку, от которой в семье рыдали не меньше, чем от похоронки. Правда ещё не вышла на площадь. Но она уже дошла до дверей съезда.
Колесов приехал в Кремль поздно вечером, за два дня до закрытого заседания. В папке у него лежали тезисы Хрущёва. Неофициальные. Машинописные. С правками от руки. На первой странице стояло:
О культе личности и его последствиях
Название было сильным. И недостаточным.
Хрущёв ждал его в кабинете Маленкова, хотя кабинет давно уже не был только кабинетом Маленкова. После Берии каждое помещение Кремля приобрело двойное назначение: официальное и настоящее.  На столе лежали несколько вариантов доклада.
Хрущёв ходил по комнате. Он заметно похудел за последние месяцы, но стал громче — как будто сбрасывал вес в голос.
— Ну? — спросил он. — Читал?
— Читал.
— Сильно?
— Да.
Хрущёв остановился.
— Но?
Колесов положил папку на стол.
— Мало.
— Мало? — Хрущёв почти рассмеялся. — Я там говорю о массовых репрессиях, о нарушениях законности, о том, что Сталин лично санкционировал аресты, расстрелы, уничтожение кадров. Что тебе ещё мало?
— Системы.
Хрущёв поморщился.
— Опять.
— Да.
— Володя, съезд и так содрогнётся. Половина зала сидела под портретами Сталина всю жизнь. Ты хочешь, чтобы они ещё и перестали верить в партию?
— Я хочу, чтобы они перестали верить в невиновность механизма.
— Механизм не выйдет на трибуну. Сталин выйдет. Мёртвый, но выйдет.
— В этом и проблема. Мёртвого удобно обвинять.
Хрущёв подошёл ближе.
— Удобно? Ты думаешь, мне удобно? Ты думаешь, я не понимаю, что там будут слушать люди, которые вчера молились на него?
— Понимаете.
— Тогда?
— Если свалить всё на Сталина, партия получит облегчение. Скажет: был один человек, исказил, нарушил, подавил. Теперь его нет — значит, всё исправится само.
— А разве культ личности не был главным?
— Главным видимым.
— Что ты хочешь сказать залу? Что виноваты все?
— Нет. Что виновны механизмы, которые позволили одному стать непроверяемым.
Хрущёв сел.
— Механизмы… Люди не любят слово «механизмы». Им нужна фамилия.
— Фамилия нужна для памяти. Механизм — для будущего.
Маленков, сидевший у окна, устало сказал:
— Если мы расширим доклад слишком сильно, съезд может не выдержать.
Молотов, присутствовавший на встрече вопреки нежеланию Хрущёва, сухо добавил:
— Более того, это может быть воспринято как попытка поставить под сомнение основы партийного руководства.
— Не основы, — сказал Колесов. — Деформации.
Молотов посмотрел на него.
— Удобное слово.
— Не моё. Но точное.
Хрущёв стукнул пальцем по папке.
— Я готов ударить по Сталину. Готов сказать, что он нарушал ленинские нормы, давил ЦК, уничтожал честных коммунистов, подрывал доверие. Этого достаточно для первого шага.
— Для первого — да.
— Тогда чего тебе?
— Чтобы после вашего доклада было второе выступление.
Хрущёв нахмурился.
— Чьё?
— Моё.
В комнате стало тихо. Маленков повернулся. Молотов снял очки. Хрущёв смотрел на Колесова так, будто пытался понять, не разыгрывают ли его.
— Ты хочешь выступить после меня?
— Да.
— На закрытом заседании?
— Да.
— И сказать, что одного Сталина мало?
— Сказать, что культ личности — это не только личность.
Хрущёв медленно встал.
— Ты хочешь забрать удар.
— Нет. Продолжить.
— Продолжить — значит изменить смысл.
— Именно.
Молотов сказал:
— Это опасно.
— Да.
— И преждевременно.
— Нет.
— Почему?
Колесов достал из своей папки несколько листов.
— Потому что комиссии уже дали материалы не только о личных приказах Сталина. Есть внесудебные органы. Закрытые списки. Признания под давлением. Отсутствие прокурорского контроля. Цензура сведений о масштабах репрессий. Практика санкций без суда. Уничтожение следственных материалов. Ответственность не сводится к психологии одного человека.
Хрущёв усмехнулся зло.
— Ты хочешь сказать делегатам, что они тоже часть системы?
— Да. Но не как обвиняемые. Как люди, которые должны эту систему изменить.
— Они испугаются.
— Сначала.
— А потом?
— Потом начнут слушать.
Молотов сказал:
— Вы слишком верите в зал.
— Нет. Я верю в страх. Если его правильно назвать, он перестаёт быть только личным.
Спор продолжался до двух ночи. Хрущёв не хотел делить доклад. Не только из самолюбия. Хотя самолюбие тоже было. Он видел себя человеком, который первым скажет правду о Сталине и получит моральное преимущество над старой гвардией. Колесов понимал это и не осуждал: в политике даже правильные вещи редко делаются без расчёта. Но расчёт Хрущёва был слишком узок.
Молотов сопротивлялся иначе. Он не защищал Сталина прямо. Не в те времена. Он защищал партию от того, чтобы правда получила слишком широкий адрес.
— Нельзя ставить вопрос так, будто система советской власти преступна, — сказал он.
Колесов ответил:
— Я не говорю «система советской власти». Я говорю о практиках, которые уничтожили закон внутри неё.
— Делегаты не всегда различают такие тонкости.
— Тогда им надо помочь различить.
Маленков боялся зала.
— Там будут секретари, военные, директора, партийные работники. Многие подпишут резолюцию, но внутри решат, что центр потерял контроль.
— Центр уже потерял контроль, когда боялся сказать правду о собственных решениях, — сказал Колесов.
Хрущёв снова начал ходить.
— А если зал сорвётся? Если начнут вопросы? Если кто-то скажет: почему молчали? Почему сейчас? Почему мы верили?
