Суло-Вейкко Пеккола Привет, Будда!
Привет, Будда!
Автор: Sulo-Weikko Pekkola
Произведение: TERVEEKS' — BUDDHA!
K. J. Gummerus Oy, 1929
(пер. с финского языка)
СОДЕРЖАНИЕ:
Индийские друзья.
Кое-что о подданстве Альбиона.
Нравы света.
Сингапур.
Яванские пейзажи.
В Батавии.
Яванские конторы и учреждения.
«Благородная раса» Сурабаи.
Разные приключения на Яве.
На охоту за змеями — на Суматру.
Путь в Австралию.
На таможне Брисбена и за ней.
Индийские друзья
Изначально я планировал добраться до Индии по суше — так постепенно привыкаешь к смене пейзажей, и переход от пустыни к буйной зелени Индии не был бы таким резким. Однако для такого путешествия нужно быть неплохо вооружённым даже в спокойные времена, а тут ещё дошли слухи о каких-то беспорядках в Белуджистане, так что посторонним там было небезопасно. Из оружия у меня был лишь нож, а в Ираке я пытался получить разрешение на ношение огнестрельного оружия, но ответ был примерно таков: радуйтесь, что вообще позволяют путешествовать без оружия. Ответ на запрос из Лондона пришёл бы не раньше чем через два месяца, и весьма вероятно — отрицательный. Выдать разрешение — это почти то же самое, что снабдить оружием беспокойное население приграничных районов Индии.
Ждать такого разрешения я не стал: при сложившихся обстоятельствах отправляться одному по этому маршруту не имело смысла, наём вооружённого сопровождения влетел бы в копеечку сверх моего дорожного бюджета, да и время года было слишком жарким для подобного перехода. Пришлось воспользоваться морским путём, о чём я нисколько не пожалел. На море, как известно, быстро заводишь знакомства, и ещё до прибытия в Индию я успел обзавестись несколькими близкими друзьями-индусами, не говоря уже о более шапочных знакомствах.
Сообщение на этих водах осуществляет British Indian Steam Navigation Company, сокращённо B.I.S.N., и суда у неё куда чище, чем знакомые мне итальянские или французские. В Басре я поднялся на борт почтового парохода «Варшава» и почувствовал что-то вроде огромного облегчения: целую неделю не нужно было ломать голову над тем, на чём удастся добраться до следующего места. Кроме того, после месяца, проведённого в пустыне и арабских кварталах пустынных городов, с наслаждением отдаёшься каютному путешествию на пароходе. Каждая пора кожи сочилась пылью, одежда словно приклеилась к телу — я с удовольствием поглядывал на корабельную ванну, в которой можно было понежиться в холодной солёной воде.
Соседями по каюте мне достались два индусских офицера — майор и его адъютант. Местом службы у них был Багдад, а сейчас они направлялись домой в Индию в двухмесячный отпуск.
Я спросил, почему индийские офицеры вынуждены служить за пределами своей страны, — разве в Ираке нет своих офицеров? Майор с пренебрежительным смешком ответил, что «из этих иракцев никакие офицеры». Мне сразу стало ясно, на какую кнопку нажали англичане: индус весьма гордился тем, что командует народом, который считал ниже себя, — и таким образом Англия получала в Ираке надёжный офицерский корпус.
Впрочем, майор оказался одним из самых воспитанных и добродушных людей, каких только можно встретить. Голос у него был мягкий, говорил он немного — только тихонько посмеивался, лёжа в постели, где проводил одиннадцать двенадцатых всего плавания, равно как и его адъютант. Не знаю, что их так клонило ко сну — больше двух часов в день они просто не могли держаться на ногах.
В адъютанте было ещё много детской непосредственности туземца. У него было пять разных тюрбанов, которые он поочерёдно примерял перед зеркалом, затем выходил на палубу покрасоваться, а потом снова шёл спать.
Едва я появился на пароходе, он заметил мой фотоаппарат и стал приставать, чтобы я его снял. В порту освещение было плохое, и я сказал, что сфотографирую его в открытом море, — но его это не устраивало. Он ходил за мной как упрямый ребёнок и ныл, что вот тут было бы хорошо снять, и здесь, и вот тут. В конце концов я сходил в каюту за камерой и для его успокоения щёлкнул затвором на пустую кассету. Думал, этим дело и кончится, — но нет: он потребовал открыть аппарат, чтобы посмотреть на свой снимок. Когда я объяснил, что плёнку сначала нужно проявить в Бомбее, он был страшно разочарован и сказал, что тогда никакого толку не было, — с чем я был совершенно согласен. Тем не менее каждый из семи дней плавания он осведомлялся, когда получит свою фотографию, и каждый раз разочарование было не меньше прежнего.
Они не питались за общим столом, а заказывали в каюту порциями «rice and curry» — рис и куски мяса, варёные в масле. Риса приносили целый таз, в который адъютант руками вмешивал масло и мясо. Этот мякиш тремя средними пальцами зачерпывался и отправлялся в рот. На время еды я всякий раз уходил из каюты.
За час до отхода почтовый поезд из Багдада доставил основную часть пассажиров. Почти все они были пассажирами палубного класса — каютами здесь пользуются редко. Даже весьма состоятельные индусы и арабы привозят с собой складную кровать и спят на палубе, где в летний зной определённо лучше, чем в каюте.
На этих судах на палубе устроены плиты, где пассажиры палубного класса готовят еду, и с утра до вечера вокруг них кишит народ. Всё, вплоть до хлеба, делалось прямо на борту, а объедки швырялись тут же на палубу — слишком хлопотно было донести их до поручней и выбросить в море. К вечеру кухонная часть палубы напоминала свинарник.
Здешние люди на вид хрупкие, и силы соответствующие. От причала до нижней палубы был переброшен дощатый мостик, который перед отплытием следовало убрать обратно на пристань. Мостик был сложен из семи досок дюймовой толщины и четырёх метров длиной плюс направляющие брусья — а сдвинуть его потребовалось двенадцать человек, и давалось это с явным трудом. Приходилось хором выкрикивать такт, чтобы все тянули одновременно, — и всякий раз он сдвигался на пару дюймов. У нас двое мужчин перебросили бы такой мостик играючи.
После отплытия из Басры ещё несколько часов идёшь по Тигру, прежде чем выйти в Персидский залив, — и всё это время охотно стоишь на палубе и смотришь на берега, затенённые пальмовыми рощами. Вскоре, однако, темнота скрыла округу, и я на пару часов заперся в ванной. Холодной воды там, правда, не было — нужно было добавлять лёд, — но вода всё же была прохладнее воздуха, и я не вылез бы ещё долго, если бы корабельный колокол не позвал к обеду.
К питанию на этом судне претензий нет: еды давали много и разнообразной. Обслуживание начиналось уже в половине шестого утра — иногда и раньше, — когда в каюты приносили чай с бутербродами. Никого не спрашивали, хочет ли он ещё поспать: сразу после семи звонили к завтраку. Правда, одеваться было недолго — из приличной одежды оставались лишь рубашка, брюки и носовой платок. Последний неотлучно сопровождал каждого на плече — и за едой, и на прогулке, потому что лицо непрерывно покрывалось испариной.
Поскольку еда — важный фактор земного бытия, не могу не упомянуть меню судов компании B.I.S.N. К моему удивлению, каждое утро там подавали овсяную кашу, которая после всей неопределённой стряпни Багдада казалась мне превосходной. Молоко, правда, было консервированным — но к этому привыкаешь, ведь коров на борту не держат. Из прочих блюд отмечу лишь, что к завтраку помимо каши подавались рыбные, мясные и яичные блюда, а к ленчу и обеду — по три вида мяса и так далее. Упомянутое rice and curry тоже подавалось ежедневно к обеду, но этот карри — нечто вроде бифштекса по-строгановски — был так остро приправлен, что в первый раз у меня едва не обожгло рот; пришлось в спешке бежать из столовой на поручни, так как проглотить порцию я не решился. Один из европейцев, живущих в Индии, советовал мне осторожнее обращаться с индийской едой: желудок у туземцев, мол, совсем другого покроя, и за короткое время можно испортить пищеварение на всю жизнь. Позже на островах Южного моря я познакомился и с самим растением, которое в тропиках используется как специя. Из него берут небольшие, сантиметра два, ягодообразные плоды, замачивают в уксусе, и одна капля этой жидкости в тарелке супа заставляет рот пылать, как в огне. Хинин — лакомство по сравнению с этим. На французских судах эту жидкость употребляли довольно часто, и её особым свойством считалось восстановление утраченной мужской силы.
Персидский залив мелководен, вода в нём глинистого цвета. Хотя фарватер был обозначен бакенами, лотовый всё равно постоянно был занят работой, и порой посреди открытого моря мы садились на такое мелководье, что машины переводили на половинную мощность. Так продолжалось три дня, солнце светило с безоблачного неба, — но на третий день вечером стюард сообщил, что назавтра, как только выйдем в Индийский океан, погода испортится. Я спросил, что её так изменит, и узнал — муссон. Читать о муссоне мне приходилось, но умнее от этого я не стал. Расспрашивать дальше не стал — лишь принял многозначительный вид и решил подождать.
Наступило утро; позади остался пролив, окаймлённый высокими скалистыми островами, мы вышли в Индийский океан — а погода оставалась такой же прекрасной. Обещанной бури не было, и я решил, что муссон — пустые страшилки. Но тут судно начало медленно покачиваться — плавно, равномерно. Я поднялся на палубу посмотреть, что его раскачивает: ветер был сравнительно слабый и едва-едва поднимал кое-где белые гребешки.
Однако с юга накатывали длинные пологие волны — широкие и плавные. Из-за своей ширины они казались невысокими, но шли быстро, и хотя наш пароход был 142 метра в длину, его заметно качало на бортовой волне.
Вот она — муссонная зыбь, отзвук далёкого шторма. Я попросил у старпома объяснений, и он рассказал, что сейчас на юге Индии идут сильные дожди и бури, которые и гонят сюда волну. Добавил, что это ещё ничего, но когда через пару дней подойдём ближе к индийскому берегу — вот там почувствуем по-настоящему.
Здешние люди, судя по всему, не переносят морской качки: 90 процентов пассажиров тут же улеглись. Мой сосед по каюте майор до конца рейса ни разу больше не поднялся на ноги — разве что в Карачи, где качки не было. В дорогу у него были бананы и манго, но он больше не мог терпеть мысли, что в его корзине лежит еда, и отдал всё мне. Мы с одним пожилым, весёлым, почти чёрным индусом вдвоём пировали за общим столом — остальные пассажиры первого класса голодали.
Ранним утром мы прибыли в первый индийский порт — Карачи. Ждали погодного прогноза с юга, и в итоге нам сообщили, что днём погода будет настолько скверной, что судно не выйдет до семи вечера, когда муссон обычно утихает. Я поначалу не верил, что непогода может быть настолько серьёзной, чтобы задержать такую громадину, — пока не увидел в почтовом учреждении расписание отправлений. Там говорилось, что судно отходит каждое утро в четверг при отсутствии муссона; при муссоне — только вечером.
Ещё две ночи и один день мы качались на волнах. Сразу после выхода из Карачи провели учебную тревогу по спуску спасательных шлюпок, и пассажирам объяснили, как надевать спасательные жилеты. На страдающих морской болезнью это произвело огромное впечатление — адъютант даже не решился больше ночевать в каюте и перебрался на палубу. Днём он лишь изредка наведывался проверить, целы ли его вещи, и при этом успевал сменить тюрбан.
Наконец, на рассвете в канун Иванова дня пассажиры обрели покой — мы вошли под защиту бомбейского волнолома. Моим соседям по каюте и паре деловых знакомых предстояло ещё пару суток плыть на юг вдоль берега, но они наелись пароходом досыта и назвали поезд более надёжным средством передвижения. Вместе мы перебросили вещи на небольшой пароходик, который под проливным дождём доставил нас к причалу.
Я увлёкся подробностями морского путешествия, хотя намеревался рассказать о первых настоящих знакомствах с индусами. А их на борту было немало — главным образом деловые люди, все возвращавшиеся на родину в отпуск. Самый жаркий период лета только наступал, а его лучше переждать в индийских горах, нежели в духоте Багдада, который большинство называло своим рабочим местом.
Мировая война открыла для индусов новые деловые возможности. До войны Месопотамия была для них закрыта — она принадлежала Турции. После войны Англия взяла эти земли под свой контроль, и предприимчивые, коммерчески смышлёные индусы как британские подданные могли теперь попытать счастья в Багдаде с новыми, незнакомыми арабам деловыми методами. По их словам, дела шли хорошо: они открыли крупные торговые фирмы и заняли влиятельные позиции.
Услышав, что я родом из края, близкого к Северному полюсу, они с удивлением спросили, все ли жители полярных широт такие же смуглые, как я. По их представлениям, у финнов должна быть ослепительно белая, чуть ли не прозрачная кожа, чистая, как снег. Северяне — светловолосые, с вьющимися волосами, их узнаёшь по романам и новеллам ещё за версту. А тут перед ними — волосатоногий мужчина, местами темнее их самих, с волосами отнюдь не золотистыми и не огненно-рыжими, а довольно тёмными, лишь кое-где с выгоревшими белёсыми прядями. Налицо попытка морочить им голову, выдавать за правду то, чего не существует.
Я показал паспорт с фотографией и спросил: а приходилось ли им целыми днями ехать в открытом автомобиле в песчаную бурю без защитной маски на лице? Или скакать на муле в палящий зной? Или ночевать в верблюжьем навозе в заброшенных арабских деревнях в окружении шакалов при нулевой температуре — в шортах, с тонким дождевиком в качестве единственного укрытия? Нет, всего этого они не делали — да и мне, честно говоря, в верблюжьем навозе спать не приходилось, — но слова возымели действие, и мы стали добрыми приятелями.
По завершении плавания мы обменялись визитными карточками — они были только у меня, — а от них я получил вписанные латинскими буквами в мой блокнот имена и адреса. По ним я должен был выслать каждому фотографии, сделанные в дороге. Они же обещали писать мне письма, открытки, присылать марки и прочее. Один увлёкся литературой и попросил меня перевести на финский рассказы и книги своего хорошего знакомого-индуса — на английском, — которые обещал выслать, как только вернётся домой.
Своё обещание насчёт фотографий я выполнил ещё в Калькутте — за исключением упомянутого адъютанта, которому письмом сообщил, что его снимок вовсе не получился, — однако ни от одного из шести моих лучших корабельных знакомых я до сих пор не получил ни строчки в ответ, не говоря уже о марках и литературе, — хотя с момента рукопожатия прошло уже восемь месяцев. Лишь на Яве я понял, что означает знакомство с тропическим туземцем — а равно и с живущим там белым — и к чему оно обязывает. Ровно столько, сколько длится рукопожатие. Стоит расстаться глазами — и знакомство забыто.
Кроме уже упомянутых, в начале пути ко мне набивались в знакомые некоторые пассажиры первого класса, когда с наступлением темноты я прогуливался по верхней палубе. Они заговаривали со мной без всяких формальных представлений, охотно беседовали об эротике, а потом — признавались мне в любви. Когда их фамильярность стала принимать осязаемые формы, пришлось пустить в ход кулаки, и до конца рейса меня больше не домогались.
Хотя многие бывалые путешественники по тропикам уже рассказывали мне об этом раньше, я не принимал их слова всерьёз — думал, байки. Однако и это, и более поздние мои странствия между тропиками Рака и Козерога убедили меня в том, что у некоторых понятия совершенно иные, нежели у нашего праотца Адама и у нас, холодных северян.
Кое-что о подданстве Альбиона
«Ликуя в морской пене, мы ступили
На земли плодородной Индии.»
Так учила меня в начальной школе старая матушка — строки из «Книги о нашей стране» покойного дяди Топелиуса, и послушным учеником я выучил стихотворение наизусть. Я декламировал его вслух по-фински, когда мы приближались к индийскому берегу, и в воображении у меня кружились картины, вытканные свободной фантазией, — храмы, облицованные золотом и драгоценными камнями, факиры и чудеса, каких и вообразить невозможно.
Однако уже в первом индийском порту, Карачи, и храмы с драгоценными камнями, и факиры рассыпались прахом: город по общему облику был более европейским, чем некоторые виденные мной итальянские города, большинство греческих и все турецкие, — в особенности Константинополь.
Я сказал «по общему облику» и имел в виду то общее впечатление опрятности, которое путешественник замечает первым делом, въезжая в город, — то есть поверхностный вид улиц и зданий. Ибо Карачи при более близком знакомстве вполне предоставляет достаточно подлинно индийского в своём нынешнем обличье — с жителями, одеждами, животным и растительным миром. Но большая часть города возникла уже в эпоху английского господства, в железнодорожную эру, — оттого он и такой опрятный.
То же самое верно для многих других городов Передней Индии, в том числе Бомбея. Прогуливаясь по улицам, обсаженным огромными деревьями и обстроенным великолепными домами, на основании прочитанного ранее и не подумаешь, что находишься в Индии, — такими космополитичными они выглядят. Лишь когда попадаешь в туземный квартал, в торговые ряды и базары или иным образом вступаешь в соприкосновение с местным населением, понимаешь, что прибыл на континент, жители которого нам совершенно чужды. Там встречаешь немало индийской интеллигенции, которая весьма дружелюбна к чужестранцу, — однако даже краткий разговор показывает, что мысли её далеко от наших и пути её весьма далеки от наших духовных странствий. Злободневные европейские вопросы их нимало не трогают; весь этот континент, такой важный для нас, со всеми его распрями и конференциями, для них — пустой звук. В местных газетах каждый день в силу необходимости печатается с полстраницы новостей из Англии под рубрикой «At Home», — и вот, пожалуй, всё, что там известно о Европе. После сирийского и месопотамского опыта я не смел и надеяться, что образованный класс знает, к примеру, где находится Финляндия. Вспомнился и рассказ брата о Судане, где он некогда путешествовал на предоставленном английским правительством судне вверх по Голубому Нилу, изучая каких-то водных животных. В одном гарнизонном пункте на борт явилась группа английских офицеров провести вечер, и с одним майором завязалась несколько колкая беседа. Майор спросил брата, из какой он страны, и на ответ «из Финляндии» с пренебрежительной усмешкой заметил, что никогда не давал себе труда посмотреть на карту, в какой части света находится этот континент. На что брат ответил, что никогда и не предполагал у английского майора таких обширных познаний в географии. Майор разозлился и пообещал запомнить это на будущее.
Географические познания индийских торговцев оказались, впрочем, лучше, чем у упомянутого майора: очень многие из них, особенно торговцы кожей, знали положение нашей страны. Зато в некоторых почтовых конторах спрашивали, не входит ли Финляндия в состав Германии. Женщины, по крайней мере некоторые, увлекались спортом и знали Финляндию по её спортивным звёздам. Одна из них, услышав название моей родины, тотчас заметила, что там ведь есть этот Нурми. Правда, по-английски она произнесла «u» как «а», а «i» как «аi», так что я решил, что она спрашивает, есть ли в Финляндии маскарады. Я объяснил ей, что в студенческие годы в пожарном депо нередко устраивались маскарады, а ежегодные оперные балы составляют весьма важный момент в жизни столичной публики, жаждущей художественных развлечений, — однако поскольку в юной зелёной молодости я сам в них не участвовал, о костюмах и программе ничего определённого сказать не могу. Девица выразила затем изумление по поводу беговых достижений маскарадов и спросила, что там едят. Я снова ответил, что в моё время еда была делом второстепенным, а главный упор делался на служении Бахусу: одни пили пунш, другие — шампанское, каждый по средствам. Постепенно мы обнаружили, что говорим о разных вещах, и я наконец понял, что речь шла о нашем знаменитом Пааво Нурми.
Меня нередко спрашивали, зачем я приехал в Индию в самое жаркое время; почему не приехал в феврале или марте, когда путешествуют прочие туристы. Никакого разумного объяснения своей поездке я придумать не мог и отделывался уклончивыми ответами, пока не сообразил, что в жаркий сезон путешествуешь вольготно и в покое. Это и впрямь обстоятельство, которое стоит принять во внимание и другим путешественникам. В зимние месяцы — толчея во всех гостиницах, туристических местах и видах транспорта; тогда цены на жильё и товары, по словам одного гималайского торговца мехами, втрое выше, чем в жаркий сезон, когда жизнь замирает и торговцы стараются совершить сделку хотя бы с ничтожной прибылью.
Особенно заметно это летнее затишье было в поездах — в третьем классе. Во втором, судя по газетным статьям, было тесновато. Чиновники уходили в отпуск и отправлялись в горные районы, где воздух прохладнее. Там же открывалась возможность для охоты, и любители спорта, путешествовавшие по бесплатным билетам второго класса, неизменно везли с собой по нескольку собак. Правила перевозки там примерно такие же, как в европейских странах, — животных следует везти в отдельных вагонах. Однако эти пассажиры с бесплатными билетами пользовались привилегиями и брали собак в вагоны второго класса, занимая каждой по отдельному месту на диванах. Платным пассажирам нередко оставалось лишь стоять, и если учесть длину маршрутов — скажем, почти трёхсуточный путь из Калькутты в горные районы Лахора — вполне понятны те сердитые статьи против пассажиров с собаками, которые прошлым июлем то и дело появлялись в газетах.
Но, как я сказал, в третьем классе путешествовалось вольготно и покойно. В начале или конце каждого дальнего поезда полвагона было отведено исключительно для европейцев и метисов, и в таком отделении я провёл всё своё индийское путешествие. Пассажиров было совсем мало, так что на ночь каждый получал длинную скамью. Жёсткую, правда, — но если расстелить поверх кашмирский ковёр, лучшего ложа не пожелаешь. Холод, во всяком случае, не докучал.
На индийских железных дорогах путешествуешь дешевле, чем где бы то ни было, — дешевле даже, чем во Франции, тарифы которой, пожалуй, самые низкие в Европе. При этом соотношение цен между классами иное, чем у нас. Из моего дорожного календаря видно, например, что билеты по маршруту Бомбей — Калькутта стоили: в третьем классе 17, в первом 85 рупий. Первый класс в пять раз дороже третьего — то есть на сто процентов больше, чем у нас.
Если туристическое движение летом и замирало, тем деятельнее разъезжали туземцы. Залы ожидания непрерывно кишели полуголой, грязной, горластой толпой; люди сидели на полу группами, окружённые горами вещей, и пробраться к платформе можно было лишь петляя и обходя стороной. Во многих местах платформа была отгорожена от залов ожидания проволочной сеткой до самого потолка. Простого забора — хотя бы из колючей проволоки — было бы недостаточно: перелезли бы. У ворот на платформу царила постоянная давка; безбилетные пассажиры напирали на турникет, и охранники кулаками вынуждали их отступать. Когда появлялся белый пассажир, кричащая толпа расступалась под окрики охраны, пропуская его на платформу. Я обычно помогал охранникам, вопя направо и налево и беспечно размахивая пишущей машинкой. На платформе было значительно спокойнее, чем в залах ожидания: туземцев туда не пускали вплоть до нескольких минут перед отправлением поезда. Там было и свежее, чем в залах, — на многих станциях, в том числе на великолепных платформах Бомбея, к потолкам переходов были прикреплены длинные ряды электрических вентиляторов, огромных, как пропеллеры самолёта, — и они приносили приятную прохладу в удушающий зной.
Вообще эти электрические вентиляторы встречаются в тропиках чуть ли не повсюду. В гостиницах, железнодорожных вагонах и особенно в корабельных каютах они совершенно необходимы. В одном калькуттском банке, где мне пришлось ждать медлительного денежного перевода, я от нечего делать насчитал под потолком почти пятьдесят таких вращающихся пропеллеров, — а комната была не больше, чем конторский зал Национального банка в Хельсинки.
