Байда

Она лежала на боку, вросшая кормой в серый ракушечный песок. Сзади, на горизонте, тяжело дышало Азовское море — то самое, которое когда-то носило её на своих волнах, а теперь равнодушно облизывало берег в ста метрах отсюда. Ветром и временем её деревянные бока выбелило до цвета старой кости, а в щелях между досками давно поселилась сухая трава.
Местные называли этот тип лодки «байда».
Сейчас она казалась игрушечной, выброшенной за ненадобностью. Песок набился внутрь, приподнял нос, отчего она замерла неестественно — как зверь, который ещё дышит брюхом, но уже не видит моря. Спереди, вросший в гальку, висел старый трос — ржавая пуповина. Якорь давно отрезали рыбаки с другой лодки, но конец остался, словно обрубок. Бесполезный. Байду уже не сдвинуть.
Старый рыбак, который лет тридцать назад выходил на такой же в море, говаривал: «Байда не тонет. Она помнит руки». Смысл этих слов давно стёрся, но когда смотришь на этот остов, кажется, что дерево действительно хранит тепло ладоней.
Самую крепкую байду в посёлке держали братья Григорий и Савва. Два коренастых грека с вечными солёными бровями. Их байда не была новой или нарядной — проконопаченная паклей, просмолённая дёгтем так, что от неё за версту несло чёрным мылом. Она выходила в море раньше всех и возвращалась позже всех. Даже на берегу, в полный штиль, в её досках что-то постукивало — как сустав у старого рыбака перед дождём.
Осенью пятьдесят седьмого года рыба шла плохо. Тарань и судак будто вымерли, пеленгас ушёл в глубину. Братья, как обычно, выбрались до рассвета. В море стояла противная зыбь. Серая, маслянистая — будто само море заболело. Без единого гребня. Сеть закинули на три часа. Когда потянули — тоска. На весь замет — десяток бычков да три тощих пеленгаса, которых стыдно было даже показывать базарным перекупщицам.
Савва крякнул, вытер рукавом лицо. Григорий молча перебрал рыбины, положил их в ящик.
— На уху хватит, — сказал он. — И кошке на ужин.
Возвращались молча. Мотор чихал на малых оборотах, байда устало переваливалась с борта на борт, будто сама чувствовала, что день прошёл впустую. У причала уже суетились другие: у кого-то полные садки, а у Григория с Саввой — смех один.
Увидели соседку Ирину у калитки — и повернули. Сами не поняли зачем. Муж её уехал на стройку в Норильск и пропал. Жила она тем, что стирала на чужих, а пацаны бегали оборванные, бледные, с припухшими от голода животами.  Стояла и смотрела на море, но оно не притягивало её взгляд.
Савва, не сговариваясь, подошёл, вытряхнул из ящика всю рыбу — и бычков, и пеленгасов — в её помятое ведро.
— Возьми, — сказал коротко. — Детям свари. Горячее надо.
Ирина заплакала. То ли от стыда, то ли от неожиданного тепла. Григорий только хмыкнул — мол, знал, что так и будет. Сам полез в кисет, свернул две цигарки, одну кинул брату.

Дома они ели хлеб с постным маслом, запивая кипятком. На следующий день починили чужой невод. А на третий море вдруг подарило столько тарани, что лодка едва не затонула. Люди говорили: это море вернуло долг добрым рыбакам.

Прошло много лет. Братья состарились. Савва умер первым,

Григорий пережил его на два года. Их байду, старую и рассохшуюся, оттащили на берег, за высокую кромку прибоя. Сперва хотели пустить на дрова, но рука ни у кого не поднялась. Так и осталась лежать, засыпанная песком, кормой к морю, ржавым тросом наружу.
Теперь, если присесть рядом и приложить ухо к нагретому солнцем борту, говорят, можно разобрать сквозь шум ракушки в щелях: «Возьми... детям свари». А может, это ветер гудит в пустоте днища. Но никто не проверяет дважды.

Местные мальчишки знают: на старой байде нельзя сидеть, уперев ноги в борт. Неуважение это. Ведь лодка помнит не только море, но и тепло людских сердец.


Рецензии