— Закрытое заседание не предусматривает вопросов.
— Вопросы будут в головах.
— Они уже там.
Хрущёв остановился.
— Вот это верно.
Он подошёл к столу, взял лист с тезисами Колесова и прочитал вслух:
— «Культ личности возникает там, где контроль над первым лицом заменяется верой в его непогрешимость». Хорошо. «Внесудебные органы являются отрицанием партийной и государственной ответственности». Хорошо. «Признания, полученные под давлением, превратились из доказательства в производственный план следствия». Жёстко.
— Точно.
— Слишком точно.
— Поэтому и нужно сказать.
Хрущёв бросил лист на стол.
— А если после твоего выступления старые скажут, что ты подрываешь партию?
— Скажут.
— А если Молотов потом сделает из этого обвинение?
Молотов холодно посмотрел на него.
— Никита Сергеевич.
— А что? Я говорю прямо.
Колесов сказал:
— Пусть скажут. Тогда спор будет открыт.
— Ты всё хочешь открыть.
— Нет. Я хочу, чтобы закрытое перестало убивать.
Хрущёв молчал долго. Потом сказал:
— Ладно.
Маленков поднял глаза. Молотов нахмурился.
— Ладно? — переспросил Колесов.
— Выступишь. Но после меня. И короче.
— Десять минут.
— Пятнадцать.
— Двенадцать.
Хрущёв вдруг рассмеялся.
— Торгуешься, как на базаре.
— Дипломатия.
— Чёрт с тобой. Двенадцать. Но если зал умрёт, будешь сам хоронить.
— Не умрёт.
— Откуда знаешь?
— Мёртвые залы не боятся.

Накануне закрытого заседания Колесов перечитал материалы комиссий. В кабинете было тихо. За окном снег падал густо, прямыми линиями в свете фонарей. Лебедев сидел у стены и сортировал справки. На столе лежали: дело о расстрельных списках; сводка по Особому совещанию; справка о применении физических методов следствия; таблица реабилитаций; показания бывшего следователя, который признал, что протоколы писались до допроса; записка Орлова о том, что часть признаний совпадает слово в слово в разных делах; отчёт о цензурном запрете на публикацию сведений о депортациях.
Колесов читал не всё подряд. Он выбирал то, что можно сказать в зале так, чтобы не утопить смысл в цифрах.
Лебедев спросил:
— Вы уверены, что нужно говорить про пытки?
— Да.
— Словом «пытки»?
Колесов помолчал.
— Нет. Хрущёв скажет «недозволенные методы». Я скажу «признания под физическим и психологическим давлением».
— Почему не прямо?
— Потому что слово «пытки» зал может отвергнуть как враждебное. А формулу услышит.
— Это дипломатия?
— Это хирургия.
Лебедев передал ему ещё один лист.
— Орлов просил включить.
Колесов прочитал. Это была короткая выдержка из дела сельского учителя, осуждённого за антисоветскую агитацию. Учитель «признался», что создал организацию из трёх человек: себя, умершего соседа и неграмотной старухи, которая якобы распространяла листовки. В деле не было листовок. Старуха на допросе поставила крестик вместо подписи.
Приговор — десять лет. Учитель умер в лагере.
Колесов отложил лист.
— Не включу.
Лебедев удивился.
— Почему?
— Слишком частное. Зал спрячется в жалость и не услышит механизм.
— А разве частное не сильнее?
— Для литературы. Не для этого зала.
Он взял чистый лист и написал:
Не отдельная жестокость. Повторяемый порядок.
Потом добавил:
Не только Сталин. Не без Сталина.
Эта формула была опасной. Она не спасала Сталина. Но и не позволяла остальным спрятаться за его тень.

Закрытое заседание назначили после официального завершения дневной работы. Делегатам сообщили без подробностей: явка обязательна, присутствие посторонних исключено, записи ограничены. Телефоны у входа отключили. Сотрудников аппарата оставили минимум. Охрана стояла плотнее обычного.
Зал сначала шумел. Люди переговаривались, кашляли, двигали стулья. Некоторые думали, что речь пойдёт о международном положении. Некоторые уже знали достаточно, чтобы молчать. Некоторые делали вид, что ничего не знают, — самый распространённый советский способ подготовки к опасной правде.
Когда Хрущёв вышел к трибуне, шум стих не сразу. Он положил перед собой текст. Посмотрел в зал. И начал. Голос у него был не торжественный. Скорее деловой, но в этой деловитости чувствовалась сдерживаемая злость.
— Товарищи, Центральный Комитет считает необходимым поставить перед съездом вопрос о культе личности товарища Сталина и его последствиях.
В зале прошёл первый шорох. Не от непонимания. От подтверждения.
Хрущёв говорил долго. О завещании Ленина. О подавлении коллективности. О репрессиях против старых большевиков. О расстрелах командиров. О фальсифицированных делах. О депортациях. О том, как Сталин решал вопросы единолично, как доверие партии подменялось страхом перед одним человеком, как критика исчезала, а доклады превращались в подтверждение уже принятой воли.
Зал сначала слушал напряжённо. Потом — испуганно. Потом — почти беззвучно. У одного делегата в третьем ряду побледнело лицо, и сосед подал ему воду. В середине зала кто-то тихо всхлипнул и сразу замолчал. Несколько человек сидели, опустив головы. Один старый секретарь обкома, переживший войну и чистки, смотрел на трибуну с выражением не потрясения, а обиды — будто ему слишком поздно сказали, что страх, которому он служил, был не добродетелью.
Хрущёв становился сильнее по мере чтения. Он чувствовал зал. Он бил по мёртвому вождю, но бил так, будто каждый удар возвращал ему собственную свободу от вчерашнего молчания.
Колесов слушал внимательно. Доклад был мощным. И всё же в нём была та самая опасность: Сталин становился гигантской чёрной фигурой, закрывающей собой всё остальное. Механизмы мелькали, но подчинялись личности. Партия была жертвой. Аппарат — обманутым. Страна — введённой в заблуждение. Органы — инструментом в руках одного. Это было правдой. Но не всей.
