Вирус
Лифт остановился на минус четвёртом уровне, и створки разъехались с мягким шипением. Доктор Чжан Вэйлинь шагнула в коридор, привычно задержав дыхание на ту секунду, пока срабатывал датчик, считывающий радужку. Зелёный индикатор мигнул, магнитный замок щёлкнул, и тяжёлая герметичная дверь поехала вправо, открывая шлюзовую камеру.
Уханьский институт вирусологии, лаборатория BSL-4. Четвёртый уровень биологической безопасности. Высшая степень защиты, предназначенная для работы с самыми опасными патогенами, известными человечеству. Эбола, Марбург, Нипах. И кое-что новое, о чём знали только двенадцать человек на планете.
Вэйлинь прошла первую камеру, стянула уличную одежду и сложила в шкафчик. Надела хирургический костюм. Во второй камере натянула внутренний комбинезон из тайвека, затем перчатки, приклеив края к рукавам медицинским скотчем. В третьей камере её ждал голубой скафандр с принудительной подачей воздуха. Она влезла в него, застегнула молнию, проверила герметичность швов, подключила шланг к жёлтому воздуховоду, свисающему с потолка. Знакомый свист. Давление внутри скафандра поднялось чуть выше атмосферного. Если где-то окажется микротрещина, воздух пойдёт наружу, а не внутрь. Так задумано. Так должно работать.
Она толкнула последнюю дверь и вошла в саму лабораторию. Помещение заливал ровный люминесцентный свет, от которого все предметы приобретали чуть синеватый, морговый оттенок. Два ряда ламинарных боксов стояли вдоль стен, похожие на стеклянные алтари. В центре располагался рабочий стол с двумя мониторами, термоциклером для ПЦР, флуоресцентным микроскопом и центрифугой. Слева, за отдельным стеклом, жались друг к другу клетки с хомяками. Шестнадцать животных. Вчера их насчитывалось восемнадцать.
Вэйлинь подошла к клеткам и остановилась. Два трупика лежали в углу, свернувшись, словно засохшие листья. Мех вокруг мордочек слипся от сукровичных выделений. Она наклонилась ближе, насколько позволял шлем. Геморрагии на ушах, на лапках, в уголках глаз. Классическая картина, но слишком быстрая. Заражение состоялось тридцать шесть часов назад. Тридцать шесть. Не пять-семь суток, как предсказывала модель. Тридцать шесть часов от инокуляции до летального исхода.
Женщина выпрямилась и почувствовала, как скафандр стал чуть теснее, хотя ничего, разумеется, не изменилось. Просто плечи поднялись и не хотели опускаться.
Проект назывался WIV-ARC/7, и он начался три года назад, когда группа полевых вирусологов под руководством профессора Ли Цзяньго собрала образцы фекалий летучих мышей в пещерах Моцзяна, провинция Юньнань. Те самые пещеры, где в 2012 году шестеро шахтёров заболели тяжёлой пневмонией, и трое из них погибли. Образцы содержали коронавирус, родственный SARS-CoV, но отличавшийся несколькими ключевыми мутациями в S-белке, в рецептор-связывающем домене. Вирус плохо связывался с человеческим рецептором ACE2, а значит, в естественном виде представлял умеренную угрозу. Но потенциал, который скрывался в его геноме, не давал покоя.
Программа gain-of-function. Усиление функции. Термин, который у половины научного сообщества вызывал зубовный скрежет, а вторая половина защищала его с пылом миссионеров. Суть проста и ужасна одновременно. Взять природный вирус и целенаправленно повысить его патогенность или трансмиссивность, чтобы понять, какие мутации могут возникнуть в дикой природе, и заранее подготовить вакцины и терапию. Благородная цель. Дьявольский метод.
Чжан Вэйлинь три года последовательно, пассаж за пассажем, пропускала вирус через культуры человеческих клеток, отбирая варианты, которые размножались эффективнее. Каждый новый пассаж, каждое новое поколение вируса немного лучше распознавало рецептор ACE2, чуть увереннее проникало в клетку, чуть быстрее подавляло интерфероновый ответ. Классическая направленная эволюция, только в пробирке. К пятнадцатому пассажу вирус изменился до неузнаваемости. К двадцать третьему он стал чем-то, чего в природе никогда не существовало.
Они назвали его YN-ARC/7-P23. Внутри лаборатории, в неформальных разговорах, которые велись только в защищённых помещениях, его звали просто «Архонт».
Архонт принадлежал к бетакоронавирусам, но вёл себя нетипично. Его S-белок приобрёл фуриновую вставку, отсутствовавшую в исходном штамме, что позволяло ему инфицировать клетки верхних дыхательных путей с эффективностью, сравнимой с вирусом гриппа. Инкубационный период, согласно данным по хомякам, составлял от двадцати четырёх до сорока восьми часов. Но самое страшное заключалось в другом. Архонт обладал тропизмом к эндотелию сосудов, вызывая массивную активацию системы комплемента и каскадный тромбоз. Мелкие сосуды лёгких, почек, печени, мозга забивались микротромбами, органы один за другим отключались, и параллельно с тромбозом начиналось кровотечение. Тромбоциты расходовались, и организм терял способность останавливать даже капиллярную кровоточивость. ДВС-синдром, диссеминированное внутрисосудистое свёртывание, но в такой агрессивной форме, какой не демонстрировал ни один известный коронавирус. Летальность по хомякам достигала семидесяти процентов. По моделям на человеческих органоидах, которые они запустили месяц назад, прогноз выглядел мягче. Тридцать-сорок процентов. Но даже тридцать процентов для воздушно-капельного патогена означали катастрофу планетарного масштаба.
Вэйлинь вернулась к рабочему столу, села на вращающийся табурет и открыла электронный журнал. Пальцы в тройных перчатках плохо слушались. Она привычно набирала текст медленно, по одной букве. «Хомяки 7 и 12, летальный исход, 36 ч пост-инокуляцию. Макроскопически, геморрагические проявления на слизистых, ушных раковинах, конечностях. Необходимо патологоанатомическое вскрытие и забор тканей для гистологии».
Она сохранила запись и потёрла переносицу через стекло шлема. Разумеется безрезультатно. Привычка, от которой не получалось избавиться.
Дверь за спиной открылась. Вэйлинь обернулась. В лабораторию вошёл Лю Хао, её аспирант, двадцатишестилетний парень с круглым лицом и сонным взглядом, который обманчиво маскировал цепкий, внимательный ум. Он помахал рукой, подошёл и подключил свой воздушный шланг к соседнему отводу.
— Два сдохли?
Голос из динамика на шлеме звучал немного роботизировано.
— Тридцать шесть часов, — ответила Вэйлинь.
— Значит, модель врёт. Она давала минимум семьдесят два.
— Модель врёт.
Лю Хао постоял, глядя на клетки. Живые хомяки жались в дальний угол. Некоторые тяжело дышали, и их бока ходили часто.
— Я думаю, ещё четверо к утру, — проговорил он.
Вэйлинь не стала спорить.
Они работали вместе около двух часов. Вэйлинь проводила вскрытие погибших животных в ламинарном боксу, извлекала образцы тканей, фиксировала в формалине. Лю Хао готовил серию для ПЦР, выделяя вирусную РНК из мазков. Работа шла привычно, движения отточены сотнями повторений. Шланги тянулись за ними, как пуповины, поддерживая давление, поддерживая жизнь.
В 21:47 по пекинскому времени случилось то, что потом, в бесконечных расследованиях и отчётах, назовут «инцидентом уровня четыре».
Лю Хао перенёс штатив с пробирками от центрифуги к ламинарному боксу. Штатив содержал восемь пробирок с супернатантом клеточной культуры, инфицированной Архонтом. Концентрация вирусных частиц в каждой пробирке составляла порядка десяти в восьмой степени копий на миллилитр. Он поставил штатив на край рабочей поверхности, а сам потянулся к дозатору, стоявшему на верхней полке.
Шланг зацепился за ножку стола. Лю Хао дёрнулся, потерял равновесие и инстинктивно выбросил руку, чтобы опереться. Ладонь попала точно в штатив. Пробирки полетели. Пять из восьми упали на пол. Три разбились.
Жидкость, содержащая десятки миллиардов вирусных частиц, растеклась по кафелю тонкой, почти невидимой лужицей.
Лю Хао замер. Вэйлинь замерла. Несколько секунд они смотрели на пол, и единственным звуком оставалось шипение подающегося воздуха.
— Не двигайся, — произнесла Вэйлинь.
Она медленно подошла к аварийному шкафу, достала контейнер с гранулированным дезинфектантом на основе перуксусной кислоты и начала засыпать лужу. Гранулы зашипели, вступая в реакцию. Кислый, едкий запах, который она не могла почувствовать через фильтры скафандра, но который, как ей казалось, всё равно проникал внутрь, ирреальный и фантомный, рождённый чистым страхом.
— Проверь целостность, — приказала она Лю Хао.
Он начал осматривать свой скафандр. Руки, ноги, торс, швы. Вэйлинь наблюдала, одновременно контролируя собственное снаряжение. Давление внутри её скафандра оставалось стабильным. Индикатор на запястье показывал норму.
Лю Хао проверял молнию на груди, и его пальцы замедлились. Остановились. Он поднял левую руку и повернул запястье так, чтобы Вэйлинь видела.
Царапина. Длинная, сантиметров пять, проходящая по внешнему шву левой перчатки. Не порез, не дыра. Царапина, оставленная, вероятно, краем разбитой пробирки, когда он упал. Внешний слой перчатки оказался повреждён. Второй слой, насколько можно было разглядеть, сохранял целостность. Но это тонкий нитрил, и проверить его герметичность визуально, в полевых условиях, без стенд-теста, невозможно, что и стало ошибкой. Микроповреждение.
Вэйлинь посмотрела на царапину. Посмотрела Лю Хао в глаза через два слоя стекла.
— Аварийный протокол, — произнесла она. — Сейчас.
Она нажала красную кнопку на стене. Завыла сирена. Вентиляция переключилась в режим максимального отрицательного давления. Все двери лаборатории заблокировались. На пост охраны и в кабинет директора института ушёл автоматический сигнал.
Дальше всё происходило по регламенту. Деконтаминационный душ. Семь минут под химическим раствором. Снятие скафандров в обратном порядке, слой за слоем. Осмотр кожных покровов Лю Хао. На левой руке, на тыльной стороне ладони, между большим и указательным пальцами, обнаружилась маленькая ссадина, старая, подсохшая, оставшаяся, как он потом объяснил, от домашней кошки. Ссадина находилась именно под повреждённым участком перчатки.
Вэйлинь стояла в раздевалке, уже без скафандра, в хирургическом костюме, и смотрела на эту ссадину, этот крохотный дефект кожного барьера, и мир вокруг неё медленно менял очертания, будто кто-то вращал калейдоскоп, складывая из привычных фрагментов новый, непоправимый узор.
Лю Хао поместили в изолятор на территории института. Герметичный бокс с отрицательным давлением, камера наблюдения, интерком. Ему взяли кровь на ПЦР. Результат пришёл через четыре часа, отрицательный. Это ничего не значило. Инкубационный период мог составлять до сорока восьми часов, и вирусная нагрузка в крови на ранней стадии могла оставаться ниже порога детекции.
Через двенадцать часов повторный тест дал слабоположительный результат. Ct-value тридцать четыре, почти на границе, но положительный.
Через двадцать часов Лю Хао пожаловался на головную боль и першение в горле.
Через тридцать два часа температура поднялась до тридцати девяти и двух.
Через сорок часов он начал кашлять. Сухой, лающий кашель, от которого трескались сосуды в белках глаз.
Вэйлинь не отходила от монитора. Она смотрела, как её аспирант, её ученик, мальчишка, который три недели назад принёс ей домашние пирожки с бататом, потому что она пропустила обед, задыхается в стерильном боксе, и делала записи. Делала записи, потому что не могла сделать ничего другого. Противовирусных препаратов с доказанной эффективностью против Архонта не существовало. Ремдесивир попробовали, молнупиравир попробовали. Эффект, судя по динамике вирусной нагрузки, равнялся нулю. Вирус размножался с такой скоростью, которая подавляла любые попытки фармакологического контроля.
