М. П. Бибиков. Птица певчая

Матвей Павлович БИБИКОВ (1812 - 1856)

ПТИЦА ПЕВЧАЯ


С неделю тому назад, сижу я утром в деревенском моем кабинете, у отворенного окна, и читаю книгу. Вдруг дверь с шумом отворяется, и в горницу входит, весь запыхавшись, мой старый дворецкий Самойло Иваныч, давно живший на покое.
— Что с тобой? — спрашиваю я.
— Перепел, батюшка барин, — говорит старик, едва переводя дух от усталости.
— Что-о?
— Бьёт, словно, батюшка ты мой, молоток по наковальне, вот как бьёт!
— Кто бьёт? — спрашиваю я, начиная думать, что бедный старик рехнулся.
Вдруг в горницу вбегает повар Василий.
— Батюшка, Матвей Павлыч, перепел! — кричит и этот прерывающимся от волнения голосом.
— Да пойму ли я, наконец, в чём дело? — спрашиваю я, начиная терять терпение.
На мой вопрос, верные слуги мои заговорили разно, неистово замахав руками, и я мог только расслышать: перепел, стучит, вот просто молотом, не то что трюкает, трубач, кузнец...
— Замолчите вы наконец! — закричал я, окончательно выведенный из терпения. — Самойло Иваныч, ты старик степенный и умный, а несёшь такую околесную. Изволь толком говорить мне, что такое случилось, да постарайся не завираться, а ты, Василий, не смей рта открыть.
Объяснилось, в чём дело: оба они заслышали в моей пшенице какого-то необыкновенного перепела.
Несмотря на приказание, дилетант-повар часто восторженными возгласами
перебивал наполненный техническими терминами рассказ старика.
— Это… это... это, сударь, не перепел! — говорил он, разводя руками. — Это, это, батюшка барин, не птица...
— Как не птица? Что ж это такое?
— Это, это, это трубач какой-то.
— Ну, не трубач, а скорей кузнец, братец ты мой, — возразил Самойло Иваныч, презрительно улыбнувшись. — Вот, извольте сами послушать…
До окопа, в котором посеяна пшеница, недалеко, и я решился отправиться послушать кузнеца-трубача.
Ещё до окопа оставалось шагов двести, а старый дворецкий и повар уже сняли с себя сапоги и заговорили чуть слышным шепотом, а мне позволили оставаться в спальных туфлях...
Притая дыхание, прокрались мы к пшенице, залегли во рву и стали прислушиваться.
И долго лежали мы, не двигаясь, и слышали только, как в траве стучал кузнечик, у самого носа сердито жужжал неотвязчивый шмель, а в ближней роще ворковала горлица.
Мне уже стало надоедать мое горизонтальное положение. Вдруг слышу: кто-то размеренным тактом застучал молотком по звонкому, звучному металлу.
Неужели это перепел? — подумал я и вопросительно взглянул на моих товарищей.
На них лица не было: выпуча глаза и разиня рот, они, казалось, обратились в слух.
Я стал снова прислушиваться; странные звуки то тянулись, то вдруг прерывались, ни дать ни взять гекзаметр с цесурою после третьего слога: —оо—оо—оо—(пауза), —оо—оо—оо—, а иногда вдруг переходили в склад правильного шестистопного Александрийского стиха: о—о—о—(пауза), о—о—о—.
Минут через десять что-то запиликало вдали, послышался шелест крыльев, и крупный перепел, вспорхнув с пшеницы, пролетел над нашими головами.
Это на зов подруги улетел наш певец.
Я взглянул на старика: он бессмысленными глазами врасплох пробужденного человека следил за улетавшим перепелом, и когда тот совершенно скрылся из глаз — он вдруг зарыдал.
— Восьмой десяток доживаю, — сказал он, всхлипывая, — а этакого певца и во сне Бог не приводил слышать.
— Да о чём же ты плачешь? — спросил я с участием.
— За сердце хватает, — отвечал старик, утирая слёзы.
Я посмотрел на повара, и у него на глазах навернулись слёзы.
— Вот оно, настоящие охотники-то! — подумал я.
— Его надобно поймать, — говорю я.
— И поймаем, батюшка барин, — отвечал Самойло Иваныч, — или не будь я дворецкий вашей милости.
— А когда же ты будешь ловить его?
— Теперь нескоро, теперь день, а вот нынче ночью, после полуночи, этак когда только станет заря заниматься. Тут самая пора.
— А ловить будешь сетью и дудкой?
— Обыкновенно.
— А что, Самойло Иваныч, — сказал повар дорогой, когда возвращались домой, — ведь это я первый его услыхал, значит трубач-то мой.
— Твой! А кто из нас первый прибежал к барину?
— Вы, Самойло Иваныч, это несомненно, да я еще вчера заслышал птицу, значит…
— Вчера! А от чего же ты не прибежал доложить барину?
