Прилётные

— Поставь, где взял.

Глеб качнулся на стремянке, обернулся. В руке у него висел серый, в трещинах, скворечник — облезлая досочка, леток затёрт до черноты. Держал он его на отлёте, двумя пальцами, как держат вещь, которую собрались выкинуть.

— Так гнильё же, отец. Я думал, мусор прежних хозяев, прибраться надо…

— Не думал ты ничего. Поставь обратно.

Захар стоял по свою сторону низкого штакетника, в галошах на босу ногу, и смотрел снизу так, что молодой сосед под этим взглядом будто уменьшился. На клёне, что рос на меже и кроной уходил к Захарову двору, висело таких домиков шесть. Облезлые, перекошенные, год от года новее книзу — Глеб этого, понятно, не знал. Не знал, что считать их надо не как мусор, а как зарубки.

Он полез вешать, заторопился, сунул скворечник на гвоздь криво. Доска хрустнула, и боковина отошла.

— Ну вот, — сказал Захар тихо, и это «ну вот» вышло страшнее всякого крика. Повернулся и пошёл к себе, не оглядываясь, и галоши его шлёпали по молодой траве сердито.

***

На улице Захара Ильича звали сычом. За глаза, конечно, — в глаза-то побаивались острого языка. Жил он на самом краю, последним домом, и последние четыре года жил один.

Был он из тех стариков, про которых говорят: руки золотые, а характер — что наждак. Полвека отстоял у верстака, мог из чурки сделать что хочешь: и наличник, и грабли, и лошадку внуку. Внуков, правда, не случилось. И детей не случилось — так уж вышло у них с Зоей, не дал бог, и об этом на улице помалкивали, и он помалкивал, а только дом без детского крика — он и в семьдесят три гулкий.

Зоя померла четыре года назад, тоже по весне. Любила она скворцов без памяти. Бывало, в марте ещё снег по канавам лежит, а она уж у окна сидит, на клён глядит: не прилетели? И как заслышит первого — Захара за рукав: «Захарушка, прибыли! Гляди, орут!» И белила тот клён по весне, ствол ему мыла, как ребёнку лицо.

Скворечники Захар начал вешать в тот год, как женился. По штуке в весну, на тот самый клён, — он тогда рос в соседнем дворе у кума, у Луки, а после Луки дом долго пустовал, года три стоял с заколоченными окнами. Зоя из кухонного окна на эти домики и глядела всю жизнь. А как схоронил её Захар — вешать не перестал. Лезет каждый апрель на стремянку, приколачивает новый и под нос бубнит, будто докладывает кому: вот, мать, ещё один, принимай прилётных.

Только в эту весну он решил твёрдо: последний раз. Семьдесят три — не двадцать три. Стремянка под ним ходит, в груди по утрам тянет. Сделал он за зиму новый скворечник, ладный, светлый, липовый, поставил на верстак сохнуть — и сказал себе: повешу — и шабаш. Пора и мне за Зоей собираться, чего уж тут небо коптить.

А тут — городские въехали. В Лукин дом. С грузовиком, с коробками, с мальцом.

***

Малец оказался девчонкой. Лет шести, востроносая, в резиновых сапожках не по размеру, волосы — в два хвоста, да хвосты врозь смотрят. Звали Ариной.

Сосед, Глеб, был молодой совсем, лет тридцати, и видно было по нему сразу: ни топора, ни лопаты в руках сроду не держал. Забор у него повело в первую же неделю. Грядки вскопал — а посадил не пойми что и не пойми как, у него и редиска ушла в ботву. Дрова ему привезли чурбаками, так он их колол — любо-дорого смотреть: топор вбок, полено в одну сторону, сам в другую. Захар из-за штакетника поглядывал и крякал.

— Ты топор-то по сучку не бей, — не вытерпел однажды. — Ты гляди, где трещинка, туда и ставь. Полено само скажет, где ему колоться.

— А-а, — сказал Глеб радостно, обрадовался, что заговорили. — Спасибо! А то я уж думал, дрова бракованные.

— Дрова хорошие, — отрезал Захар. — Руки бракованные.

И ушёл. А Глеб засмеялся, не обиделся, и от этого смеха Захару отчего-то сделалось ещё досаднее.

Жена у молодого не появлялась. Девчонка как-то проговорилась через забор: мама в городе, мама ещё работу не сдала, мама приедет, как тепло станет совсем. И отец, значит, тут один при ребёнке — за хозяйку, и за хозяина, и за няньку. Захар на это только хмыкнул про себя: понабрали ремёсел, а самого простого не умеют — гвоздя забить, дитё накормить толком. Девчонка-то ходила вечно с коркой в руке, как воробей.

***

К верстаку она прибилась сама. Захар во дворе строгал — не тот, новый, скворечник, тот уже готов стоял, а от нечего делать обтёсывал доску, — глядь, а в щель забора два глаза.

— Чего смотришь? Иди отсюда, стружкой глаз выколешь.