Через пятьдесят шесть часов после предполагаемого момента заражения Лю Хао скончался от полиорганной недостаточности на фоне ДВС-синдрома. Ему вводили гепарин, переливали свежезамороженную плазму и тромбоконцентрат, поддерживали на ИВЛ. Ничего не помогло. Кровь сочилась из дёсен, из носа, из мест установки катетеров. Экран монитора, на который Вэйлинь смотрела неотрывно, показал асистолию в четыре часа семнадцать минут утра. Она закрыла глаза. Открыла. Экран не изменился.
Следующие двадцать четыре часа прошли в режиме, который регламент определял как «биологическая изоляция уровня альфа». Институт заблокирован. Все сотрудники минус четвёртого уровня, контактировавшие с Лю Хао, помещены в карантин. Вэйлинь сидела в своём боксе, сдавала кровь каждые шесть часов и ждала. Её тесты оставались отрицательными. Скафандр выдержал.
А потом выяснилось, что Лю Хао, прежде чем он почувствовал первые симптомы, выходил из здания. Обычный недосмотр. Это случилось через четырнадцать часов после инцидента, в перерыве между забором крови, когда его первый тест ещё показывал отрицательный результат. Он вышел в административный корпус, чтобы забрать телефон из шкафчика. Охрана пропустила его по банальной ошибке. Прошёл по коридору, зашёл в общий туалет, постоял у автомата с кофе, перекинулся парой слов с охранником и лаборанткой из отдела бактериологии. Потом вернулся в изолятор. Он чувствовал себя нормально. Он не кашлял. Он не чихал. Но вирус уже размножался в эпителии его носоглотки, и с каждым выдохом в воздух попадали микроскопические аэрозольные частицы, несущие Архонта.
Охранник. Лаборантка. Дверные ручки. Кнопки кофейного автомата. Кран в туалете. Да и много чего другого.
Охранник сменился в восемь утра и поехал домой на автобусе. Маршрут номер семь. Сорок минут через центр Уханя. Лаборантка после работы зашла в супермаркет и на рынок морепродуктов.
Когда институт наконец вышел из внутренней изоляции и информация достигла эпидемиологической службы, прошло четверо суток. За четверо суток охранник успел заразить свою семью, трёх соседей и неизвестное количество пассажиров автобуса. Лаборантка, у которой симптомы проявились на третий день, к тому моменту побывала в пяти общественных местах.
Чжан Вэйлинь узнала об этом, сидя в карантинном боксе. Ей сообщил по интеркому заместитель директора института, и голос его звучал так, словно принадлежал человеку, который уже умер, но ещё не осознал этого.
Архонт вышел в город. Архонт вышел в мир.
***
Заставка программы «Вести» развернулась на экране синим вихрем, и Евгений Кольцов, ведущий вечернего выпуска, посмотрел в камеру тем особенным взглядом, который журфак МГУ не преподавал, но который усваивался на третьем году работы в эфире. Этакая спокойная серьёзность, сдобренная микроскопической тревогой, ровно настолько, чтобы зритель не переключил канал.
— Добрый вечер. В эфире программа «Вести», сегодня пятнадцатое марта. Главная тема выпуска. Всемирная организация здравоохранения объявила пандемию нового коронавируса, получившего временное обозначение SARS-CoV-3, неофициально именуемого «Архонт». По данным на сегодняшний день, подтверждённые случаи заражения зафиксированы в ста четырнадцати странах мира. Общее число инфицированных превышает двести тысяч человек, число погибших приближается к семидесяти тысячам.
Кольцов сделал паузу, ровно полторы секунды, как учили.
— Напомним хронологию событий. В конце января китайские власти сообщили о вспышке нетипичной пневмонии в городе Ухань, провинция Хубэй. Первоначально заболевание связывали с рынком морепродуктов Хуанань, однако, по последним данным, источником стала утечка из Уханьского института вирусологии. Китайская сторона этой версии официально не подтверждает, но и не опровергает. Внутреннее расследование продолжается. Что известно о самом вирусе, расскажет наш научный обозреватель Елена Маркова. Елена, какова ситуация?
Картинка сменилась. Елена Маркова, стройная женщина сорока с небольшим лет, с короткой стрижкой и в очках без оправы, стояла на фоне Центра эпидемиологии и микробиологии имени Гамалеи.
— Евгений, ситуация крайне серьёзная. SARS-CoV-3, или Архонт, как его называют в средствах массовой информации, относится к бетакоронавирусам, но по своим клиническим проявлениям существенно отличается от предшественников, SARS-CoV и SARS-CoV-2, вызвавшего пандемию COVID-19. Главное отличие состоит в крайне высокой летальности. Если у COVID-19 летальность составляла, по разным оценкам, от одного до трёх процентов, то у Архонта, по предварительным данным, она достигает двадцати пяти-тридцати процентов. При этом трансмиссивность, то есть способность передаваться от человека к человеку, сопоставима с омикрон-вариантом SARS-CoV-2. Говоря проще, вирус распространяется очень быстро и убивает значительно чаще.
— Елена, каковы симптомы?
— Начальная стадия напоминает обычную ОРВИ. Лихорадка, кашель, головная боль, миалгия. Но на вторые-третьи сутки у значительной части пациентов развивается тяжёлая пневмония, а также, что характерно именно для этого вируса, синдром диссеминированного внутрисосудистого свёртывания. Это состояние, при котором в мелких сосудах массово образуются тромбы, а затем, парадоксально, начинаются кровотечения, потому что система свёртывания истощается. Поражаются лёгкие, почки, печень, головной мозг. Смерть наступает, как правило, на четвёртые-шестые сутки от начала заболевания, от полиорганной недостаточности.
— Существует ли лечение?
— На данный момент специфической терапии не разработано. Ряд противовирусных препаратов проходят клинические испытания, но достоверных данных об эффективности пока нет. Лечение симптоматическое. ИВЛ, антикоагулянты, гемотрансфузии. В России разработка вакцины ведётся Центром Гамалеи, институтом «Вектор» и рядом других организаций. По оптимистичным прогнозам, первые результаты можно ожидать через четыре-шесть месяцев.
— Четыре-шесть месяцев. А пока?
— Пока, Евгений, основная стратегия — это карантинные меры. Сегодня оперативный штаб при правительстве Российской Федерации объявил о введении режима повышенной готовности на всей территории страны. С семнадцатого марта приостанавливается международное авиасообщение. Вводится обязательное ношение масок в общественных местах. Школы, университеты, торговые центры, предприятия общественного питания временно закрываются. Рекомендована самоизоляция для всех граждан старше шестидесяти пяти лет и лиц с хроническими заболеваниями.
— Это напоминает ковидные ограничения 2020 года.
— Напоминает, Евгений, но масштаб угрозы несопоставим.
Маркова замолчала, и в её глазах за стёклами очков мелькнуло что-то, что не вписывалось в формат новостного сюжета. Что-то непонятное. Она моргнула и продолжила:
— Необходимо понимать, что Архонт — это не ковид. Если от ковида погибал условно один из ста заболевших, то здесь речь идёт о каждом третьем-четвёртом. И мы говорим о людях всех возрастов. Вирус не щадит молодых.
Камера вернулась к Кольцову. Он кивнул, помолчал секунду.
— На данный момент в России подтверждено восемьсот сорок шесть случаев заражения SARS-CoV-3. Восемьдесят девять человек скончались. Большинство заболевших сосредоточены в Москве, Санкт-Петербурге и Новосибирске, но случаи зафиксированы уже в тридцати двух регионах. Роспотребнадзор призывает граждан соблюдать масочный режим, избегать массовых мероприятий и при появлении симптомов немедленно обращаться за медицинской помощью. Не занимайтесь самолечением.
Он опустил взгляд на листок, который никогда не читал, потому что текст шёл с телесуфлёра, но этот жест, вниз и снова вверх, придавал сказанному дополнительный вес.
— Далее в нашем выпуске. Президент провёл совещание с членами правительства по вопросам экономической поддержки населения в условиях новых ограничений…
***
Будильник на телефоне заиграл в шесть пятнадцать, и Стас Олейников ударил по экрану ладонью, не открывая глаз. Мелодия оборвалась. Он полежал ещё минуту, слушая, как за окном кричат чайки и где-то внизу, на набережной, гудит мусоровоз. Затем сел, опустив ноги на прохладный линолеум.
Город Светломорск. Население, по последней переписи, восемьдесят семь тысяч. Приморский, затёртый между сопками и заливом, с одним портом, двумя рыбоконсервными заводами и единственной центральной улицей, вдоль которой вечером фланировала молодёжь, потому что больше фланировать негде. Здесь пахло морем, ржавчиной и вонюче-рыбным, от чего невозможно избавиться, даже если закрыть все окна. Стас привык. За десять лет привыкнешь к чему угодно.
Он прошлёпал в ванную, ополоснул лицо. В зеркале он увидел лицо тридцатишестилетнего мужчины, которому можно дать и сорок. Ранние залысины, мешки под глазами, морщины на лбу, появившиеся не от возраста, а от привычки хмуриться. Щетина двухдневная, так как бриться некогда, да и больно уж нужно. Он провёл мокрыми пальцами по волосам, пригладил, посмотрел на себя ещё секунду и вышел.
На кухне Лариса уже гремела. Она стояла спиной, в длинной футболке, из-под которой торчали голые ноги, и резала хлеб. Тонко, как любила.
— Доброе утро, — проговорил мужчина, обняв её сзади и ткнувшись носом в шею.
— Угу, — откликнулась она, не оборачиваясь, но чуть подавшись назад, привычно, тепло. — Яичницу или кашу?
— Яичницу.
Он сел за стол, потянулся к телефону. Лента новостей привычно обрушилась сплошным потоком: «Архонт», карантин, Москва вводит пропуска, в Ухане массовые захоронения, в Италии армия патрулирует улицы. Стас прокрутил, не вчитываясь. Он видел это каждый день. Сначала пугало, потом тревожило, теперь вызывало что-то вроде усталого оцепенения. В Светломорске пока подтвердили семь случаев. Двое в больнице, один скончался. Старик, восемьдесят два года, хроническая обструктивная болезнь лёгких, он бы и от обычного гриппа мог умереть. Стас говорил себе это, понимая, что обманывается, но, тем не менее, продолжал говорить.
Инга появилась в дверях, зевая. Шесть лет, светлые волосы, измятые подушкой, огромные серые глаза, в которых ещё плавал сон.
— Папа, — произнесла она хрипло, и забралась к нему на колени, уткнувшись лбом ему в грудь.
Стас обнял её, положил подбородок на макушку. Тёплая, мягкая, пахнет детским шампунем. Он закрыл глаза и на несколько секунд перестал думать о вирусах, о вирусной нагрузке, о ДВС-синдроме и тромбоцитах.
— Инга, садись есть, — указала мать.
Девочка слезла, нехотя, как кошка, которую согнали с тёплого места. Стас улыбнулся.
Он ел быстро, привычка ординаторских дежурств, когда на обед отводилось десять минут, если повезёт. Допил чай, поцеловал супругу, чмокнул Ингу в лоб и вышел.
«Шевроле Ланос» 2008 года, цвета «мокрый асфальт», с ржавчиной на порогах и трещиной на лобовом стекле, стоял во дворе, припаркованный носом к забору. Стас завёл двигатель, и машина затряслась, выпуская сизоватый выхлоп. Десять минут до поликлиники, если не попасть на светофор у рынка.
Поликлиника номер два города Светломорска располагалась в двухэтажном кирпичном здании постройки семидесятых годов. Фасад отремонтировали три года назад, покрасив в оптимистичный бежевый цвет, который уже местами пошёл пузырями. Внутри ремонт не делали никогда, или, точнее, делали, но так, что лучше бы не делали. Стены обшили пластиковыми панелями молочного оттенка, линолеум на полу вздулся и потрескался, в коридорах воняло хлоркой и чем-то специфически поликлиническим, чему нет названия ни в одном языке мира.