По железным дорогам я ездил в европейских отделениях, когда хотел покоя, — туда меня обычно и направляли. Политически было нежелательно, чтобы непонятный белый человек общался с туземцами, восприимчивыми к разного рода идеям. Порой, однако, мне хотелось понаблюдать за простым народом, и я пробирался в и без того набитое туземное отделение. Языка и разговоров я большей частью не понимал — в Индии около пятидесяти взаимно непонятных языков, — но в отношении общих манер всякий раз пополнял свои наблюдения. О чистоте скажу чуть позже, а пока упомяну лишь о курении — тем более что у нас недавно проводилось соревнование по курению трубки. Трубок у туземцев не было; они скручивали из какого-то табачного листа нечто вроде трубочного чубука — весьма грубое изделие. Его зажимали в щели между согнутым мизинцем и ладонью, руку сжимали в кулак и тянули дым через кулак — через щель между указательным пальцем и ладонью. Табак был скверным, отвратительно пахнущим; каждый втягивал через кулак три-четыре зеленовато-бурых клуба дыма и передавал самокрутку соседу. Так она ходила по рукам знакомых и незнакомых, и в зависимости от числа людей в компании могла вернуться к хозяину ещё и в третий раз, — однако чаще иссякала уже на втором круге.
Однажды я ехал вечерним поездом из Аллахабада в Калькутту и снова сидел в вагоне с индусами, беседуя с двумя туземцами, знавшими английский язык. Муссонный дождь лил потоком, в кустах вдоль полотна не мелькало светлячков, с ветвей деревьев не слышалось стрекотания сверчков — кругом густая тьма.
На небольшой станции в вагон вошли человек двадцать с разбойничьим видом. При них были кирки, топоры, железные ломы и гаечные ключи — стало быть, железнодорожные рабочие, только шумнее обычного. Кондуктор не пришёл проверять их билеты, да и ехали они недолго. Примерно через полчаса, миновав небольшую речку, они вышли на полустанке. Местность выглядела безлюдной — нигде ни огонька, — и под проливным дождём люди зашагали по рельсам обратно.
На следующий день я прочитал в калькуттских газетах страшную новость. На мосту вблизи того полустанка рельсы были разобраны, и поезд, следовавший за нами через два часа, рухнул в реку: 61 пассажир погиб на месте — число раненых я не помню. Это было делом рук железнодорожных забастовщиков — той самой артели, что ехала со мной в вагоне, — людей, чьи операции, по словам «цивилизованных индусов», организовывались из большевистской России.
Нравы мира
Не знаю, сколькими языками нужно владеть, чтобы тебя понимали повсюду. Ещё в ранней юности я прочитал в одном американском словаре английского языка аксиому о том, что на английском можно объясниться в любой точке мира. Уже в Турции эта аксиома изрядно потускнела: выяснилось, что английского, на котором говорил я, как, впрочем, и все остальные, там никто не понимает. Турции я это простил, равно как и французской Сирии, — однако начало удивлять, что меня не понимают в британском Ираке. Пришлось выучить немалое количество арабских слов, чтобы добыть хотя бы еду и кров, не говоря уже о прочих излишествах. Как человек понимающий, я принял во внимание, что Ирак принадлежит Англии всего лет десять, и народ за столь короткое время не успел выучить язык хозяев, — у нас ведь в Финляндии тоже живут сколько угодно людей, которые уверяют, будто не могут выучить финский.
Однако ни один человек после Мафусаила не жил даже трёхсот лет, а именно столько Англия правит Индией, — и потому моё удивление было безграничным, когда я обнаружил, что на с трудом выученном английском могу объясниться лишь в первоклассных европейских гостиницах и с образованными людьми (большинство из которых учились в Англии), с несколькими торговцами да с единицами среди туземцев. Приходилось прибегать к пластике жестов и к финскому языку, на котором я порой говорю бойко — как выражается Эрнст Лампен — вперемешку с диалектами, но который понимали как на равнинах Индостана, так и в Задней Индии.
Бирма и Малаккский полуостров тоже входят в состав Британской Индии, однако там придётся взять в руки китайский или малайский словарь, во всяком случае путешествуя по сельской местности. Разве что вы желаете держаться с высокомерным видом, с золотыми соверенами в каждом кармане, и считаете ниже своего достоинства разговаривать с простым народом.
Австралия — страна вполне англоязычная, как и Новая Зеландия; но к востоку от них взаимопонимание — дело случая. На Новой Каледонии и на всех прочих французских островах парижский арго ставится выше самого чистого оксфордского английского; а на Панаме не завяжешь знакомства с креолкой, не зная хоть нескольких слов по-кастильски.
Впрочем! — если в кармане достаточно долларов или фунтов — доллар, кстати, пользовался большей популярностью, чем фунт, — то можно устроиться где угодно. Путешествуешь первым классом, останавливаешься в гостиницах первого класса, пользуешься услугами местных переводчиков и гидов, — а вернувшись, можешь хвастать, что нигде в мире не приходилось говорить ничего, кроме «yes» и «no». Но читателю попроще дам совет подешевле и практичнее. У нас есть мастера на все руки — как мужчины, так и женщины, если кому-то захочется такого спутника. То есть такие, кто говорит по-фински бегло, а равно и на всех прочих мировых языках. Возьми такого себе в проводники, объедь вокруг света — и вернувшись можешь сказать, что за всё путешествие не произнёс ничего, кроме «да» и «нет». Одного такого человека я знаю — о нём расскажу как-нибудь подробнее: он из Оулу, сорок пять лет колесит по свету, живёт ныне в Австралии — точнее, в Сиднее, — говорит исключительно по-фински, однако справляется повсюду. Возьми его проводником — он уладит любое дело, пусть и не знает по-английски ничего, кроме yes и no, зато с ним можно смело путешествовать, и вернувшись сможешь, по британскому обыкновению, похвалиться, что объехал весь земной шар на родном языке.
Его точный адрес можно узнать у меня; замечу попутно, что я и сам лично служу интересам публики, хотя успеха гарантировать не могу.
Возвращаюсь в Индию, где я старался познакомиться со страной и её народом. В поездах я наблюдал быт простолюдья; из окон вагона мелькали мгновенные картины индийских пейзажей. По этим пейзажам двигались люди, и к моему удивлению, я замечал, что при проходе поезда они неизменно приседали. Объяснения этому приседанию я дождался лишь через неделю; в первые дни оно казалось мне загадкой.
Простой народ — то есть низшие касты, а также образованные люди в домашней обстановке и в кругу близких (говорю сейчас исключительно о мужчинах) — носит в качестве одежды кусок ткани размером с обычную столовую скатерть, обёрнутый вокруг бёдер. Ткань оборачивается примерно дважды вокруг талии, и длинный конец, свисающий ниже колен, болтается сзади. Затем его протягивают между ног вперёд и подтыкают за образовавшийся пояс на уровне пупка, так что середина тела оказывается в некотором роде прикрытой; однако сбоку такое одеяние напоминает юбку — оно так же свисает со всех сторон вниз.
Я вспоминаю, как прежде в Финляндии, работая в лесу и объявив перекур, замечал, что мужчины всегда уходят за какое-нибудь укромное дерево и постоят там немного, прежде чем собраться вокруг меня покурить трубку. Это стояние за деревом — и с их, и с моей точки зрения — было делом столь деликатным, что не стоило устраивать его на виду у посторонних. (В Австралии, к слову, закон предусматривает за подглядывание за этим занятием штраф до девяти фунтов.) В Индии никакого прятания за деревья не знают, поскольку местные жители ходят в юбках и потому при любой нужде вынуждены приседать до земли. Против этого самого по себе я ничего не имею — и даже если бы они делали это сидя. Но меня раздражало то, что вдоль железнодорожного полотна, именно когда поезд проходил мимо, у них неизменно возникала срочная нужда присесть. Раз-другой можно простить, но когда это повторялось всякий раз у моего вагона, я догадался, что манёвр этот — намеренная демонстрация против европейца.
И я бы не принял это близко к сердцу, если бы хотя бы в городах мне давали покой от подобных зрелищ. Но когда в Калькутте, после долгих поисков, я наконец нашёл гостиничный номер с окном, выходящим на маленький чахлый треугольник зелени посреди асфальта и пыли, — то и под моим окном стали появляться эти приседальщики, окончательно испортив мне и без того испорченное муссонными дождями настроение и доведя меня почти до точки кипения. Однажды, стоя на крыше и наблюдая за ястребами, я увидел, как очередной юбконосец вышел на этот треугольник прямо напротив меня и присел спиной к моему окну. Я заметил на крыше половину кирпича, который с дьявольской меткостью запустил именно туда, куда следует, после чего скрылся с террасы к себе в номер.
Глядя на эти упражнения, я вспомнил рассказ одного старого собаковода — вернее, урок кинологии. Он пояснял, что кобеля нельзя считать взрослым, пока тот при встрече со столбом не поднимает заднюю ногу. Наблюдая за приседаниями индусов, я пришёл к выводу, что и они не могут быть взрослыми особями мужского пола — весь этот народ ещё в щенячьем возрасте.
Я упомянул ястребов. Они, как и коровы с обезьянами, считаются в Индии священными. Напротив моего окна, за зелёным треугольником, стоял дом с плоской крышей, на обоих концах которой были возведены тумбы, похожие на печные трубы. На этих тумбах обитали две пары ястребов — цветом как пчелоеды, но заметно крупнее. Я попросил у хозяина гостиницы какое-нибудь охотничье ружьё или хотя бы пушку, чтобы обезвредить этих врагов домашней птицы, но он отнёсся к моей просьбе отрицательно. Однажды рыжая курица осмелилась выйти на улицу перед гостиницей. Промчался автомобиль со скоростью сто километров в час, переехал курицу, — но та поднялась с пыльного асфальта и стала оправлять перья у витрины магазина. Тут с башни за треугольником слетел бурый ястреб, вцепился курице в спину и унёс на корм птенцам. Курица, правда, громко выразила протест по поводу случившегося, но никто из очевидцев не вмешался, так что и я с крыши лишь наблюдал, как трепыхающуюся птицу разрывали на куски и поглощали с жадностью.
Я считал Индию плодородной страной, и в значительной мере она таковой, несомненно, и является: тамошний климат позволяет выращивать зерно и фрукты любого рода, и засуха никогда не грозит. Тем более странным кажется, что голод там весьма часто преследует население; около тридцати лет назад в некоторых провинциях от голода умерло свыше сорока процентов жителей. Виноваты, должно быть, обе стороны: казалось бы, могущественная Англия способна организовать подобные дела, — однако и индийское население относится к труду весьма беспечно. На необъятных равнинах Ганга и Брахмапутры видишь бескрайние пространства, до сих пор совершенно не возделанные. Всё это пригодные для земледелия угодья, которые при небольших усилиях давали бы рисовую кашу, но поскольку правительство не подталкивает к работе, индус сам по себе не горит желанием корпеть в поле и предпочитает лежать в тени на асфальтированных городских тротуарах.
Население Задней Индии, то есть Бирмы, — самое ленивое, по мнению самих же индусов. Я слышал об этом ещё в Калькутте, а в большом торговом порту Рангуна убедился воочию. Местных жителей нельзя было нанять даже на погрузочные работы — на прямой денежный заработок, — и грузчиков приходилось привозить с другого берега Бенгальского залива, из Мадраса. Хотя и они были индусами, выглядели совершенно иначе: держались куда высокомернее бирманцев и носили особую форменную одежду, по которой их сразу можно было отличить от прочего люда.
Сингапур
Уже приближаясь к широкой, усеянной островами бухте Сингапура, понимаешь, что прибываешь на перекрёсток мировых торговых путей. По всей бухте на якоре стоят сотни, а то и тысячи судов самых разных размеров и национальностей. Пристань, пусть и обширная, вместила бы лишь ничтожную долю этого флота для погрузки и выгрузки. Суда заходят к причалу лишь в случае крайней необходимости — если вообще заходят, — а грузовые операции производят, как правило, прямо на якорной стоянке в бухте.
Прибыв в столь знаменитое место, как Сингапур, хочется дать о нём хотя бы общее представление — ведь среди читателей немало тех, кто там не бывал. Поделюсь несколькими впечатлениями, полученными с первого взгляда.
Прежде всего скажу, что Сингапур — это Париж на экваторе: по тем же причинам, по которым Париж выделяется среди европейских городов, Сингапур выделяется среди городов этих широт — своей пёстростью, оживлённостью и нравами. Благодаря своему торговому положению он весьма космополитичен, хотя безусловно господствует китайский элемент. Японцев тоже немало.
Улицы широкие и превосходные, повсеместно залитые асфальтом, однако странно смотрятся открытые сточные канавы вдоль тротуаров. Выложенные асфальтом до самого дна, не менее шестидесяти сантиметров глубиной и полуметра шириной, они кажутся опасными в темноте для пожилых людей — я и сам пару раз вечером шагнул в такую.
При столь хороших дорогах трамваям рельсы вовсе не нужны. Они ходят на резиновых колёсах и управляются как автомобили, но питаются от электрических проводов, как обычные трамваи.
Уличное движение чрезвычайно оживлённое, и первое, что я заметил: на меня никто не обращал внимания. В Калькутте и других индийских городах, кроме Бомбея, приходилось почти постоянно быть объектом всеобщего внимания. Предлагали товар, кричали вслед, бежали за тобой или глазели. В Сингапуре можно было спокойно идти, и тебя разглядывали разве что в самых глухих китайских кварталах. В Калькутте тоже были улицы, где не приставали и не пялились, — но Сингапур всё же как столица по сравнению с ней.
Красивых зданий в Сингапуре немало; отдельно упомяну лишь недавно достроенное почтовое здание, которое своими колоннадами напоминает — скажем так — замок.
Через весь Сингапур течёт также река, вид у неё довольно занятный, но вода в ней чёрная, как в реке мёртвых, — и даже чёрный лебедь из тех краёв не захотел бы в ней плавать: запах стоит ужасающий. Да и места бы не хватило: крытые плоскодонки забивают её до отказа, так что с лодки на лодку можно перебраться пешком через самое широкое место.
Окрестности Сингапура исключительно красивы. Мне хотелось ознакомиться с ними поближе, в особенности с каучуковыми плантациями и производством каучука, однако я не знал, с чего начать, и никаких знакомых не было.
Я разыскал в попавшемся мне справочнике адрес финского консула, но оказалось, что в Сингапуре финского консульства нет — только шведское. Поскольку в последнее время у нас тоже открылось немало новых консульств, я зашёл к шведскому консулу узнать. Выяснилось — нет. Тогда я объяснил ему, кто я и с какими целями путешествую, после чего спросил, не может ли он указать, где находятся ближайшие каучуковые плантации и как до них удобнее добраться.
— К сожалению, не могу вам помочь: я консул Швеции, — ответил он.
Я заметил, что помощи и не прошу, а лишь некоторых сведений, — но он встал, давая понять, что аудиенция окончена.
Я извинился, что побеспокоил его, поблагодарил за любезность и вышел. Затем отправился в редакцию газеты Straits Times к журналисту Г. Л. Пифу с той же просьбой. Он принял меня чрезвычайно радушно, дал адреса, объяснил дороги и виды транспорта, а также написал рекомендательные письма, которые следовало передать по назначению.
Руководствуясь ими, я и отправился на каучуковые плантации, расположенные примерно в трёх верстах от города. Там тянулись бесконечные ряды деревьев; мне всё охотно показали и объяснили, а затем повели на каучуковые заводы, откуда круглосуточно поднимались густые столбы дыма, как при лесном пожаре. Заслуживает осмотра и ботанический сад. По существу, он не отличается от других тропических ботанических садов, однако здесь примечательно то, что прямо из дикого леса был пересажен довольно большой участок джунглей, которые так и растут здесь в первозданном виде. Дело это было хлопотным и дорогостоящим.
Сингапур — британская колония, однако не следует думать, что здесь можно объясниться по-английски. Нужно знать китайский, японский и малайский, если хочешь вести разговоры. Даже не все полицейские знают английский настолько, чтобы понять вопрос об улице или общественном месте.
Китайцы к тому же ненавидят англичан и потому не удостаивали меня ответом, принимая за британца. Однажды вечером я заблудился совсем близко от гостиницы и спросил у китайца на углу улицу, где она стояла. Он пренебрежительно усмехнулся и отвернулся. Это показалось мне оскорблением, и я ухватил его за шиворот и отчитал по-фински за поведение. Не знаю, понимал ли он финский, но тотчас указал рукой в нужном направлении.
Листая календарь, я заметил, что в Финляндии уже начался сезон ловли раков. Я решил и сам съесть пару морских крабов и отправился на поиски к китайцам, которые, как я знал, охотно употребляют всяческих моллюсков. На одной улице по обеим её сторонам стояли длинные столы, за которыми я видел обедающих китайцев. Туда я и направился — походил, посмотрел и наконец увидел красивых круглых морских крабов. Не раздумывая сел на скамью у стола и попросил одного краба, но все сидевшие рядом тотчас встали и уставились на меня. Хозяин заведения отказал, а за спиной я услышал что-то вроде «инглиш». Тут я смекнул что к чему и объяснил, что никакой я не англичанин.
Хозяин сообщил остальным, что я не англичанин, после чего все вернулись за стол, и мне тоже услужили с приветливыми улыбками. Я спросил, почему англичан не обслуживают, и хозяин объяснил, что остальные посетители тогда уходят, а это означает для него разорение.
Хотя у этих народов дёсны и зубы весьма выдаются вперёд, как у обезьян, у большинства губы всё же прикрывают зубной ряд, — однако зубы обнажаются очень легко. Встречаются, впрочем, и такие, у кого зубы всегда на виду. Отчасти поэтому, должно быть, тщеславие привело к тому, что золотые зубные коронки здесь распространены чрезвычайно. Думаю, что даже кули носят золотые зубы. Стоит чуть улыбнуться — и золотой зуб блестит так красиво; а те, у кого зубы вечно видны, могут вовсе не улыбаться.
Это однажды едва не создало неприятности одному встреченному мной человеку — китайцем, во всяком случае, я его принял. В темноте на улице он шёл мне навстречу, я спросил его, где моя гостиница, и в ответ получил оскал. Я тут же схватил человека за грудки и сказал: что же это ты, приятель, скалишься на людей в ответ на вопрос? Дар речи к нему тотчас вернулся, и он смущённо показал зубы, объяснив, что они у него всегда такие и губы он не может свести. Я пригляделся — действительно, так оно и было, но длинный золотой клык блеснул при свете фонаря так угрожающе, что я принял это за оскал. — Дорогу к моей гостинице он всё же теперь указал, хотя поначалу и не хотел.
Кто недавно приехал в Сингапур, легко в нём теряется — во всяком случае, я терялся, потому что, как правило, бродил наугад, совершенно не запоминая ни улиц, ни направлений. Да и извозчики в улицах, по-видимому, не очень разбирались. Однажды я взял извозчика, решив, что нахожусь далеко от гостиницы. Спросил его, знает ли он такую-то улицу. Он сказал, что знает, и поехал. Мы ехали бесконечно долго, пока он наконец не остановился и не спросил, куда теперь. Я снова назвал улицу и номер, но он лишь покачал головой и сказал, что не знает. Я спросил у полицейского — и тот, выслушав несколько раз название улицы и других крупных улиц поблизости, объяснил, что это совсем в другом конце города, именно там, откуда мы приехали. Возвращаясь, я увидел, что мы уехали от гостиницы на расстояние двух кварталов. Извозчик тоже сказал, что место знакомое, — только вот не нашёл его.
Карты города нигде в книжных магазинах не оказалось; большинство из них и так были китайскими уличными развалами без прилавков. Книги просто лежали на земле, и покупатель должен был наклоняться, чтобы посмотреть. Малайской и китайской литературы там хватало, но европейских букв не было видно.
Китайских антикварных лавок было несколько, и в них попадались даже репродукции с картин европейских художников. Особо привлекли моё внимание цветные картины, изображающие Русско-японскую войну, — точно такие же, какие все помнят по нашим магазинам в то время, и на которых японцев неизменно бьют. Например, та, где поп в чёрной рясе с крестом в руке возглавляет штыковую атаку — а японцев уже много убито, но русских ещё ни одного. Кажется, это было Ленское сражение.
Дело в том, что китайцы этими картинами дразнят японцев — японофобия у них общеизвестная, а здесь интересы и планы китайцев и японцев особенно сталкиваются, ведь оба претендуют на полуостров. Картинами этими китайцы как бы говорят: гляди-ка, ребята, вот что будет, если вздумаете с нами тут ссориться.
Жил я в японской гостинице, на половине третьего этажа — там были и промежуточные этажи. Хозяин и хозяйка — оба невысокие, весьма приятные люди. Номер был не особенно роскошный, но чистый и с достаточной мебелью: кровать, стол, стул и комод. Умывальника не требовалось — всё мытьё в этих гостиницах производится в специальном помещении в глубине двора. Там стоял деревянный ящик почти метровой высоты, длины и ширины, полный воды, с двустворчатой крышкой, в середине которой оставлено отверстие размером с человеческую голову. Я спросил у хозяйки, хлопотавшей во дворе, нужно ли мне туда залезть, и уже раздвинул половинки крышки, чтобы вполне поместиться. Хозяйка поспешила объяснить, что в ящик нельзя — воду нельзя портить, — а нужно только черпать из него ковшом и поливать себе на голову.
Впоследствии я обнаружил, что такие водные баки совершенно обычны в гостиницах Явы и Суматры; в некоторых к ним ещё добавляется душ.
В гостинице и её окрестностях проживали любители музыки, хотя мои уши не успели привыкнуть к их произведениям. Сверху, с шести утра до девяти вечера, бесплатно доносилась фортепианная игра, но пьеса всегда была одна и та же — короткое завывание, такое скучное, что и вспоминать не хочется. Её повторяли раз за разом, около ста раз, потом перерыв — и тут из-за стены начинала звучать скрипка, режущая и безобразная, действовавшая мне на нервы так, что хотелось прыгнуть сквозь тонкую махагониевую стену в соседнюю комнату и поступить со скрипкой так, как Эско из «Деревенских сапожников» поступил с инструментом музыканта на свадьбе.
Из дома напротив каждый вечер до заполуночи доносилось заунывное пение женского хора. Во двор этого дома ведёт белая арка с пальмами, и в два послеполуденных часа я видел, как туда входило много народу. На третий день я пристроился к толпе, но два охранника в хаки с пронзительными голосами повернули меня у ворот обратно — и даже финский язык не помог.
Хозяйка гостиницы объяснила потом, что в глубине двора — мусульманская молельня, куда ходят по вечерам, а неверных не пускают. Правое же боковое строение, откуда слышны эти вечерние песнопения, — гарем, а крикливые стражники у ворот — евнухи гарема. Хозяйка засмеялась, узнав, что меня туда не пустили. Затем она спросила, христианин я или мусульманин. Объяснив свои религиозные убеждения, я в свою очередь поинтересовался состоянием её души и узнал, что у неё есть собственная вера, а кто её не исповедует — тот язычник.
После этого на противоположный дом я больше особого внимания не обращал — ибо в досягаемости моих ушей имелся ещё четвёртый усердный музыкант. Со стороны двора весь день доносилась скверная игра на гармони, особенно мешавшая мне работать по после полудни. Я расспросил хозяйку о звании и достоинствах артиста, но та не знала. Движимый научным интересом, я решил выяснить это лично и сообщил ей о своём намерении. Она однако предостерегла меня: дом принадлежит китайцу. Но когда игра стала совершенно невыносимой, я уже не мог сдержаться и перелез через низкую кирпичную стену к соседям.