— Не смел, Самойло Иваныч, беспокоить его милость такими пустяками.
— Не смел! А нынче ворвался в барский кабинет как полоумный!
Старик забыл, как он сам меня перепугал.
— Это всё так, Самойло Иваныч, — продолжал повар, — и вы будьте благонадёжны, а всё-таки я первый…
Я счёл за нужное вмешаться в спор и, придав помещичьему лицу моему приличную важность, сказал:
— Перепела пусть ловит Самойло Иваныч, потому что он первый пришёл мне об нём доложить; к тому же ты, Василий, перепела назвал пустяками, значит тебе всё равно.
— Помилуйте, батюшка Матвей Павлыч, как всё равно! Я, я, я готов за ним в огонь и в воду!
— Когда я решил, — сказал я, — то, значит, решено. Ступай в кухню, скоро двенадцать, нам пора завтракать.
И медленными, размеренными шагами я отправился домой, но, зайдя за огородку сада, оглянулся на моих Корсиканцев: повар всё стоял подле дворецкого и что-то напевал ему, с упрёком качая головой и размахивая руками, а Самойло Иваныч, с достоинством старого, благовоспитанного слуги, молчал и, не спеша, нюхал табак, держа табакерку под самым носом, чтобы не потерять ни одной былинки драгоценного березинского, домашнего приготовления.
На другой день утром мальчик Ваня, будущий камердинер, подавая мне умываться, как-то странно улыбался и беспрестанно почёсывал  затылок — несомненные признаки, что ему смерть хотелось со мной заговорить.
— Ну что? — говорю я.
— Самойло Иваныч изволили поймать перепела; вся дворня сбежалась слушать; ждёт, когда вы одеться изволите, хочет лошадь у вашей милости просить, — отвечал малый скороговоркой.
— На что ему?
— Да в Лебедянь ехать!
— Позови его ко мне.
Старик вошёл, держа в руках плетёную из ниток клетку, с кузнецом. 
— Ну что, поймал? — спрашиваю.
— Как не поймать! — отвечал он с торжественною улыбкой. — На том стоим-с, шестой десяток ловим этих голубчиков. А я к вам, батюшка барин, с просьбою.
— Сделай одолжение.
— Пожалуйте мне лошадку, из разгонных, хоть чаленькую.
— Возьми, а на что тебе?
— В Лебедянь на ярмарку, продать моего кузнеца.
— Ступай себе с Богом, да что за него дадут?
— Да на охотника, батюшка ты мой, целковых сто, а более стоит.
— Что ты говоришь!
— Ей же ей, не лгу! При покойном дедушке вашем (царство ему небесное!) я продал в Рязани перепела купцу темному: он, знаете, слепой был и всё занимался певчими птицами; двести ассигнациями взял, да и птица-то была так себе, не первый сорт, не кузнецу чета: нет, нет, да и собьёт на самку, начнет этак: трью, трью...
— Значит твой кузнец самец?
Старик посмотрел на меня с удивлением и улыбнулся как-то жалостливо.
— Чтой-то это вы, батюшка, разве самка поёт! Она только трюкает.
На другой же день Самойло Иваныч воротился домой.
Смотрю, не весел что-то мой старик.
— Продал?
— Как не продать, продал.
— А за сколько?
— За сто целковых, — отвечал Самойло Иваныч, вздохнув, и махнул рукой.
— Ну, что ж! И славно! Цена за перепела порядочная, я и фазанов за десять ассигнациями покупал.
— Эх, батюшка! Что фазан! Разве фазан певец? А мой кузнец... да что! Признаться перед вами, как перед Господом Богом: сглупил я, старый хрен! Как баба опростоволосился на старости лет: ведь я кузнеца-то сбыл кулаку!
— Как так?
— Приезжаю в Лебедянь, ярмарка во всём разгаре, и купцов много заезжих, и господ ремонтёров; прихожу в гостиницу Пер-ле-Нобль [1], сажусь, на стол ставлю клетку с кузнецом и спрашиваю себе пару чаю. Не успел я и чашки выпить, а молодец-то мой как зальётся, да застучит!.. Стук, стук, стук, ту-ру-рук! Смотрю: так все и уши развесили. Вот, сударь ты мой, хорошо! Вижу, дело моё идёт на лад. Вот, подходит к столу купец, сановитый такой из себя, слушает птицу и всё гладит бороду, улыбается, а глаза так и горят… Ну, думаю, зверь на ловца бежит!
— А это твоя, — говорит, — птица?
— Моя, — говорю так, знаете, хладнокровно, а у самого сильно билось сердце.
— А продажная? — говорит.
 Я, знаете, как ни в чём не бывал, допил себе блюдечко и говорю преспокойно:
— Почему не продать, — говорю, — вещь потешная; на то что другое прочее иное полезное, почему не продать! Можно.
— А что возьмёшь? — спрашивает купец и уж, вижу, лезет рукой в пазуху за деньгами.
— А что, ваша степенность, пожалуете? — говорю.
— Ты, — говорит, — продавец, так ты и цену назначай.