Мужчина вошёл через служебный вход, переобулся, надел халат. Халат стирали в прачечной при ЦРБ, и он пах хозяйственным мылом. Поверх халата, натянул одноразовую хирургическую маску. Маски выдавали по пять штук на смену. Он знал, что по нормативам положено менять каждые два часа, но пяти не хватало, и он менял через три, растягивая. Респираторов FFP2 в поликлинике не видели с начала объявления карантина. Их распределяли через Минздрав, и до Светломорска партия ещё не дошла, хотя обещали неделю назад.
Кабинет номер восемь. Дверь с табличкой «Терапевт. Олейников С. А. Приём: пн-пт 8:00-14:00, 16:00-18:00». Он вошёл, включил свет. Одна из двух люминесцентных ламп привычно мигала, вторая горела стабильно, но тускло. Потом повесил куртку на вешалку за шкаф, сел за стол. На столе громоздилась стопка амбулаторных карт, оставшихся со вчера, которые он не успел дописать. Рядом монитор компьютера. Системный блок под столом жужжал и нагревался, как чайник. Программа ЕМИАС, медицинская информационная система, загружалась четыре минуты и тридцать секунд. Четыре минуты и тридцать секунд, в течение которых нельзя ничего делать, а только смотреть на вращающийся курсор. В Москве, говорили, система работает быстро. В Москве много чего работает быстро. Там и дороги нормальные.
Медсестры у него не осталось. Галина Петровна, проработавшая на участке двадцать три года, уволилась в январе, не выдержала. Зарплата медсестры в поликлинике составляла двадцать две тысячи рублей. Двадцать две тысячи. За полный рабочий день, за нервы, за пациентов, за бесконечные бумаги. Галина Петровна ушла продавцом в «Магнит», где ей платили двадцать восемь. Стас не осудил. Новую медсестру обещали найти «в ближайшее время», и это «ближайшее время» длилось уже два месяца. И какие там у президента средние сто тысяч по стране, он не знал.
Без медсестры всё, что раньше делилось на двоих, легло на одного. Стас сам выписывал направления, сам заполнял статистические талоны, сам вклеивал результаты анализов в карты, сам отвечал на звонки, потому что регистратура пересылала вызовы на него, когда линия перегружалась. И сам принимал. Двадцать четыре человека по записи, плюс «живая очередь», плюс вызовы на дом после приёма, по два-три в день. Норматив на пациента, десять минут. За десять минут нужно выслушать жалобы, собрать анамнез, провести осмотр, поставить предварительный диагноз, выписать назначения, оформить всё в электронной системе и распечатать рецепт. Десять минут. Это если пациент конкретен, краток и принёс с собой предыдущие результаты. Таких набиралось процентов пятнадцать.
Первая пациентка вошла в восемь ноль две. Нина Васильевна Кравцова, семьдесят один год, гипертоническая болезнь, сахарный диабет второго типа, хроническая сердечная недостаточность. Она ходила к Стасу раз в две недели, а иногда чаще. Маленькая, сухонькая, в вязаной шапке, которую не снимала ни зимой, ни летом, с пластиковым пакетом, в котором лежали таблетки, тонометр и тетрадка, куда она записывала давление утром и вечером аккуратным учительским почерком.
— Здравствуйте, Нина Васильевна, проходите.
— Здравствуйте, Станислав Андреич.
Она села, достала тетрадку, раскрыла.
— Вот, смотрите. Во вторник сто шестьдесят на девяносто пять. В среду сто пятьдесят пять на девяносто. В четверг сто семьдесят на сто. Голова болит, спать не могу.
Стас взял тетрадку, пробежал глазами. Цифры прыгали, не выстраиваясь в логику.
— Лозартан принимаете?
— Принимаю, как вы сказали, утром.
— Амлодипин?
— Амлодипин в аптеке кончился. Третий день не пью.
Олейников поднял глаза.
— В какой аптеке?
— В нашей, на Советской. Сказали, поставки задерживаются.
Это происходило всё чаще. Логистические цепочки, и без того хрупкие в маленьком приморском городе, начали рваться на фоне карантинных ограничений. Амлодипин, копеечный дженерик, который полстраны принимает от давления, просто исчез с полок.
— Я вам выпишу рецепт, попробуйте в аптеке на Морской, или закажите через интернет-аптеку. Доставка работает.
— Через интернет? — посмотрела на него поверх очков Нина Васильевна, и в этом взгляде сконцентрировалось всё, что можно сказать о цифровизации здравоохранения в городе, где средний возраст пользователя поликлиники составлял шестьдесят три года.
— Давайте я попрошу в регистратуре, чтобы вам помогли оформить заказ, — предложил Стас, зная, что в регистратуре сидят две женщины на четыре окна и им не до интернет-аптек.
— Ладно, сынок, разберусь, — произнесла старушка, и это «сынок» царапнуло что-то внутри, потому что он слышал его от неё каждый раз, и каждый раз оно звучало не фамильярно, а как-то безнадёжно, словно она просила не врача, а кого-то родного, кто не сможет отказать.
Он измерил давление. Сто шестьдесят два на девяносто семь. Послушал тоны сердца. Приглушены, аритмичны. Проверил стопы, нет ли отёков. Отёки есть, голени тестообразные, ямки при надавливании остаются.
— Фуросемид принимаете?
— Через день, как вы сказали.
— Давайте пока каждый день, по сорок миллиграмм утром. И обязательно верните амлодипин. Без него мы давление не удержим.
Он стучал по клавишам, заполняя электронную карту. Программа подвисала на каждом втором действии. Принтер жевал бумагу. Стас вытащил мятый лист, заправил заново, распечатал рецепт.
— Нина Васильевна, и ещё. Маску, пожалуйста, носите. Не опускайте на подбородок.
Она кивнула, поправив маску, которая сидела на подбородке.
— Душно в ней, — пожаловалась она.
— Я знаю. Но вы в группе риска.
— Я всю жизнь в группе риска, сынок.
Она ушла. Вошёл следующий.
Это был мужчина лет сорока пяти, плотный, краснолицый, в камуфляжной куртке. Рыбак или грузчик, по рукам видно, рабочие ладони, ногти обломаны, кожа шершавая, в мелких порезах.
— Станислав Андреич, мне больничный нужен. Кашляю вторую неделю, начальство говорит, без справки на работу не выходить.
— Садитесь. Кашель какой, сухой или с мокротой?
— Мокрый. Хриплю. Но температуры нет, я мерил.
Олейников надел перчатки, достал одноразовый шпатель, посмотрел горло. Миндалины увеличены, задняя стенка зернистая.
— Курите?
— Двадцать лет.
— Сколько в день?
— Пачку.
Стас послушал лёгкие. Жёсткое дыхание, сухие хрипы в нижних отделах.
— Кровь в мокроте замечали?
— Нет.
— Снимок лёгких давно делали?
— Не помню. Года три назад, может.
— Направлю на флюорографию. И общий анализ крови сдайте, и мазок из зева. Сейчас с мазком обязательно, понимаете.
Мужчина поморщился.
— Это из-за этого, из-за архонта? У меня обычная простуда.
— Возможно. Но мы обязаны исключить. Протокол.
— Протокол, — повторил мужчина с интонацией, вмещавшей отношение к протоколам, к врачам, к правительству и ко всему вообще.
Стас выписал направления. Мужчина взял бумажки и вышел, не попрощавшись.
Дальше пошло конвейером. Бабушка с болями в суставах, которую нужно направить к ревматологу, но ревматолога в Светломорске нет и никогда не предвиделось, ближайший в областном центре, четыре часа на автобусе, и бабушка не поедет, и оба это понимали. Молодая женщина с паническими атаками, которая пришла к терапевту, потому что к психотерапевту запись на два месяца вперёд, а невролог принимает только по вторникам и четвергам с десяти до двенадцати, и в эти часы она работает. Мужчина-диабетик, которому нужно выписать льготные тест-полоски для глюкометра, но в системе они значатся «временно отсутствующими», и Стас двадцать минут звонил в аптечный склад, пока ему не сообщили, что поставка ожидается «ориентировочно через две недели».
К одиннадцати часам он принял четырнадцать человек. В коридоре сидели ещё восемь по записи и четверо из живой очереди. Стас встал, вышел в коридор и посмотрел на этих людей, на пластиковых стульях, привинченных к стене, под мигающей люминесцентной лампой, и ощутил знакомую, тягучую тяжесть, которая наваливалась к середине каждого рабочего дня. Не усталость, нет. Усталость он знал, с ней можно справиться. Это скорее осознание непропорциональности. Того, что требуется, и того, что он физически способен дать. Двадцать четыре пациента за смену при нормативе десять минут на человека. Четыре часа чистого приёма. Но десять минут на человека, это фикция, потому что программа виснет, принтер жуёт, карты не заполнены, направления нужно выписывать вручную, а половина пациентов рассказывает всё от начала, от детства, от первого чиха в 1987 году.
Он зарабатывал сорок одну тысячу рублей в месяц. С учётом участковой надбавки, стажевой надбавки, коэффициента за дальний район. Сорок одна тысяча. Его однокурсник Димка Ревазов, уехавший в Москву сразу после ординатуры, работал терапевтом в частной клинике «Медси» и получал сто двадцать. Другой однокурсник, Лёша Варнавский, ушёл в фармкомпанию медицинским представителем, ездил по врачам, рассказывая про таблетки, и зарабатывал сто пятьдесят. Без дежурств, без очередей, без бабушек с тетрадками и мужиков в камуфляже, без принтера, который жуёт.
Олейников мог уйти. Ему предлагали. Частная клиника «Панацея» в соседнем городе. Всего час на машине, восемьдесят тысяч, нормированный приём, электронные карты, работающий принтер. Он почти согласился. И даже написал заявление, нося его в кармане халата три дня, а потом сунул в ящик стола. Потому что если он уйдёт, на втором участке Светломорской поликлиники номер два не останется ни одного терапевта. Шесть тысяч человек, прикреплённых к участку, останутся без врача. Крючкова с третьего участка не потянет, так как у неё свои пять тысяч, и ей шестьдесят два, и она сама дышит через раз. Никто не приедет. Никто не заменит. Молодые врачи не едут в Светломорск, потому что сорок одна тысяча.
Он вернулся в кабинет и вызвал следующего.
К двум часам дня Стас закончил приём. Двадцать шесть человек. Два направления на экстренную госпитализацию. Одна подозрительная пневмония и мазок отправлен на ПЦР. Один острый живот. Скорее всего аппендицит. Вызвал скорую. Остальные, рутина. Гипертония, ОРВИ, остеохондроз, цистит, хронический гастрит, депрессия (замаскированная под «плохой сон и нет аппетита»), сахарный диабет, варикоз.
Он достал из ящика контейнер с обедом, который Лариса собрала утром. Рис, котлета, огурец. Ел за столом, не убирая карты, и набивал рот, одновременно заполняя электронный журнал левой рукой. Рис остыл и слипся, котлета пахла холодильником. Он жевал, не чувствуя вкуса.
После обеда три вызова на дом. Стас собрал сумку. Фонендоскоп, тонометр, одноразовые шпатели, перчатки, бланки, градусник, пульсоксиметр. Пульсоксиметр купил за свои деньги, полторы тысячи на маркетплейсе, потому что поликлинический сломался в ноябре, а новый не закупили. Антисептик, маски запасные, бахилы.
Первый вызов. Улица Портовая, дом шестнадцать, квартира четыре. Лежачий пациент, семьдесят восемь лет, состояние после инсульта, левосторонний гемипарез. Жена вызвала, потому что третий день температура тридцать семь и пять, и кашель. Стас поднялся на третий этаж без лифта. Собственно говоря, лифтов в Светломорске, кроме единственной девятиэтажки на Ленинском проспекте, не существовало. Вошёл в квартиру, пропахшую лекарствами, мочой и старостью, и осмотрел пациента. Лёгкие относительно чистые. Скорее всего вирусная инфекция, но при его анамнезе любой насморк мог обернуться пневмонией за сутки. Назначил антибиотик для профилактики бактериальных осложнений, усилил питьевой режим, объяснил жене, при каких симптомах немедленно вызывать скорую. Мазок из зева на Архонт. Жена стояла в дверях, в выцветшем халате, и смотрела на Стаса с тем выражением, которое он научился распознавать безошибочно. Этакая смесь надежды и заранее смирившегося отчаяния, взгляд человека, привыкшего, что помощь придёт поздно или не придёт вовсе.