— А что вы делаете?

— Не видишь — работаю.

— А что это будет?

— Ничего не будет. Доска.

Арина подумала.

— А вон те домики кому? На клёне. Это вы их вешаете?

Захар отложил рубанок. Помолчал.

— Скворцам, — сказал. — Прилётным. Птица такая, чёрная, к нам по весне летит. Орёт хорошо.

— А зачем им домик? У них же крылья.

— А затем, что всякому, у кого крылья, всё одно нужно место, куда вернуться. — Сказал и сам удивился, что сказал. Зоиными словами сказал. Это она так говорила: скворец прилетает туда, где его ждут.

Девчонка эту премудрость переварила серьёзно, без улыбки, как взрослую.

— А меня папа учить колоть не разрешает. Топор тяжёлый.

— И правильно не разрешает. Топор — не игрушка. — Захар покопался на верстаке, нашёл обрезок липы, повертел. — На-ка вот. Свистульку тебе сделаю. Птицу. Будешь свистеть — твои скворцы и слетятся.

Резал он её при девчонке, не торопясь, и объяснял, будто сам с собой: тут спинку скруглим, тут носик, тут дырочку — голос. Арина дышать забывала. А как дунула в готовую да услыхала, что та и впрямь свистит по-птичьи, — завизжала на всю улицу от счастья, и Захар первый раз за четыре года поймал себя на том, что у него щека дёргается. Улыбается, оказывается. Отвык.

***

Недолго музыка играла.

Прибежал Глеб — на свист, на визг, перепугался, видать. Увидел дочку у чужого старика, увидел нож, стружку, — и лицом стал виноватый и суетливый разом.

— Арина, ты чего к деду пристала? Извините его… то есть её… нас извините. Ариш, пойдём, не мешай человеку.

— Не мешает, — буркнул Захар. — Стоит, смотрит. Не объедает.

И тут Глеб полез не туда. Вынул из кармана, сунул через забор смятую бумажку — деньги.

— Вы это… за свистульку. И вообще, если она к вам ходить будет, вы скажите, я заплачу, чтоб не задаром. Время ваше всё-таки…

Захар на бумажку посмотрел так, будто ему лягушку протянули.

— Убери.

— Да я ж от души…

— От души деньги в кулаке не носят. — Голос у Захара сел, стал ровный и нехороший. — Я тебе, мил человек, не наёмный. Я ребёнку птицу вырезал, а не услугу оказал. За Зоиных скворцов он мне сунуть хочет. Иди. И девку забери, раз заплатить за неё собрался.

Глеб покраснел пятнами, забормотал, потащил дочку. Арина упиралась, оглядывалась, и свистулька в её кулаке молчала. А Захар ушёл в дом и долго сидел в темноте на кухне, у того окна, из которого Зоя глядела на клён. И клён за окном стоял, и шесть домиков на нём, один разбитый, и было их на один меньше, чем должно. И себя Захар чувствовал тоже — на один меньше, чем должно.

***

После того дня девчонку к забору не пускали. Захар видел: водит её отец за руку мимо, и она шею выворачивает, а он — нет, нельзя. И сам Глеб со двора кивать перестал, отворачивался, краснел издали.

А ещё через неделю Захар увидел в соседском дворе чужого мужика с пилой и понял, к чему дело идёт. Подошёл к меже.

— Клён, что ль, валить надумал?

— Да он же мне весь огород застит, отец, — отозвался Глеб, и в голосе у него не было злости, одна усталость. — Корни под фундамент пошли, мне сказали. И эти ваши… домики на нём. Я ж понимаю, вам они дороги. Я потому и хотел… по-людски. Чтоб не молча.

— По-людски, — повторил Захар. И ничего больше не сказал. Что тут скажешь. Дерево — его, соседское, на его земле выросло. И закон, и правда — за молодым: хочет — рубит. А что под этим клёном полвека Зоиной жизни прошло — этого ни в какой закон не впишешь, и пилой не перепилишь, и словами не докажешь. Развернулся Захар и пошёл. Ночь не спал. Лежал, слушал, как на том клёне устраиваются на ночь скворцы — орут, возятся, переселенцы беспокойные, — и думал, что вот сведут дерево, и куда им, прилётным, на будущую весну. И куда ему самому.

***

Беда, как водится, пришла не с той стороны, откуда ждали.

Под утро поднялся ветер, злой, не майский. Захар проснулся от грохота — в саду что-то рухнуло. Накинул телогрейку, вышел: у соседей повалило худой забор, и хлестало ветром молодую яблоньку, а на клёне — Захар сердцем ёкнул — мотало нижний скворечник, тот, что скворцы в эту весну облюбовали первым, и где, он знал, уже лежали яйца. Гвоздь вышел, домик висел на одной дощечке, и в нём билась, орала птица.