Непринуждённо прогуливаясь по двору, я рассматривал две небольшие пальмы, посаженные там. Вскоре игра стихла, из дома вышел полуголый узкоглазый китаец и спросил, что я тут делаю — дом, мол, его. Я ответил, что ничего дурного с его домом не делаю, пришёл послушать музыку, и спросил, кто этот артист. Он ответил, что играет сам, вернулся в дом и вынес показать своё орудие — одноголосную гармонику с двумя басами. Мы осмотрели и испробовали её. Потом он спросил, умею ли я играть. Этого я и ждал и ответил утвердительно, после чего мы сели на ступеньки. — В школьные годы Хейкки Паппиланмяки научил меня старомодному вальсу, отличавшемуся длинными паузами и ферматами, и я сыграл его теперь на этой китайской гармони — намеренно стараясь разорвать мех.
Вальс звучал «Морьенста Манта»: тим-там-там тим-там-там тим-там-там тиии — и я всякий раз тянул это последнее «ти» очень долго, однако мех был сшит из промасленной китайской бумаги, и даже самым яростным рывком мне не удавалось отделить басы от дисканта. Но когда дошло до того места: «Воой Маанта сун кримпсуяс — —», — что-то всё же треснуло, и гармонь начала шмыгать носом. После этого из неё выходило только: тим-пух-пух тим-пух-пух тим-пух-пух пшшшш — —. Китаец послушал и забрал инструмент, сказав, что он сломался. Я возразил, что не сломан, просто клапан пропускает воздух, после чего попрощался и ушёл домой. — В тот вечер в том доме на гармони больше не играли.
Австралийской визы у меня ещё не было, и здесь надлежало её получить. Я разыскал паспортный отдел главного полицейского управления и предъявил паспорт с просьбой о визировании.
За стойкой сидели двое невысоких малайских юношей в форменной одежде, в задней комнате за столом виднелся молодой англичанин. Первый малаец взял мой паспорт — последняя страница его была уже полна штампов — и долго его рассматривал. Затем задал все вопросы о цели поездки, после чего:
— Почему вы не получили австралийскую визу раньше?
— Потому что прежде она мне не требовалась.
— Почему не получили её в Калькутте?
— Потому что могу получить и здесь.
Он передал паспорт другому малайцу. Удивительно, как должность может ударять некоторым людям в голову — как газировка некогда ударяла кучерскому мальчику. Этот юный чиновник принялся спрашивать так много, что в полной мере подтвердилась поговорка: один дурак успеет задать больше вопросов, чем девять мудрецов способны ответить, — а я оказался здесь единственным мудрецом.
Вид у него был официальный, и он спросил, чего я хочу. Я ответил, что ему следовало бы знать, раз он всё время прослушал предыдущий разговор. Он взял бумагу и записал моё желание. Затем спросил имя. Я назвал; он попытался записать, но ничего не вышло. Он переспросил, и я посоветовал заглянуть на страницу 22 паспорта, где оно напечатано по-английски. Нашёл — перенёс на бумагу. «Место жительства».
— Есть, и тоже в паспорте; лучше смотрите туда, тогда не будет ошибок.
— Год рождения?
— Есть.
— Я имею в виду — когда.
— Тоже в паспорте.
Так и тянулся допрос. Он спрашивал всё то, о чём уже спрашивал первый. Я отвечал, что уже всё сообщал, и на любой его вопрос отправлял за ответом в паспорт. Он листал документ, дивясь обилию штампов, и наконец произнёс:
— Да он уже весь заполнен!
— Австралийская виза туда всё же поместится.
Но тут последовал важный вопрос:
— Что вы будете делать в Австралии?
— Я газетный репортёр.
— Что это такое?
— Журналист.
— Чем такой занимается?
— Пишет.
— Что! Пишет! Что вы пишете?
Я понял, что оговорился: теперь он решит, что я как минимум большевик. Пришлось срочно менять курс:
— Письма о состоянии торговли, — ответил я.
— Какой торговли?
— Кожевенной.
— Кому пишете?
— Финскому кожевенному акционерному обществу.
— Есть у вас от них письма?
Я вытащил из кармана письмо на моё имя от Центрального акционерного общества кожевенных заводов Финляндии.
Он покрутил конверт, поразбирал надписи. Записал их на бумагу.
— Вы покупаете кожи?
— Покупаю.
Последовала долгая беседа о моих торговых делах. Он спрашивал, для кого покупаю, у кого покупаю, куда отправляю, есть ли у меня деньги платить, — и так далее, а я кормил его небылицами, сколько успевал придумать. Наконец из задней комнаты раздался голос англичанина:
— Оставьте паспорт здесь и приходите в два часа.
В назначенное время я снова был в учреждении. Паспорт лежал на стойке, куда я его и положил, уходя. Велели сесть. Я сел и наблюдал, как чиновники обслуживают других посетителей. Подождав около десяти минут, поднялся и прошёлся. Тогда тот, с кем я разговаривал первым, вернул мне паспорт и направил через дверь в другом конце здания, на второй этаж. Проверяя паспорт на ходу, я обнаружил, что ничего добавлено не было — да и не убавлено. Бумага с теми же сведениями, что и в паспорте, написанная утром юным чиновником, без каких-либо пометок и рекомендаций, была вложена между страницами. На пробу я сунул её в карман.
В вестибюле швейцар узнал, зачем я пришёл, и провёл к какому-то начальнику. Тот коротко расспросил о цели поездки, после чего поставил визовый штамп, расписался, наклеил марку на три доллара, которые я заплатил, — и дело было сделано. Он велел зайти в нижний этаж, чтобы данные паспорта внесли в реестр, но я сказал, что уже был там.
— Ну, тогда остаётся только за день-два до отъезда проштамповать паспорт там, иначе вас не возьмут на пароход.
Вот оно что. Единственной задачей тех юнцов внизу было переписать данные из паспорта в реестр. Весь тот долгий и унизительный допрос, который мне пришлось пережить, был исключительно их собственным изобретением — проявлением служебного рвения.
Скверное настроение, которое всё это вызвало, несколько рассеялось, когда я вышел на улицу: по главной улице навстречу мне двигала бодрая медь и пищалки. Шло это дело довольно лихо — как военный отряд в быстром марше. За музыкантами следовала пёстрая процессия, которую издали я принял за свадьбу. Я остановился у перекрёстка подождать — и что же? Оказалось — китайские похороны. Но такого весёлого погребального шествия я не видал ни разу в жизни. Казалось, покойника с искренней радостью провожают на кладбище, радуясь, что он наконец догадался умереть. Гроб был задрапирован бледно-розовой тканью, натянутой на высокую раму; лошади украшены розовыми лентами, и вся похоронная процессия, ехавшая следом на автомобилях, была одета либо в светло-розовое, либо в другие яркие цвета. Оркестр шёл впереди, исполняя бравурную польку в таком темпе, что запряжённые в катафалк лошади почти рысили, не отставая. — У каждого, видно, свои обычаи.
Китайский гроб — капитальное сооружение. Я заглянул и на гробовую мастерскую, поскольку она выходила прямо на улицу — точнее, склад находился на улице, а сама мастерская работала в открытом сарае рядом с проходом. Покраска, полировка и прочие тонкие работы тоже производились прямо на улице. Сам гроб сам по себе не так поражает воображение, как крышка, — хотя и форму его описать непросто: в нём есть какие-то удивительные пологие изгибы, делающие его несуразным. Но крышка — массивная работа, крупнее самого гроба. В ногах она пониже — примерно на полтора вершка до середины гроба, — но затем поднимается к изголовью, выступая далеко за пределы гроба и образуя широкий горделивый гребень. Вещь тяжёлая, и, по всей видимости, такая массивная именно для того, чтобы покойник надёжнее оставался под ней.
Говоря о дереве, замечу, что северные породы здесь совершенно не выдерживают. Маленькие муравьи, которых видишь повсюду в домах, выедают мягкие весенние слои, и вскоре от дерева остаётся один скелет. Привозили мебель из Европы, но она быстро обращалась в прах. Тиковое дерево, красное дерево и прочие тропические твёрдые породы — единственные, из которых можно изготовить здесь долговечную мебель. Китайские гробы — хотя они к мебели и не относятся — я заметил сделанными из тика; в моём гостиничном номере стоял комод из восхитительного красного дерева.
Кстати, этот комод стал причиной небольшого конфликта у нас с хозяйкой. Я спокойно сидел у себя в номере и писал, когда без стука вошли двое смуглых кули, сняли с комода мои вещи, поставили их на пол и принялись выносить этот ценный предмет из моего номера.
«Явное ограбление», — сразу решил я; поставил пишущую машинку, стоявшую на коленях, на стол и бросился защищать имущество хозяйки. Кули, однако, заметили мои намерения, бросили комод посреди комнаты и выскочили за дверь. Одного я успел ударить, другого лишь пнуть. Затем водворил комод на прежнее место и продолжил работу.
Спустя немного времени в мою комнату заходит хозяйка, завёрнутая в полотенце — иной домашней одежды там никто и не носил, — и немного раздражённо спрашивает, почему не позволил вынести комод, раз я утром уже побрился и зеркало мне больше не нужно. Зеркало и комод были единственными на весь этаж, а сейчас они понадобились какой-то даме причесаться, и она очень торопится.
По такой причине я охотно согласился уступить предмет роскоши, — однако, сказал я хозяйке, не зная обстоятельств дела, принял это за ограбление. Я велел послать кули за комодом, но те отказывались заходить в мой номер. Тогда мы вдвоём с хозяйкой вынесли комод в коридор, откуда после того, как я закрыл дверь, кули унесли его к нуждавшейся в нём даме.
Впрочем, зеркало больше в этом городе мне и не понадобилось: на следующий день моторное судно «Сиберг» взяло меня в Батавию. К тому же ещё в Басре я купил в аптеке зеркальце с изображением розы. Всего лица за раз в нём не увидишь, но для бритья оно вполне годится — тем более что борода у меня растёт лишь на подбородке, верхней губе и под носом.
Так что никакой злобы на хозяйку я не держу, и если ещё раз окажусь в Сингапуре, остановлюсь в той же гостинице: даже если в номере не окажется комода и зеркала — знаю, что при необходимости всегда смогу их получить.
Яванские пейзажи.
Когда Будда скончался, тело его было сожжено, а прах разделён между восемью городами, каждый из которых замуровал свою долю в специально возведённой усыпальнице. Позднее царь Ашока повелел вскрыть семь из этих усыпальниц, и прах покойного был распределён по 84 000 металлических урн. Ничтожной горстки останков на такое множество сосудов, конечно, не хватило — пришлось, должно быть, добавить в них другого пепла, чтобы хоть что-то было, — и всё же в каждой урне содержалась крупица священных земных останков самого Будды. Куда бы ни основывалась новая буддийская колония, туда отправлялась одна такая урна. Её закапывали в землю на территории колонии, над ней возводили храм или памятник, и это место чтили наравне с самой гробницей Будды.
На подобном урновом погребении воздвигнут и храмовый колосс Боробудур в Центральной Яве. В Британской Индии я уже устал смотреть на храмы, усыпальницы и пагоды и поначалу не горел особым желанием видеть этот, — однако мнения о его достоинствах расходились самым решительным образом, а до него от станции Моентилан было всего четырнадцать километров, так что я выпрыгнул из поезда и решил пройти это расстояние пешком в качестве утренней прогулки. Некоторые, кого я расспрашивал о яванских достопримечательностях, говорили, что тому, кто видел храмы Британской Индии, Боробудур не откроет ничего нового и интересного. Попавший же мне в руки путеводитель утверждал, что Боробудур своим великолепием превосходит все храмы Британской Индии и французского Индокитая, взятые вместе.
Последнее утверждение я знал заранее преувеличенным и ложным: никакой рукотворный памятник в этом регионе не сравнится с Тадж-Махалом в Агре. Но нельзя не признать, что при первом взгляде на Боробудур путник инстинктивно останавливается и глядит — и снова возникает тот вопрос, повторяющийся столь часто: какие удивительные силы побудили людей среди мирных возделанных угодий воздвигнуть этот невозможный каменный колосс, который не является ни храмом, ни надгробным монументом — это просто некое демонстративное усилие своего времени? Ибо при ближайшем рассмотрении памятника в нём замечаешь одно лишь безотчётное стремление ввысь. Слой камня на слой камня, всё выше и выше, — и целью, по всей видимости, было одно: создать цельный общий силуэт. С какой стороны ни смотришь на эту каменную громаду, её контур всегда образует правильную дугу.
В основе всего сооружения лежит квадрат, выступы на сторонах которого превращают его в некий многоугольник. Так оно поднимается шестью ярусами, каждый уже предыдущего; затем ярусы приобретают круглую форму — их три, один над другим, — а венчает всё большое сооружение в форме колокола. Строение, в общем, сравнительно несложное. Но стоит начать обходить галереи разных ярусов, как открывается нечто такое, чего в Британской Индии не встречалось. Стена каждой террасы украшена высеченными в камне рельефами — однако совсем не такими, как, скажем, всем известные египетские изображения: скованные, по одному шаблону. В этих есть жизнь, они естественны, и хотя десятки людей изображены в одной и той же позе, у каждого своё выражение лица и своя особенность, выделяющая его среди прочих. Лев похож на льва, слон — на слона, и хобот его загибается с такой естественной красотой, что хочется взять его рукой. Все эти рельефы изображают эпизоды из жизни Будды, а также чаяния о блаженствах и страданиях грядущей жизни. Часть из них до сих пор не расшифрована: поясняющие надписи выполнены на каком-то неизвестном доселе диалекте санскрита — что свидетельствует о том, что мастер был либо индуистом, либо пришёл из ещё более далёких краёв, из Тибета.
На каждой стороне террас в стене устроена ниша, в которой стоит фигура Будды в натуральную величину. Всего по всему сооружению насчитывается немногим более четырёхсот таких фигур. Мелких статуэток Будды, которых в рангунской Большой пагоде стояли тысячи, здесь нет вовсе. Зато если бирманские изображения были все как одно немного грубоваты, то в этих заметно больше художественного вкуса, хотя ноги сложены крест-накрест способом, невозможным ни для кого из смертных — да, вероятно, и для самого Будды. Когда в 925 году нашей эры буддийское владычество в Центральной Яве пало и власть захватили магометане, новые хозяева уничтожили всё, что напоминало о буддизме. Однако Боробудур, расположенный вдали от берегов и торговых путей, в горном укрытии, продержался дольше всего, и буддийские монахи, желая сохранить это бесценное сокровище, засыпали его полностью землёй и засадили деревьями склоны образовавшегося холма. Шестьсот лет простоял памятник таким образом погребённым — хотя предание не забывало о его существовании, — пока в эпоху Наполеона, когда остров принадлежал англичанам, тогдашний губернатор не обнаружил его и не распорядился расчистить. Работа осталась незавершённой, и лишь при голландцах памятник был приведён в нынешний вид.
Точная дата возведения сооружения неизвестна, однако надписи к рельефам предположительно датируются десятилетием около 850 года до н. э. Поистине удивительно, что хотя Яву сотрясали и вулканические извержения, и землетрясения, в кладке этой высокой каменной громады признаков разрушения почти не заметно — лишь в нескольких местах на самых верхних террасах.
Ява — вулканическая страна. Я насчитал там 203 вулкана, хотя, возможно, их и больше. Двадцать ещё дымятся, и самый своеобразный из виденных мной — на мой взгляд, гора Бромо в Восточной Яве.
Уже сама дорога туда из Пасуруана — а ехать туда разумнее всего верхом, благо лошадей всегда можно дёшево взять напрокат, и тогда не зависишь от дорог — стоит того, чтобы её проехать. Сначала путь ведёт через обширные кукурузные поля, затем нырныет в рощу казуарины, где встречает целое бесчисленное полчище обезьян. Они были такими ручными, что когда я бросал им на дорогу кусочки хлеба, некоторые запрыгивали прямо на лошадь и требовали ещё. Одна оказалась такой обжорой, что взяла прямо у меня из рук горящий окурок сигары и сунула его целиком за щёку, несмотря на мои запреты. Должно быть, всё же немного жгло, потому что она с минуту потирала щёку, — но окурок не вынула.
Дорога всё время поднималась к окружающим горам, на склонах которых хижины туземцев были похожи на ласточкины гнёзда. И строились же они в самых невероятных местах. Потом лес кончился, и впереди открылась широкая поляна, как альпийский луг. Стояло сухое время, большинство растений уже отцвело, но глаз всё ещё радовало цветочное многоцветье. Говорят, что в дождливый сезон цветение там несравненно.
Дорога становилась всё круче, воздух сделался по-настоящему сносным, и снова пошёл лес. Здесь дорожники приготовили путешественнику сюрприз. Дорога привела к обрыву, с которого открывалось изумительное зрелище. Глубоко внизу в долине — измеренная высота тысяча футов — расстилалась обширная песчаная равнина, восемь километров в длину и пять в ширину. Из середины её поднимался конусообразный вулкан, из кратера которого в неподвижный воздух клубился густой белый столб пара, медленно расплываясь в небе. Вот он, вулкан Бромо. Склоны горы были правильно гофрированы, и весь вулкан так резко вырастал из гладкой песчаной равнины, что казалось — его можно поднять и перенести в другое место. Картина стоила того, чтобы её созерцать.
Чтобы добраться до песчаной равнины, пришлось слезть с седла: ведущая туда тропа местами была почти отвесной. Зато сама равнина оказалась ровнее бильярдного стола — ни единого бугорка, ни единой впадины нигде, так что почти не верилось, что здесь не поработала человеческая рука.
У подножия кратера я оставил лошадь и начал карабкаться наверх по тропе, пролегавшей вдоль расщелины. Снова вспомнилась поговорка, что горы надо смотреть снизу, церкви снаружи, а рестораны изнутри, — во рту пересыхало. Но восхождение стоило усилий. Более правильного и гладкостенного кратера я ещё не видел. Глубиной он был добрых полтораста метров; со дна клубился густой пар, а из трещин в стенах снизу доносился гул, как от исполинского парового котла.
Я попал к вулкану в благоприятное время — в пору его активности. У него есть и свои приливы, и отливы: могут пройти недели, когда из кратера поднимается едва заметный дымок и трещины в стенах кратера чернеют, как пещерные провалы.
Была самая жара, и лошадь нетерпеливо рыла землю, когда я вернулся от кратера, — она тоже хотела пить. Искать водопой я не стал, а поскакал напрямик через песчаную равнину к дороге и оттуда пустил лошадь полным галопом к обезьяньей роще.
В Батавии.
Под именем «королевы восточных городов» Батавия была известна по всему Востоку около двухсот лет назад. Но место оказалось нездоровым для европейцев, и они постепенно переселились выше, туда, где стоит нынешняя Батавия. Время и землетрясения сделали своё дело — от старой Батавии почти ничего не осталось. Из шести её церквей уцелела лишь одна, старая португальская, прочие обрушились.
Сам город выглядит весьма привлекательно. Дома голландского образца, выстроенные вдоль нескольких извилистых каналов, стоят вплотную к воде, а порой немного нависают и над самим каналом; за ними поднимаются пышнокронные пальмы и прочие насаждения; дворики крохотные, но уютные, и с утра до вечера в глинистой воде каналов плещутся и взрослые, и дети.
Но Старая Батавия предлагает и интересные исторические достопримечательности. На гребне стены путник замечает насаженный на железный шип добела выбеленный человеческий череп, а под ним надпись:
«В незабвенную память Питера Эрбервелда пусть здесь ныне и впредь ничего не сажают и не строят. Батавия, 14 апреля 1722 года.» История такова:
Питер Эрбервелд был полукровкой — отец европеец, мать яванка — и унаследовал от отца значительное состояние. В 1721 году его обвинили в организации заговора с туземцами с целью перебить всех европейцев и стать правителем города. Однако генерал-губернатор Звардекрун узнал об этом — говорят, какая-то туземная девушка донесла на заговорщиков, — и велел арестовать их, а затем казнил. Питера Эрбервелда лошади разорвали на четыре части, и голова была насажена на шип стены в назидание прочим.
Впоследствии историки высказывали мнение, что Питер Эрбервелд вовсе не был виновен в этом преступлении, а стал жертвой личной ненависти генерал-губернатора, алчно желавшего завладеть его состоянием. Дело, по-видимому, так и осталось недоказанным, потому что на шипе стены всё ещё торчит череп Эрбервелда, а в нескольких десятках метров от этой стены — надгробный памятник того самого генерал-губернатора. Земные останки противников оказались, таким образом, по соседству. Должно быть, там, по ту сторону, они уже и помирились. Но я думаю только одно: если череп Питера ещё очень долго будет стоять на той стене, он — если всё же был виновен — ещё успеет с высоты своего положения увидеть, как замысел его осуществляется — хотя бы отчасти.
Другая достопримечательность Старой Батавии — так называемая «священная пушка». О её происхождении в народе ходят самые разные предания. По одному из них, туземцы захватили её у первого генерал-губернатора Ост-Индской компании в сражении против них. Никакой достоверности эти предания не имеют, а сама пушка в надписи на казённике сообщает: «ex me ipsa renata sum» — «сама из себя рождена». Пушка весомого калибра, а казённик её вылит в форме кулака с большим пальцем, продетым между указательным и средним.
Знаменитость пушки объясняется следующей историей: один туземный вождь был женат без детей, и никакие языческие молитвы не помогали. Однажды жена вождя случайно присела на эту пушку — и понесла. С тех пор туземцы считают пушку священной и в праздничные дни приносят ей дары — цветы, бумажные зонтики и прочее, так что она почти скрывается под ними. Когда я подходил, по обе стороны пушки бумажных цветов было навалено целые горы. Но не одни только туземцы — и белокожие женщины верят в чудодейственную силу пушки. Одна владелица кофейни рассказывала, что и они ходят туда с дарами столь же усердно, как туземцы.
С этой пушкой связано и другое предание. В округе Бантам, в Западной Яве, хранится другая такая же пушка. Для мужчин она особенно священна, и они складывают вокруг неё свои дары. Есть пророчество: тот, кто сведёт обе пушки в одном месте, сокрушит голландское владычество на Яве и освободит туземцев от чужеземного ига. Удивляюсь только, почему никто не запряг волов и не привёз ту пушку в Батавию, — вот ведь готовое царство.
Нынешняя, новая Батавия необъятно широко раскинулась: из-за землетрясений все дома одноэтажные. Даже в гостинице, где я жил, было восемь отдельных корпусов, и одна эта гостиница занимала уже немалый участок. Зато транспортное сообщение хорошее. Поезд ходит — прямо по улицам — через весь город каждые десять минут, тарифы дешёвые. Кроме того, полно трамваев, автобусов и обычных автомобилей. Батавийцы уже настолько привыкли к этим расстояниям, что десять километров для них — сущий пустяк. К тому же у почти всех европейцев собственные автомобили, так что они от расстояний независимы. Улицы в Батавии превосходные, как вообще в южных городах, но тротуаров нет совсем — или они такие узкие, что по ним не пройдёшь, и сделаны лишь для виду.
Особое очарование Батавии придают каналы, пересекающие весь город. Это сама жизнь для батавийцев: в каналах они плещутся целыми днями. Там стирают бельё, там ловят рыбу бросательными сетями, там проводят всё свободное время. Другого досуга туземцу не нужно.
Хотя меня никто туда не приглашал, замечу от себя: я бы без крайней нужды в эти каналы купаться не полез. В одном месте, над шлюзом, где вода стояла совершенно неподвижно, купание шло в полную силу, хотя на поверхности плавало два разлагающихся куриных трупа и ещё много такого, что уже нельзя было опознать.
Заслуживает осмотра и местный аквариум. Он оснащён богатейшим образом и позволяет увидеть разнообразнейшую коллекцию удивительных по окраске и форме южноморских рыб и морских беспозвоночных. Я узнал из них только пару видов — такими диковинными были все остальные, — и разбирать их подробно не собираюсь, но скажу одно: там была и рыба, похожая на окуня.