Второй вызов. Ребёнок, пять лет, температура тридцать девять, сыпь на теле. Ветрянка, классическая, с пузырьками на разных стадиях. Стас объяснил маме про обработку зелёнкой и каламиновым лосьоном, назначил жаропонижающее, выписал справку для детского сада. Мама спросила, не Архонт ли это. Стас сказал, что нет. Мама не поверила. Он видел по её глазам. Она кивнула, а пальцы крепче сжали полотенце.
Третий вызов. Мужчина пятидесяти двух лет, боль в груди, одышка, температура тридцать восемь и шесть. Олейников вошёл и сразу увидел то, чего боялся. Пациент сидел на кровати, наклонившись вперёд. Дыхание частое, поверхностное, губы с сероватым оттенком. Пульсоксиметр показал сатурацию восемьдесят девять процентов. Стас послушал лёгкие. Двусторонние влажные хрипы, крепитация в нижних отделах. Двусторонняя пневмония.
— Давно болеете?
— Три дня, — прохрипел мужчина. — Думал, простуда.
— Почему сразу не обратились?
— А чё обращаться, таблетку выпил и лежи.
Стас вызвал скорую. Ждали сорок минут. В Светломорске дежурила одна бригада на город. Одна. Когда фельдшеры приехали и начали готовить носилки, Олейников стоял на лестничной клетке, смотрел в окно на серое мартовское небо и думал о том, что если это Архонт, и если мужчина три дня ходил по магазинам и общался с соседями, то через неделю у него на участке может оказаться не семь случаев, а семьдесят.
Он вернулся в поликлинику к четырём, отработал вечерний приём до шести. Ещё восемь человек. Заполнил карты. После отправил отчёт по дневному приёму заведующей, так как она требовала ежедневно, хотя данные и так попадали в систему, но система «иногда теряет», и поэтому нужен дублирующий отчёт на электронную почту, а также бумажная копия, а также запись в тетрадь учёта. Только после этого выключил компьютер, снял халат, повесил на вешалку. Маску, последнюю за день, четвёртую, снял и бросил в урну.
На улице потемнело. Ветер с моря нёс солоноватую сырость. Стас сел в машину, завёл мотор и минуту сидел неподвижно, положив руки на руль. Пальцы мелко подрагивали. Не от холода. От усталости. От напряжения.
***
Дорога домой заняла двенадцать минут. На две больше обычного. У рынка перекрыли полосу, так как ставили санитарный пост. Двое людей в защитных комбинезонах возились с раскладным столом и ящиками. Стас объехал по дворам.
Квартира встретила теплом, светом и голосом Инги, которая бежала по коридору.
— Папа!
Он подхватил её на руки, прижал. Потом поставил, снял ботинки, куртку, прошёл в ванную, вымыл руки с мылом дважды, как делал теперь каждый день. Переоделся в домашнее.
Лариса стояла у плиты. Кухня, маленькая, шесть метров, с окном на залив, если высунуться и посмотреть правее. На столе сковорода с жареной картошкой, тарелка с нарезанными помидорами, селёдка под шубой в стеклянной миске.
— Шубу кто заказал? — спросил Стас, заглянув в миску.
— Инга попросила, — ответила Лариса, убирая прядь со лба тыльной стороной ладони, потому что пальцы измазаны свёклой. — Сказала, хочу праздник.
— Праздник так праздник.
Они сели. Инга болтала ногами, не достающими до пола, ковыряла картошку вилкой и рассказывала, как в садике Полина Матвеева принесла хомяка, и хомяк убежал, и его искали всей группой, а нашли в шкафчике у Димы, в сапоге.
Стас слушал, кивал, и напряжение, скопившееся за день, медленно отпускало, вытекало, словно вода из ванны, через невидимую пробку, которой служил этот голос, эта кухня, эта картошка, эта нелепая селёдка под шубой в среду.
— Как на работе? — спросила Лариса, когда Инга убежала в комнату смотреть мультики.
Мужчина отхлебнул чай. Кружка, белая, с отколотым краем, с надписью «Классный врач», подарок коллег на прошлый Новый год.
— Двусторонняя пневмония на вызове. Мужик, пятьдесят два года, три дня дома сидел, лечился водкой с перцем, наверное. Сатурация восемьдесят девять. Увезли.
— Архонт?
— Мазок отправил. Результат завтра-послезавтра. Может, обычная бактериальная, может, и нет.
Лариса сжала губы. Она делала это характерно. Не поджимала, а именно сжимала, будто удерживая слова, которым не позволяла выйти.
— На санитарном посту у рынка начали ставить ограждения, — вспомнил Стас. — Видимо, будут проверять температуру на входе.
— Садик закроют?
— Пока не слышал. Но, думаю, скоро. Если в Москве уже всё закрыли, до нас дойдёт через неделю, может, через две.
— И Инга будет дома?
— Инга будет дома.
Лариса молча собрала тарелки, поставила в раковину. Открыла воду, и шум заглушил тишину, которая становилась слишком заметной.
— Стас.
— Чего?
— Ты маски меняешь нормально?
— Нормально.
— Я серьёзно.
Он посмотрел на неё. Она стояла у мойки, повернувшись вполоборота, и лицо её в жёлтом свете кухонной лампы выглядело усталым и одновременно молодым, как десять лет назад, когда он увидел её впервые, на дне рождения общего знакомого, в Хабаровске, и она смеялась, запрокинув голову, и он подумал тогда, что у неё очень длинная шея, и больше не думал ни о чём другом весь вечер.
— Я меняю маски, Лар. Мою руки. Обрабатываю антисептиком. Делаю всё, что могу.
— Я знаю, — сказала она тихо. — Я просто спросила.
Она закрыла воду и подошла к нему. Он обнял её, и она уткнулась лбом ему в плечо, и оба стояли так посреди кухни, среди немытых тарелок и запаха жареной картошки, и молчали.
Потом переместились в комнату. Инга сидела на диване, завернувшись в плед, и смотрела «Машу и Медведя». Стас сел рядом, Лариса с другой стороны. Инга привалилась к отцу. Тёплая, тяжёленькая, пахнущая детским кремом.
Когда мультик закончился, Стас переключил на новости. Он не хотел, но рука сама потянулась к пульту, потому что привычка сильнее разума.
Экран показал Кольцова.
— Число заболевших SARS-CoV-3 в России на сегодняшний вечер составило одну тысячу триста двенадцать человек. Сто сорок семь погибших. Наибольший прирост зафиксирован в Москве, Санкт-Петербурге и Нижегородской области. Президент подписал указ о введении режима нерабочих дней с двадцатого марта по третье апреля для всех организаций, за исключением непрерывных производств, продуктовой розницы, аптек и медицинских учреждений. Губернаторам предоставлены полномочия по введению дополнительных ограничений в зависимости от эпидемиологической обстановки в регионах.
Лариса смотрела на экран, и тени от телевизионных кадров скользили по её лицу, синие, белые, снова синие.
— Стас, — проговорила она, не отрывая взгляда от экрана. — Если закроют всё. Как мы будем жить на одну зарплату?
— Как-нибудь.
— «Как-нибудь» — это не ответ.
— Я знаю.
Он помолчал.
— У меня зарплату не срежут, я медик. Может, даже надбавку дадут, как в ковид. Три тысячи рублей за контакт с инфицированным, помнишь?
— Помню. Четыре месяца ждали, пока выплатят.
— Ну, хоть выплатили.
Она повернулась к нему, и в её глазах он прочитал всё то, что она не говорила. И страх за него, и за Ингу, и за будущее, которое сужалось с каждым выпуском новостей, как коридор, ведущий непонятно куда. И злость, глухую, бессильную злость на всё это, на зарплату, на поликлинику, на Светломорск, на вирус, на мир, который опять сломался.
— Ладно, — произнесла она. — Разберёмся.
Это «разберёмся» прозвучало не как уверенность, а как заклинание.
Олейников выключил телевизор. Отнёс Ингу в кровать, она уснула ещё на диване, свернувшись калачиком. Уложил, укрыл одеялом с единорогами. Постоял, глядя на неё. Ресницы, длинные, как у Ларисы. Рот приоткрыт, дыхание ровное. Он наклонился, поцеловал в висок, ощутил губами тонкую, почти горячую кожу.
Вернулся в спальню. Жена уже переоделась, и теперь лежала под одеялом, читала что-то в телефоне. Стас разделся, лёг рядом. Потолок, белый, с трещиной, идущей от угла к люстре. Он знал эту трещину наизусть, каждый изгиб, каждое ответвление.
Лариса отложила телефон, повернулась к нему. Легла на его плечо, провела пальцами по груди. Он накрыл её руку своей.
— Стас.
— Да.
— Я соскучилась.
Он повернулся к ней. В полутьме её глаза блестели, тёмные, с отражением уличного фонаря в зрачках. Он коснулся её скулы, провёл большим пальцем вдоль линии челюсти, и она чуть повернула голову, прижимаясь к его ладони, как тогда, в самом начале.
Они занимались любовью тихо, потому что стены тонкие и Ингина комната рядом, и торопливо, потому что оба устали, и нежно, потому что нежность, оказывается, не требует сил, она возникает сама, из привычки тел, из памяти прикосновений, из всего того незаметного, что накапливается за годы совместной жизни и хранится где-то, в мышечных волокнах, в кончиках пальцев, в изгибе шеи, который он знал лучше, чем собственный почерк.
После они лежали, переплетясь ногами, и Лариса водила пальцем по его ключице, рисуя что-то невидимое.
— Знаешь, — проговорила она, — когда ты утром уходишь, я каждый раз думаю: а вдруг.
— Не надо.
— Я не могу «не надо». Я думаю. Ты каждый день принимаешь десятки людей, любой из них может быть заражён. Маска, перчатки… Это же не скафандр как у президента.
— Я аккуратен.
— Я знаю. Но аккуратность и вирус — это не равные противники.
Стас молчал. Он мог бы сказать, что процент заражения среди медиков пока невелик, что маски снижают риск, что он молод и здоров, и даже если заразится, летальность в его возрастной группе ниже средней. Мог бы сказать, что бояться бессмысленно. Но всё это звучало бы фальшиво, потому что он сам, каждое утро, надевая маску перед первым пациентом, чувствовал тот же самый холодок, который сейчас слышал в голосе жены.
— Я буду осторожен, — сказал он. — Обещаю.
Лариса притихла. Через минуту её дыхание стало ровным и глубоким. Уснула. Стас лежал, глядя в потолок, на трещину, и слушал, как за окном шумит море, далёкое, едва различимое, как чей-то шёпот. И ветер. И одинокий гудок буксира в порту.
Он думал о мужчине с двусторонней пневмонией. О его глазах, мутных, испуганных, когда фельдшеры укладывали его на носилки. О Нине Васильевне с её тетрадкой. О нулевом пациенте, Лю Хао, которого он, разумеется, не знал и не мог знать, о парне с разбитой пробиркой, чьё имя ещё даже не прозвучало в новостях, но чья смерть уже катилась по планете, как круги по воде. О семидесяти тысячах погибших, которые завтра станут ста тысячами. О том, что сорок одна тысяча рублей в месяц, это цена, которую платит государство за то, чтобы он стоял между вирусом и шестью тысячами людей на своём участке. О том, что эта цена оскорбительна. О том, что он всё равно завтра встанет в шесть пятнадцать, позавтракает, доедет, наденет халат и пойдёт принимать. Потому что кто-то же должен.
Стас закрыл глаза. Сон навалился не сразу, а постепенно, слоями, как ватное одеяло. Последнее, что он осознал перед тем, как провалиться, был запах Ларисиных волос на подушке и далёкий, почти неслышный крик чайки за окном. Или это ему только приснилось?