Когда Хрущёв закончил, зал не зааплодировал. Это было главное. Люди не знали, можно ли хлопать после такой правды. Хрущёв отошёл от трибуны, тяжело дыша. Он сел рядом с Колесовым и тихо сказал:
— Ну?
Колесов ответил:
— Теперь моя очередь.
Хрущёв смотрел на него секунду.
— Не добивай зал.
— Я не за этим.
Когда объявили, что слово предоставляется Владимиру Юрьевичу Колесову, в зале возникло недоумение. Министр иностранных дел? После доклада о Сталине? Зачем?
Колесов вышел к трибуне без папки. Текст лежал у него в кармане, но он решил не доставать его. Бумага в такой момент могла стать защитой. А защита была бы заметна. Он положил руки на край трибуны.
— Товарищи, — начал он спокойно. — Доклад Никиты Сергеевича сказал то, что долго не могло быть сказано. И уже одно это имеет огромное значение для партии и государства.
Зал слушал настороженно. Хрущёв сидел неподвижно. Молотов смотрел вниз. Каганович щурился, будто уже искал в словах будущую ошибку.
— Но я считаю необходимым добавить главное, — продолжил Колесов. — Культ личности — это не только личность. Это система, которая делает культ возможным.
Теперь шорох был явным. Кто-то повернул голову к соседу. Кто-то поднял глаза. Кто-то напрягся так, будто услышал не доклад, а обвинение. Колесов сделал паузу. Не длинную. Ровно такую, чтобы фраза успела упасть.
— Если мы скажем только, что один человек злоупотребил доверием партии, мы рискуем оставить нетронутыми условия, при которых такое злоупотребление стало возможным. Мы обязаны назвать не только ошибки товарища Сталина, но и механизмы, которые превратили страх в метод управления.
В зале стало очень тихо.
— Первое. Внесудебные органы.
Он говорил без повышения голоса.
— Особые совещания, закрытые порядки рассмотрения, решения без суда и полноценной защиты. Государство, которое может лишить человека свободы без суда, рано или поздно перестаёт нуждаться в доказательствах.
Несколько человек зашевелились.
— Второе. Закрытые списки.
Каганович резко опустил взгляд.
— Когда фамилии людей утверждаются пакетами, когда судьба решается не разбирательством, а строкой в списке, ответственность исчезает. Подпись становится не актом правосудия, а частью механизма.
Молотов не двигался.
— Третье. Признания, полученные под физическим и психологическим давлением.
Зал будто сжался.
— Мы должны прямо признать: признание обвиняемого не может быть главным доказательством, если оно не подтверждается независимыми материалами. Иначе следствие начинает производить не истину, а нужный результат.
Орлов, сидевший в служебной ложе, опустил глаза.
— Четвёртое. Отсутствие контроля над первым лицом.
Эта фраза была самой опасной. Колесов произнёс её ровно.
— В партии не может быть человека, решения которого заранее считаются правильными. Ни заслуги, ни авторитет, ни прошлые победы не отменяют необходимости контроля. Там, где контроль объявляется недоверием, начинается произвол.
В зале кто-то кашлянул. Кашель был громким, испуганным.
— Пятое. Цензура правды.
Он продолжал:
— Когда государство скрывает от партии и народа реальные масштабы репрессий, депортаций, нарушений законности, оно лишает себя возможности исправления. Тайна операции может быть необходима. Тайна преступления — разрушительна.
Хрущёв медленно повернул голову к нему. Он узнал фразу, сказанную когда-то в другом контексте.
— Шестое. Страх как метод управления.
Теперь Колесов говорил чуть тише, и от этого зал слушал внимательнее.
— Страх дисциплинирует быстро. Но он разрушает способность думать, спорить, предупреждать об ошибках. Руководитель, который боится сказать правду наверх, начинает лгать вниз. Государство, построенное на страхе, получает послушание, но теряет разум.
Последняя фраза пошла по залу без звука. Колесов видел лица. Секретари обкомов. Директора заводов. Военные. Старые партийцы. Молодые аппаратчики. Люди, которые всю жизнь учились угадывать линию, теперь слышали, что само угадывание было частью болезни.
Он продолжил:
— Мы не имеем права свалить всё на мёртвого человека так, чтобы живые практики остались невиновными. Но мы не имеем права и превращать этот разговор в новую кампанию обвинений. Наша задача — не месть, а восстановление законности. Не поиск новых списков врагов, а уничтожение самого порядка, при котором списки заменяли суд.
Хрущёв опустил глаза. Маленков сидел бледный. Молотов был неподвижен.
— Поэтому решения съезда должны быть не только политическими, но и государственными. Закрыть внесудебные механизмы. Установить прокурорский надзор за органами. Пересмотреть дела, основанные на недоказанных признаниях. Обеспечить контроль партии над аппаратом безопасности, но и контроль закона над партией там, где речь идёт о свободе человека.
Вот теперь зал по-настоящему испугался. Контроль закона над партией — формула, которую многие услышали как вызов. Колесов понял это и сразу уточнил:
— Не над политическим руководством партии как таковым, а над теми решениями, которые лишают гражданина свободы, имени, семьи, жизни. Партия сильна не тем, что стоит вне закона, а тем, что способна подчинить свою силу законности.
Он сделал паузу.
— Товарищи, мы не сможем исправить прошлое полностью. Мы не вернём погибших. Не отменим страх, который уже прожит. Но мы можем сделать одно: не позволить государству снова назвать страх нормой.
Он отошёл от трибуны. На этот раз зал тоже не аплодировал. Но молчание было другим. После Хрущёва оно было потрясением. После Колесова — работой мысли.
Перерыв объявили сразу. Формально — на двадцать минут. На деле — чтобы зал не взорвался.