Обилие китайцев в Батавии поражает. Их видишь повсюду, их лавки на каждом углу, и торгуют они дёшево. Среди них есть состоятельные люди, даже миллионеры, и они помогают всё новым подниматься. Большая часть батавийской торговли, должно быть, уже в китайских руках.
Финляндия тоже имеет там консула. Он живёт в дачном посёлке Ментенг, в десятке километров от Батавии. Там я нашёл табличку консульства на стене приятной виллы и зашёл почитать финские газеты.
Консул весьма увлечён Финляндией, хотя никогда там не был, и говорил, что охотно делал бы рекламу Финляндии на Яве, но нет материала. Многие, дескать, обещали прислать фотографии и тексты на немецком или английском, которые он переводил бы на голландский и публиковал, но так и ограничились обещаниями. После того как получил табличку консульства и флаг, из Финляндии не поступало ничего. Я попросил у него финских газет, но их не было. Консул сказал: раз он не понимает по-фински, то и выписывать газеты не стал.
Для меня это было немалым разочарованием, но я прекрасно понял, что ему незачем выписывать газеты, которых он не читает. Жалованья у него не было ни копейки, представительских денег тоже — это просто почётная должность, и представительские расходы, аренду конторы и всё прочее необходимое оплачиваешь из собственного кармана.
Было бы, пожалуй, не слишком много, если бы правительство рассылало таким неоплачиваемым консулам бесплатно какую-нибудь финскую газету и иллюстрированный журнал. Тогда они чувствовали бы постоянную связь со страной, которую представляют, и видели бы, что о них помнят не только тогда, когда присылают табличку, флаг и верительные грамоты. И путешественник, месяцами колесящий по дальним краям, мог бы, заглянув в консульство, бросить взгляд на последние домашние новости.
Яванские дела и ведомства.
Ранее я рассказывал о том, как трудно европейцу найти место или завязать деловые связи в Голландской Индии. У нашего консула, который, казалось мне, должен знать все здешние возможности, я спросил о перспективах экспорта в Финляндию нескольких видов товаров, но он уверял, что покупателю нужно иметь при себе наличными не менее двух миллионов марок — тогда ещё можно что-то сделать. Общепринятая повсюду практика, при которой продавец отгружает товар на судно, а покупатель, получив уведомление, переводит стоимость через банк, здесь, по его словам, совершенно не работает. Нужно самому покупать и самому отправлять — тогда можно зарабатывать.
Не знаю, настолько ли здешние люди недоверчивы и ненадёжны, как один сурабайец говорил мне, что вполне честная игра просто не получается и не окупается.
В некоторых торговых конторах, во всяком случае, царил изрядный беспорядок — или это объяснялось отсутствием воли и некомпетентностью. Например, в конторах крупнейшей пароходной компании «Koninklijke Paketvaart Maatschappij». Её главная контора в Батавии, и за месяц до отплытия австралийского парохода я зашёл туда взять билет, спросив цену второго класса.
Два господина покопались в своих бумагах и ответили:
— Свободных мест нет ни одного.
— Даже в первом?
— Нет, совершенно невозможно.
— Тогда дайте один билет третьего класса.
— Там и третьего класса нет, — с пренебрежением сказал тот из господ, что выглядел поважнее.
Я умолял взять меня палубным пассажиром, если такой класс существует, но чиновник чуть не рассердился от одного этого предложения.
За неделю до отхода парохода я оказался в Сурабае и проходил мимо тамошнего отделения той же компании — зашёл спросить, не найдётся ли случайно свободного места. И нашлось, и немало. Второй класс был распродан, зато в первом и третьем места оставались в изобилии. Я купил билет третьего класса и получил место в каюте на двадцать шесть человек. Многолюдство меня несколько пугали, но я сказал, что уже бывал в казарме.
Когда же мы отплыли и я нашёл свою каюту, там оказалось всего двое пассажиров. Втроём мы и занимали всю большую каюту на протяжении пятнадцатидневного перехода, — а ведь я чуть было не отказался от поездки из-за якобы страшной тесноты, поверив сообщению главной конторы пароходства.
На этот раз не было таких препирательств, как ранее при отплытии из Сингапура на другом судне той же компании. Тогда я купил в туристическом агентстве место второго класса и заплатил за него сорок три гульдена по установленному тарифу. В конторе велели обратиться на судне к старпому — он, мол, укажет каюту, — что я и сделал.
Старпом, однако, потребовал у меня номер каюты, но я объяснил, что и пришёл к нему именно за этим. Он сказал, что во втором классе ни одного свободного места нет, есть только в первом — но с доплатой. Второй старпом, стоявший рядом, возразил, что места во втором ещё есть, но первый отстранил его, сказав, что сам уладит это дело. Я наотрез отказался доплачивать и попросил разрешения ехать в третьем классе по цене второго. Нет, он хотел распорядиться по-своему. Я велел кули отнести вещи обратно на пристань и ушёл. Старпом ещё появился в дверях трапа, но я сказал, что больше не поеду на этом судне, и остался ждать следующего.
В ведомствах, в те немногие разы, когда мне пришлось их посещать, порядок был всё же иной.
Каждый прибывающий в Голландскую Индию обязан уплатить сто гульденов иммиграционного сбора, который взимается ещё на борту. Если выезжаешь из страны раньше чем через шесть месяцев, деньги возвращают, иначе они остаются государству.
Так и мы уплатили свой сбор, а затем надлежало явиться в так называемое эмиграционное бюро — далеко, на другом берегу портового бассейна. Я был единственным иностранцем во втором классе, оставшимся в Батавии. Пассажиров третьего класса было много, по большей части китайцы, досмотр их багажа занял долго, и их переправили в бюро на барже. Мой же багаж, к моему удивлению, не проверяли вовсе, хотя я слышал, что таможня здесь строгая. Позднее узнал, что с туристами обходятся весьма снисходительно и досмотр сводится к проведению мелком по краю саквояжа.
Тот же сборщик денег, что приходил на пароход, добыл мне пони и дал полицейского провожатым до эмиграционного бюро. Полицейский следовал прямо за мной на велосипеде, так что наш проезд по утренним пустым улицам выглядел весьма торжественно. В эмиграционном бюро распоряжался господин с официальным видом; там проверили паспорт и сняли все необходимые сведения о личности, спросив в том числе, в какой гостинице я намерен остановиться. На борту мне посоветовали одну — её я и назвал, — но чиновник сказал, что знает получше, поскольку названная мной гостиница китайская. Я сообщил, сколько готов платить за номер, и он принялся звонить по телефону. Обзвонил три места, но везде оказалось дорого. Под конец позвонил в известную мне китайскую гостиницу, и там нашёлся номер по нужной мне цене.
Затем он рассудил, что лучше всего сразу вернуть мне уплаченные иммиграционные деньги, чтобы при отъезде из Индии мне не пришлось лишний раз хлопотать об их получении. Я поблагодарил за предложение, и он тотчас позвонил начальнику полиции, в ведении которого такие дела. Меня немедленно пригласили явиться туда.
Снова был подан автомобиль, кучеру дали указание, куда ехать. Побеседовав с начальником полиции, я получил обратно свои сто гульденов и разрешение на проживание, которое следовало предъявлять по требованию и сдать при отъезде. Никто, однако, его ни разу не спросил, и оно до сих пор лежит у меня в кармане.
Таким образом, с помощью этих чиновников я был избавлен от многих хлопот, неизбежных для путешественника при въезде в чужую страну.
В другом ведомстве мне повезло куда меньше. Финский консул в Батавии советовал мне по пути через Джокью заглянуть в султанский дворец — это знаменитая достопримечательность. Попасть туда можно каждую пятницу, но разрешение нужно лично испросить у резидента — высшего начальника, власть которого распространяется и на самого султана. Поскольку консул был лично знаком с резидентом, он дал мне письменную рекомендацию, которую я должен был передать резиденту.
Так как маршрут мой удобно пролегал через Джокью в четверг утром, я там и остановился на весь день, а около полудня отправился в резиденцию просить разрешения в резиденцию дворца. Сперва спросил у швейцара — тот указал мне на одну дверь. В комнате сидели двое господ, я поинтересовался, который из них резидент. Ни тот ни другой — меня направили в другую комнату, где сидела дородная дама-секретарь. Она объяснила, что это вовсе не резиденция, и проводила меня к подъезду, где рукой указала наискосок через парк на белый каменный дом, виднее остальных.
Там мне сообщили, что это почтовое отделение. Я спросил, не заходит ли сюда хотя бы иногда резидент, — не заходит. Посоветовали пойти в жилой дом резидента, расположенный неподалёку от конторы. Полицейский провёл меня до угла и показал, в какую дверь войти.
Дома резидента не оказалось — сказали, что он в конторе, куда я попросил швейцара меня и проводить, чтобы на этот раз точно попасть куда надо. Тот привёл меня в то самое место, где я побывал самым первым, и хождение от двери к двери продолжилось без результата. Наконец какой-то адъютант сообщил, что через пять минут резидент придёт подписать несколько бумаг, и если хочу подождать, могу сесть вот здесь. Я сказал, что подожду, и остался сидеть в указанной комнате.
Просидел не менее получаса, потом заскучал и вышел в коридор посмотреть. Весь штат собирался на обед — было час дня. Я спросил одного, не пришёл ли резидент.
— Он был здесь, но ушёл десять минут назад.
Я спросил, почему мне не сообщили о его приходе, а оставили сидеть в пустой комнате, но этот человек ничего о деле не знал. Стал искать того, кто предложил мне подождать, — тот уже пошёл обедать.
Было так досадно, что хоть плачь. Теперь дворец султана мне не увидеть: резидент, по словам собеседника, в тот день в контору уже не вернётся, — и новой попытки добиться встречи я бы уже не стал делать. Я нанял первого попавшегося пони и потрусил обратно в гостиницу по асфальту, раскалённому чуть ли не докрасна.
Впрочем, мне не пришлось жалеть, что не удалось познакомиться ни с резидентом, ни с султаном. После обеда я сидел на веранде своей комнаты, выходящей во двор, — такая верандочка есть при каждом номере, составляя часть сплошной галереи вдоль всего здания и отделённая от соседних только невысокими дощатыми перегородками, через которые не заглянешь. Два удобных плетёных кресла, в которых можно и прилечь, да столик — в каждой такой нишке, и там в дневной зной прохладнее лежать, чем в душном номере.
На мою веранду пришёл мужчина с меня ростом и заговорил как со старым знакомым. За обедом мы сидели за соседними столами. Он спросил, что я пишу, я в свою очередь осведомился о его здоровье и делах. Он рассказал, что владеет зверинцем-цирком, который сейчас выступает в Бандунге. Сам он приехал лишь договориться о новых площадках, а завтра уезжает на Суматру — ловить змей. Там сейчас прокладывают новые дороги, и руководящий работами инженер сообщил, что в тех краях водится множество змей. Потому он и нанял опытного змеелова и укротителя, бывшего работника зоопарка, который уже неделю назад уехал на Суматру — набирать из туземцев помощников и строить ловушки.
Я загорелся и попросился поехать с ним. Сказал, что у меня нет ни ружья, ни иного огнестрельного оружия, и спросил, не знает ли он, где можно одолжить, — но он ответил, что там ружья не нужны: нужны только живые змеи. Хотя, добавил он, на крайний случай оружие не помешало бы, но здешних людей он не знает — местность совершенно незнакомая. Я решил ехать без ружья: уж первым-то змея меня не съест.
Мы договорились, что утром уедем первым поездом в Батавию, откуда завтра ещё успеем на суматранский пароход.
Уже в Бирме и на Малаккском полуострове я удивлялся китайскому влиянию и расселению китайцев, но лишь на Зондских островах все мои прежние географические представления окончательно перемешались. Я ожидал встретить здесь малайцев и голландцев, однако везде, где торговля шла живее, китайцы безраздельно господствовали на рынках — во всех без исключения отраслях. Они кишат повсюду, все они родня друг другу как симолские поросята, и во всём действуют сообща.
Причин тому немало; дело это — важнейший политический вопрос, и могу пояснить его лишь несколькими примерами.
Обычай требует, чтобы европейский коммерсант в колониях жил шикарно — иначе там вовсе нечего делать; никакого «среднего класса» быть не может, нужно неизменно соответствовать требованиям высшего. Выходит, если кому-то удаётся получить должность или место с окладом триста гульденов в месяц, он обязан жить как при пятистах, а получающий шестьсот (почти десять тысяч финских марок) должен тратить девятьсот. Требования к жилью, питанию и общему образу жизни самые строгие.
Если верить рассказам одного весьма известного сурабайца, приезжему из Европы с совершенно чистой репутацией в Голландской Индии весьма трудно найти приличное место. Пересказывать его истории не стану, но он утверждал и подкреплял своё мнение примерами: чтобы занять здесь видное положение, нужно было какое-то время посидеть в тюрьме, а кроме того — совершить, например, ограбление банка.
Если кто-то с добрыми намерениями и рекомендациями приезжает из Европы без «тропических заслуг», получить кредит на ведение дел для него совершенно невозможно. Зато стоит китайцу попросить — товар тут же отпускают с трёхмесячной отсрочкой. Он снимает у края тротуара лавку в несколько квадратных метров, торгует за наличные и спекулирует деньгами на три месяца. Выгадает — платит, всё хорошо; проиграет — объявляет банкротство и на следующей неделе идёт к другому оптовику просить кредит. Откажет — все китайцы-покупатели объявят, что больше ничего у того оптовика не возьмут, и ему поневоле придётся уступить.
Возможно, это покажется неправдоподобным, что у них такая слаженная взаимовыручка, — но вот свежий пример: так называемый «дом с привидениями» — недостроенное здание на улице Блоеран в Сурабае.
Одна европейская компания задумала построить первоклассный отель на этой улице и уже почти закончила один корпус. Однако поскольку из-за землетрясений здесь строят только одноэтажные здания, под весь комплекс отеля требовался целый квартал, а значит, пришлось бы снести ряд китайских ларьков вдоль тротуара. Китайцы не согласились. Когда главный корпус отеля был уже настолько готов, что там жили и кормили постояльцев, в нём завелись призраки. У каждого, кто выходил оттуда в темноте, одежда оказывалась перепачкана — либо глиной, либо чем-то ещё более зловонным. Дело в том, что китайцы каждый вечер дежурили по углам отеля и забрасывали грязью одежду прохожих.
Один постоялец, уже трижды испачкав костюм, решил разобраться и обошёл тёмный край стены к фасаду отеля. Двух виновников он поймал и оба раза свалил без сознания, — но на следующий день получил повестку в полицию, так как один из избитых оказался — полицейским. При расследовании выяснилось, что китайцы наняли и этого полицейского в свою «призрачную» команду для порчи чужой одежды.
Власти не вмешались никоим образом, и люди стали избегать отеля. Через несколько месяцев он обанкротился, успев израсходовать на предприятие семьдесят восемь тысяч гульденов. Здания опустели, и китайцы захватили их под собственное жильё.
Европейскому коммерсанту без крупного капитала совершенно невозможно конкурировать с китайцем. Когда китаец снимает лавчонку шириной два метра у тротуара, ему не нужно другого жилья. Там он живёт и спит со всей семьёй. Питается он баснословно дёшево в китайской уличной едальне — таких вдоль тротуаров полно. Когда он богатеет, он не обязан менять внешние привычки. Может завести роскошный автомобиль и ездить на нём в горы на прогулки, но жить всё равно будет в том же закутке и питаться столь же дёшево на улице, зная, что и в лучшем ресторане за десятикратную цену не получит более подходящей еды. Ему никогда не нужно надевать смокинг или фрак, он может появляться везде в одном и том же виде.
Европеец же, открывая торговлю или иное дело, первым делом обязан жить шикарно, есть шикарно и пить шикарно. Исключено, чтобы он зашёл в китайскую уличную едальню, — он в тот же миг лишится репутации, покупателей и друзей. Он должен посещать исключительно европейские рестораны, где, сколько я замечал, кормят не многим лучше, зато цены высокие. Тот же рис и жёсткие куски мяса — что и в китайских уличных едальнях.
Эту систему придумали сами европейцы. Тот, кто в Берлине большую часть жизни обедал — и продолжает обедать — в самом дешёвом «Айшингере», здесь ни за что не зайдёт в китайский ресторан, ибо обычай требует показать, что он высшей расы и презирает китайца. Китайцы над этим смеются, но знают — в этом их козырь. Я сиживал в десятках китайских ресторанов и беседовал там с ними. Китайцы Голландской Индии относятся к белокожим весьма благосклонно, и лишь однажды мне отказали в обслуживании в китайском ресторане, приняв за англичанина. Стоило мне объяснить своё происхождение, как обращение стало самым дружелюбным и угощение — полным.
По мнению китайцев — как один мне и сказал, — эти острова только номинально принадлежат ещё Голландии. «Мы их уже де-факто завоевали, официальная сторона вопроса пока неясна». Поскольку Филиппины совсем рядом, а британские владения окружают острова со всех сторон, нетрудно понять, что на добычу есть и другие претенденты, — отсюда и ненависть китайцев к англичанам, которая, впрочем, здесь не зародилась, а импортирована с Малаккского полуострова.
Несколько лет назад один голландско-немецкий журналист писал об этих вещах, но, вернувшись на Яву, едва не был линчёван европейцами за слишком откровенный рассказ. Здесь есть коммерсанты — и, по слухам, чиновники, — чьё прошлое, как и нынешняя жизнь, не выдерживают ни малейшего расследования. В жизни каждого много повидавшего человека есть страницы, которые предпочтёшь забыть или скрыть от публики, — но здесь они, похоже, более деликатного свойства, чем где-либо, хотя здешние все их, разумеется, знают.
Поездив немного по этим островам и столкнувшись со многими белокожими, должен сказать: крайне редко стоит верить их словам. Они чрезвычайно любезны и много обещают, но на том всё и заканчивается — как обещания дяди. Приведу лишь пару примеров.
В Батавии я нанёс официальный визит одному господину, который сожалел, что не может пригласить меня на обед — жена, мол, больна. Зато пригласил меня назавтра на завтрак, назначив точное время.
В назначенное время я и явился. Взял автомобиль в городе, проехал почти десять километров, заплатил немалые деньги за извозчика и отпустил его, решив, что незачем держать машину в ожидании на всё время завтрака.
Хозяин первым делом спросил, зачем я отпустил машину и разве у меня настолько долгое дело, что она не могла подождать. Я сказал, что явился по его приглашению и собираюсь по окончании оного идти в город пешком. О завтраке, однако, ничего не говорилось, а вскоре хозяин начал поглядывать на часы. Я спросил, не торопится ли он по каким-то срочным делам, — он ответил, что как раз сейчас нужно отлучиться по коммерческому делу. Мы вышли вместе, но когда я принялся фотографировать кое-какие пейзажи, у него нашлось время с час сопровождать меня и позировать — хотя почти все снимки с ним я сделал на «пустую» плёнку.
Упомяну ещё один похожий случай. Однажды утром мне представили директора сурабайской скотобойни, который, узнав, что я служу прессе, захотел показать мне свою современную бойню, дабы я мог «сделать рекламу» ей в мире, и попросил прийти завтра в полдень, когда будет производиться крупный забой. Я многие годы жил по соседству со скотобойней, да и меня самого неоднократно называли мясником, — особого восторга по этому поводу я не испытывал. Однако двое горожан, бывших при разговоре, сказали, что место стоит посмотреть, и пообещали присоединиться. Я согласился, и мы условились явиться на бойню ровно в полдень. Директор ещё пообещал подарить мне на память кошелёк из кожи варана.
Кроме того, он вечером позвонил в гостиницу и спросил, непременно ли мы придём, — мы подтвердили.
На следующий день мы взяли автомобиль — бойня находится на самой окраине города, так что набралось с полдюжины километров, — и прибыли в назначенный час.
Директора, однако, не оказалось, и нам сообщили, что в тот день его и не будет. Мы всё же захотели посмотреть на забой, но нам сказали, что в тот день никакого забоя тоже не будет.
Мы объяснили, что директор специально приглашал нас смотреть большой забой, который должен был состояться сегодня, — но швейцар ответил, что директор перепутал день: большой забой только завтра.
Мы поехали обратно в город. Директора я больше не видел, и кошелёк из кожи варана так и не получил.
Что касается рекламы, которую директор хотел от меня получить, сообщу: бойня весьма современна — снаружи, по крайней мере, поскольку внутрь мы попали лишь в сторожку. Здание довольно большое, оштукатурено в белый цвет, выглядит опрятно.
Но относительно всех этих «ошибок» — совершенно обычных здесь — скажу: китаец подстерегает за углом и всё это замечает и берёт на заметку. И если везде такое же положение, как я успел наблюдать за несколько дней, могу почти предсказать: лет через десять китаец отвезёт всех здешних европейцев на эту самую бойню.
Сурабайская «знать».
В Сурабае тоже можно найти жильё по умеренной цене, если достаточно терпеливо искать. Ещё в Батавии я попросил у финского консула список самых дешёвых транспортных средств по моему маршруту и адреса самых дешёвых гостиниц — и получил длинный перечень. По дороге он потерялся, но в Сурабае обнаружился снова, и я поехал прямо в гостиницу, рекомендованную консулом.
Гостиница оказалась для меня не вполне подходящей: это был один из лучших сурабайских отелей, где цены были примерно втрое выше парижских. К тому же на стене ясно читалось: «Зачем ты сюда пришёл без свадебного наряда?» — объявление требовало к обеду смокинга. (Позднее, впрочем, я слышал, что там ужинали и без галстука.)
Список консула рекомендовал ещё одну гостиницу, куда я и поехал, — она выглядела несколько скромнее, но цены были всё равно немыслимые, так что я снова сел в коляску и покатил дальше.
Одного пони мы загнали до полного изнурения, прежде чем нашли гостиницу, которая не обязывала постояльца ни есть, ни одеваться определённым образом. Правда, прибитое к дверному косяку объявление всё же ограничивало и без того довольно свободную жизнь требованием, которое я с грехом пополам перевёл с голландского как «злых женщин в номерах не держать».
Гостиница стояла рядом с цирком, откуда, видимо, и объяснялось национальное разнообразие постояльцев. Перебирая в памяти жильцов разных номеров, насчитал: двое японцев, чехословак, австралиец, голландец, австриец, поляк, двое китайцев, пруссак, двое русских. Из них к цирку принадлежала лишь треть, японцев само собой не считая, — ведь цирк с японскими акробатами или клоунами на первой неделе разоряется. Ни один китаец в такой цирк не пойдёт, а от них-то и зависит весь успех цирка.
Хозяин гостиницы был мюнхенцем, весил сто тридцать килограммов и был в общем весьма приятным человеком. Сурабаю он презирал и восхищался Калькуттой, где несколько лет назад держал гостиницу. Туда он хотел вернуться, но на вопрос, почему же не едет, отвечал лишь печальным покачиванием головы.
Когда я приехал в гостиницу, все европейцы сидели на крытой галерее внутреннего двора и играли в покер. Устроив дела с номером, я отправился осматривать город и вернулся лишь вечером. Компания по-прежнему сидела на месте — только тон разговора заметно повысился. Я с час наблюдал за их игрой, потом пошёл спать, так как утром нужно было рано уезжать.
Через три дня я вернулся порядком потным и пыльным и прямо направился в ванную ополоснуться. Ванная была во внутреннем дворе, и на галерее сидел всё тот же покерный стол — как будто я и не уезжал, только хозяин был явно в раздражённом расположении духа. Он уверял, что чехословак украл у него со стола пятьдесят центов, и как раз в момент моего появления на галерее я увидел, как хозяин швырнул все деньги в угол. Словак пересчитал свои и сказал, что у него ровно столько, сколько должно быть, — но хозяин вскочил со стула и обеими руками вцепился в горло этому, самому мелкому из всей компании. Это пришлось мне не по нутру: никто не вмешивался, хотя на соседнем стуле сидел даже комиссар полиции, — и я прыгнул между ними. Я обвил хозяину руку вокруг шеи и держал его до тех пор, пока словак не успел скрыться, а затем сел на свободный стул.