Через двенадцать дней Стас Олейников примет своего первого пациента с подтверждённым Архонтом. Через двадцать три дня Светломорск закроют на полный карантин.
Но пока он спал, и ночь стояла над маленьким приморским городом, тихая и равнодушная, как море.
***
Апрель принёс не весну, а тишину. Олейников заметил её не сразу. Тишина подкрадывалась исподволь, как болезнь, по которой он теперь выстраивал каждый свой день. Сначала замолчали дети во дворе. Потом перестали гудеть автобусы на Советской. Потом исчезли чайки, а может, не исчезли, но он перестал их слышать, потому что уши заполнил другой звук. Кашель. Кашель за стеной кабинета, в коридоре поликлиники, на улице через маску, в телефонной трубке, когда звонили с вызовов. Сухой, надсадный, переходящий в хрип, а потом в тот булькающий, влажный звук, от которого Стас просыпался ночью и лежал, уставившись в потолок, прислушиваясь к собственному дыханию.
Месяц. Тридцать один день с того вечера, когда он смотрел новости с Ларисой и думал, что Светломорск, может, пронесёт. Не пронесло.
Будильник прозвонил в пять сорок пять. Стас сдвинул его на полчаса раньше ещё две недели назад, потому что дорога до поликлиники теперь занимала не двенадцать минут, а тридцать пять. Три блокпоста. Первый на выезде из микрорайона, у перекрёстка с Портовой. Второй на мосту через Каменку. Третий прямо перед поликлиникой, на площади, где раньше парковались посетители рынка. Сам рынок закрыли. Парковку превратили в санитарный пропускной пункт. Два армейских «Тигра», раскладной стол, трое полицейских в масках и латексных перчатках, проверяющих пропуска, температуру и QR-коды.
Стас достал из кармана куртки пропуск. Ламинированная карточка с фотографией, печатью Светломорской ЦРБ и штампом «Медицинский работник. Свободное передвижение». Полицейский, молодой парень с красными от недосыпа глазами, посветил фонариком, сверил лицо с фото, кивнул. Не спросил ничего. Месяц назад ещё спрашивали, куда едете, зачем. Теперь не спрашивали. Медик и медик. Езжай.
Поликлиника выглядела теперь совсем иначе. Не внешне, снаружи всё тот же бежевый кирпич с пузырящейся краской, но внутренне. По сути. Половину кабинетов перепрофилировали. Стоматологический закрыли. Офтальмологический закрыли. Процедурный кабинет номер два превратили в изолятор для первичного осмотра пациентов с респираторными симптомами. Внутри соорудили перегородку из полиэтиленовой плёнки и скотча, поставили рециркулятор воздуха, единственный на всю поликлинику, и повесили табличку «Фильтр». Красную зону, как в ковид, только грубее, примитивнее, собранную из того, что нашлось.
Стас теперь работал в респираторе. Не в хирургической маске, а в FFP3, который наконец прислали из области. Полторы коробки на всю поликлинику. Респиратор давил на переносицу, оставляя красную полосу, которая не сходила до утра. Поверх респиратора, защитный экран. Поверх халата, одноразовый костюм из нетканого материала, голубой, шуршащий, от которого потело всё тело через двадцать минут. Двойные перчатки. Бахилы. Шапочка. К концу смены он чувствовал себя отвратительно.
Олейников вошёл в кабинет, включил свет. Обе лампы мигали теперь, и одна, та, что стабильная, начала потрескивать, как масло на сковороде. Монитор загрузился быстрее обычного, три минуты десять секунд. Маленькая победа. Стас открыл расписание и посмотрел на список.
Тридцать восемь человек. Месяц назад записывали двадцать четыре, и он считал это пределом. Теперь тридцать восемь, и живая очередь сверху, и вызовы, которых набиралось по шесть-семь за день. Потому что врачей стало меньше. Крючкова с третьего участка слегла. Не Архонт, инфаркт. Шестьдесят два года, тридцать восемь лет стажа, организм не выдержал нагрузки, которую даже молодой потянул бы с трудом. Её увезли в ЦРБ, и третий участок повесили на Стаса. Десять тысяч человек. Один терапевт.
Хирург Бельский умер. Пятьдесят четыре года, крепкий мужик, бывший военврач, который казался несокрушимым. Заразился на приёме, вошёл в фильтр без экрана, потому что экранов не хватало, осмотрел пациента, через три дня температура, через пять ИВЛ, через восемь его не стало. Медсестра из процедурного, Таня Лисицына, двадцать девять лет, в реанимации, на кислороде. Прогноз неопределённый.
Стас знал то, чего не говорили в новостях. Как медик, он получал внутренние рассылки Минздрава, видел статистику, которую не публиковали. Архонт мутировал. Штамм, циркулирующий по России с середины марта, генетически отличался от исходного уханьского варианта. Мутация в позиции E484 рецептор-связывающего домена увеличила аффинность к ACE2-рецептору. Проще говоря, вирус стал ещё лучше проникать в клетки. А мутация в гене ORF1ab, кодирующем РНК-зависимую РНК-полимеразу, по предварительным данным, повысила скорость репликации. Вирус размножался быстрее и цеплялся крепче. Летальность, которая в начале эпидемии оценивалась в двадцать пять-тридцать процентов, по последним данным ВОЗ, достигла пятидесяти. Каждый второй тяжёлый пациент умирал. Каждый пятый заражённый становился тяжёлым.
Эти цифры не произносили в эфире. По телевизору говорили «ситуация остаётся напряжённой», «принимаются все необходимые меры», «разработка вакцины идёт ускоренными темпами». Стас смотрел эти выпуски каждый вечер и каждый вечер чувствовал, как между тем, что он видел на экране, и тем, что он видел в кабинете номер восемь, растёт зазор, трещина, пропасть.
Первый пациент вошёл в семь пятьдесят восемь. Женщина, сорок три года, воспитательница закрытого детского сада. Маска на лице, но глаза над ней воспалённые, с лопнувшими капиллярами.
— Температура четвёртый день. Тридцать девять, не сбивается парацетамолом. Кашель. Боль в груди.
Олейников натянул вторую пару перчаток поверх первой. Пульсоксиметр на палец: девяносто три процента. Ещё терпимо, но граница.
— Дышите глубоко.
Он приставил фонендоскоп к её спине, и женщина вздрогнула от прикосновения. Влажные хрипы в обоих лёгких. Правое хуже. Крепитация в базальных сегментах.
— Мазок сдавали?
— Три дня назад. Результата нет.
Разумеется. Лаборатория в областном центре задыхалась. Результаты ПЦР, которые в теории приходили за двадцать четыре часа, теперь ждали трое-четверо суток. Иногда пять. Иногда не приходили вовсе, терялись в системе, и приходилось пересдавать.
— Я направлю вас в стационар, — произнёс Стас.
— В стационар? — подалась женщина назад, и страх в её глазах загустел. — У меня дочь одна дома. Ей четырнадцать, но…
— Сатурация девяносто три. Если упадёт ниже, понадобится кислород. Дома кислородного концентратора нет?
— Нет. А можно…
— Нельзя.
Он сказал это резче, чем хотел. Женщина замолчала. Стас сделал паузу, вдохнул через респиратор, влажный, горячий воздух, пропитанный собственным дыханием.
— Простите. Позвоните кому-нибудь, кто присмотрит за дочерью. Родственники, соседи. Я пока оформлю направление и вызову транспорт.
Он набрал номер скорой. Занято. Мысленно чертыхнулся. Набрал снова. Занято. С четвёртой попытки дозвонился. Диспетчер, голос усталый и механический, как автоответчик:
— Вызов принят. Ориентировочное время ожидания, два-три часа.
— Два-три часа? У меня пациентка с сатурацией девяносто три и двусторонними хрипами.
— Понимаю. Все бригады на вызовах. Две машины в ремонте. Ставлю в приоритет.
Стас положил трубку. Посмотрел на женщину, которая сидела на стуле, прижав ладони к коленям, и тихо плакала, стараясь не издавать звуков, но слёзы катились по маске, впитываясь в ткань, и это выглядело так, словно маска плачет вместо неё.
— Подождите в изоляторе. Вам принесут воду. Как только машина приедет, я сообщу.
Она кивнула и вышла. Стас смотрел на закрывшуюся дверь и думал о том, что месяц назад он тратил пять минут на оформление направления, а теперь одно только дозвониться до скорой занимало десять. Маленькие задержки, секунда тут, минута там, складывались в часы, часы складывались в жизни, и где-то в этом арифметическом зазоре между «вызов принят» и «бригада выехала» кто-то переставал дышать.
Следующий. Мужчина шестидесяти одного года. Одышка, кашель с прожилками крови. Пульсоксиметр: восемьдесят семь. Стас посмотрел на цифры и молча потянулся к телефону. Ещё один вызов. Ещё одно «два-три часа». Мужчина сидел, наклонившись вперёд, упершись локтями в колени, и дышал ртом, и каждый вдох давался ему с видимым усилием, грудная клетка поднималась рывком, как будто кто-то тянул за невидимую верёвку.
— Вы один живёте?
— С женой, — выдохнул мужчина.
— Жена здорова?
— Кашляет. Но температуры нет.
— Пусть тоже придёт. Или я на дом заеду после смены.
Мужчина кивнул. Говорить ему стоило усилий.
Стас оформил, направил, вызвал. Конвейер. Следующий. Следующий. Следующий.
К полудню он принял двадцать два человека. Из них семнадцать с респираторными симптомами. Одиннадцать с подозрением на Архонт. Четверых отправил в стационар. Троим назначил амбулаторное наблюдение с ежедневным контролем сатурации, а также выдал на руки пульсоксиметры из скудного запаса поликлиники. Пульсоксиметров осталось два. Он записал номера телефонов пациентов, которым выдал приборы, и знал, что вечером будет звонить каждому, проверять показатели, потому что больше некому.
В коридоре кто-то закашлялся надрывно, и кашель перешёл в рвотный позыв. Стас услышал шарканье ног, плеск, потом голос Зинаиды Фёдоровны, санитарки, семидесятилетней женщины, вышедшей из пенсии, потому что санитарок не хватало:
— Потерпите, миленький, потерпите, сейчас уберу, сейчас…
Олейников вышел в коридор. Мужчина лет пятидесяти стоял, согнувшись пополам, упираясь рукой в стену. На полу, лужа рвоты с тёмными прожилками. Зинаида Фёдоровна уже ковыляла с ведром и тряпкой.
— В фильтр его, — приказал Стас медсестре Вере, единственной оставшейся на этаже.
Вера, тридцатипятилетняя женщина с короткими каштановыми волосами и выступающими скулами, которые обозначились ещё резче за последний месяц, потому что она похудела килограммов на семь, взяла мужчину под локоть и повела. Мужчина шёл, покачиваясь, и его ноги в мокрых ботинках оставляли грязные следы на вспученном линолеуме.
Стас вернулся в кабинет. Сел. Закрыл глаза на пять секунд. Открыл. Вызвал следующего.
***
Обед. Двадцать минут, с часу до часу двадцати, Стас выторговал у расписания, перенеся двух пациентов на вечер. Он сидел в ординаторской, маленькой комнате на втором этаже, где стояли продавленный диван, стол с электрическим чайником и полка с медицинскими справочниками, которые никто не открывал, потому что всё давно смотрели в интернете.
Рядом сидела Вера, грея ладони о кружку с чаем. Напротив, у окна, стоял Павел Игнатьевич Суходол, заведующий терапевтическим отделением поликлиники, пятидесятивосьмилетний мужчина с седой щёткой усов и тяжёлыми мешками под глазами, которые за последний месяц из косметического дефекта превратились в примету, как шрамы.
— В области семьсот двенадцать подтверждённых за вчера, — проговорил Суходол, не поворачиваясь от окна. — Из них сорок три летальных. В морге ЦРБ закончились холодильные камеры. Поставили рефрижератор на заднем дворе.