В коридорах делегаты стояли группами. Говорили тихо, быстро, сбивчиво. Кто-то повторял фразы Хрущёва. Кто-то — Колесова. Кто-то спрашивал, будут ли теперь пересматривать все дела. Кто-то боялся, что начнутся новые аресты. Кто-то говорил, что «так далеко нельзя». Кто-то отвечал: «А как иначе?»
Один секретарь из Сибири подошёл к Колесову. Лицо у него было серое.
— Владимир Юрьевич, у меня брат исчез в тридцать седьмом. Нам сказали — враг. Потом ничего. Если теперь выяснится…
Он не договорил.
Колесов сказал:
— Пишите запрос в комиссию.
— А если там действительно было что-то?
— Тогда вам ответят по делу.
— А если ничего?
— Тогда тем более.
Секретарь кивнул и ушёл, будто нёс не ответ, а тяжёлую вещь.
Хрущёв нашёл Колесова у окна.
— Ну ты и дал.
— Слишком?
— Да.
— Плохо?
Хрущёв помолчал.
— Не знаю.
Это было честнее, чем похвала.
— Зал слушал, — сказал Колесов.
— Зал боялся.
— Это начало слушания.
Хрущёв посмотрел на него.
— «Контроль закона над партией» — ты понимаешь, что сказал?
— Понимаю.
— Молотов это запомнит.
— Не только он.
— Зачем?
— Потому что если партия может дать органам приказ лишить человека свободы вне закона, значит, закон ничего не стоит.
— Ты хочешь, чтобы юристы командовали партией?
— Я хочу, чтобы арест требовал больше, чем политическая злость.
Хрущёв усмехнулся.
— Слова, слова.
— Пока да.
— А потом?
— Потом постановление.

Постановление готовили всю ночь. Не доклад — именно постановление. Потому что доклад мог потрясти, но постановление должно было закрепить.
В маленьком кабинете рядом с залом собрались Хрущёв, Колесов, Молотов, Маленков, Микоян, Суслов, несколько работников аппарата и юристы. Суслов, ещё не главный идеолог, но уже человек осторожной формулы, сидел с карандашом и записывал каждую опасность в более безопасном виде.
Первый проект был хрущёвским:
Осудить культ личности Сталина, приведший к грубым нарушениям ленинских норм партийной жизни и социалистической законности.
Колесов добавил:
…а также деформации партийной, государственной и судебной практики, сделавшие возможными массовые нарушения законности.
Молотов сразу сказал:
— Нельзя.
— Почему?
— «Деформации партийной практики» — слишком широко.
— Это правда.
— Правда должна быть управляемой.
Колесов посмотрел на него.
— Вы уже говорили.
Суслов предложил:
— Можно написать: «искажения отдельных сторон партийной и государственной практики».
Колесов покачал головой.
— «Отдельных сторон» растворит смысл.
Хрущёв вмешался:
— Оставьте «деформации». Сильное слово.
Молотов холодно сказал:
— Никита Сергеевич, вы понимаете, что это может быть обращено и против действующего руководства?
— А что, действующее руководство святое?
Маленков устало сказал:
— Товарищи, без риторики.
Суслов предложил компромисс:
…серьёзные деформации партийной, государственной и судебной практики, связанные с культом личности и нарушением принципов коллективного руководства.
Колесов прочитал.
— Приемлемо.
Молотов не согласился, но промолчал.
Дальше шли пункты. О внесудебных органах. Молотов хотел написать: «ограничить». Колесов настоял: «ликвидировать и не допускать восстановления». Хрущёв поддержал. Прошло. О прокурорском надзоре. Органы через аппарат пытались вставить: «с учётом оперативной необходимости». Колесов зачеркнул. Суслов предложил: «с соблюдением требований государственной тайны». Колесов оставил, но добавил:
…при невозможности использования государственной тайны для сокрытия нарушений законности.
Молотов сказал:
— Слишком резко.
Орлов, приглашённый как эксперт, тихо произнёс:
— Зато нужно.
Фраза осталась в смягчённом виде:
…государственная тайна не может служить основанием для уклонения от установленного надзора.
О признаниях. Здесь спорили дольше всего. Юристы предложили:
Признание обвиняемого подлежит проверке наряду с другими доказательствами.
Колесов добавил:
…и не может само по себе служить достаточным основанием для обвинительного вывода.
Молотов спросил:
— Вы понимаете последствия для старых дел?
— Да.
— Это лавина.
— Это дверь.
— Лавинная дверь.
Хрущёв рассмеялся устало.
— Записывайте. Всё равно придётся.
О контроле над первым лицом. Тут все сопротивлялись. Даже Хрущёв.
— Не надо так прямо, — сказал он.
— Надо.
— В постановлении? Съезда?
— Да.
— Это против Сталина понятно. А дальше?
— Дальше особенно.
Маленков сказал:
— Можно написать: «укрепить коллективное руководство».
— Этого мало, — ответил Колесов. — Так писали всегда.
Суслов предложил:
Обеспечить регулярную отчётность руководящих органов перед ЦК и недопущение сосредоточения важнейших решений в руках одного лица.
Колесов посмотрел на фразу.
— Хорошо.
Хрущёв поморщился.
— «Одного лица» звучит как намёк на всех будущих.
— Поэтому хорошо, — сказал Колесов.
Хрущёв посмотрел на него внимательно, но спорить не стал.
К утру постановление было готово. Не такое сильное, как хотел Колесов. Не такое персональное, как хотел Хрущёв. Не такое осторожное, как хотел Молотов. Не такое расплывчатое, как хотел Маленков. Но впервые в документе съезда признавались не только преступления Сталина, а деформации партийной, государственной и судебной практики.
Слово было найдено. И теперь его нельзя было легко вернуть в подвал.
Утром закрытое заседание продолжилось. Постановление зачитали без обсуждения в обычном смысле. Обсуждение и так произошло — в лицах, в коридорах, в бессонной ночи, в дрожащих руках тех, кто подписывал поправки.