Хозяин огляделся, потом заметил меня. Всеми своими ста тридцатью килограммами он прыгнул на меня, как прыгают в воду, и я вместе со стулом и стоявшим за мной дорогим японским курительным столиком рухнул под него, как ивовая корзина. Выбравшись из-под него, я продолжал отбиваться — раз десять он пытался ударить меня кулаком, но всякий раз падал сам. В паузах я успел спросить у комиссара, что мне делать, — тот велел бить, это урок хозяину, — но поскольку тот был в целом ко мне вполне дружески расположен, я оставил его лицо в сохранности и ускользнул в свой номер, куда тотчас явились комиссар, директор цирка и словак. Там я узнал, что подобные сцены для хозяина обычное дело: у него «тропическая холера». На мой вопрос, что это за болезнь, они лишь посмеялись и сказали: «Сами ещё увидите».
Через десять минут хозяин пришёл ко мне в номер и спросил, не натворил ли он чего лишнего. Услышав, как всё было, он пригласил нас в извинение назавтра пообедать в клубе, потому что его повар, дескать, совершенно не понимает в свиной голове, — а он хотел угостить нас настоящей европейской едой, свиной головой.
На следующее утро хозяин явился в парадном виде: доверху застёгнутый пиджак, хорошо выглаженные брюки, на голове сверкающая новая соломенная шляпа. Он обходил комнату за комнатой, приглашая гостей в ожидавший снаружи автомобиль. Мимоходом заметил мне, что я мог бы надеть длинные брюки, — я обычно носил шорты длиной около ладони.
Свиная голова ещё не дожарилась, и хозяин на время ожидания заказал голландского пива — оно было дешевле немецкого, которое он сам продавал в своей гостинице, — и начал играть в кости с хозяином клуба. Выпив около трёх бутылок пива, он затеял какую-то ссору из-за игры, и тут я увидел, что такое «тропическая холера». Сначала он предложил нам уйти из клуба, но мы сказали, что ждём обед со свиной головой. Он ответил, что каждый волен есть где угодно, — и сломал попавшийся под руку бильярдный кий на растопку. Потом схватил новую соломенную шляпу и вышел на галерею. Но с порога вернулся, снял шляпу и несколько раз ударил кулаком сквозь неё, продырявив насквозь. После чего разорвал её на мельчайшие клочья, на которые только можно разорвать шляпу, и разбросал куски по бильярдному столу. Затем нырнул головой вперёд в поджидавший у подъезда автомобиль, но тут же вылез с другой стороны и, с минуту поглядев прямо в полуденное солнце, заказал самолёт. Никто не мог ему его предоставить, и он минут десять горевал на ступеньках, затем вернулся в комнату и поцеловал хозяина клуба — видимо, в знак примирения. Вероятно, он бы поцеловал и нас всех, но цирковой «шимпанзе» при первой же попытке ударил его по губам, после чего он к нам больше не приближался. Тут как раз подали заказанную и обещанную свиную голову — вернее, это оказались свиные ноги, — и всякий спор угас за обедом в многословном единодушии, и в тот день у хозяина припадка больше не было.
В клубе директор цирка пригласил всю компанию вечером в цирк. Из Австралии только что прибыли новые артисты — стоило посмотреть.
Вечером мы и сидели всей компанией на «ложах», специально для нас забронированных. Эти ложи предназначались исключительно для «знати» — билеты туда простому народу не продавали вовсе. Всю скамеечную публику составляли главным образом китайцы, других мало. Цирки эти, собственно, существуют за счёт китайской публики, а от туземцев выручка ничтожная.
Представления были в целом такие же, как везде в цирке. О местном цирке, разумеется, нельзя говорить в один день с берлинским «Бушем», но мы и были на Яве, а невозможного никто требовать не вправе. Особо скажу, что клоуны были плохи: ведь даже при бедной программе хорошие клоуны привносят нечто новое и поднимают людям настроение. Хотя и эта публика, кажется, выла и на их номера.
Особым аттракционом значился в программе розыгрыш автомобиля и велосипедов. На арену вывезли автомобиль марки «Окленд» и три велосипеда. Из билетов, которыми был полон зал, тянули по одному для каждого разыгрываемого предмета, называли номер, и чей билет совпадал — тот победитель. Велосипеды или хотя бы часть их обычно уходила, а вот автомобиль — никогда. Всякий раз оказывалось, что нужный билет куплен не был и остался в кассе, — а если и был куплен, то владелец его найти не мог.
Сидя в ложе, чехословак заговорил со мной с глазу на глаз. Он рассказал ужасные истории о нашем хозяине и его прошлом, объявил хозяина наихудшим человеком на свете и советовал избегать его общества, — затем поблагодарил меня за благородное поведение во вчерашней истории у покерного стола и пригласил завтра в полдень пообедать к нему в номер, куда он всегда заказывает еду. Я поблагодарил за эту исключительную любезность и обещал прийти — идти-то было от одной веранды до другой.
На следующий день в полдень я постучался к нему, но никто не ответил; я открыл дверь и вошёл. Словак крепко спал под москитным пологом, на столе стояли остатки еды.
Я разбудил его и спросил про обед. Протирая глаза, он объяснил, что к одиннадцати так проголодался, что в то время и заказал обед, и съел его. Я ещё раз поблагодарил за приглашение и пошёл обедать к китайцу. Ибо китаец на Яве не спит, а бодрствует и ждёт своего часа.
Вернувшись с китайского обеда примерно через час, я решил искупаться — жара была невыносимой. Хозяин сидел на галерее внутреннего двора и обедал, позвал меня за стол. Я сказал, что уже ел у китайца, хотя и не совсем сытно, — и сел к нему за второй обед. Хозяин, видимо, уже приканчивал третью бутылку пива, потому что лицо у него порядком раскраснелось.
Он говорил, что никак не может понять, куда девалась его совершенно новая соломенная шляпа: обыскал все места, нигде не находит. Я спросил, не помнит ли он вчерашнего обеда со свиными ножками в клубе. Он помнил, но что это имеет общего с его шляпой? Я поведал ему о возможной связи этих двух предметов, после чего он облегчённо вздохнул:
— Ну, хоть это хорошо: значит, она не пропала.
Затем он принялся рассказывать о постояльцах гостиницы, перечисляя их «заслуги», — и если в его словах было хоть зерно правды, то все они, уезжая из Европы, сожгли за собой мосты и возвращаться им было некуда. Напоследок он заметил, что отнюдь не хочет говорить о гостях ничего дурного, — но всё же разумнее в отсутствие всегда держать номер на замке. Это я делал и без его подсказки, и здесь, как вскоре выяснилось, это было вполне необходимо.
После еды его сильно разморило, и он заперся в номере отдыхать. Я сделал то же самое, но тут же следом явился один из «цирковых русских» и попросил написать по-немецки прошение в полицейское управление о продлении пребывания, поскольку его судно уходит только через две недели. Попотев немного, я составил прошение, не хватало только подписи. Но это оказалось непросто. Я написал его имя образцом — и он кое-как вывел нечто похожее в прошении, которое теперь можно было подавать. Затем он спросил, не одолжу ли я ему два гульдена, так как деньги из полицейского управления он получит лишь завтра. В прошении, видите ли, запрашивалась и денежная помощь. Я ответил, что у меня самого деньги вот-вот кончатся, в долг дать не из чего, и послезавтра я уезжаю; к тому же насчёт завтрашних денег из полицейского управления дело ещё тёмное, раз прошение туда ещё не подано; пусть займёт у кого-нибудь из здешних постояльцев, кто может подождать.
Я не успел ещё запереть за ним дверь, как в номер без стука вошёл живущий здесь поляк. Оглядел комнату, спросил, чем я занят, и улёгся на мою кровать. Представление, пожалуй, необходимо. Это был мужчина уже за средних лет, рассказывал, что был капельмейстером в Германии и Польше — занятие, которое большинство встреченных мной лиц именовали своей прежней должностью. О своей жизни он не сказал больше ничего, кроме того, что приехал сюда и теперь служит в каком-то оркестре, но не сказал, на каком инструменте играет. Хозяин знал и рассказывал, что тот зарабатывает переписыванием нот, — я и сам пару раз видел его сидящим на веранде своего номера перед стопкой нот и чернильницей.
Это был уже, пожалуй, четвёртый раз за три дня, когда он приходил и ложился на мою кровать. В прошлый раз я ненадолго отлучался по делам в город и упоминал об этом. Он сказал, что подождёт у меня, но я ответил, что он может с таким же успехом ждать в своём номере, — я запру дверь. Я сделал то же и теперь, и он убрался.
Настал последний день, который я проводил на этих островах, и я собирался на пароход. Вещи были упакованы и заперты, но я сел ещё написать одно письмо. Поляк стоял рядом и смотрел — он, кстати, обещал проводить меня на причал. Тут подали заказанный автомобиль, я бросил перо на стол и поспешил расплатиться с хозяином, оставив поляка в номере. Вернувшись вскоре, я обнаружил, что поляк исчез — а вместе с ним и моё перо. Я сказал об этом хозяину, мы обыскали всю гостиницу, но поляка не нашли ни в одном, даже самом укромном уголке — его словно сдуло с лица земли. Кто-нибудь думает, что он явился на пароход проститься?
Хозяин и австрийский обер-лейтенант неоднократно, по собственному почину, обещали немного прокатиться со мной и проводить до причала — до которого, кстати, было четыре километра. Но когда при отъезде я зашёл напомнить, что в машине место найдётся, они вежливо извинились: у них как раз идёт покер, и прерваться никак нельзя. Я охотно простил.
На основе всего виденного могу только констатировать: нигде в колониях я не видел столько людей белой расы, которых иначе чем отбросами не назовёшь, как в Голландской Индии. Откровенно говоря, все они в той или иной мере не в своём уме. Пока я там был, один совсем спятил и был отправлен в больницу. Причины найти нетрудно: большинство, видимо, тяготит прошлое, климат ядовито жаркий, и в-третьих — неумеренное потребление спиртного.
Разные впечатления на Яве. Почти все гостиницы в экваториальных краях — это одновременно пансионы, где нельзя жить, не питаясь тоже за счёт заведения. Местная еда была для моего желудка слишком острой и пряной, поэтому я в основном питался на грани голода в уличных едальнях. В европейских гостиницах, конечно, можно было заказать любые блюда, но фрака у меня с собой не было, да и вообще по натуре я не вписываюсь в разные этикеты, — так что жил в своего рода натуральном хозяйстве, и это лучше всего помогало познакомиться с нравами туземцев.
В этих тёплых краях знакомиться с людьми куда проще, чем у нас. Никаких представлений не нужно, разговор начинается без церемоний, как со старым приятелем, и личные сведения о человеке узнаются прямо от него самого, без обходных расспросов через посредников.
К тому же при мне были предметы, при виде которых живые южане становились ещё любопытнее. Ведь у меня имелась и фотокамера, и пишущая машинка, особенно последняя привлекала внимание. Для цветных она значила больше, чем любой министерский или дипломатический паспорт, — и не только для цветных, но и для белых. На пароходах, например, благодаря пишущей машинке я пользовался правами, выходящими за рамки купленного билета, — за исключением итальянского парохода «Умбрия». Но я говорю сейчас только о тропиках.
Капитаны южноморских пароходов видят в белых пассажирах исключительно состоятельных туристов, пользующихся всеобщим почётом за свой титул или кошелёк. Когда этакий чёрный урод, которого паспорт называет белокожим, появляется на борту, расхаживает по всему судну, разглядывая корабль и людей, и с утра до ночи стучит на машинке непонятные никому записки, командный состав через пару дней начинает догадываться, что перед ним важная персона, которая явно пишет рецензии на хозяйство судна и на каждого офицера в отдельности. Предположение, кстати, не такое уж неверное. На этом основании на меня смотрели либо с опаской, либо с уважением и обращались лучше, чем с другими пассажирами того же класса. Потому советую всем, кто едет в тропики, брать с собой какую-нибудь пишущую машинку и клацать на ней хотя бы по одной клавише. Местные всё равно ничего не поймут, но моральный эффект огромен.
Я сидел в Батавии на тенистой галерее своей гостиницы, ожидая после завтрака одного консула, обещавшего зайти примерно в это время. К визиту я предварительно обошёл несколько магазинов, сравнивая цены на виски. В европейском магазине оно стоило сорок пять марок, в китайской угловой лавке — тридцать пять. Каждый догадается, в каком из магазинов я сделал покупку. Упомянул об этом лишь для того, чтобы объяснить, почему китайский торговец процветает на Яве и постепенно уничтожает белых конкурентов.
Консул задержался, и от нечего делать я принялся настукивать на машинке своего рода памятную записку о приключениях последних дней. Тут ко мне подошли двое молодых малайцев и сели за мой стол, заведя разговор. Первым делом они спросили, кто я и какого звания, и что пишу.
Я вполне мог назваться, например, финским министром по делам трезвости, но поскольку рядом с машинкой на столе галереи уже откупоренный стоял упомянутый «Джонни Уокер», купленный у китайца, — я назвал своё настоящее занятие и рассказал, что отправился в путешествие познакомиться с коллегами в местных государственных учреждениях, в особенности разузнать об их жизненных возможностях. Из собственного опыта я заключил, что должности финских государственных лесничих примерно схожи с местами членов швейцарского правительства — то есть это почётные должности, где жалованье лишь номинальное, нечто вроде небольшого пособия чиновникам, ведающим самой доходной отраслью нашей страны. Я рассказал также, что, управляя государственными лесами родины, я за неполные десять лет вдвенадцатеро увеличил свой изначальный долг — потому что как патриотичный гражданин должен был производить новых граждан, а расходы на их пропитание, одежду и образование превышали то, что государство выдавало мне в погашение долгов. Не говоря уже о собственной скромной жизни.
С искренним почтением я рассказывал об этих делах моего отечества своим новым друзьям, отнюдь не стремясь опорочить или унизить наших законодателей. Передо мной на столе стояла только что открытая бутылка виски, и почти с первых же слов меня спросили: как я смею держать такое орудие на столе и потреблять подобное вещество, за употребление которого законы моей родины назначают то же наказание, что в некоторых случаях — за тяжкое убийство.
Я понял, что попал к знатокам, и осведомился, не являются ли они специально посланными за мной ищейками, — но один тут же представился как студент-медик, другой — как студент политехникума. Поскольку с представителями обоих этих сословий я жил в мире всю жизнь, я отогнал неприятные мысли и спросил, не угостить ли их содовой.
И вот я услышал рассказ о здешних условиях жизни, который показался мне настолько примечательным, что изложу разговор этих новых друзей.
Я предложил бы им такой же стакан грога, как и у меня, но они сказали, что двух таких стаканов хватило бы им для полного беспамятства. Их организм не переносит алкоголя ни в каком виде — разве что иногда бокал-другой вина. Яванская жара настолько губительна, что желудки туземцев, во всяком случае, способны выдержать лишь совершенно ничтожное количество алкоголя.
Я же, со своей стороны, составил иное впечатление о прочности их желудков — медвежья кожа, не меньше, потому что есть их еду я был способен лишь на пробу. Два обеда в тамошних пансионах уже грозили мне язвой, а год жизни в здешних полных пансионах и вовсе сделал бы из меня покойника.
Мой друг-медик объяснил разницу в образе жизни северян и жителей экватора. На юге едят очень лёгкую пищу, потому что не нуждаются в таком количестве калорий, как северяне. Климат северных стран требует от жителей сытной жирной еды — желательно оленины и глухариной грудки, — а к ней крепкого застольного глотка. Желудок южанина не в состоянии переварить такие порции, зато ему нужны всевозможные пряности и специи, для северянина же являющиеся прямым ядом.
Малайцы, по их словам, пьют совсем ничтожное количество, тогда как белые, живущие в Голландской Индии, делают это, по слухам, чрезмерно. Это весьма меня удивило, и я спросил у менее рослого из друзей, как он вообще может быть политехником, если даже выпить не может. Он ответил, что, попав в Финляндию, непременно овладеет этим искусством, ибо в Сингапуре, во время учёбы, читал в одной американской газете, что в таких странах, как США и Финляндия, полноценные напитки сейчас дешевле, чем где-либо ещё, и к тому же полезны для здоровья, — ведь даже дети их потребляют, раз в запрещённую эпоху им не продавали даже пива.
Пиво, по его мнению, сыграло немаловажную роль в истории и развитии Явы, и лишь через несколько недель мне самому пришлось убедиться в справедливости его слов, наблюдая образ жизни белого населения этих мест. Большинство из них составляли немцы — скажем, процентов семьдесят, — и в общении с ними я замечал, что пиво они потребляют в большем количестве, чем берлинцы как до, так и после упомянутого мной времени. Пиво привозилось из Германии, выдержанное несколько месяцев в бутылках, на мой вкус — пресноватое, но они пили его с утра до ночи, по моим наблюдениям весьма умеренно, — и при этом пребывали в постоянном лёгком опьянении. Благородный товар вроде упомянутого «Джонни Уокера» или «Блэк энд Уайт» был для них тоже ядом, и употреблялся лишь в исключительных случаях.
Сам я не мог пить предлагаемое ими пиво более чем по паре бокалов за едой. Когда же хотел отметить что-то — а это случалось крайне редко — праздновал чистым шотландским.
Я бы побеседовал с новыми друзьями ещё, но на галерее появился ожидаемый консул, и я всё внимание уделил ему. Прежде я просил у него что-то вроде маршрутного плана по Яве — для быстрого общего знакомства с островом, — и он любезно составил мне «рецепт» путешествия. В нём были перечислены важнейшие города острова и лучшие гостиницы в них, однако подробных сведений о местах я не получил ни по одному.
В разговоре обнаружилось, что, прожив всю жизнь на Яве, он знает свою родину лишь в радиусе примерно трёх верст. С удивлением рассказывали, что его сын год назад проехал через всю Яву. Этот поступок стал темой для разговоров в самых изысканных батавийских кругах на целый год, о нём писали газеты, и шума было больше, чем в Европе когда-либо поднимали из-за полёта Нобиле.
Замечу мимоходом, что остров Ява имеет в длину немногим более тысячи километров — если не ошибаюсь, менее 1100 км, что примерно соответствует расстоянию от Хельсинки до Соданкюля. Для наших условий это путь немалый, но отнюдь не чудо, и совершившего его не будут чествовать годами.
Если яванцы, по крайней мере те, что мне встречались, столь нелюбопытны к путешествиям, то на этих островах полно людей, которые живут странствиями и бродяжничеством — как и я сам. Это цирковой народ, и ремесло их в этих экваториальных краях, по всей видимости, процветает превосходно. Нигде в своих скитаниях я не видел такого расцвета цирковой жизни, как на голландских островах Ост-Индии. В Китае тоже говорят, что цирки пользуются успехом, а американских штатов-балаганов я ещё не знаю, — но и увиденные мной цирки поражали.
Малайское и китайское население Явы — верная цирковая публика, потому и всякий балаган там процветает. На одно и то же представление ходят несколько вечеров подряд, директора цирков собирают монеты в горстях, но поскольку цирков одновременно несколько в одном городе, публики на всех не хватает, и они не могут держать приличных «артистов», а потому представления нередко бывают совершенно убогими.
Яву я всегда воображал раем — что в отношении природы, несомненно, верно, — но в воображении рисовал ещё и жизнь тамошнего населения посреди всех этих природных богатств как завидно прекрасную, в мире и согласии, как некогда у моего праотца Адама, покойницы Евы и змея. Райское настроение, однако, разрушилось при первом же взгляде: национальная мешанина была велика, а о взаимопонимании, покое и добрых намерениях говорить не приходилось. Ява в последнее время, похоже, превратилась в своего рода спекулятивный рай, где каждый старается надуть другого, но чаще сам оказывается надут, и в результате остаётся здесь белокожим отщепенцем. Немцев и австрийцев я встречал чаще всего, и действовали они в самых разных областях, используя самые разные средства для добывания пропитания.
Несколько лет назад на Яву прибыла группа шведских коммерсантов, посланных некоей финансовой компанией. С собой они привезли капитал в два миллиона крон с целью наладить торговые связи с местными производителями.
Связи они наладили, жили шикарно — как и требуется представителям крупной европейской фирмы на Яве, — и обращались с ними чрезвычайно уважительно. Но торговых обычаев яванцев они не знали, жара и некоторые другие обстоятельства помутили им рассудок, и через два года торговый капитал был израсходован без остатка, предприятие потерпело полный крах, а вложенных миллионов инвесторам не вернулось ни процента — лишь память о потерянных деньгах и яванские деловые знакомства. Так рассказывал мне один батавийский фабрикант, и в воображении вырисовывалась мрачная картина деловых трудностей — на Яве, во всяком случае.
На ловлю змей — на Суматру.
Суматра вплоть до последнего времени занимала положение пасынка среди туристических направлений. Её считали чем-то вроде ещё не исследованной глуши, где путешественник лишён тех удобств и достопримечательностей, которые предлагает, например, Ява. А между тем Суматра — один из самых пышных островов всей Ост-Индии; природа здесь величественна: мощные горы, прекрасные кратерные озёра, джунгли, — и такие виды, как на Суматре, редко встретишь где-либо ещё.
В последнее время, однако, к Суматре пробудился интерес: островная администрация заметно улучшила транспортное сообщение и развернула широкую рекламную кампанию, которую остров вполне заслуживает. Железных дорог там по сравнению с размерами острова ещё немного, зато автомобильные дороги превосходны. То они идут внизу, по долинам, вдоль рисовых полей, то петляют по головокружительно высоким крутым горным склонам, от которых у нервных людей дрожат колени. Вдоль западного побережья острова тянется богатая природными красотами горная цепь протяжённостью около 1800 километров — «Суматранские Кордильеры», местами вплотную подступающие к морскому берегу и обрывающиеся в него отвесно. Горная цепь полна как древними, так и действующими кратерами, кратерными озёрами и удивительнейшими образованиями — всё это ждёт взгляда путешественника.
Правда, восточный берег острова, который хоть частично видит каждый, кто плывёт через Малаккский пролив, не слишком привлекателен. Там, где берег можно разглядеть с судна, он монотонно низкий, как болото, а долго после того, как берег скрывается из виду, из воды ещё торчат построенные на сваях туземные рыбацкие склады, — и этот вид никак не влечёт пассажирский пароход к коварному отмельному берегу. Но западный берег сполна окупает своей красотой однообразие восточного.
Паданг — главный пункт западного берега. В его порту Эммахавен мы с Бёртоном-хозяином цирка сошли с парохода. Взяли автомобиль и тотчас двинулись на юг, в Индрапуру, — нужно было добраться до темноты, впереди было более четырёх часов езды. К югу от Индрапуры, в «гостинице» небольшой туземной деревушки, условлено было встретиться с заранее приехавшим смотрителем зверинца и дорожным инженером, который и поднял на ноги эту змееловную экспедицию.
Лучшей поездки на автомобиле я, пожалуй, не делал — таково было моё ощущение. Дорога без малейшей кочки вилась, поднималась и опускалась, открывая суматранское буйство зелени. Казалось, она проложена специально для туристов, чтобы путник непрерывно видел край с наилучшей стороны. Поначалу попадались поля, рисовые угодья и туземные деревушки, затем дорога нырнула в джунгли, которые неопытному глазу казались девственными — хотя, говорят, и там было население.
От Индрапуры мы ехали ещё около трёх верст, прежде чем достигли нужной деревни и гостиницы. Она стояла в ущельеподобной долине, зажатой между двумя кратерными горами, через деревню бежала бурная речка — узкая и каменистая. Рассказывали, что в верховьях, в болотистых джунглях, водятся и крокодилы.