Он говорил это буднично, как сводку погоды. Месяц научил буднично говорить о вещах, от которых раньше волосы вставали дыбом.
— У Савченко, участковой из первой поликлиники, положительный тест, — добавила Вера. — Её закрыли на самоизоляцию. Её участок раскидали на оставшихся.
— Сколько «оставшихся»? — спросил Стас, хотя знал ответ.
— Трое. Ты, Марченко и Ан Мин Хо. Марченко работает через день, так как у него жена на кислороде.
Стас кивнул. Ан Мин Хо, кореец, крепкий мужик пятидесяти лет, который пришёл в муниципальную медицину из рыболовного флота, переучившись в сорок, и с тех пор тянул свой участок с упорством, не вызывающим сомнений, но вызывающим тревогу, потому что упорство такого рода обычно заканчивается инфарктом или инсультом.
— Павел Игнатьич, — произнёс Стас, глядя в кружку. — Когда кислород привезут?
Суходол повернулся. Усы его дёрнулись, и Стас не сразу понял, что это попытка улыбнуться.
— Обещали на той неделе. Как и на прошлой. И на позапрошлой.
— У меня три пациента на амбулаторном наблюдении, которым нужен концентратор. Сатурация плавает у всех ниже девяноста двух. Они не помещаются в стационар, потому что стационар забит. Они сидят дома и задыхаются. Я им что скажу?
— Скажи, что обещали на той неделе.
Они замолчали. Чайник щёлкнул, отключившись. В тишине стал слышен гул рециркулятора из коридора и далёкий, заглушённый стенами кашель.
— Летальность мутировавшего штамма, — проговорил Суходол, понизив голос, хотя в ординаторской никого, кроме них троих, не осталось. — Я вчера читал закрытую сводку из Роспотребнадзора. Среди госпитализированных, пятьдесят два процента.
Вера поставила кружку на стол. Руки её чуть дрогнули, и чай плеснул на клеёнку.
— Пятьдесят два? — переспросила она.
— Пятьдесят два. Это не публикуют. Официальная цифра, «около тридцати процентов, с учётом лёгких и бессимптомных форм». Но мы с вами знаем, что лёгких форм у нового штамма практически нет.
— А старый вариант ещё циркулирует?
— Почти нет. Новый его вытеснил. Классическая вирусологическая закономерность, только наоборот. Обычно мутации снижают летальность и повышают трансмиссивность. Вирусу невыгодно убивать хозяина. Но Архонт оказался исключением. Фуриновая вставка в сочетании с усиленной полимеразой дала ему возможность размножаться настолько быстро, что он успевает передаться до того, как хозяин умрёт. Ему незачем щадить. Он передался и убил. Передался и убил. Конвейер.
Суходол произнёс последнее слово и замолчал, словно сам испугался этого сравнения.
Олейников допил чай. Холодный. Он не заметил, когда чай остыл.
— Дальше будет хуже, — вздохнул Суходол, и это прозвучало не как прогноз, а как диагноз, окончательный и бесповоротный. — Ресурсы конечны. Медикаменты конечны. Мы конечны. Кстати, тебе кипятка плеснуть?
Вера встала, ополоснула кружку, промокнула руки бумажным полотенцем. Её движения отличались нарочитой точностью, словно она контролировала каждое, не позволяя себе лишнего жеста, потому что лишний жест мог выпустить наружу то, что она держала внутри.
— Пойду в фильтр, — пробормотала она. — Там четверо ждут осмотра.
Она вышла. Стас и Суходол остались. За окном, на площади перед рынком, ветер трепал полосатую ленту ограждения, намотанную на металлические барьеры. Пусто. Ни машин, ни людей. Только полицейский «уазик» у блокпоста и фигура в тёмной форме, переминающаяся с ноги на ногу.
— Стас, — произнёс Суходол, помолчав. — Ты когда спал нормально?
— Нормально, это сколько?
— Шесть часов подряд.
Мужчина подумал.
— Не помню.
Суходол кивнул, словно другого ответа не ждал.
***
Вечером, после смены, Олейников сидел в машине на парковке перед поликлиникой и смотрел в телефон. Новостная лента давно превратилась в ленту некрологов, перемежаемых графиками, картами заражений и фотографиями, от которых хотелось закрыть глаза, но он не закрывал.
Нью-Йорк. Центральный парк превращён в полевой госпиталь. Белые палатки рядами, как на ярмарке, только вместо ярмарочных огней мерцают мониторы аппаратов ИВЛ. Трупы вывозят рефрижераторами, и фотография одного такого рефрижератора, белого, с логотипом какой-то компании по доставке продуктов, стоящего у задней двери больницы Бельвью, обошла весь мир, потому что из-под двери грузового отсека капала вода, и все понимали, почему она капала.
Мумбаи. Очередь за кислородом. Люди стояли с баллонами, как за хлебом в блокадном Ленинграде, и их лица, тёмные, напряжённые, с глазами, расширенными от удушья, смотрели с экрана на Стаса, и ему казалось, что они видят его, сидящего в машине, в маленьком приморском городе на другом конце Земли, и спрашивают: ну что, у тебя тоже?
Индия горела. Это единственное слово подходило к тому, что показывали репортажи. Крематории работали круглосуточно, и огня не хватало. На берегах Ганга складывали погребальные костры. Десятки, сотни, и река несла пепел, и дым стоял такой, что спутники фиксировали его из космоса. Тридцать тысяч смертей в сутки. Официально. Неофициально, по оценкам экспертов, в четыре-пять раз больше, потому что в сельских районах умирали без диагноза, без тестов, без врачей.
Китай молчал. Границы закрыты. Интернет-трафик из страны упал до минимума. Спутниковые снимки показывали дым над несколькими городами в провинции Хубэй, и аналитики спорили, от чего этот дым. От крематориев или от заводов, запущенных на полную мощность. Некоторые источники сообщали о массовых захоронениях, вырытых экскаваторами на окраинах Уханя. Правда, это проверить оказалось невозможно. Китай молчал.
Италия ввела военное положение. Бергамо, город, ставший символом ковидной эпидемии в 2020 году, снова попал в заголовки. На этот раз военные грузовики с гробами не вмещались в кадр. Их считали десятками. Похоронные службы перестали функционировать, тела кремировали централизованно, без прощания, без церемонии. Урны с прахом выдавали через окошко, как посылки на почте.
Бразилия. Манаус. Город, где кислород кончился. Целый город. Люди умирали в больницах от удушья. Не от вируса, а от того, что нечем дышать. Фотография медсестры, стоящей в коридоре, прижав ладони к лицу, среди каталок, на которых лежали тела, накрытые простынями. Тела, которые некому забрать, стала обложкой Time, и под фотографией стояла подпись: «The world is drowning». Мир тонет.
Стас убрал телефон. Завёл двигатель. Руки на руле. Вперёд, через блокпосты, через пустой город.
Светломорск вымер. Не в метафорическом смысле. Люди не исчезли, они сидели по квартирам, и если бы Стас поднял глаза к окнам многоэтажек, он увидел бы голубоватые отсветы телевизоров, жёлтые пятна кухонных ламп, силуэты за занавесками. Но улицы опустели. Скамейки на набережной, где летом не находилось свободного места, стояли пустые, облепленные мокрыми листьями и целлофановым мусором, который также некому убирать. Магазины на Советской закрыты железными рольставнями. Открыта только «Пятёрочка» на углу, и к ней с восьми до десяти утра тянулась очередь. Люди стояли в двух метрах друг от друга, в масках, молча, и эта молчаливая очередь за хлебом и крупой пугала больше, чем новостные графики.
У «Пятёрочки» дежурили два полицейских. У входа в парк, тоже полицейские. На перекрёстке Советской и Морской, наряд Росгвардии в полной экипировке. Каски, бронежилеты, дубинки на поясах. Маски на лицах, и от этого сочетания, маска плюс шлем плюс бронежилет, фигуры казались нечеловеческими, вырезанными из другой реальности и вклеенными в тихий приморский городок, как аппликация из кошмара.
Пропуска проверяли у каждого. Без пропуска, штраф. Без маски, штраф. Дальше двухсот метров от дома без уважительной причины, штраф. А уважительных причин оставалось три: продуктовый магазин, аптека, выгул собаки. Собачники, чьи животные прежде мочились на газоны под гневные окрики соседей, теперь вызывали зависть, потому что собака давала право на двадцать минут на свежем воздухе.
Люди не выдерживали. Три дня назад, в воскресенье, Стас возвращался с вызова и увидел толпу. Человек сто, может, сто пятьдесят, собрались на площади перед администрацией. Плакаты, написанные от руки на кусках картона и обоях: «ХВАТИТ СИДЕТЬ ДОМА!», «КАРАНТИН = ГЕНОЦИД», «ГДЕ ЛЕКАРСТВА?», «ДАЙТЕ РАБОТАТЬ!». Люди кричали, и крик этот, нестройный, хриплый, поднимался к серому небу и тонул в нём, как в ватной стене.
Стас остановил машину на обочине и смотрел. Он понимал их. Понимал каждого. Месяц без работы, без зарплаты, без права выйти из квартиры. Маленькие квартиры, большие семьи, дети, которые лезут на стены, пенсионеры, которым нечем платить за лекарства. Накопления, у кого они существовали, закончились. Государственные выплаты задерживались, как всё государственное, на две-три недели, и суммы, двенадцать тысяч на человека, хватало на продукты, но не хватало на лекарства, на коммуналку, на кредит за машину, на ипотеку. Люди задыхались, и не от вируса.
Но Стас видел и другое. Видел, как в толпе люди стоят вплотную, без масок, кричат, и капельки аэрозоля летят изо ртов, и вирус, невидимый, безразличный к политике и справедливости, перемещается с каждым выдохом, с каждым словом, с каждым лозунгом. И через три-пять дней те из этих людей, кто нёс вирус бессимптомно, передадут его тем, кто стоял рядом. И через неделю часть из них окажется в его кабинете. И часть, из этой части, в морге.
ОМОН подъехал через двадцать минут. Три автобуса. Бойцы высыпались, строились в линию, шли цепью. Щиты, каски, дубинки. Толпа заволновалась, закачалась, как вода в тазу, который толкнули. Кто-то побежал. Кто-то остался, сцепив руки. Крики стали громче, визгливее. Стас видел, как женщина в красной куртке упала, и по ней прошли, и непонятно, свои или омоновцы. Видел, как мужчину в камуфляжной куртке, похожей на ту, что носил его пациент-рыбак месяц назад, заломили, прижали к асфальту, стянули руки пластиковой стяжкой. Мужчина кричал что-то, но слова тонули в общем шуме. Дубинки поднимались и опускались, и звук ударов, глухой, деревянный, доносился до машины Стаса, и он сжимал руль так, что ногти впивались в искусственную кожу.
Он не вышел. Не мог вмешаться, не имел права рисковать, потому что завтра ему в кабинет, потому что десять тысяч человек на участке, потому что если его задержат или покалечат, кто будет принимать? Он сидел в машине и смотрел, и ненавидел себя за это сидение, и понимал, что ненависть эта бесполезна и разрушительна, как автоиммунная реакция, когда организм атакует собственные клетки.
Толпу разогнали за полчаса. Кого-то увезли, кого-то отвезли в другое место со сломанными костями и сотрясением. Площадь опустела. Остались мятые плакаты, потерянная обувь, маска, прилипшая к мокрому асфальту. И кровь. Много крови, бурой, у бордюра. Стас тронулся с места и поехал домой.
Теперь, три дня спустя, проезжая мимо площади, он видел свежие следы, другие плакаты, другую обувь. Значит, снова собирались. Снова разгоняли. Круг замкнулся.
***
Звонок раздался в два часа дня, между семнадцатым и восемнадцатым пациентом. Стас увидел на экране «Лариса» и снял трубку, потому что жена никогда не звонила во время приёма, если не случилось чего-то серьёзного.
— Стас.
Голос. Он знал этот голос во всех его оттенках. Утренний, сонный; вечерний, мягкий; раздражённый, когда он забывал вынести мусор; смеющийся, когда Инга вытворяла что-нибудь нелепое. Но этот оттенок он слышал впервые. Голос звучал так, словно из него вынули что-то несущее, какую-то опору, и он держался на одной только инерции, на привычке произносить слова.