И — будь оно всё неладно — полез Захар сам. В семьдесят три, в телогрейке, по мокрой стремянке, в темень. Долез до развилки, ухватил домик, стал приколачивать на ощупь, молоток держа в зубах, как сроду не делал, — и тут в груди у него полыхнуло и потемнело в глазах. Стремянка ушла из-под ног.

Не упал. Удержали.

Снизу, обхватив стремянку, белый весь, в чём из постели выскочил — в майке да сапогах, — стоял Глеб и держал. И лестницу держал, и старика на ней.

— Слезайте! Слезайте, ради бога, я сам! Куда вы полезли!

Сволокли они друг друга вниз. Захар сел прямо в мокрую траву, держался за грудь, дышал ртом. Глеб метался вокруг, не знал, за что хвататься.

— «Скорую»? Сердце? Где у вас таблетки, в доме?

— В буфете… синяя коробка, — выдавил Захар. — Не ори. Скворцов перепугаешь.

***

Отпустило к рассвету.

Захар лежал на своей же кровати, а сосед сидел рядом на табурете и не уходил. На столе — вода, синяя коробка, кружка. За окном светало, ветер унялся, и слышно было, как на клёне как ни в чём не бывало завозились, заорали скворцы — целы.

— Я тот скворечник прибил, — сказал Глеб тихо. — Пока вы тут… я слазил, прибил. Крепко. И разбитый который — помните, я уронил по первости? — я его склеил давно, ещё тогда. Стыдно было выкинуть. В сарае у меня лежит.

Захар повернул голову.

— Не свалил, значит, клён.

— Да как же его теперь свалишь. — Глеб смотрел в пол, в свои сапоги. — Аринка ревёт второй день: деда Захара скворцов рубить будут. Деда Захара… Она вас так зовёт. — Он помолчал. — Вы простите меня, отец. Я ж не со зла. Я просто… ничего не умею. Ни дрова, ни забор, ни вот — понять, что для человека дорого. В городе всё купи да выкинь. А тут, оказывается, не всё.

Захар долго молчал. Потом сказал — не зло, устало:

— Дерево не виновато, что ты огород не туда разбил. Огород перенесём. На той неделе покажу, где у тебя солнце, где тень. А клён — пусть стоит. На нём ещё вон сколько вешать.

***

Новый скворечник — тот, светлый, липовый, который Захар берёг на верстаке как последний, — вешали втроём.

Стремянку держал Глеб, обеими руками, вцепился, будто это он на ней стоит. Наверху, на нижней ступеньке, не выше, — Захар: дальше ему теперь нельзя, доктор не велел, да и сам понимал. А домик подавала Арина. Стояла внизу, прижимала его к животу обеими руками и всё спрашивала:

— А они в этот сразу заселятся? А сегодня? А меня пустят посмотреть?

— Пустят, пустят. Подавай давай, не егози.

Приколотил Захар последний гвоздь, спустился, отёр руки о штаны. Поглядел вверх: висели на старом клёне теперь все семь — и разбитый, склеенный, тоже висел, Глеб его с утра приладил, и трещина по нему шла, как шрам, а леток глядел чёрным глазом, живой. И на белёный когда-то Зоей ствол падало солнце.

— Деда Захар, а вы чего? — Арина дёрнула его за рукав. — Вы плачете?

— Соринка, — сказал Захар. — Стружкой глаз выколол. Говорил же — не балуйся возле работы.

***

Жена Глебова приехала в начале лета, как обещалась, — Юлия, молодая, тихая, с городскими чемоданами. Вышла во двор, оглядела повалившийся и заново поставленный забор, кривые, но зеленеющие грядки, мужа, дочку — и заплакала, и засмеялась разом, и стало понятно, что теперь они тут насовсем, своей семьёй, в Лукином дому.

А к Захару с того дня была протоптана через дырку в штакетнике тропинка. Арина бегала по ней утром и вечером — то свистулькой свистнуть, то поглядеть, как дед строгает, то донести важное: «А скворчата вылупились! Я слышала, пищат!»

Захар учил её держать нож от себя, а не на себя. Учил, как пахнет липа и как — берёза, и почему скворечник нельзя красить изнутри. И как-то вечером, когда скворчата уже подросли и начали один за другим вываливаться из летка, неуклюжие, серые, и пробовать крыло над двором, Арина спросила:

— Деда Захар, а на будущую весну вы новый повесите? Восьмой?

— Повешу, — сказал Захар. И впервые за четыре года это «повешу» прозвучало не как «доживу бы», а как обещание, которое непременно сдержишь. — Только не я. Мы. Ты подрастёшь — сама полезешь, я подержу. Я уж теперь внизу постою.

Зоя говорила: скворец прилетает туда, где его ждут. Захар стоял посреди двора, смотрел, как над клёном кружат, пробуя небо, молодые прилётные, как держит лестницу чужой неумелый парень, ставший своим, как тычется ему в локоть востроносая девчонка, которой он никто, а вышло — что родная. И впервые за долгие годы под этим клёном ждали скворцов не он один.

Их теперь было кому ждать.


Рецензии