В гостинице нас встретили — помимо молодого орангутана и шимпанзе, первыми выбежавших навстречу во дворе, — дорожный инженер, молодой малаец, и укротитель животных, который лицом и повадками удивительно напоминал орангутана. Нос приплюснутый, скулы и зубы огромные, плечи широкие, руки непропорционально длинные. Шимпанзе и орангутан жили в гостинице, хотя укротитель уже купил их себе, к большому огорчению Бёртона, который тоже был бы рад их приобрести. Он попытался разузнать цену покупки, но ни укротитель, ни хозяин её не назвали.
Хозяин был полукровкой, много повидавшим на веку, и для гостиничного дела вполне подходящим. Гостиничное дело, судя по всему, было для него делом побочным — говорил, что живёт торговлей. В доме имелся собственный автомобиль, и вообще человек этот по здешним меркам жил в достатке.
В гостинице, она же бунгало, по обе стороны центрального коридора было несколько комнат, и широкая веранда на каждом торце дома. Жили главным образом на верандах, в комнаты уходили только спать. Кроме нас, в гостинице останавливались ещё двое недавно прибывших китайцев, тоже с какой-то собирательской целью, — хотя хозяин не знал точнее об их делах.
Стемнело, настало время обеда, и за едой инженер поделился наблюдениями. Работы у него шли сейчас на двух участках: один — примерно в пяти милях, второй — более чем в двадцати. На ближнем участке как раз прорубали дорогу в джунглях, и там рабочие видели несколько змей. Сам он мог бывать там лишь наездами, поскольку на дальнем участке взрывали скалу — и это требовало его постоянного присутствия.
Укротитель Даннон, хорошо знавший местные условия, рассказал о том, что видел за минувшую неделю. Он уже с неделю строил на пологих склонах ближних кратерных гор ловушки для питонов, и на заднем дворе бунгало у него стояла плетёная из ротанга корзина, в которой ворочался почти шестиметровый питон.
Чтобы лучше понять образ жизни питонов, воспроизведу рассказ Даннона об их повадках. Он уже бывал на Суматре несколько месяцев, рассказывал, что совершал опасную охоту на прекрасном кратерном озере в Центральной Суматре, и знал как мелких, так и крупных суматранских змей.
Питон неядовит, и его укус не опаснее укуса обычной ящерицы, — но знакомство с ним может быть весьма роковым даже для безоружного человека. По романам и книгам о животных мы знаем о зловещих питоньих убийствах людей. Такое животное вырастает до восьми метров, и мышечная сила его — судя хотя бы по тому, что я сам видел, — больше, чем у любого известного мне пресмыкающегося. Костяк, однако, хрупкий.
Хотя этих более крупных, как и более мелких, змей вдоль суматранских дорог встречается сравнительно редко, в тех местах, например между Индрапурой и Бангулу, в горных и джунглевых местностях наткнуться на них можно нередко. Об этом свидетельствовали и показанные нам за ужином шкуры, добыча инженера за последний месяц.
Что дичи в этих краях было в избытке и помимо того, подтверждали два огромных слоновых бивня в углу веранды бунгало — свежая добыча с того же рабочего места за прошлую неделю.
В разговоре укротитель Даннон спросил, что я, собственно, тут делаю и требую ли себе какой-то доли добычи. Я рассказал, что прибыл с любезного разрешения хозяина цирка главным образом поглядеть на змей и пейзажи, — но с большим удовольствием всадил бы заряд в такого змея-великана или в крокодила, а то и в слона. Даннон сказал, что змей не убивают: их берут только живьём — один живой стоит десяти мёртвых шкур. Бёртон предоставил Даннону все полномочия по охоте, и каждая живая змея была для него чистым капиталом. В ходе вечернего разговора — мы наблюдали за игрой в покер хозяина бунгало, директора цирка и инженера — я поговорил с Дарноном подробнее об охоте. Ранним утром он пояснил: при поимке змея порой всё же гибнет, и такие я мог бы получить — если соглашусь платить дневную плату помощников за каждый соответствующий день.
Даннон пробыл на месте уже около двух недель, за которые с помощью туземцев соорудил на склоне кратерной горы, в буше, змеиные ловушки. Их нужно было обходить каждое утро и собирать возможную добычу. Увлечённая игра в покер затянулась, однако, до пятого часа, и непривычный к здешним обычаям, я тяжело воспринимал подъём в половине шестого. На Суматре ведь работать и двигаться по лесу можно только в первые утренние часы: в полдень — смертельный зной.
До первых охотничьих мест было около шести миль, и хозяин довёз нас на машине до начала только что проложенной дороги, от которой и начинались наши угодья. Мы свернули с дороги на пологий склон горы в кустарник, кое-где с открытыми прогалинами, кое-где с редколесьем. Трава и папоротники в буше были густыми, почти в человеческий рост, и мне, новичку в джунглях, было жутковато идти.
Снаряжение наше я считал неудовлетворительным. Ружьё было у Даннона и у директора цирка, но у меня лично — только кауавалайский нож. У наших восьми помощников-туземцев имелись в совокупности три плохеньких кремнёвых ружья, а главным оружием служили железнонаконечные шесты. Кроме того, при нас было две крепкие плетёных ротанговых корзины и сеть с мелкой ячейкой и толстыми ячеями, с которой я познакомился лишь позже.
На охотничьего командира я уже жаловался на нехватку оружия, но во дворе бунгало он сунул мне в руки метровый шест и сказал, что этого достаточно, — он, очевидно, подозревал меня в намерении убивать змей. Я сказал, что боюсь орангутанов, которые, как мне известно, весьма опасны, — но он уверял, что в этих краях их нет.
Первый же день принёс сюрприз как мне, так и Даннону. Мы шли к первой ловушке, примерно в километре от шоссе, и Даннон рассказывал мне о поимке питонов и их нравах. Он объяснял, что питон — или «сова», как его здесь называют, — почти никогда не спускается на землю. Обычно он охотится на дереве, обвившись вокруг ствола и веток и свесив голову, поджидая добычу. Он неядовит, никогда не кусает, а убивает жертву удушением, размять её до мягкости и проглотить целиком.
Насытившись, питон ищет спокойное место, где переваривает пищу месяцами.
Для человека питон тоже может быть опасен. С пятиметровым змеём взрослый мужчина справляется вполне легко, — но с восьмиметровым, достигшим наибольших размеров, дело другое. Питон не нападает на человека специально, но если помешать ему во время охоты, он рассердится, обовьёт гибким двухметровым передним телом помешавшего и втащит его на дерево. Тогда человек довольно беспомощен: своим особым инстинктом «сова» первым делом захватывает грудную клетку и руки жертвы, и если под рукой нет острого предмета, змей успевает сдавить человека до потери сознания прежде, чем тот успеет понять, что, собственно, произошло. Толщина восьмиметрового питона — почти девять дюймов, и столь сильными руками обладают лишь редкие люди.
Об этом рассказывал мне укротитель, пока мы шли через редкий высокоствольный лесок. Всё время он поглядывал вверх на деревья, и после его объяснений, что змеи сидят исключительно на ветвях, я тоже избегал подходить слишком близко к этим потаённым местам. Обезьяны, бабочки, навозники и прочие жужжащие были кругом в изобилии, но ни единой пары змеиных мерцающих глаз я не заметил. Я стал рассказывать Даннону, что финские змеи, насколько мне известно, на деревья никогда не залезают, а бьют из-под черничных кустов зубом прямо в голые голени путника, вызывая у укушенного тяжёлую лихорадку, а в худшем случае и смерть. Добавил, что старинные учёные придумали противоядие от этого змеиного яда — именуемое алкоголем, — но его употребление законодатели в Финляндии запретили, потому что у нас ещё слишком мало змей.
Даннон выразил презрение к таким законодателям и сказал, что алкоголь — лучшее противоядие даже от укуса кобры. Если укушенный тотчас же напьётся в стельку, вреда от укуса будет немного. Наиболее распространённое противоядие, однако, — раствор перманганата калия, который был у каждого из нас в небольшой бутылочке, ведь алкоголь обычно не дотягивает до нужного момента. Многие ведь выпивают алкоголь ещё до того, как укусила змея, а преждевременное лечение, говорят, не помогает от последующего укуса. Перманганат же применяется наружно на ранку, и его расходуется меньше. Даннон, возможно, рассказал бы ещё больше о змеях, но вдруг перед нами среди деревьев на прогалине мы увидели огромного питона. Я только что выслушал лекцию о том, что питон во время охоты никогда не спускается на землю, и хотел указать Даннону на это исключение, — но он уже мчался за змеёй. Я последовал за ним, хотя не понимал, что с ней делать, — змея была крупнее всех виденных мной прежде. Помощники отставали от нас ещё метров на пятьдесят, когда мы уже настигли её. Даннон попытался ударить шестом в загривок, но, слишком осторожничая, попал ниже шейного позвонка. Он не хотел убить змею — только ударом по шейному позвонку ненадолго оглушить. Удар, однако, пришёлся ниже, змея рассердилась, и в невероятно короткое мгновение свила длинное тело в кольцо, приняв боевую стойку с головой на метровой высоте.
— Бегите, — сказал Даннон, и я побежал сколько было сил, он следом, питон — третьим. Но Даннон пробежал лишь немного. Как только питон расправил кольцо и бросился в погоню, он обернулся и пошёл навстречу, снова ударил шестом — и теперь попал. Голова змеи упала вниз, и Даннон тотчас схватил её голыми руками. Одна рука — у самой головы, другая — метром позади, он прижал змею к земле, опустившись на колени, и звал людей на помощь. Я думал: вот сейчас змея захлестнёт своим чудовищным телом человека, — но нет: она лежала совершенно неподвижно. Подоспели помощники и стали хватать питона один за другим, пока не подтащили плетёную из ротанга прочную корзину, которых у нас было две. Теперь и я осмелел и пошёл помогать, когда змею начали укладывать в корзину. Нужно было торопиться, пока змея не очнулась от оцепенения. Но люди были опытными, и вскоре огромное тело виток за витком улеглось во временную тюрьму, где было лишено возможности применить силу. Я заглянул в щель корзины — голова уже снова была поднята, и глаза горели как металлические пуговицы.
Тут мне прочитали ещё одну лекцию о повадках питона. Даннон рассказал, что мы только что были в весьма опасном положении, когда змея свилась кольцом: из этой позиции она может молниеносно обвить кольцом человека, а эта особь была крупнейшей из всех виденных им по толщине.
Я спросил Даннона, как он решился в одиночку взять змею за загривок, ведь та могла огромным телом в несколько секунд смять его в мягкую колбасу. Он ответил, что этот приём — простейший из всего, что можно сделать со змеёй. Двигательный нервный центр питона — в шейных позвонках, и когда крепко держишь их, тело тоже ничего не может сделать. Мышление питона в тот момент отключается, и «центр силы» — средняя часть тела — не функционирует вовсе. Теперь мне стало понятно кое-что, о чём я думал, вытаскивая угря на донку. Я заметил, что если сжать угря пальцами в определённом месте прямо за головой, он почти регулярно погибал ещё до берега. Значит, и у угря, как у питона, есть в загривке какой-то нервный центр, на который жёсткое сдавливание действует — как говорится — роковым образом.
Мы попытались оценить длину добычи — в корзине мерить было невозможно. Одни говорили — двадцать четыре фута, другие — двадцать два. На земле, где змея лежала прямо, мы искали место, где был бы кончик хвоста. Точно установить не удалось, но в любом случае длина была более семи метров, скорее ближе к восьми — крупнейший из этого вида.
Мы добрались до ловушек Даннона, выстроенных вдоль горного склона юго-западного побережья. Это были прочные клетки площадью не более двух квадратных метров, с прутьями на таком расстоянии, что голодная змея могла протиснуться внутрь. В качестве приманки в клетку сажали живого чёрнокудрого поросёнка, иногда петуха или обезьяну. Почуяв добычу, питон вползал в клетку, сминал её насмерть и глотал целиком. После этого он попытался бы уйти в спокойное место переваривать пищу, но разбухшее тело не пролезало уже в прутья, и змея оставалась пленницей в клетке.
В первый день ловушки ничего не дали, но добытый в джунглях питон окупил дневные труды. Кроме того, один из наших помощников-туземцев нашёл полутораметровую кобру и взял её голыми руками живьём. Отвратительно-зелёного цвета, с тёмным решётчатым узором на спине, и люди говорили, что это одна из самых ядовитых разновидностей.
Такую же и такого же размера я позже встретил в сурабайском зоопарке, в одной из сотен его клеток среди множества других кобр, — и поскольку методы содержания животных здесь очень отличались от наших, этот зоопарк запомнился мне особо.
Каждая змеиная клетка была около метра высотой; на дне её во влажной траве лежал клубок змей, а к верхней части была прибита жёрдочка, на которой сидела маленькая птичка. Её посадили туда в пищу змее: служитель зоопарка избавлялся таким образом от беготни с кормёжкой — обед ждал сам на жёрдочке. Только когда жёрдочка пустела, подсаживали новую птичку ждать своей очереди. Но виденные мной птицы-приманки не пели, и, глядя на них, я желал, чтобы можно было посадить зоопаркового смотрителя в клетку с питоном на такую же жёрдочку-ожиданку.
Хотя у нас было условие, что все мёртвые змеи достаются мне, кажется, я оставался ни с чем, ведь хозяин цирка хотел всю добычу живьём, а потому охотники обращались со змеями бережно, как с голубями, — а мёртвых так не бывает. Инженер обещал одолжить мне дробовик, но тот был на дальнем рабочем месте и ещё не прибыл. Получив его, я отправился бы в лес один — и тогда, по моим расчётам, мёртвые бы появились.
Мы вернулись около одиннадцати с совершенно пустыми руками после утреннего обхода, поели, а затем все остальные легли под москитные сети и пообещали до конца дня никуда не двигаться. Я сидел на веранде бунгало с обезьянами и думал, что делать. В лес один пойти хотел бы, да как без оружия.
Тут в голову пришла мысль об инженерском складе динамита. Я ведь старый взрывник — приготовлю себе такое оружие, с которым и питону не страшно.
Взял ключи в комнате инженера и пошёл на склад. Вытащил из ящика шесть динамитных шашек и принялся мастерить бомбы. Сделал две, в каждую положил по три шашки, и для верности — по десять сантиметров запального шнура. Обернул ещё бумагой, получились аккуратные пакеты с торчащим кончиком шнура.
Сунул пакеты в карманы, вскочил на велосипед и поехал. Решил вернуться туда, где утром и были, — где сейчас прорубали дорогу в джунглях. Туда было почти шесть миль старой хорошей дороги, потом вправо сворачивала новая. Машин там ещё не применяли, дорога была мягкая, ехать нельзя было.
Спрятав взятый без спросу у хозяина велосипед в придорожных кустах, я пошёл только что прорубленным дорожным руслом к ручью в паре миль — недавний ленч, то есть завтрак, и несколько километров езды пересушили горло.
Дорога сначала шла по дну долины, и окаймляющие её джунгли были такими густыми, что напоминали красочные обои или театральные кулисы. Это были настоящие джунгли, о которых мы читали во многих приключенческих книгах. Крупных деревьев там не было совсем; прямоствольная растительность, не толще руки, похожая на бамбук, обступала дорогу такой стеной, что пробиться сквозь неё без оружия было бы невозможно. Я и сам бывал в Финляндии на лесных работах, прорубал просеки и тому подобное, орудовал топором в поту, — но на суматранских джунглях не нужно ничего, кроме мачете, по крайней мере на этих юго-западных прибрежных зарослях. Там я сколько ни искал — не нашёл чёрного дерева, блэквуда, который в Австралии заменяет железный ломик, тверже оленьего рога, и который из-за тяжести даже сплавлять нельзя.
По этой примерно десятиметровой в высоту дорожной просеке я и шёл — правда, с весьма неуверенным чувством, зная, что множество глаз смотрит на путника, хотя новичок их не замечает.
Было самое жаркое время дня, и джунгли тоже спали — только сверчки на деревьях вели своё монотонное соло. Я потел так, что бомба в руке насквозь промокла, во рту и горле пересохло, но всё же сигару я зажёг — чтобы огонь всегда был под рукой для бомбы, если придётся.
Шёл как в полудрёме, забыл о всяких змеях, пытался лишь добраться до ручья с водой. И вдруг увидел впереди на дороге тёмный ком и остановился как вкопанный. При моей остановке из кучи поднялась раскачивающаяся голова на высоту полуметра и уставилась на меня, поблёскивая глазами. Это была чёрная кобра, толщиной с руку, на мой взгляд длиной не менее трёх метров. Получилась бы красивая шкура — материала хватило бы на много сигаретниц или дамских сумочек, которые я мог бы подарить редким знакомым дамам.
Я прикидывал в уме, как её взять. С шестом не полезу, — когда я сделал пару шагов ближе, голова тотчас поднялась на вершок повыше и послышалось шипение, как пар из вентиля. Насколько ядовита кобра этого вида, я не знал, но подходить ближе побоялся: чулки мои не доходили до колен, шорты тоже, а такая тварь бьёт издалека и высоко.
Будь при мне маузер — ни секунды не думал бы. Досадно, что не разбудил при выходе хозяина цирка и не взял его ружьё. Оставалось бросить бомбу. Я знал, что от неё будет, — но раз кобра не желала уступать дорогу и не пропускала меня, я тоже не повернул назад: до ручья было уже недалеко, а я очень хотел пить.
Я отступил шагов на десять от кобры и поджёг запальный шнур сигарой — шнур с шипением загорелся. Сосчитал до пяти и на шестом секунде бросил. Бомба попала кобре в бок, и пока та падала — кобра тоже ударила по ней. Ударила раз, потом второй — и тут бомба взорвалась. Я увидел только вспышку, облако земли и потом в воздухе какие-то витки.
Подошёл посмотреть. Бомба сработала чисто, кобру разнесло в мелкий дым. Нашёл лишь мелкие ошмётки; метровый кусок висел высоко на бамбуковом побеге — это был самый крупный сохранившийся кусок, да и тот в клочья.
До ручья я добрался, но дальше идти уже не мог — так устал. Теперь поверил словам и предупреждениям других: в полдень в джунгли не ходи, если не хочешь себе конца. Голова горела, в ушах звенело, все предметы дрожали как в мареве. Долго пришлось отдыхать на берегу ручья, прежде чем я смог двинуться обратно, решив про себя больше никогда не ходить на полуденную охоту.
Дни стояли невыносимо жаркие, и хотя долго не было дождей, в лесу всегда ощущалась влага. Поэтому мы могли быть на ногах лишь утром, и до полудня возвращались в бунгало. Ели обед, а потом все закрывались в комнатах под москитными сетками и спали почти до заката. С наступлением темноты начиналась карточная игра — в жизни суматранцев и яванцев она такой же предмет первой необходимости, как хлеб насущный. Или игра в кости, но чаще всего играли в покер, часов по восемь без перерыва, и лишь далеко за полночь расходились по кроватям.
Для меня климат был слишком жарким, чтобы спать днём. В комнате под москитным пологом — как на полке в бане, и о сне нечего было думать. Тогда я либо шёл купаться в ручей, либо сидел с обезьянами на тенистой веранде. К потолку веранды была привязана верёвка, по которой обезьяны прыгали и качались. Орангутан вёл себя обычно прилично, любил раскачиваться, тогда как любимым развлечением шимпанзе было дёргать орангутана за хвост или учинять прочие шалости — шимпанзе был самцом.
Орангутан был самкой, и, видимо, потому, едва меня увидев, первым делом протягивал руку с когтями на чистку. Протягивал и демонстрировал когти как бы говоря: посмотри, что опять наросло. Когда я доставал нож, он сидел совершенно неподвижно, не моргая, и наблюдал за работой. Шимпанзе тоже был заинтересован и разглядывал собственные когти, но они были такими ничтожными, что чистить было нечего. Это он, по-видимому, сам понял, потому что после одного моего замечания больше не протягивал руку для маникюра, а занимался другим.
Как-то мы снова сидели на ступеньках — я чистил когти орангутана, шимпанзе скучал по другую сторону. Он заскучал, поэтому опустошил боковой карман моего пиджака, где лежали письма, календарь и фотографии. Когда я посмотрел сбоку, мои вещи уже были разложены по ступеням, а шимпанзе изучал их с очень важным видом и пробовал даже погрызть уголок открытки. Я собрал вещи и сунул их обратно в карман, — этот поступок шимпанзе воспринял с обидой. Он отошёл от нас и смотреть в нашу сторону не стал, но вскоре тихонько зашёл сзади и рванул весь карман целиком, после чего вскарабкался под самую крышу. Тогда я дал ему из рассыпавшейся по полу кучи один цветной открыток, и радости его не было предела. С улыбкой во всё лицо он разглядывал и вертел открытку, и стоило орангутану подойти — немедленно перебирался на другое место. Насмотревшись, он её съел — упрятал в самое надёжное место.
Этот шимпанзе умел ещё по-настоящему смеяться, широко разевая рот. Он приходил ко мне, падал на спину и издавал маленькое хихиканье. Это был знак, что его надо щекотать, почёсывать под мышками, — и тогда он лежал, раскрыв рот, и хохотал так заразительно, ширя рот, как смеётся человек, которого щекочут. Знаю это по себе, потому что и людей я щекотал.
Змеи и змеиные шкуры эти дружелюбные обезьяны боялись как смерти. Стоило принести на веранду змеиную шкуру, как они мгновенно бежали на крышу и с краёв крыши выглядывали: когда же можно вернуться? Не знаю, правда ли то, что говорят охотники: будто взгляд питона обладает таким гипнотическим действием на обезьян, что он одним взором заставляет их приближаться в качестве добычи. Как бы то ни было, глаза у этой змеи пугающе блестящие, и человека заставят вздрогнуть. Впрочем, возможно и так, что обезьяны из любопытства подходят к питону слишком близко и попадают в добычу, — в лазании по деревьям и беге питон их всё же не догоняет.
Питон, судя по всему, довольно умён и сравнительно легко подчиняется хозяину. Как-то раз в Калькутте я рассматривал ручного питона и вертел его. Тот рассердился, свернулся кольцом и поднял голову почти на метр, готовясь обвиться вокруг меня. Но дрессировщик ударил его пару раз ладонью по ушам, и питон тотчас опустил голову и позволял вертеть себя в любую сторону.
Как только я принёс в нашу гостиницу первую змеиную шкуру, обезьяны стали избегать наших комнат; никакими угощениями нельзя было заманить их хотя бы на порог веранды, не то что в комнату, хотя хозяин говорил, что прежде они сами открывали двери и ходили из комнаты в комнату, как домашние.
Сколько бы хороших снимков получилось с этих обезьян и с наших охот, — но мех фотоаппарата раскис в калькуттской сырости, и сейчас он был на ремонте в Батавии. Скажу здесь будущим тропическим путешественникам: не берите с собой крупный фотоаппарат. Маленький формат и рулоны на полдюжины кадров — лучший выбор, потому что вскрытую из герметичной упаковки плёнку нужно за неполную неделю заснять и проявить, иначе портится. У меня был аппарат 9х12 см с листовыми плёнками на целую дюжину. Пару раз случалось, что за неделю вся пачка не успевала засвечиваться и все плёнки портились.
Неделя прошла, наступила суббота, но ни одной полагающейся мне по уговору мёртвой змеи из леса мы ещё не привезли. Змеиная охота стала меня утомлять, но суббота принесла и мне добычу.