Когда зал голосовал, руки поднимались не одновременно. Некоторые — быстро, почти с облегчением. Некоторые — медленно. Некоторые — после взгляда на соседей. Некоторые — как будто поднимали не руку, а крышку над прошлым. Против никто не проголосовал. Это не означало согласия.
В Советском Союзе отсутствие голосов против чаще означало, что страх ещё не умер. Но на этот раз страх работал иначе: люди боялись уже не только наказания сверху, но и того, что сверху может снова потребоваться слепота.
Постановление приняли.
Хрущёв сидел молча. Он понимал, что его доклад вошёл в историю. Но понимал и другое: Колесов изменил рамку. Теперь речь шла не только о мёртвом Сталине. Теперь каждый механизм, каждая подпись, каждый архивный порядок, каждое «так было принято» могли стать вопросом.
Молотов подошёл к Колесову после заседания.
— Вы добились своего.
— Частично.
— Не скромничайте.
— Я не скромничаю. Я считаю.
Молотов холодно улыбнулся.
— Тогда посчитайте и последствия.
— Уже.
— И?
— Их будет больше, чем мы готовы принять.
— Вот именно.
Колесов посмотрел на него.
— Но меньше, чем если бы мы снова промолчали.
Молотов не ответил.

В тот же вечер Колесов вернулся в МИД. Лебедев ждал с папкой.
— Первые реакции.
— Уже?
— Да.
Колесов снял пальто.
— Давайте.
Лебедев начал читать:
— Делегация Украины: потрясение, много вопросов о пересмотре дел тридцатых годов. Делегация Ленинграда: требуют ускорить реабилитацию партийных кадров. Несколько военных просили уточнить порядок пересмотра дел командиров. Грузинская делегация напряжена, говорят о возможной реакции в республике. Представители МВД запросили закрытые разъяснения по пункту о надзоре.
— Формулировка?
— «Во избежание неправильного толкования».
— Значит, толкуют правильно.
Лебедев продолжил:
— Из аппарата Суслова поступило предложение подготовить методическое письмо для партийных организаций: как обсуждать постановление без расширения дискуссии.
— «Без расширения»?
— Да.
Колесов усмехнулся.
— Дискуссию уже расширили.
— Что отвечать?
— Подготовить письмо. Но включить: партийные организации обязаны принимать обращения граждан о пересмотре дел и направлять их в комиссии.
— Это даст поток.
— Он уже есть.
Лебедев положил ещё один лист.
— И личное.
Колесов взял. Это была записка от Орлова:
После выступления несколько делегатов передали сведения о неизвестных захоронениях и списках. Прошу санкции на создание отдельной группы по проверке мест массовых захоронений.
Колесов долго смотрел на лист. Массовые захоронения. Ещё одно слово, которое нельзя было долго держать в канцелярском футляре.
— Подготовьте проект, — сказал он.
Лебедев кивнул.
— Владимир Юрьевич.
— Да?
— Вы понимаете, что сегодня всё изменилось?
— Нет.
Лебедев удивился.
— Нет?
— Сегодня изменился документ. Всё остальное начнёт сопротивляться завтра.

Поздно ночью он открыл папку «Законность. Срочно». Она стала слишком толстой для одной папки. Лебедев предлагал завести тома, но Колесов пока отказывался. Ему нужно было видеть, как одна мысль разрастается в работу. Он достал лист, написанный ещё в 1955 году:
Следующий рубеж: признать не только ошибки исполнителей, но и механизм.
Ниже стояли пункты:
Внесудебные органы. Закрытые списки. Признания под давлением. Отсутствие контроля над первым лицом. Страх как метод управления.
Теперь почти все они вошли в постановление. Не полностью. Не так остро. Не так честно, как могли бы. Но вошли.
Колесов взял ручку и добавил:
XX съезд. Механизм назван. Теперь начнётся борьба за толкование.
Потом ниже:
Опасность 1: свести всё к Сталину.
Опасность 2: использовать разоблачение как оружие против удобных противников.
Опасность 3: напугать аппарат до остановки реформ.
Опасность 4: дать органам уйти в тень.
Он остановился. Добавил пятый пункт:
Опасность 5: самому привыкнуть говорить от имени закона так, будто закон уже принадлежит тебе.
Эту строку он подчеркнул дважды.
За окном шёл снег. Москва спала, не зная, что её прошлое этой ночью получило другое имя. Завтра газеты напишут не всё. Радио скажет ещё меньше. Закрытый доклад будет ходить по партийным организациям под надзором, с пометками, с запретами на переписывание. Люди будут слушать его в залах, где портреты Сталина ещё не успеют снять со стен, и многие впервые почувствуют, что мёртвый вождь может быть страшен даже разоблачённым. Но главное уже случилось. Власть назвала страх методом. И тем самым признала: метод можно изменить.
Колесов закрыл папку. В коридоре МИДа было тихо. Только где-то далеко звонил телефон — одинокий, настойчивый, ночной. Лебедев вошёл через минуту.
— Из Кремля. Срочно.
Колесов взял трубку. Голос Маленкова был усталым и тревожным.
— Владимир Юрьевич, завтра нужно собраться. Молотов требует уточнить порядок рассылки постановления. Хрущёв требует широкого обсуждения. Каганович говорит о недопустимости раскачивания. МВД просит закрытые инструкции. Уже началось.
Колесов посмотрел на папку.
— Я знаю.
— Что будем делать?
— То, что написали.
— Это трудно.
— Поэтому и надо начинать завтра.
Он положил трубку. Лебедев стоял у двери, ожидая распоряжений.
— Сергей Павлович.
— Да?
— Подготовьте к утру три документа.
— Какие?
— Первое: порядок рассылки постановления съезда в партийные организации с обязательной регистрацией всех вопросов о пересмотре дел.
Лебедев записал.
— Второе?
— Проект расширения комиссий. Отдельно — военные дела, дела депортированных, дела по внесудебным спискам.
— Третье?
Колесов помолчал.