Я налил себе чашку чаю, знаете, этак с эффектцем-с, не торопясь, чтобы помучить его маленько: мне, дескать, в твоих деньгах небольшая нужда. Выпил чашку, оборотил её на блюдечко и говорю:
— Что ж, господин купец, за полтораста целковеньких отдать могим.
— Нет, — говорит, — что я, с ума, что ли, спятил: полтораста серебром за птицу платить! Ведь это, братец ты мой, знаешь, какая сумма: пятьсот двадцать пять рублей ассигнациями! Я за эти денежки каменный дом в Лебедяни куплю!
Я ничего! Спросил себе ещё пару, и говорю:
— Этак не приходится.
—  Ну, как хочешь, а я больше ста серебром за птицу не дам, — говорит.
— Воля ваша, — говорю.
— А бумажка-то новенькая! — говорит, и вынул из бумажника сотенную, радужную, и начал разглаживать её на столе.
Я всё ничего. Видали мы и почище! — думаю.
— Так не хочешь? — говорит. — Эй, бери, чтобы после не каяться.
— Полтораста возьму, а меньше не приходится.
— Ну, так прощай! — говорит.
— Прощайте! — говорю.
И ушёл купец, хлопнув дверью так, что окна задрожали, а прежде мигнул половому, а мне, старому болвану, всё не в догадку. Как ушёл купец, так мне и стало его жаль. — Что, думаю, уж не продорожил ли? Ведь и сто целковых на улице не поднимешь! Вдруг подходит ко мне половой, пошмыгивая туфельками, знаете, приплёсывая, и кудрями машет. Мошенник этакой!
— Не угодно ли, — говорит, — насчёт кондачка-с пройтиться, у нас первый сорт от Депревова из столицы, — говорит.
Грешный человек, батюшка, дозволяю себе иногда рюмочку хватить. Я и говорю:
— Давай, братец, коли вещь хорошая, почему не того...
— Хорошо-с!
Подал он мне французской водки, а сам стал насупротив меня, забросил фартук на плечо и глаз с меня не сводит.
Выпил, знаете, чашечки две, зашумело в голове.
— А напрасно, — говорит половой, — напрасно, господин, птицу-то не изволили продать Федот Кузьмичу, купец важнейший!
— А кто это такой твой Федот Кузьмич? — говорю.
— Тульский  купец, — говорит, — на миллион товару на ярмарку привёз. Коли уж Федот Кузьмич вам более ста не даёт, значит никто больше не даст. Он по этой части ух какой знаток! Да и кто вам здесь за птицу, акромя его, заплотит такую сумму? Ведь здесь у нас разве купцы? Все голь! Право, напрасно не продали.
Я уж и сам начал раскаиваться и говорю:
— Я, пожалуй, за сто уступлю, так и быть, да как бы мне это дело сладить? Вишь, он какой сердитый, с ним не сговоришь.
— Ничего, можно-с, — говорит мошенник половой. — Я это дело на себя возьму-с. А вы уж мне после на водочку не откажите…
— Ступай, — говорю, — двух целковых не пожалею.
Убежал половой и, не успел я оглянуться, воротился с купцом.
— Что, — говорит, — спохватился, что дорого запросил?
— Отдаю за 100 целковых. По рукам? — говорю.
— То-то же: по рукам! — говорит. — А от чего прежде кобенился?
Получил я сотенную, купец взял клетку с кузнецом и — был таков.
Допил я чай, бросил два целковых мошеннику, разбойнику половому и пошёл запрягать пегую. Проезжаю по Московской, вижу: подле большого каменного дома народа видимо-невидимо. Что бы такое? — думаю: уж не пьяный ли какой упал на улице, или уж, чего Боже сохрани, не пожар ли? Подъезжаю... Слышу: стучит мой кузнец на всю улицу, смотрю: клетка на балконе... У меня так и замерло сердце: беду почуяло; выхожу из телеги на двор, спрашиваю у дворника: чей дом?
— Тимофея Прокофьича Монахова, — говорит.
— Как,  — говорю, — Монахова! Этот дом Федота Кузьмича, — говорю.
— Какого Федота Кузьмича, — говорит дворник и расхохотался... — Ведь это он, кулак-то наш, продал хозяину перепела за триста серебром, а сам, сказывают, у какого-то пьянчужки за сто выторговал…
— Вот они мошенники-то какие! Разбойники, душегубы! — прибавил Самойло Иваныч.
— Нет худа без добра, — сказал я, желая утешить старика. — Вперёд будешь продавать кузнеца, тебя уж не проведут.
— И! батюшка ты мой, — отвечал старый охотник, и у него слёзы навернулись на глаза, — разве кузнецы попадаются в руки два-то раза в жизни?..


М. Бибиков.

ПРИМЕЧАНИЕ М.П. БИБИКОВА:
1. В Лебедяни, в самом деле, существует постоялый двор с вывескою: Пур-ле-Нобль.

(Московские Ведомости. 1856. № 78 (30 июня). С. 327–328).


Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.


Рецензии