— Что случилось? — спросил Олейников, и его собственный голос стал другим, профессионально ровным, как на приёме, когда он говорит пациенту плохие вещи.
— Оля.
Пауза. Стас услышал, как Лариса дышит в трубку, и дыхание сбивалось, всхлипывало, потом снова выравнивалось, и снова сбивалось.
— Лар, что с Олей?
— Она умерла, — произнесла Лариса, и голос наконец сломался, как ветка под снегом, тихо и окончательно, незаметно, когда на неё наступаешь.
Оля. Ольга Дмитриевна Черных, в девичестве Морозова, тридцать пять лет, младшая сестра Ларисы. Жила в Находке, сто двадцать километров от Светломорска, работала бухгалтером на рыбоконсервном заводе. Муж Виктор, водитель-дальнобойщик, двое детей, мальчики, десять и тринадцать лет. Стас видел Олю последний раз на Новый год. Она приезжала с семьёй, и они сидели за столом. Оля смеялась своим звонким, девчачьим смехом и рассказывала, как Витька чуть не задавил лося на трассе, и все хохотали, и мальчишки носились с Ингой по квартире, и Лариса шикала на них, но не по-настоящему, и всё казалось нормальным, прочным, вечным.
— Когда? — спросил Стас.
— Сегодня ночью. Витя позвонил час назад. Он…
Лариса всхлипнула, сглотнула, продолжила.
— Он сам еле говорит. Кашляет. Он тоже, видимо…
— Давно она болела?
— Неделю. Температура, кашель. Не госпитализировали, мест не было. Витя привёз кислородный концентратор, где-то достал, я не знаю где. Не помогло. Ночью ей стало плохо, очень плохо. Он вызвал скорую. Скорая приехала через четыре часа. Четыре часа, Стас. Она задохнулась. Она задохнулась, пока…
Голос оборвался. Олейников слышал плач, тихий, сдавленный, потому что Лариса плакала, прижав ладонь ко рту. Он знал, он видел это сотни раз. Знакомый жест, которым она пыталась удержать горе внутри, не позволить ему разлиться, не напугать Ингу, которая наверняка рядом.
Он закрыл глаза. Оля. Тридцать пять лет. Звонкий смех. Лось на трассе.
— Лар, я приеду, как смогу. Сейчас допринимаю и приеду.
— Стас, я хочу поехать к ней. К Вите, к мальчикам. Мальчики одни, если Витя…
— Лар.
— Я знаю, что нельзя. Я знаю. Блокпосты, пропуска, нельзя выезжать из города. Я знаю. Но это моя сестра.
— Я попробую узнать, можно ли получить разрешение. Обращусь в администрацию, в полицию. Может, по гуманитарным основаниям…
Он говорил это, зная, что не получится. Пропуска на межгородские поездки выдавали только экстренным службам и грузоперевозчикам. Гражданский выезд блокирован полностью. Три дня назад мужчина на «Ниве» попытался объехать блокпост по грунтовке. Его остановили, выписали штраф в тридцать тысяч рублей и конфисковали машину. Другой, по слухам, получил административный арест на пятнадцать суток. Город превратился в клетку, и прутья этой клетки состояли из бетонных блоков, полосатых лент и людей в форме, которые выполняли приказ.
— Стас, я не могу даже приехать на похороны собственной сестры, — проговорила Лариса, и в её голосе злость, та самая, глухая, бессильная, которую он видел в её глазах месяц назад, звучала теперь открыто, обнажённо, как кость, прорвавшая кожу. — Она лежит одна, в каком-то морге, и Витя, может, умирает, и мальчики…
— Лар. Я позвоню Вите. Узнаю, как мальчики. Мы что-нибудь придумаем.
— Что мы придумаем? — взвизгнул её голос, и Стас услышал на заднем плане голосок Инги: «Мама, ты плачешь?»
Лариса отстранила трубку. Стас слышал приглушённо:
— Нет, солнышко. Мама просто… Иди, порисуй, я сейчас приду.
Потом снова в трубку:
— Стас, приезжай, пожалуйста. Побыстрее.
— Приеду.
Он отключился, положил телефон. Посмотрел на дверь кабинета. За дверью кашляли. За дверью ждали. Тридцать восемь минус семнадцать, двадцать один. Двадцать один человек. И вызовы после.
Олейников снял респиратор, потёр переносицу, на которой пульсировала красная полоса. Посидел таким образом с минуту, глядя на стол, на стопку амбулаторных карт, на монитор с зависшей программой, на принтер, который давно не жевал бумагу, потому что бумага кончилась и её заменили обратной стороной использованных бланков.
Мужчина снова взял мобильник, набрав знакомый номер. Его брат, лейтенант, что проживал в Североморске, не ответил. Он позвонил Полине, его девушке, но и там пусто. Тогда Стас надел респиратор обратно, откладывая смартфон.
— Следующий, — позвал он.
***
Он позвонил Виктору в перерыве между вызовами, сидя в машине у подъезда очередного пациента. Свояк ответил не сразу. А когда всё же ответил, то голос у него хрипел и прерывался кашлем, сухим, лающим.
— Витя, это Стас. Лариса мне сказала. Я… Мне очень жаль.
— Спасибо, — прохрипел свояк, и это «спасибо» звучало пусто, как пустая жестяная банка, в которую постучали без особого результата.
— Как мальчики?
— У соседки. Соседка забрала, пока я… Пока тут.
— Витя, ты сам как?
Кашель. Долгий, с присвистом.
— Хреново, Стас. Температура, третий день. Дышать тяжело.
— Вызывай скорую.
— Вызывал. Сказали, ждать.
— Сколько?
— Не знаю. Не сказали.
Стас закусил губу. Находка, сто двадцать километров, другой город, другая юрисдикция. Он не мог ничего сделать. Не мог приехать, не мог прислать бригаду, не мог даже связаться с местным здравотделом, потому что телефоны перегружены, линии забиты, система захлёбывается.
— Витя, слушай меня. Ляг на живот. Не на спину, на живот. Так легче дышать, лёгкие лучше вентилируются. Если есть жаропонижающее, принимай по шестьсот миллиграмм ибупрофена или пятьсот парацетамола каждые шесть часов. Пей воду, много, до двух литров в сутки. Если начнёшь синеть, губы, кончики пальцев, немедленно звони в скорую снова. Не жди.
— Ладно, — прохрипел Виктор. — Стас, Олю… Олю кремируют. Мне сказали, хоронить нельзя. Кремируют, а пепел… Не знаю, когда отдадут. Говорят, очередь. Очередь на кремацию, представляешь?
Стас представлял.
— Витя, держись. Я перезвоню завтра. Пожалуйста, звони, если станет хуже.
— Ладно.
Виктор отключился. Стас сидел в машине, и руки его лежали на руле, и пальцы не двигались, и он смотрел на подъезд пятиэтажки, на облупленную дверь, на номер квартиры, записанный в блокноте, и не мог заставить себя выйти. Секунду. Две. Три. Потом взял сумку с фонендоскопом и пульсоксиметром, открыл дверь и пошёл.
***
Домой он добрался в девять вечера. Позже обычного, потому что на одном из блокпостов сменился наряд, и новый сержант долго рассматривал пропуск, подсвечивая ультрафиолетовым фонариком, проверяя голограмму, которой на пропуске не существовало, и Стас стоял и ждал, и сержант смотрел на него через маску, и глаза у сержанта под козырьком кепки выражали не подозрение, не враждебность, а ту же самую усталость, тот же самый страх, которые Стас видел у каждого встречного.
— Проезжайте, — произнёс наконец сержант.
Квартира. Прихожая. Тишина. Обычно Инга бежала навстречу, но сейчас тихо. Он снял ботинки, вымыл руки, долго, с мылом, считая до тридцати, как приучил себя. Потом ещё раз. Потом антисептиком. Снял куртку, убрал в пакет, повесил в шкаф отдельно от остальной одежды. Халат стирал каждый день, маски выбрасывал в отдельный мешок, который завязывал двойным узлом и выносил в контейнер.
Лариса сидела на кухне. Не готовила, не убирала. Просто сидела, положив руки на стол, и смотрела в окно. За окном темнело, и залив, обычно расцвеченный огнями порта и набережной, тонул в густой, непроницаемой черноте. Порт работал в минимальном режиме. Половина огней погасла. Набережная закрыта.
Олейников сел рядом. Не напротив, а рядом, на соседний стул, так, чтобы их плечи почти соприкасались.
— Инга спит? — спросил он.
— Уложила в восемь. Она спрашивала, почему тётя Оля больше не позвонит.
— Что ты сказала?
— Что тётя Оля уехала далеко. Очень далеко.
Лариса повернулась к нему. Глаза у неё покраснели, веки припухли, и на левой щеке остался след от ладони, вмятина, словно она долго сидела, упёршись лицом в руку.
— Стас, я звонила в администрацию. В полицию. В МЧС. Везде одно и то же. Межгородское перемещение запрещено. Исключения только для спецтранспорта. Написала заявление на портале госуслуг, на гуманитарное основание. Ответ в течение десяти рабочих дней. Десяти. Её к тому времени уже кремируют.
— Я знаю.
— Знаешь. Все знают. Никто ничего не может.
Она встала, открыла холодильник. Достала кастрюлю с супом. Руки двигались машинально, по привычке, суп разогреть, тарелку поставить, ложку положить. Обычные жесты, из которых состояла обычная жизнь, которая перестала быть обычной, но продолжалась, потому что что же ещё делать.
Стас ел молча. Суп с картошкой и морковкой, без мяса, потому что мясо в «Пятёрочке» кончилось позавчера и не завезли. Макароны, крупы, консервы ещё держались, но ассортимент сужался с каждым днём, как сужалось всё остальное.
— Витя плохо, — проговорил Стас. — Я ему звонил. Температура, кашель. Похоже, он тоже заразился.
— Господи.
— Мальчиков забрала соседка.
Лариса опустилась на стул и закрыла лицо ладонями. Плечи её дрогнули, но плача не последовало. Выплакала днём.
— Что будет с мальчиками, если Витя… — не закончила она.
Стас не ответил, потому что ответ, который он мог дать, не годился для произнесения вслух.
Они посидели. Стас убрал тарелку, вымыл, поставил в сушилку. Протёр стол. Мелкие действия, заполняющие пустоту.
Потом переместились в комнату. Телевизор Стас не включал третий день. Лариса тоже не просила. Информация перестала помогать. Каждый новый выпуск новостей не добавлял понимания, а забирал остатки надежды, как сквозняк, задувающий свечу. Они знали всё, что нужно знать. Вирус убивает, лекарства нет, вакцины нет, карантин, сидите дома, ждите. Чего ждать, никто не говорил.
Олейников заглянул в детскую. Инга спала, раскинувшись на одеяле с единорогами. Правая рука свешивалась с кровати, пальчики разжаты. На тумбочке ночник в виде луны, жёлтый, тёплый. Дочка боялась темноты, и Лариса купила ей этот ночник, и теперь он горел каждую ночь. Его свет падал на стену, рисуя круг, похожий на маленькое окно в другой мир, где нет вирусов, блокпостов и очередей на кремацию.
Стас постоял, глядя на дочь. Послушал дыхание. Ровное. Спокойное. Никакого кашля. Он считал вдохи, семнадцать в минуту, нормально для её возраста, и эти семнадцать вдохов в минуту значили для него больше, чем вся статистика мира.
Он вышел, прикрыл дверь. Вошёл в спальню, потирая усталым жестом глаза. Лариса уже легла. Мужчина разделся, лёг рядом. Она не повернулась, не обняла. Лежала на боку, спиной к нему, и он видел её лопатки под тонкой тканью футболки, и лопатки чуть вздрагивали, и он понял, что она всё-таки плачет, тихо, беззвучно, глотая слёзы, как глотают лекарство.