— Записку о разделении ответственности: Сталин, органы, внесудебные механизмы, партийные санкции, судебная практика.
Лебедев поднял глаза.
— Это очень широко.
— Да.
— Молотов будет против.
— Будет.
— Хрущёв захочет использовать.
— Захочет.
— Маленков испугается.
— Испугается.
— А аппарат?
— Начнёт искать, где спрятаться.
Лебедев закрыл блокнот.
— Тогда зачем так быстро?
Колесов подошёл к окну. Снег падал на Москву ровно и спокойно, как будто город не стоял на краю новой внутренней бури. Где-то за темнотой были дома, в которых люди ещё не знали, что завтра им прочтут доклад, после которого старая уверенность станет невозможной. Где-то в архивах лежали папки, которым предстояло снова стать голосами. Где-то в кабинетах уже готовились люди, которые будут объяснять: сказано слишком много, понято неправильно, расширять нельзя, надо беречь устойчивость.
— Потому что после страха всегда приходит усталость, — сказал Колесов. — А усталость любит закрывать двери.
— Вы думаете, окно уже открыто?
— Нет. Только форточка.
— И сквозняк?
Колесов едва заметно улыбнулся.
— Пока — движение воздуха.

На следующий день Кремль говорил шёпотом. После закрытого заседания никто не хотел первым произнести вслух то, что все теперь знали. В коридорах менялись взгляды. У портретов Сталина делегаты проходили быстрее или, наоборот, задерживались слишком долго, словно проверяли, изменилось ли выражение лица на знакомой фотографии. Портреты не менялись. Менялись люди под ними.
В одном из малых залов собрали руководителей делегаций. Формально — для разъяснения порядка работы с материалами закрытого заседания. На деле — чтобы не дать съезду расползтись на сотни самостоятельных толкований. Молотов говорил первым.
— Материалы закрытого заседания имеют строго внутрипартийный характер. Их обсуждение должно проводиться организованно, под руководством соответствующих партийных органов, без произвольных выводов и недопустимого расширения вопроса.
Колесов слушал и отмечал: без произвольных выводов, без расширения. Старый аппарат уже начинал строить стену вокруг нового слова. Хрущёв выступил следом.
— Товарищи, нельзя замазывать! Нельзя шептаться по углам. Партия сказала правду, значит, партийные организации должны знать, что было. Без паники, но прямо. Надо бить по культу личности, по сталинским извращениям, по тем, кто прятался за именем Сталина и творил беззаконие.
Колесов отметил другое: бить. Хрущёв уже превращал правду в рычаг. Когда слово дали Колесову, зал ожидал третьей версии. Он не стал разочаровывать.
— Товарищи, постановление съезда не должно стать ни замалчиванием, ни кампанией. Замалчивание сохранит старую болезнь. Кампания создаст новую. Нам нужен порядок.
Руководители делегаций слушали настороженно.
— Каждая партийная организация, ознакомленная с материалами закрытого заседания, обязана принять и зарегистрировать обращения граждан о пересмотре дел. Не обсуждать судьбы людей на митингах, не устраивать самодеятельных обвинений, не составлять списков виновных на местах. Обращения направлять в комиссии и прокуратуру. Дела — проверять. Архивы — сохранять. Органы — не подменять судом. Партию — не освобождать от ответственности за контроль.
Один из первых секретарей поднял руку.
— Владимир Юрьевич, а если на собрании спросят: кто виноват у нас, в области? У нас ведь тоже были перегибы.
Колесов ответил:
— Скажите: виновность устанавливает проверка. Ответственность за порядок несёт партийное руководство. Не путайте одно с другим.
— А если люди потребуют фамилий?
— Фамилии должны появляться из дел, а не из зала.
Другой спросил:
— А если бывшие осуждённые начнут выступать против местных органов?
— Если они сообщают факты — принять заявление. Если нарушают закон — действовать по закону. Не путать критику с антисоветской деятельностью только потому, что она неприятна.
В зале прошёл шорох. Эту фразу тоже запомнили. Молотов слегка повернул голову. Хрущёв посмотрел на Колесова с интересом и тревогой. Потому что запрет путать критику с антисоветской деятельностью был не только инструкцией. Это был клин, вставленный в старую дверь. Пока маленький. Но дверь уже скрипнула.
Вечером того же дня Колесов получил первую записку из госбезопасности. Подписал её Серовин. Тон был уважительный. Содержание — враждебное.
В связи с возможным оживлением антисоветских элементов под прикрытием обсуждения материалов XX съезда считаем необходимым временно расширить полномочия органов по профилактическому учёту лиц, ранее осуждённых за государственные преступления, а также установить особый порядок контроля за распространением и пересказом закрытого доклада.
Колесов прочитал записку и передал Лебедеву.
— Ответ: отклонить.
— Совсем?
— Совсем.
— Формулировка?
Колесов взял лист.
Обсуждение материалов XX съезда не может служить основанием для восстановления профилактических мер, фактически воспроизводящих прежнюю практику ограничения прав без судебного решения. Контроль за сохранением закрытого характера материалов обеспечивать партийным порядком и прокуратурой.
Лебедев записал.
— Серовин будет возмущён.
— Пусть письменно.
— Почему письменно?
— Чтобы привыкал.
В тот же вечер пришла другая записка — от Хрущёва. Без шапки, от руки:
Надо быстрее ударить по сталинцам в аппарате. Иначе они очухаются. Н.С.
Колесов написал на обороте:
Быстрее — не значит без проверки. В.К.
И отправил. Через час Хрущёв позвонил.
— Ты издеваешься?
— Нет.
— Они же уже собираются! Молотов вокруг себя крутит осторожных, Каганович рычит, Суслов воду мутит. Ты всё комиссий ждёшь?
— Я жду оснований.
— Основания — съезд!
— Съезд дал курс. Не приговоры.
— Ты опять отнимаешь у политики зубы.
— Я пытаюсь не дать ей отрастить клыки.