Из одной клетки мы как раз вынимали шестиметрового питона: петля уже была на шее, стенка клетки открыта, и мы раскидывали сеть, чтобы обмотать змею. Тут она — как из пушки — вылетела из открытого проёма прямо в середину нас, обвив передней частью тела одного из туземных помощников. Это оказалось совершенно неожиданным: только что наевшаяся змея обычно вялая. Не думаю, что она успела сильно сжать человека, но он вскрикнул, — и тут я увидел удобный момент. Я выхватил кауавалайский нож и вонзил его в тело змеи, перерубив позвоночник. Помощники с короткими острыми шестами в охотничьем азарте каждый вонзил своё острие в спину змеи. Хватка её ослабла, она осталась лежать неподвижно — была мертва, а значит — моя.
Но Даннон был сердит. Лицом он живо напоминал большого орангутана, виденного мной в Батавии, который скалил на меня зубы, когда я с ним заговаривал.
Даннон сказал, что пока у него петля на шее, никому не надо приходить и нарочно убивать змею ножом — шестиметрового он один справил бы. Поворчав, он скомандовал людям за собой, оставив меня одного со змеёй у клетки.
В объяснение его гнева замечу: и без оружия мы легко могли бы выкрутить змею от человека и уложить в корзину, ведь голова была в петле. К тому же надо учитывать, что хозяин цирка, оплачивавший всю экспедицию — его самого на этот раз не было, — платил укротителю помимо суточных установленный процент с каждой захваченной живой особи, а вот с мёртвых не платил ничего. Узнал я это лишь потом, когда уже поздно было предлагать процент и с них, — а то и мне было бы больше чести.
Оставшись один, я снял шкуру с добычи, намотал её на себя и двинулся к деревне — отряд уже ушёл далеко, догонять его я не стал.
Немного не доходя до полудня, Даннон вернулся в бунгало и уже успел забыть о злости. Но я решил впредь ходить в лес самостоятельно: обещанный инженером дробовик должен был прийти на следующий день, и джунглевые повадки, казалось мне, я уже немного знаю.
Поздно вечером, рассматривая змеиную шкуру, Даннон между прочим объяснял строение тела питона. При огромной мышечной силе позвоночник у него весьма слабый. Он утверждал, что питона можно убить резким рывком за хвост. Смелости Даннона дёрнуть питона за хвост я нимало не сомневаюсь, — но в разрыв позвоночника позволю себе усомниться.
Небо к вечеру затянулось тучами, москиты заедали нестерпимо на веранде, и когда остальные сели за покер, Даннон предложил прогуляться к реке — посмотреть на каких-то светящихся рыб, которых, по его словам, там полно. Но в дороге нас застал настоящий ливень, и мы завернули в трёхстенный навес у края улицы с гордой вывеской «Бар».
В деревне нас, по-видимому, уже знали, потому что через некоторое время к нам подошла девочка, которую я навскидку признал бы совершенно малолетней, и спросила, не может ли она переночевать в нашей гостинице. Я тотчас решительно отверг такое предложение и сказал, что в такое время дня дети должны быть уже дома в постели.
Она ответила, что её дети уже спят, а она сама боится идти домой одна — дом за рекой в четырёх милях. Я заявил, что не верю, и предположил, что она пытается втянуть нас в какую-то любовную авантюру, наказуемую по закону.
Хозяин бара сказал, что мои подозрения напрасны: он знает эту «мадам» и ему достоверно известно, что при всей своей миниатюрности у неё уже двое детей.
Нам тоже не хотелось быть жестокими к нуждающейся в помощи, и когда Даннон пообещал утром подвезти её на машине в ту же сторону, мы позволили ей проследовать с нами в гостиницу.
На галерее внутреннего двора ещё сидел покерный стол. Там и мы устроились: прошедший ливень охладил воздух до приятной прохлады, и спать мы не собирались всю ночь. Я указал даме на дверь своего номера и сказал, что может ложиться на мою кровать, если устала.
Вскоре она исчезла с галереи, но тут же из моего номера раздался пронзительный крик. Следом дама выбежала через двор на галерею и рухнула у стола, задыхаясь, что в моём номере «сова». Даннон и я первыми, потом вся покерная компания гурьбой бросились к двери моего номера, и там выяснился ужас. Это была шкура убитого днём питона, которую дама приняла за живого зверя.
Мой номер стоял между комнатами Даннона и инженера, перегородки не доходили до потолка — только до двух с половиной метров, — и на этих перегородках я развесил змеиную шкуру сушиться. Ширина комнаты была меньше трёх метров, тогда как шкура питона занимала добрых шесть метров и сборками шла от одной перегородки на стол, оттуда на балдахин москитного полога над кроватью и на другую перегородку, — выглядело всё это так, словно живой питон разлёгся повсюду. Вдобавок я, по неразумению, разрезал шкуру продольно ещё свежей, так что пёстрая спина смотрела прямо на входящего совершенно как живая.
Всё это мы объяснили даме и успокоили её, но в ту же ночь её ожидал ещё один испуг. Вскоре из моего номера снова раздался крик, и в такой же панике дама выбежала на галерею — теперь она объявила, что на кровати под пологом ещё одна тварь. На этот раз это была шкура пантеры, которую я разложил поверх одеяла из-за сырости. Когда дама приподняла полог, пантера злобно оскалилась на неё — и снова паника. Теперь она уже не решалась идти ни в мой, ни в чей другой номер, а осталась сидеть на галерее, где мы с Дарноном начали было нарды. Около пяти утра она незаметно исчезла — по-видимому, пешком отправилась в свой дом в четырёх милях, хотя через полтора часа то же расстояние можно было проехать на машине.
Из чего я заключаю, что темноты она не боялась и изначально просила у нас вовсе не только ночлег.
Утром снова начался дождь, и охоты не вышло. Вечер провели по привычному распорядку на веранде бунгало. Хозяин, инженер и директор цирка играли в покер, Даннон и я сидели зрителями, беседуя, — он играть не умел, а я из принципа играю только немного на пианино и гармони, — тем более что господа играли по-крупному. Так мы сидели и слушали ночные звуки, а в тропическую ночь их немало. С первых сумерек до рассвета сверчки и всевозможные невидимые трещотки ведут свой шумный концерт. Но и домашние животные начинают свою песню с ночи. Как каждый помнит из Священной истории, упоминается там петух, который трижды пропел Петру. Читая это в детстве, я думал про себя: поздно же люди бодрствовали, если до самых петухов, — ведь у нас петух молчит до рассвета. Но в тёплых краях иначе. Ещё в Сирии я с удивлением заметил, что петухи начинали петь почти ровно в полночь, — и так, по-видимому, во всём тропическом мире.
Вот и наши гостиничные петухи по местному обычаю горланили с полуночи, и нам казалось, что так и должно быть. Однако уже две ночи с гостиничного двора доносились крики, от немузыкальности которых все мы морщились. В обычном петушином пении четыре колена, — у нашего гостиничного было только три, и никак не удавалось понять, которого недоставало. Поначалу считали это обычным фальшивым пением, что с каждым бывает, — но когда оно повторялось уже третью ночь, это стало нас раздражать.
Теперь, сидя рядом с другими игроками, это пение звучало для нас, незанятых, особенно скверно, и мы сказали хозяину, что у него горластый петух. Тот, однако, отмахнулся: мол, петухов там несколько. Лишь когда мы в двадцатый раз заметили ему про то пение и добавили, что сами бы такого петуха в курятнике не потерпели, он разозлился и бросил: «Если он вам мешает — идите и убейте его, завтра съедим жаркое».
Больше приглашений не потребовалось. Мы отправились в лабиринт двора, который немного освещал луч луны из-за туч. Подождали немного — снова тот же петух, и по звуку добрались до него: он сидел в углу у задней ограды на плетёной корзине и время от времени кукарекал, пытаясь клюнуть кого-то внутри — тоже петуха, как мы поняли. Ручным он был — никуда не побежал, когда мы подошли вплотную. Укротитель, привычный к таким делам, взял певца за шиворот, и тот больше не издал ни звука.
Мы принесли добычу на веранду для осмотра. Большой рыжий и золотистый петух, но голова и шея почти без перьев. И тощий — одни кости. Игроки не смотрели на него вовсе; хозяин через плечо сказал: тащите на кухню, повесьте, чтоб крысы не съели. Так и сделали, а потом пошли спать, зная по крайней мере, что дурного петушиного пения нам не слышать.
Уже взошло солнце, когда я проснулся от громкого разговора в коридоре. Я не разобрал, в чём дело, но говорили сердито. Вскоре пришёл хозяин и поведал изумительное: ночью у одного из живущих в гостинице китайцев пропал купленный им боевой петух — настоящий чемпион, — и тот теперь подозревает нас в причастности к пропаже.
Мне казалось странным такой переполох из-за одного петуха, и я сказал: дадим другого взамен. Но хозяин объяснил, что этим не поможешь — китаец требует именно своего, покойного. И рассказал суть дела.
В Китае, оказывается, устраивают петушиные бои, и ставки на них делаются столь же азартно, как на лучших английских дерби, и народу собирается больше, чем на испанские корриды. Вот этот китаец нашёл и купил первоклассного бойца, с которым непременно сорвал бы состояние, — и это был именно тот немузыкальный петух, которого мы ночью угомонили. Здесь, в джунглях, его рыночная цена составляла двадцать пять гульденов, около четырёхсот финских марок, но в Шанхае на первом же поединке ставки принесли бы десятикратно больше; а этот петух — испытанный боец, которого ещё ни один золотошейный не побеждал.
Хозяин сказал, что уже объяснился с китайцем, но тот всё равно бродил по углам, принюхиваясь, и заглянул даже ко мне как бы невзначай. За завтраком тоже наведался посмотреть, какие блюда мы едим, — но жаркого из петуха у нас не было.
На следующей неделе он успокоился, купив пару таких же чемпионов, и когда после отъезда других змееловов мы остались вдвоём с ним в гостинице, у нас сложилось довольно хорошее знакомство.
В воскресенье Бёртон с командой перебрался по речной долине вверх на другие охотничьи угодья, а я остался: инженер принёс свой дробовик, двенадцатикалиберный «Дроссарт-Уинчестер», и с ним я решил ходить в лес самостоятельно, поскольку смертность в добыче Бёртона была совсем невысокая.
Понедельник прошёл впустую, но, возвращаясь по новой дороге в деревню, я заметил, что за ручьём начинается что-то вроде тропы, ведущей к возвышенности, где мы ещё не были, — туда я и решил наведаться назавтра.
Едва рассвело, я уже был на новой дороге и дошёл до конца тропы. Поначалу она была узкой — едва можно было идти, и шёл я очень осторожно, оглядываясь, с ружьём всегда наготове. Вскоре дорога начала подниматься, лес стал выше и реже, грунт — твёрже. Идя так, я вдруг почувствовал, что кто-то смотрит на меня. Это было инстинктивное ощущение, странное предупреждение, остановившее меня как вбитый гвоздь.
Я смотрел вперёд по тропе, смотрел по сторонам, но сколько ни вглядывался — ничего. Но я не двигался, потому что по-прежнему чувствовал: что-то не так. Я продолжал всматриваться — и тут увидел. Огромная «сова», питон, передо мной на ветке дерева, меньше чем в десяти шагах. Она лежала почти на голой ветке, но прикрывавшая её листва маскировала так удачно, что лишь проследив взглядом голову — которую я заметил первой — вверх, глаз нашёл тело, обвившее ветку трижды и тянущееся к стволу, обвив и его ещё раз. Метр передней части свисал с ветки вертикально, голова была горизонтально примерно в трёх метрах от земли и пристально смотрела на меня, как алмазы. Пройди я под ней — и ей ничего не стоило бы набросить петлю на шею и выдернуть меня на дерево.
— Вот ты меня и поджидаешь, — сказал я ей, прицелился из дробовика в свисающую голову и нажал курок. Расстояние было маленькое, и дробь пошла кучно, как пуля. От силы выстрела голова сделала ещё один виток вокруг ветки, потом тело начало подёргиваться, мышцы попеременно сжимались и расширялись, было видно, как она сжимала ветку. Вскоре всё ослабло, и змея стекла с ветки, как кисель, улегшись совершенно неподвижно.
Я сразу увидел, что голова в полном беспорядке. Заряд вошёл под челюстью и вышел через темя, потом снова вошёл сзади — так как тело образовывало с головой прямой угол — и вышло с брюшной стороны.
«Чистая куропатка, сказал Тыйска, когда стрелял сойку», — подумал я и свил из ротанга петлю, продев её через огнестрельное отверстие. Разделывать здесь на месте, как в субботу, не стал, потому что укротитель говорил, — и я и сам об этом читал, — что если питонов двое вместе, что иногда бывает, другой в раздражении может прыгнуть с дерева на голову. Если же тащить мёртвого за собой немного на открытое место и ждать — второй последует, и можно взять обоих.
Я отволок застреленного питона на новую дорогу и по ней до ручья, где решил снять шкуру. Но сначала нужно было измерить: длина в этих змеиных делах весьма важный показатель. Метра у меня с собой не было, но приблизительно — немногим более пяти метров без головы, а при выделке она растянулась ещё на полметра. Хорошая добыча, пусть и не такая, как первый почти восьмиметровый, — но всё же красивая тварь. Чёрные узоры на спине очень правильные, брюхо кремового цвета.
Долго ждал на берегу ручья второго питона, но ничего не появилось. День уже светил слишком горячо, и я намотал шкуру на себя, нашёл хозяйский велосипед на перекрёстке и покатил в деревню.
Это был и последний настоящий день охоты, потому что следующим утром на рассвете я уехал на другой рабочий участок, высоко в горах, и там уже ничего не добыл.
К берегам Австралии. Название парохода — «Ньюв Зеланд», двухвинтовой турбоход, одиннадцать тысяч регистровых тонн, скорость пятнадцать узлов, вмещает сто семьдесят пять пассажиров, все удобства, совершенно новый.
Вот на такое судно у меня был билет с Явы в Австралию, с обещанным полным пансионом на две недели в спальном месте двадцатишестиместной каюты.
Но, как уже сказано, нас в этой каюте оказалось всего трое. Оба мои попутчика были из Новой Зеландии: один восемь лет пробыл на африканских золотых приисках начальником, другой два года в Сингапуре строил мосты и пирсы. Теперь они возвращались домой, я же — наоборот.
К столу присоединялась ещё четвёртая — некая дама, рассказавшая в пути, что семь лет держала кофейню в Батавии, но дело уже не окупалось, и теперь она едет домой в Сидней. Ей отвели отдельную каюту рядом с каютами судовых писарей, чтобы не надо было идти к нам.
Места было вдосталь: в моём распоряжении было шесть коек. На одной я спал, на второй лежали вещи, третья служила гардеробом, четвёртая — письменным столом, пятая — сервировочным, шестая — резервной. Я был окружён ими, как в замке.
Кроме того, вся обширная кормовая палуба была в нашем распоряжении — нас четверых, — лишь мужской и женский парикмахеры, чьи кабинеты были тут же, составляли нам компанию. Каждый день, когда на верхней палубе становилось тесно, пассажиры первого класса спускались к нам бросать кольца. Само собой, оставляли их там, и мы с удовольствием бросали сами, пока рука не немела.
Уже в начале маршрута мы зашли на острове Целебес в порт Макасар, где целый день грузили ротанг. Пассажиры, конечно, осматривали город, но, насколько я заметил, они сами были больше объектом наблюдения, чем наблюдателями, — нигде в мире я не видел, чтобы на европейца смотрели с таким изумлённым любопытством, как в Макасаре. Куда бы я ни шёл, уличное движение почти полностью останавливалось, и все глазели на меня. А когда я остановился у разносчика воды выпить стакан сока, вокруг собралась толпа — смотреть, как это делается.
Макасар — типичный туземный город, и ни одного европейца, кроме пароходных пассажиров, я там не встретил, хотя, должно быть, они там есть.
Затем мы снова вышли в море; следующей остановкой был Брисбен, и каждый старался устроить жизнь поудобнее. Жара была невыносимая, в каюте находиться было невозможно — пот тотчас выступал из каждой поры. У нас был общий умывальник с низшим командным составом, но до полудня туда было не попасть, а другого умывального нигде не было. Посовещавшись, мы решили написать старпому.
На моей машинке мы настукали письмо, в котором сначала указав на важность гигиены, сослались на полное отсутствие умывальных принадлежностей в нашей каюте и пожаловались на неудобства с ванной комнатой, в связи с чем просили (кажется, даже требовали), чтобы в нашу каюту предоставили кувшин, таз и ведро — чтобы хотя бы умыться перед завтраком.
На следующий день старпом прислал нам — лохань, вроде бельевого корыта. Одному бы хватило, но не троим, поскольку пресную воду брали только из ванной, а раз уж пробился туда за водой — заодно и мылся. Так что подрядчик тотчас пнул её, как только она появилась в каюте, а я использовал её потом как пепельницу.
У подрядчика, впрочем, была, по-видимому, давняя обида на голландцев, потому что он спросил меня: знаком ли я со многими голландцами? Я ответил, что почти ни с кем, кроме нескольких встреченных в Индии и на пароходах. Он сказал, что хотел лишь узнать, все ли голландцы такие же мерзавцы, как те, что он знает, — и этот пароходный старпом. Я спросил о причине его гнева, и он привёл «один лишь пример»: мы переплатили за проезд шесть фунтов. Дама в отдельной каюте едет по тарифу и заплатила двенадцать фунтов, я за более короткий маршрут — восемнадцать, а он за чуть более длинный — двадцать один. Никакого порядка нет, ворчал он: цены берут как попало, по людям.
Со старпомом я разговаривал лишь однажды — когда садился на пароход. Тогда же попросил об одной услуге, и он её обещал. В Батавии я побывал в туристическом агентстве — весьма хорошо организованном учреждении. Когда его директор узнал, что я еду в Австралию, попросил прислать краткий отчёт о впечатлениях от поездки для их туристического журнала — особенно об этом пароходе, новёхоньком, — ведь отзыву иностранца всегда придаётся больше значения.
Садясь на судно, я упомянул об этом старпому, и он обещал устроить осмотр всего примечательного на судне — кроме машинного отделения, — но этой возможности так и не представилось за всё плавание, и я больше не напоминал. Что касается меня — могу не писать ничего, — или пошлю вот этот текст.
На борту было хорошее радио. Оно играло в большом салоне первого класса, но звук был слышен по всему судну — до самой кормовой палубы. Как-то вечером я сидел там в одиночестве, спасаясь от духоты каюты, и в уши вдруг начал проникать «Карельский марш» в исполнении большого оркестра. Не верил своим ушам, но когда это продолжалось полчаса непрерывно, пришлось убедиться. Затем прозвучало «Ты, прекрасный родник» и ещё много финских пьес. Сиднейская радиостанция была явно увлечена финской музыкой.
С тех пор я проводил все вечера на кормовой палубе, потому что ежевечерняя программа была преимущественно финской. Назову лишь один вечерний финский выпуск: «Марш Тридцатилетней войны», «Ранняннарви», «Солдатский сын», «Я всё ещё помню хлебные поля», «Два подмастерья», «Был прекрасный летний вечер», «Нам тоже достоинство честью», «Вечером посадил я розу» — и, кажется, ещё что-то. Каждую пьесу играли не менее четверти часа, иные — по полчаса. Никаких пауз: кончалась одна — в следующее же мгновение начиналась другая. Я не понимаю, как оркестранты без перерыва дули с семи до часу ночи, — или там было два оркестра. А пассажиры первого класса на судне танцевали и «Солдатские сыны», и «Карельские марши», — всё подряд, что ни изрекала труба радио.
Обогнув острова Четверга и мыс Йорк — самую северную точку Австралии — курс взяли на юго-восток, строго вдоль берега. Мы были в Коралловом море, в фарватере между рифами и материком. Вышли из жаркой экваториальной зоны, и на третий день этого курса в каждую постель принесли шерстяные одеяла. Они и пригодились — ночью с юга тянул холодный ветер. И с каждым днём становилось холоднее. Был сентябрь, и Австралия готовилась встречать лето — первое сентября там всё равно что Первое мая. Трудно было свыкнуться с мыслью, что вот-вот снова наступит лето: лето, мне казалось, и так уже порядком надоело, самое горячее, — а я жил по собственному календарю, который говорил: в Финляндии сейчас наступает осень и зима.
Восточный берег Австралии — насколько его видно с парохода — величественно красив. Всюду, где фарватер приближается к берегу, высокие горы, покрытые густым лесом, начинаются прямо от кромки воды. Топор дровосека их ещё не трогал, маленький медведь Австралии ещё спокойно ползает по ним, а на равнинах за горами прыгают стада кенгуру.
Удивительно, как может море выглядеть пустым. Живого там, конечно, несметное множество, — но оно и само безмерно велико. За всё двухнедельное плавание мы не видели никаких водных животных, кроме одной пары метровых бурых «морских змей», которые у австралийского берега извивались по поверхности воды. Ни грозных тигровых акул, ни дельфинов, ни летучих рыб — ни дня за днём море плескалось одним пустым сине-зелёным цветом.
Зато мы вдоволь перезнакомились с обитателями нашей части судна — с командой и попутчиками. Весь обслуживающий персонал был китайским и малайским и не знал ни слова ни на каком другом языке. Кухня тоже была в руках китайского кока, и поскольку готовил он преимущественно на собственный вкус, добрая половина поданных блюд регулярно возвращалась нетронутой. Хотя голодать мы не голодали: порции были большие, а аппетит в таком климате невелик.
Подрядчик, увлёкшийся китайцами, поскольку считал, что в следующем году в Китае хорошие возможности для заработка, принялся учить китайский язык. Не то чтобы усердно в другое время, — зато за едой тщательно. Нужно было всегда иметь под рукой двух «бойев», и тогда начинался урок. Он показывал стакан и голосом, слышным до самого ходового мостика, спрашивал его китайское название. Когда «бой» не сразу понял — имеется в виду сам стакан или его содержимое, — тот принёс бутылку и наполнил полупустой стакан до краёв, так что содержимое угодило в лицо учителю. Подрядчик снова указал пальцем на стакан и ещё громче потребовал китайское название. «Бой» в замешательстве сбегал на склад и принёс ещё одну бутылку, собираясь снова наполнить стакан, — но подрядчик схватил его за руку и так стиснул, что у «бойя» навернулись слёзы. Наконец тот понял вопрос и ответил, что по-китайски это «поли-пуй». Так и продолжались уроки; подрядчик записывал каждое слово в блокнот, и за неделю занятий у него набралось уже полсотни слов. Он пришёл, однако, к удивительному выводу, что «сахар» по-китайски «оо», и ещё с десяток слов произносятся — по крайней мере, так произносили «бойи» — совершенно одинаково. Пишутся они по-разному: оа, ау, оу, хау, — но его уху звучали только как «оо». Это так его разозлило, что однажды на уроке один «бой» спасся от неминуемой взбучки лишь случайным вмешательством второго помощника капитана.
Слух у этого ученика был слабоватый, и учителя тоже это поняли — потому и не слишком следили за тем, чему учат. Я выписал из его блокнота несколько слов и потом в Новой Каледонии спросил одного китайца, правильный ли это китайский. Тот сказал, что это почти сплошь непристойности. Учителя отомстили суровому ученику, надиктовав ему мерзости.
За два дня до прихода в Брисбен подрядчик прекратил языковые занятия: ему было о чём подумать. После завтрака мне принесли радиограмму, где говорилось, что в Брисбене мне надлежит встретить некоего определённого человека. Поскольку я никакого такого человека не знал и о моём пребывании на борту не знал никто, кроме корабельной команды, я удивился, — пока не обнаружил, что радиограмма адресована подрядчику.
Прочитав, он занервничал и рассказал свою историю: разлучён с женой, которая на Новой Зеландии, двое малолетних детей на чужом попечении в Брисбене, о них не заботились как следует, и теперь нужно ехать с ними свидеться.