Хрущёв помолчал.
— С тобой трудно.
— Взаимно.
— Ладно. Но запомни: если они ударят первыми, твои формулы тебя не спасут.
— Знаю.
— И всё равно?
— Да.
Хрущёв бросил трубку. Лебедев, стоявший рядом, спросил:
— Он прав?
— Частично.
— В чём?
— В том, что они ударят.
— А вы?
— Я тоже готовлюсь. Просто не тем оружием.

Через три дня после закрытого заседания Колесов встретился с Орловым. Старый прокурор пришёл в МИД с новой папкой. На ней было написано:
Механизмы. Сводка по материалам комиссий.
Колесов прочитал название и поднял глаза.
— Вы специально?
— После вашего выступления слово вошло в оборот. Решил не отставать.
— Что внутри?
— То, что теперь нельзя оставлять рассыпанным по делам.
Орлов раскрыл папку. Там были таблицы, выдержки, схемы ведомственных решений. Не отдельные судьбы — именно устройство. Сколько решений вынесено внесудебно. Сколько дел основано преимущественно на признаниях. Сколько протоколов совпадают по формулировкам. Сколько арестов проведено до санкции. Сколько приговоров утверждено списками. Сколько дел не имеют вещественных доказательств. Сколько материалов уничтожено или перемещено без описи. Сколько жалоб на методы следствия оставлено без ответа.
Колесов листал медленно.
— Это уже не комиссия по делам, — сказал он.
— Нет.
— Это обвинение практике.
— Да.
— Вы понимаете, что это опаснее, чем список фамилий?
Орлов усмехнулся.
— Фамилии стареют. Практика молодеет.
Колесов отложил лист.
— Что предлагаете?
— Создать постоянную комиссию при ЦК по законности. Не временную. Не только по старым делам. Чтобы любой орган знал: вопрос может быть поднят не после смерти начальника, а при жизни.
Колесов смотрел на него внимательно.
— Вы понимаете политический вес такого предложения?
— Поэтому пришёл к вам, а не к Маленкову.
— Почему не к Хрущёву?
— Он сделает из неё дубину.
— А Молотов?
— Замурует.
— А я?
Орлов пожал плечами.
— Попробуете написать положение.
Колесов почти улыбнулся.
— Слишком хорошо вы меня изучили.
Орлов стал серьёзен.
— Владимир Юрьевич, сейчас окно открыто. Ненадолго. После съезда все начнут толковать. Старые будут говорить: Сталин виноват, но порядок беречь. Хрущёв будет говорить: Сталин виноват, а заодно все мои противники. Органы будут говорить: ошибки были, но тайну не трогать. Если не создать постоянный механизм сейчас, всё уйдёт в память, а память у нас умеют закрывать на ключ.
Колесов закрыл папку.
— Оставьте.
— Это согласие?
— Это начало.

Первые чтения закрытого доклада в партийных организациях начались через неделю. Доклад читали вслух. Запрещали переписывать. Запрещали выносить текст. Запрещали обсуждать вне собрания. И всё равно он расходился быстрее любого приказа. Не текстом — пересказами.
В одном городе говорили, что Сталин лично подписал миллион смертей. В другом — что всех осуждённых теперь выпустят. В третьем — что Хрущёв предал вождя. В четвёртом — что скоро начнут арестовывать тех, кто держал портреты. В пятом — что Колесов сказал: партия должна подчиняться суду. В шестом — что он сказал: органы будут судить. Слух всегда заполняет пустоты быстрее канцелярии.
Колесов каждый день получал сводки. Особенно тревожной была Грузия. Там доклад воспринимали не только политически, но и национально. Слишком многое было связано с именем Сталина, с гордостью, с обидой, с ощущением, что Москва теперь отрекается от человека, которого вчера велела чтить.
МВД предлагало заранее усилить меры. Колесов настоял на другом:
— Политические разъяснения. Не силовая демонстрация. Любое грубое действие подтвердит худшие слухи.
Серовин возразил:
— Если начнутся массовые выступления?
— Тогда охрана порядка. Но не превентивные аресты.
— Вы рискуете.
— Да.
— Кто будет отвечать?
— Те, кто примет решение.
— То есть вы?
— В том числе.
Он не любил такие ответы. Но иногда ответственность надо было произнести до события, иначе после него все начинали искать крайних среди исполнителей.
В Лениграде, Киеве, Свердловске, Новосибирске реакции были другими — тяжелее, тише. После чтений люди шли домой молча. В некоторых райкомах секретари просили оставить зал открытым на час: делегаты не расходились, сидели, как после похорон. Только хоронили не человека. Хоронили собственную уверенность, что молчание всегда было мудростью.
Через две недели после съезда состоялось узкое заседание Президиума. Повестка была официальная:
О мерах по выполнению постановления XX съезда по вопросам преодоления последствий культа личности.
На деле это была первая схватка за смысл съезда.
Молотов предложил проект, где всё сводилось к укреплению коллективного руководства, исправлению отдельных нарушений и воспитательной работе в партии. Хрущёв принёс свой: разоблачение сталинских извращений, кадровое очищение аппарата, ускоренная реабилитация партийных работников. Колесов положил третий. В нём было меньше прилагательных и больше пунктов:
1. Постоянная комиссия ЦК по законности.
2.Обязательный прокурорский надзор за следствием.
3.Запрет внесудебных решений.
4.Проверка архивных списков и санкций.
5.Пересмотр дел по категориям, установленным комиссиями.
6.Регистрация жалоб граждан.
7.Ответственность за уничтожение материалов.
8.Разработка судебных процедур для дел с государственной тайной.
9.Ежегодный доклад Президиуму о состоянии законности в органах.
10.Подготовка изменений в уголовно-процессуальное законодательство.
Каганович, прочитав, сказал:
— Это не меры. Это новая власть прокуроров.
Колесов ответил:
— Нет. Это попытка сделать так, чтобы старая власть не возвращалась через следователя.
Молотов сказал:
— Постоянная комиссия ЦК по законности может стать надпартийным органом.
— Она будет при ЦК.
— Но с правом проверять органы?
— Да.
— И получать материалы?
— По установленному порядку.
— Это опасно.
— Бесконтрольные органы уже доказали большую опасность.
Хрущёв вмешался:
— Я за комиссию. Но туда надо дать политических людей, а не одних прокуроров.
— Согласен, — сказал Колесов. — Политические люди, юристы, прокуратура. Но председатель — не из органов.
— Кто?
Колесов назвал:
— Орлов.
Маленков поднял глаза.
— Он старый.
— Поэтому не будет строить карьеру.
Молотов возразил:
— Орлов слишком прямолинеен.
— Это достоинство для комиссии, которую все будут пытаться обойти.
Хрущёв усмехнулся.
— Подходит.
Каганович мрачно сказал:
— Вы посадите старого прокурора над партией.
Колесов повернулся к нему.
— Нет. Под партией. Но между партией и подвалом.
Фраза была резкой. Маленков поморщился. Молотов запомнил. Хрущёв улыбнулся. Решение отложили на доработку. Но не отвергли. Это было главное.

В конце марта Колесов получил письмо без обратного адреса. Обычный конверт, прошедший через несколько рук, прежде чем попасть к Лебедеву. Внутри — один лист, написанный аккуратным женским почерком.
Товарищ Колесов.
На собрании нам читали доклад. Сказали, что были нарушения законности. Моего мужа забрали в 1937 году. До сих пор я боялась спрашивать, потому что у нас сын. Теперь сын взрослый и спрашивает меня, почему я молчала. Я не знаю, что ответить. Если можно, скажите: молчание тоже вина?
Колесов долго сидел с письмом. Потом взял чистый лист. Начал писать официальный ответ:
Ваше обращение направлено…
Остановился. Скомкал. Взял новый. Написал от руки:
Ваше молчание было не виной, а частью того страха, который государство обязано признать и преодолеть. По делу Вашего мужа будет сделан запрос. В. Колесов.
Он понимал, что такой ответ не по форме. И всё же подписал. Лебедев, увидев, спросил:
— Отправлять именно так?
— Да.
— Это создаст прецедент.
— Пусть.
— Люди начнут писать лично вам.
— Уже начали.
— Вы не сможете ответить всем.
— Нет.
— Тогда зачем?
Колесов сложил письмо.
— Иногда государство должно ответить хотя бы одному человеку человеческим языком, чтобы не забыть, зачем пишет постановления.

Весной 1956 года постановление съезда начало менять жизнь аппарата. Не сразу. Не прямо. Но в кабинетах стало иначе. Следователи осторожнее писали протоколы. Прокуроры чаще требовали материалы. Секретари райкомов стали спрашивать, прежде чем объявить кого-нибудь антисоветчиком. Архивисты перестали спокойно выдавать дела без актов. Руководители МВД жаловались на «скованность инициативы». Юристы впервые за много лет почувствовали, что их скучные слова могут иметь политический вес.
Всё это раздражало старую систему. Она не была побеждена. Она просто столкнулась с препятствиями. А система, привыкшая идти через людей, ненавидит препятствия сильнее врагов.
Колесов понимал: впереди будет ответный ход. Старая гвардия не простит расширения вопроса. Органы не простят надзора. Хрущёв не простит ограничений на использование разоблачений. Маленков не выдержит бесконечного давления слишком долго. Молотов будет ждать момента, когда можно будет сказать: предупреждал.
Но теперь у Колесова было то, чего не было в 1953-м. Не власть. Документ. Съезд признал механизм. И этот документ можно было положить на стол перед любым, кто скажет: «Так было принято». Теперь можно было ответить:
— Больше не принято.
Поздним вечером, когда мартовский снег уже потемнел на улицах, Колесов снова открыл папку «Законность. Срочно». Она действительно больше не помещалась в одну обложку. Лебедев принёс новые, аккуратно подписанные:
Законность. Срочно. Том I. Берия.
Том II. Комиссии.
Том III. XX съезд.
Колесов посмотрел на три папки.
— Вы всё-таки разбили.
— Иначе порвётся.
— Папка?
— Обложка. Хотя не только.
Он открыл третий том. На первом листе стояла запись:
XX съезд. Механизм назван. Теперь начнётся борьба за толкование.
Колесов ниже написал:
Первый результат: постановление признаёт деформации партийной, государственной и судебной практики.
Второй результат: аппарат напуган.
Третий результат: страх впервые назван методом, а не добродетелью.
Главный риск: заменить культ Сталина культом разоблачения Сталина.
Он задумался и добавил:
Нельзя позволить Хрущёву стать единственным владельцем правды. Нельзя позволить Молотову стать хранителем тишины.
Лебедев прочитал и тихо сказал:
— А вам?
Колесов поднял глаза.
— Что мне?
— Вам нельзя стать кем?
Вопрос был неожиданным. И правильным.
Колесов посмотрел на тёмное окно. В стекле отражались лампа, папки, лицо Лебедева и он сам — усталый человек с карандашом в руке, который уже слишком часто говорил от имени закона.
Он взял ручку и написал третью строку:
Нельзя позволить Колесову стать хозяином закона.
Лебедев молчал. Колесов закрыл папку.
— Теперь год будет тяжёлым.
— Почему именно год?
— Потому что пока все потрясены, они будут соглашаться. Потом начнут считать потери.
— И?
— И собираться.
За окном проехала машина. Свет фар скользнул по потолку и исчез. Колесов погасил лампу не сразу. Он сидел в полумраке и слушал, как в здании МИДа гудят трубы, как где-то за стеной печатает ночная машинистка, как в коридоре осторожно проходит дежурный.
Страна после съезда не стала свободной. Она стала знающей. Это было опаснее для всех. Потому что незнание требует только покорности. А знание, даже неполное, рано или поздно требует выбора.


Рецензии