— Я так взволнован, — сказал он и заказал два стакана джина. Взволнованность, однако, не улеглась, так что пришлось заказать ещё два, потом снова два и ещё два. В итоге он так взволновался, что принялся орать на китайских «бойев», не понимавших с первого окрика его новозеландского диалекта. Другим, впрочем, тоже было не просто: он глотал половину каждого слова, и в первые дни я понимал из его речи через слово — и этим словом было «блади». По-русски это «кровавый», но англичане употребляют его только в самых бранных выражениях. Поэтому поначалу мы едва не поссорились: всё, что он мне говорил, было «блади» то и «блади» это, и я думал, что это относится ко мне. Лишь впоследствии узнал, что все австралийцы одинаково усердно пользуются этим словом, отчего они, как говорили, в женском обществе почти не способны разговаривать — через слово неизбежно вырывается «блади». Произносилось как «****и», и я слышал ещё одно толкование этого слова, — но во всяком случае, в военное время один знаток разъяснял мне, что английское выражение «bloody Germany» означает «кровавая Германия».
Вот и подрядчик за обедом поначалу из вежливости к даме вовсе молчал. Помолчав, он вызвал китайского главного кока и разразился несравненным потоком слов. Суп — «****и» холодный, мясо — «****и» сырое, кофе — «****и» никуда не годный. Назвав кока ещё рядом «****и»-эпитетов, он швырнул тарелку в угол и удалился в каюту, где снова принялся заказывать по два стакана.
Мы остальные доели обед, после чего дама попросила меня побеседовать наедине. Мы вышли прогуляться на кормовую палубу, и там она рассказала, что везёт с собой много денег, и попросила меня забрать их в Сиднее при высадке, поскольку таможня, мол, может отнять их. Зная, что этого не происходит — деньги при въезде как раз нужны, — я отказался от этой роли доверенного. Потом она осведомилась, к кому я еду в Сидней, и когда я не мог назвать точного адреса, взялась быть мне проводником — одному иностранцу там, мол, ходить опасно. Я поблагодарил, но сказал, что наш консул укажет подходящее и надёжное место, — тогда она предложила по прибытии поехать вместе в город, где она сама выяснит, где консульство, и отвезёт. Когда я после этого сообщил, что сделаю остановку в Брисбене и лишь потом приеду поездом в Сидней, она сказала, что в Брисбен ехать незачем: там всего две улицы и жизнь совершенно мёртвая.
Наш разговор прервал подрядчик, поднявшийся из каюты на палубу и слышавший последнюю фразу дамы. Он тотчас подхватил: Брисбен непременно надо посмотреть, это жемчужина Квинсленда, там всё дёшево, он найдёт мне недорогое жильё и доставит вещи из внешнего порта Пинкенба в город, — к тому же в Сиднее сейчас все гостиницы переполнены из-за католического конгресса, куда съехалось двести тысяч человек со всего мира, и часть из них уже спит на улице за неимением крова. Ещё он говорил много красивого и поучительного, хотя дама его неоднократно перебивала — завязалась ссора. Я сказал, что забыл папиросы в каюте, и улучил момент уйти.
Через полчаса подрядчик тоже явился в каюту, бранил даму на чём свет стоит и заказал два стакана, которые снова выпил стоя у своего чемодана, спиной ко мне. Теперь во второй половине дня эти два стакана вызвали типичное тропическое опьянение — «тропическую холеру» — минут за пять, но продолжалось это лишь около получаса, после чего он снова утих. За тот день я насчитал, что он раз десять-двенадцать побывал в буйном хмелю.
За послеполуденным чаем дама попросила меня после обеда взять машинку и прийти к ней в каюту — ей надо было напечатать очень важное письмо. Я сказал, что лента сломана и не починить до берега, и снова отделался. Письмо, впрочем, не оказалось таким уж важным, поскольку дама после обеда пошла в каюту к унтер-офицерам барабанить. Судовые писари основали оркестр, в котором скрипка неизменно играла на полтона ниже кларнета, а барабанщика не было вовсе. Дама с удовольствием заняла эту вакансию, и они грохотали каждый вечер до половины первого ночи, так что дама ни разу не вставала к завтраку, и впервые я видел её лишь за ленчем с заспанными глазами.
В этот последний вечер я производил инвентаризацию вещей. Каждому пассажиру днём раздали два листа: один для личных данных, другой для товаров. В последнем были перечислены и классифицированы виды товаров — облагаемые пошлиной и нет, — и каждому предстояло распределить свои вещи по соответствующим графам и оценить таможенные, чтобы сразу подсчитать подлежащую уплате сумму. Неполное декларирование грозило крупными штрафами.
Денежные средства тоже надлежало задекларировать: при наличии крупной суммы достаточно было написать «100 фунтов», но если менее сорока фунтов — требовалось точно объяснить, у кого займёшь, когда кончатся.
С этими бумагами я провозился не менее двух часов и выяснил, что почти все мои вещи по австралийским законам подлежат обложению. Поэтому предпочёл указать лишь пишущую и фотокамеру, бинокль, а также шкуры змей и ящерицы, оставив прочие вещи на волю судьбы.
Я уже нёс бумаги к помощнику капитана, когда заметил одного из младших офицеров, сгонявшего людей на палубу. Из любопытства последовал за ними посмотреть, что могло понадобиться здесь в такой поздний час. На палубе было черно от народа, все свешивались за борт в море. Я тоже заглянул — и увидел встречный пароход. Ничего особенного в этом не было, суда встречались и прежде, и никто не обращал на них особого внимания. Но тут я услышал, что это «Ньюв Холланд», судно-сестра нашего «Ньюв Зеланда», — оба спущены на воду в прошлом году одновременно, одного размера и ходят одним маршрутом. Раз в месяц они встречаются, но никогда не в порту — всегда в открытом море. Теперь надлежало показать сестре, что и у нас есть люди, — поэтому весь свободный экипаж согнали на палубу. То же самое, по всей видимости, было и на встречном, и грозно выглядело большое судно в темноте. Все огни горели, ряды пассажиров заполнили верхние планширы, экипаж — нижнюю палубу, с ходового мостика мигали приветственные сигналы. Моряки тоже хотели приветствовать своих, и когда поравнялись, они издали такой пронзительный вой, что казалось — попал в самые дикие джунгли. Пока голос хоть немного доносился, они выли, — потом огни исчезли, и каждый убрался в своё логово, ведь следующее утро должно было привести нас в Брисбен, первый австралийский порт.
В брисбенской таможне и за ней.
Брисбенский порт хорошо защищён со стороны моря, хотя и мелковат. Не то чтобы я мерял его глубину, — сужу по тому, что ещё далеко в море мы взяли лоцмана, а потом шли до прихода лишь с шестиузловой скоростью.
Среди прочих наблюдений внимание привлекли многочисленные студенистые медузы в воде. Они были зонтиковидные, с той разницей, что под зонтиком свисало несколько щупалец — у разных особей разное количество, что было для меня открытием. Я видел таких с пятью щупальцами, у других могло быть их с десяток, преобладало от шести до восьми. Размер зонтика — назову его головой, поскольку дыхательные органы, что-то вроде жабер, находились там, — варьировался от чайного блюдца до большой тарелки, а щупальца у крупнейших были по нескольку ладоней длиной. Дальше в море их попадалось лишь несколько, но вблизи порта — скажем, миллионы. Они буквально кишели в фарватере, и когда пароход подходил, переворачивали зонтик вниз и медленно уходили в глубину. В эту воду я купаться не пошёл бы, как ни красивы были медузы в своей отвратительности.
Такие большие суда в городской порт не входят: Брисбен стоит в некотором удалении от моря на берегу узкой реки. Для глубокосидящих судов в двенадцати километрах от города устроен внешний порт, Пинкенба. Оттуда ходит поезд в город, но старпом так долго не ставил въездные штампы в наши паспорта, что поезд ушёл, и пришлось брать автомобиль — что в Австралии, кстати, недёшево.
У причала в порту стоит таможня, и там мы ждали своей очереди. На том же пароходе вернулась на родину футбольная команда с гастролей на Зондских островах, и у них было, конечно, разнообразных сувениров. Наблюдая, как с них строго взыскивали с самых мелких безделушек — с некоторых до шестидесяти процентов стоимости, — я начал беспокоиться о судьбе своего железного сундука, о содержимом которого в декларации не говорилось ни слова.
Подошла и моя очередь; начальник таможни изучил мою декларацию. Я заявил, что всё моё имущество — транзит, то есть следует через Австралию, ничего здесь не остаётся, — но этот довод не прошёл ни в одно ухо. Тогда я решил оставить вещи на таможенное хранение до нового отплытия в другие части света, но всё же хотел узнать размер пошлины. Если отделаюсь дёшево — заплачу; если будут драть — оставлю здесь. Судьба, однако, распорядилась так, что пришлось заплатить — и довольно много. Пишущую и фотокамеры признали профессиональными, за бинокль по правилам полагалось двести марок. Я решительно возразил и сказал, что писать-то я не могу без стеклянных глаз, — но начальник таможни показал предписание, где прямо сказано, что с бинокля взимается пошлина. После долгих препирательств он сказал: «Ладно, вычеркнем», — и велел расписаться. Что и было сделано, — я расписался в том, что никакого бинокля у меня нет, хотя прежде думал, что есть.
Затем дошла очередь до шкур. Таможенник оценил их в десятую часть сурабайских цен и спросил покупную стоимость — я ответил, что её нет: я сам их добыл. Мою оценку он не пересмотрел, но назначил за них фунт с половиной пошлины.
Таможенник получил распоряжение досмотреть мои вещи — соответствует ли декларация. Я открыл матросский мешок и стал выкладывать содержимое на пол, пока там не остались только грязные вещи. Помощник таможенника заглянул в мешок и поверил моим словам, после чего мешок бросили на пол и принялись с таможенником разворачивать кипы шкур. Первую шкуру вытянули, и она протянулась через весь зал таможни. Начальник таможни, все таможенники, пассажиры и шофёры пришли дивиться; мне поступило несколько предложений о покупке, которые я холодно отверг и сказал, что это музейные экспонаты для Финляндии.
Тут произошло нечто неожиданное. Большая бурая крыса вылезла из угла среди вещей, чего-то испугалась и нырнула в мой матросский мешок. Двое пассажиров заметили её и подняли шум. Всеобщее внимание переключилось на это, кто-то попытался опустошить мешок, но я рыкнул: мешок мой, и содержимое тоже. Я сам подошёл и посмотрел в горло метрового мешка — крыса там и была, глядела на меня сердито. Чтобы её вытащить, нужно было опустошить мешок, — но тогда пакет, уложенный на самое дно, попал бы на глаза таможенникам, чего я никак не мог допустить. Я потряс мешком, пока крыса не забилась под вещи, и сказал: «Здесь ничего нет». Таможенник тоже заглянул — ничего не увидел, после чего снова занялись разглядыванием змеиных шкур.
Я торопливо начал укладывать вещи обратно в мешок, стремясь поскорее убраться. Каждый раз, когда я толкал что-нибудь внутрь и немного придавливал, крыса взвизгивала. Несколько раз те двое говорили мне: она точно там есть. Я отвечал им по-фински и по-английски, что пусть идут к чёрту. В конце концов туда вошли и шкуры — в мешок, то есть, — я защёлкнул замок, и таможенник скрепил операцию свинцовой пломбой.
Судьба железного сундука была ещё не решена, но и это устроилось. Пока я в кабинете начальника беседовал с таможенным офицером, который объяснял, что всё в порядке, те двое пассажиров принялись ощупывать оставленный без присмотра мешок. Нашли наконец, где крыса, — если нажать крепко, она взвизгивала. Они снова собрали вокруг всех таможенников и народ, и пока все на корточках окружали мешок и заставляли крысу пищать, я взял железный сундук и вынес его в стоявший снаружи грузовой автомобиль, накрыв брезентом. Люди требовали немедленно открыть мешок, но я быстро уплатил пошлину, вынес мешок в машину — и полным ходом с моими попутчиками-подрядчиком и золотоискателем в отель, указанный подрядчиком, чтобы поскорее выгнать крысу, пока та чего-нибудь не сгрызла. В таможне подрядчик поначалу был в числе наиболее рьяных сторонников вытряхивания мешка, — пока я не дал ему знак, что выпотрошить его там никак нельзя.
Дорога от внешнего порта Пинкенба до Брисбена, не считая первой мили, плотно застроена. Это уже предместья Брисбена с улицами и уютными домиками в садах. На нашем грузовике — у попутчиков было много багажа — мы мчались по хорошим мостовым, по пути заскочив в один бар выпить по стакану пива из-за жары, и я всё время потряхивал крысой в мешке.
Добрались до гостиницы, получили комнаты, и первым делом попросили одолжить нам кошку. Хозяева сначала приняли нас за немного чокнутых, но когда мы объяснили, что у нас есть свежий кошачий корм, который надо срочно употребить, они сказали, что кошки нет, зато есть хороший фокстерьер. Тот явился как нельзя кстати — живо вилял коротким хвостом и охотно пошёл за мной в комнату, где я принялся развязывать мешок. Я не успел ещё вытащить и половины, как крыса прыгнула на меня и прямо в кровать, откуда шмыгнула за комод. Теперь и фокс учуял, в чём дело, и с визгом бросился за крысой, но не пролез. Мы сдвинули комод на середину комнаты — и началась стремительная погоня, в которой подрядчик принял живейшее участие. Всякий раз, когда крыса пробегала мимо него, он пытался пнуть её — но всякий раз пинок доставался фоксу, который как раз поспевал на место. Фокс взвизгивал, подрядчик богохульствовал на новозеландском диалекте. Золотоискатель и я в погоне участвовать не могли — в комнате было тесно, — в основном нам оставалось лишь уклоняться от пинков подрядчика. Фокс, как мы узнали потом, был опытным крысоловом, но и ему было трудно с такими резкими поворотами, особенно когда крыса то и дело спасалась под комод и шкаф. В конце концов, однако, она ошиблась у длинной стены, и фокс одним прыжком настиг её — и без лишних церемоний загрыз.
Грохот, однако, достиг нижнего этажа, и прямо на кульминации в дверь крепко постучали и спросили, что за драка. Это был хозяин, не знавший о нашем деле. Он лишь слышал снизу из бара сильный топот, а поднявшись — ещё и страшные ругательства. Пытался войти в комнату, но мы на всякий случай заперли дверь изнутри. Увидев теперь большую мёртвую крысу, которую фокс ещё дотрепывал, он понял и позвал нас в бар — угостить, так как мы избавили его дом от ещё одного этого «блади» бандита, которые «блади» везде кишат и «блади» сжирают все продукты. Мы с благодарностью приняли приглашение, но о предыстории этой крысиной истории особо не распространялись.
Принявшись поближе и лично изучать Брисбен, я убедился, что попутчики на пароходе водили меня за нос насчёт этой столицы Квинсленда. Достопочтенная дама говорила, что там всего две улицы и жизнь совершенно мёртвая, — но я нашёл их там много, жизнь кое-где кипела так, что переходить улицу было опасно для жизни, а население, по слухам, приближалось к четверти миллиона. Подрядчик же обещал отвезти меня в гостиницу, где номер с завтраком стоит четыре шиллинга в сутки, — но когда я на следующий день заплатил по счёту, цена оказалась двенадцать. Я высказал подрядчику несколько пренебрежительных слов, — но он объяснил, что привёз меня именно сюда, потому что в более дешёвых местах меня, беднягу, непременно ограбили бы.
Но это была завтрашняя забота; пока что мы были гостями в баре у хозяина. Такой высокостойковый стоячий бар, где все знают друг друга. Хозяин угостил по стакану, а потом стал ждать, что и мы, в свою очередь, что-нибудь закажем, — что мы и сделали. Потом я сказал, что пойду немного осмотреть город. Подрядчик, однако, предостерёг: снова могут ограбить, — но когда мое решение оказалось твёрдым, посоветовал оставить все деньги в кассе, там, мол, они в сохранности. Денег у меня в ту пору было маловато, но кошелёк всё же оставил в кассе, а с ним и фотографии — чтобы при возвращении меня узнали, — и отправился бродить по городу. Подрядчик охотно пошёл бы со мной в качестве проводника и телохранителя, но у него были семейные дела, и при моём уходе он остался в баре.
Больше я его и не видел — разве что поздно вечером, когда вернулся из города. Он всё ещё был в баре и так и не успел навестить детей. Я спросил, не хочет ли он пива вместе со мной, — он согласился, но заказал себе два стакана чего-то значительно дороже, потому что пиво было слишком дёшевым. Счёт у него вышел четыре шиллинга, а у меня было лишь два, — в связи с чем я напомнил ему, что оставил все деньги в кассе, чтобы не ограбили. Кассир уже ушёл, и он заплатил за свои деликатесы сам: моих денег хватало лишь на шестипенсовое пиво. Он был глубоко оскорблён моим поведением.
О Брисбене, прежде всего, надо сказать, что это опрятный город, по крайней мере в отношении улиц. Совершенно современно выстроенный, хотя улицы не всегда образуют правильные прямоугольники. Обилие женщин на улицах поначалу удивляло — в цветных колониях Юго-Западной Азии их встретишь разве что случайно. И к тому же белокожих, так что казалось, будто идёшь по северному городу.
Не было и той горы дешёвого базарного товара, которая в колониальных городах оставляет неизгладимое впечатление на путешественника. Здесь магазины были со вкусом оформлены, витрины отменно устроены, — и насколько можно было судить снаружи, товары в них были первоклассные. Сразу чувствовалось, что живёшь в столице земледельческого района: магазинов с сельскохозяйственным инвентарём было много. И это были не детские игрушки, а первоклассный американский импорт. Топор такой, что взрослый мужчина не стыдился взять в руки, и в мотыге столько стали, что одним ударом переворачивала ком.
В крупных австралийских городах долго задерживаться не стоит — это дорогие места, а привезённые деньги очень быстро тают, когда меняешь их на австралийские фунты. Когда мой попутчик-золотоискатель на следующее утро уехал к братниной ферме в пару часов езды от Брисбена, я последовал за ним взглянуть на квинслендское земледелие.
Ферма была небольшой, меньше ста гектаров, но всего туда было напихано столько и такого разного, что только диву давался. Был там всякий скот — и мычащий, и кудахтающий, выращивали зерно сверх собственных нужд, но главное место занимали фрукты и ягоды. Яблони, груши, сливы, персики и вишни цвели, ананас давал почки, папайя уже завязывала завязи, а ещё были и такие сорта плодовых деревьев, названий которых я уже не помню. Ферма, по всей видимости, кормила хорошо, и хозяин сказал, что большей площади вовсе не нужно — поддерживай в порядке эту, и проживёшь хорошо.
Квинсленд и впрямь самый разнообразный из австралийских штатов: простирается с десятого по двадцатый градус широты, охватывая и тропически жаркие, и умеренные зоны. На севере, вдоль побережья, — ценные леса, почва богата минералами, золотые прииски Квинсленда дали богатый урожай. Там же добывают серебро, олово, свинец, медь, вольфрам, кобальт, сапфиры и опалы. Все зерновые культуры там растут, и фрукты тоже, выращивают сахарный тростник, кофе, имбирь, табак, хлопок, коноплю — в общем, всё, что только можно возделывать. Пятая часть всех австралийских овец — в Квинсленде, а коров там больше, чем людей во всей Австралии. Найдётся ли ещё такая щедро благословенная земля.
Я снова сел в поезд и поехал на запад, чтобы получить хоть какое-то общее представление об этом штате. Квинслендские железные дороги — узкоколейные, колея около метра, но ездить по ним вполне удобно. Вагоны, правда, маленькие, и вещей с собой много не возьмёшь, — зато есть багажный вагон, куда каждый может сдать свой груз под присмотр носильщиков за счёт железной дороги. Другие пассажиры сдавали вещи в камеру хранения, но попавшийся мне носильщик без лишних слов отнёс мои прямо в вагон. Я заметил ему это, но он ответил, что не важно, регистрация стоит лишних денег, и так доедет. И доехало — никто не спросил у меня багажной квитанции.
В австралийских поездах только два класса — первый и второй, и каждое место пронумеровано, так что не страшно потерять его, когда поезд, проехав долгий перегон, останавливается у бара, и все пассажиры спешат за стаканчиком рома. Ром и пиво, судя по всему, на станциях шли бойко, и станционные бары были просторными залами с длинными стойками — никому не пришлось ждать.
Пейзажи Южного Квинсленда холмисты, как в Карелии. Дорога огибает склоны холмов, то и дело ныряет в туннель, то спускается на более ровные места. С холмов видишь на несколько вёрст через редкий эвкалиптовый лес на другие холмы и долинные пашни. Почва красная, выглядит бедной, но говорят, что вырастает на ней добрая трава. Лето было ещё в начале, прошлогодняя трава бурым ковром покрывала землю, кое-где только начинало зеленеть.
Австралийский буш — это не непролазные джунгли зондских и южноокеанских островов, он редкий и легко проходимый. То деревья прямоствольные, стройные, то низкорослые, с кривыми ветвями, то земля сплошь покрыта кустарником. Главное дерево — эвкалипт, редкий, как саванный лес. Чем дальше на юг — тем более ровными становятся пейзажи, и там деревья растут гуще. Но это уже не буш — это вуд, лес. Разница в том, что буш пригоден под пастбище, вуд — нет: трава там не растёт.
Не везде красная земля одинаково плодородна, а может, и была, но овцы иссушили её. На больших пространствах не менее половины деревьев засохли, и их белые стволы торчали к небу как скелеты. Это работа овец. Много раз проезжал я мимо обширных угодий, которые прежде росли бушем, а теперь стали открытыми. Пни ещё торчат, но всё поле заросло кактусом по колено — издали напоминает бескрайнее капустное поле. Тоже работа овец.
Лесная местность, видно, особенно пригодна для плодоводства: фруктовых ферм там было много. Прямо посреди густого леса расчищена вырубка, земля возделана, и плодовые деревья высажены в ровные ряды. Тысячи деревьев на каждой ферме стояли как раз в полном цвету, и вся ферма сверкала либо белыми, либо бледно-розовыми, либо иссиня-пурпурными красками.
Жизнь такого фермера одинока — не так, правда, как жизнь скотовода в Центральной Австралии или пограничного объездчика, но всё же одиноче, чем, скажем, жизнь горожанина. Кое-где несколько ферм стоят рядом, но нередко ферму ищешь будто нарочно в глухом месте. Редко встретишь там соседа, ещё реже доберётся туда почта. Когда поезд приближался к такой ферме, люди бежали с поля к насыпи и кричали во всё горло: «Пейпер, пейпер» — то есть бумагу, газеты. Из окон вагонов им бросали прочитанные газеты, и так живущий в одиночестве фермер ежедневно получал свежие городские новости.
Расходы квинслендского фермера невелики — если только он не едет в город развлекаться. Я имею в виду расходы, необходимые для поддержания фермы в порядке. У нас, на севере, здания поглощают непропорционально много средств, да и отопление — весьма заметная статья расходов. В Квинсленде всегда тепло, толстых брёвен не нужно, строения делаются из досок. Каменных фундаментов не увидишь нигде, кроме городов. В предместьях Брисбена на много вёрст тянутся дачные посёлки, и все постройки стоят на деревянных сваях в полуметре от земли. В таких зданиях крысам неуютно, а в полах не нужны земляные завалинки против холода. Всё только доска, да крыша из жести.
Эти виллы и фермерские строения снаружи и внутри совершенно одинаковы. Комнат в каждом одинаковое количество, планировка одна и та же. Побывав в одном доме, знаешь, каковы все остальные на двести миль вокруг.
Но что за важность в лишних комнатах и ненужных украшениях, — главное, чтобы каждый чувствовал себя в своём доме хорошо, пока в нём живёт: «ведь нет у нас постоянного жилища здесь, на земле».
1929
(Claude)
Свидетельство о публикации №226060600448