Он придвинулся, лёг рядом, обнял. Прижался грудью к её спине, положил руку на её живот. Она накрыла его руку своей и сжала, крепко, почти больно.
Так они лежали. Не говорили. Дышали. А через какое-то время Лариса уснула. Стас почувствовал по тому, как расслабились её пальцы и дыхание стало глубже. Он осторожно высвободил руку и встал.
Кухня. Час ночи. Олейников стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу. Само стекло холодное, апрельское, с тонкой плёнкой конденсата по краям. Его лоб, горячий от усталости и недосыпа, плавил эту плёнку, оставляя овальное пятно, которое медленно зарастало влагой, стоило лишь отодвинуться. Но он не отодвигался.
За окном лежал город. Пустой, тёмный, непохожий на себя. Фонари на набережной горели через один, половина перегорела, менять некому. Ни одного прохожего. Ни одной машины. Ни одного огонька в окнах дома напротив. Все спали или делали вид, что спят. Только далеко, у порта, мерцал одинокий прожектор, освещая кусок причальной стенки и корпус ржавого буксира, привязанного к кнехту. Прожектор покачивался на ветру, и световое пятно плыло по воде, по бетону, по ржавчине, бессмысленно и монотонно, как маятник часов, отмеряющих время, которое никому не нужно.
Стас думал об Оле. О её смехе. О том, как она приезжала на Новый год с тазиком оливье, потому что «Ларка всегда экономит на майонезе», и Лариса обижалась, но не по-настоящему, и они потом сидели на кухне, шептались и хохотали, и Стас слышал этот хохот из комнаты, и ему становилось хорошо, спокойно, правильно.
Теперь Олю кремируют. Без прощания. Без гроба. Без всего, что полагается. Тело в чёрном пластиковом мешке, номерная бирка на запястье, печь, пепел. Очередь на кремацию. Очередь. Он вспомнил, как пациентка-воспитательница плакала, и маска впитывала слёзы. Вспомнил мужчину, к которому не успела скорая. Вспомнил хирурга Бельского, крепкого мужика, бывшего военврача, который лежал в реанимации, и кровь сочилась из-под катетеров, и мониторы пищали, и потом перестали пищать.
Пятьдесят два процента. Каждый второй. Монетка подброшена, орёл или решка, жив или мёртв. И он каждый день заходит в кабинет, надевает респиратор, который может не защитить, перчатки, которые могут порваться, и принимает тридцать восемь человек, каждый из которых может нести вирус, и выдыхает вместе с ними, и стоит между ними и смертью, вооружённый фонендоскопом, пульсоксиметром и зависающим компьютером. И зарабатывает за это сорок пять тысяч рублей в месяц, потому что надбавку за работу с инфицированными наконец утвердили. Четыре тысячи сверху, и это смешно, и не смешно, и теперь уже не имеет никакого значения.
Он думал о Вите. О том, как он хрипел в трубку. О мальчиках, десять и тринадцать, которые сидят у соседки и не знают, что мать мертва, а отец, вероятно, умирает. О том, что если Витя не выживет, мальчиков определят в детский дом, потому что ближайшие родственники, Лариса, не смогут их забрать, потому что блокпосты, потому что карантин, потому что десять рабочих дней на рассмотрение заявления.
Он думал о Суходоле, который сказал «дальше будет хуже» голосом патологоанатома, ставящего окончательный диагноз. И Стас знал, что Суходол прав. Ресурсы конечны. Кислород конечен. Медикаменты конечны. Врачи конечны. Он сам конечен. Каждый вдох в респираторе, каждый осмотр пациента, каждое прикосновение к чужой коже через латекс приближает его к черте, за которой монетка подбрасывается для него.
За стеной спала Лариса, которая потеряла сестру. За другой стеной спала Инга, которая не знала, что тётя Оля не уехала далеко. Он стоял между ними и окном, между теплом и холодом, между живыми и мёртвыми, и стекло леденило лоб, и конденсат стекал по стеклу тонкими дорожками, похожими на слёзы, и прожектор в порту качался, и город молчал.
Пустая улица. Ни одного человека. Ни одного звука, кроме ветра. Город, в котором живут восемьдесят семь тысяч человек, выглядел так, словно его покинули, словно все разом ушли и не вернулись, и остались только стены, фонари, ржавый буксир и ветер, солёный, влажный, безразличный.
***
Май принёс жару. Она навалилась внезапно, без предупреждения, без тех переходных дней, когда весна ещё торгуется с летом, посылая то дождь, то солнце. Просто однажды утром Стас проснулся, и воздух в комнате стоял густой, неподвижный. Простыня под ним промокла от пота, и за окном небо сияло такой яростной, нестерпимой синевой, какая в Светломорске обычно случалась в июле, не раньше. Термометр за окном показывал двадцать девять градусов. Восемь часов утра.
Он сел на кровати. Лариса спала рядом, отбросив одеяло, в одной майке, и тёмные круги пота проступили на ткани подмышками. Инга в соседней комнате тоже спала. Тишина.
Стас прошёл на кухню. Открыл кран. Вода пошла тонкой, вялой струйкой, прерывистой, с воздушными пробками. Давление в системе падало третий день. Водоканал работал в аварийном режиме, так как половина персонала не вышла на смены. Кто заболел, кто умер, кто просто перестал приходить, потому что некому платить зарплату и незачем.
Он набрал стакан, выпил. Вода тёплая, с привкусом ржавчины. Посмотрел в окно. Улица Морская. Пятиэтажки по обе стороны, тополя, скамейки. Фонарь у подъезда не горел третьи сутки. Электричество отключалось всё чаще. Сначала на час, потом на три, потом на полдня. Позавчера свет пропал в семь вечера и вернулся только к рассвету. Холодильник оттаял, и часть продуктов пришлось выбросить.
На тротуаре, метрах в тридцати от подъезда, лежал человек. Стас смотрел на него сквозь стекло и не двигался. Человек лежал на боку, подтянув колени к груди, как эмбрион. Одежда тёмная. Не разглядеть подробностей с третьего этажа. Рядом валялся пакет, из которого высыпались какие-то консервные банки и рулон туалетной бумаги. Человек не шевелился.
Стас знал, что нужно спуститься, проверить. Он врач. Но он также знал, что если спустится, то обнаружит то, что обнаруживал уже четырежды за последнюю неделю. Тело, мёртвое, с запёкшейся кровью в уголках рта и на подбородке, с остекленевшими глазами, в которых отражается только небо. И он ничего не сможет сделать, потому что скорая не приезжает. Скорая перестала приезжать девять дней назад. Обе машины стояли в гараже при ЦРБ. Одна с разбитым лобовым стеклом, другая просто стояла, потому что фельдшер Коновалов умер, а фельдшер Дьяченко исчезла. Вроде уехала из города, по слухам, в сторону Находки, к родственникам.
Стас отвернулся от окна.
Он больше не ходил в поликлинику. Последний раз переступил порог кабинета номер восемь шесть дней назад. В тот день на приём записались четыре человека. Четыре. Не тридцать восемь, не двадцать четыре. Четыре. И пришли только двое.
Не потому, что люди вылечились. Не потому, что эпидемия отступила. А потому что некому стало приходить.
Второй участок, шесть тысяч прикреплённых, превратился в кладбище. Не в метафорическое. Стас не знал точных цифр, электронная система перестала обновляться, серверы в областном центре то работали, то нет, но по его собственным, ручным подсчётам, по звонкам, которые он делал и на которые ему отвечали, и по звонкам, на которые перестали отвечать, он оценивал потери в сорок-пятьдесят процентов. Каждый второй. Та самая монетка.
Нина Васильевна Кравцова, семьдесят один год, гипертония, диабет, тетрадка с давлением аккуратным почерком. Умерла двенадцатого мая. Стас узнал от соседки, которая позвонила и спросила, куда сообщить. Он не знал куда.
Суходол. Павел Игнатьевич Суходол, заведующий, пятьдесят восемь лет, седые усы, тяжёлые мешки под глазами. Умер девятого мая. На День Победы. Стас узнал от Веры, которая позвонила ночью, и голос у неё звучал так, словно его пропустили через наждачную бумагу.
— Павел Игнатьич, — произнесла она. — Всё.
Стас помолчал. Потом спросил:
— Ты как?
— Живая. Пока живая. Стас, я больше не приду. Не могу. Не физически. Просто не могу.
— Я понимаю.
И он понимал. Вера, последняя из его коллег, ещё державшаяся на ногах, тоже сдалась. Не вирусу. Тому, что хуже вируса, тому, у чего нет латинского названия и кода по МКБ, но что убивает так же надёжно. Осознание полной, абсолютной бессмысленности.
Они лечили. Они принимали. Они выписывали назначения, которые невозможно выполнить, потому что аптеки закрылись. Они направляли в стационар, которого больше не существовало. ЦРБ стояла с распахнутыми дверями, и внутри лежали тела на каталках, в коридорах, на полу, и запах, густой, сладковатый, тошнотворный, разносился по улице на сотню метров, и жители соседних домов старались не открывать окна.
Смысл. Его не осталось. Стас перестал ходить на работу не потому, что испугался. Он перестал, потому что работы не осталось. Медицина, как система, перестала функционировать. Невозможно оказывать помощь, когда нет медикаментов, нет кислорода, нет электричества, нет коллег, нет стационаров, нет скорой, нет лаборатории, нет ничего. Он мог прийти в кабинет, сесть за стол с мёртвым монитором, надеть респиратор и ждать пациентов, которые не придут. И это уже не медицина, а ритуал, пустая оболочка, жест без содержания.
Он сделал другое. Он остался дома. С Ларисой. С Ингой. Потому что если он ничего не может дать городу, он может дать им себя. Своё присутствие, своё тепло, свои руки. Хотя бы это.
***
Телевизор работал урывками, когда включали электричество. Стас ловил эти самые обрывки, помехи, полосы, потом вдруг кадр, резкий, чужой, как осколок разбитого зеркала.
Москва. Столица горела. Не целиком, фрагментами, но столбы дыма поднимались над Южным Бутовом, над Капотней, над Люблином. Камера дрожала. Снимавший держал телефон, и в кадре мелькали перевёрнутые машины, разбитые витрины, фигуры людей, бегущих по проспекту. Стрельба. Не автоматная, одиночные хлопки, пистолетные, но от этого не менее страшные. Голос за кадром, срывающийся: «Это Каширское шоссе, полиции нет, вообще нет, они ушли…»
Кадр оборвался. Помехи. Потом другой канал, другой город. Санкт-Петербург. Невский проспект, пустой, залитый солнцем. Камера статичная, уличная, установленная на фасаде Дома книги. По проспекту шёл человек. Один. Больше никого. Он шёл посередине проезжей части, покачиваясь, и его тень тянулась по асфальту длинной чёрной полосой, и он выглядел как последний человек на Земле, и, возможно, на Невском проспекте он таковым и являлся.
Лондон. Биг-Бен стоял молча. Стрелки застыли на без четверти три. Трафальгарская площадь, заваленная мусором. Пластиковые пакеты, картонные коробки, одежда, обувь. У подножия колонны Нельсона лежали тела. Камера не приближалась, но по неподвижности, по позам, по тому, как ветер трепал ткань одежды, не вызывая ответного движения, понятно. Мёртвые.
Нью-Йорк. Таймс-сквер, экраны которого светились всегда, в любой кризис, в любую войну, в любую эпидемию, погасли. Тёмные прямоугольники, слепые глаза города, который перестал видеть. На тротуаре, у входа в метро, стоял жёлтый такси с открытой дверцей. Внутри кто-то сидел. Или лежал.
Индия перестала передавать. Последний репортаж из Дели, который Стас видел четыре дня назад, показывал улицу, запруженную телами. Не десятки. Сотни. Они лежали на проезжей части, на тротуарах, на ступенях магазинов, и между ними бродили собаки, и ни один живой человек не появился в кадре за те три минуты, что длился репортаж. Закадровый голос, монотонный, опустошённый, перечислял цифры: четыреста миллионов заражённых, сто семьдесят миллионов погибших. Стас не знал, достоверны ли эти цифры. Достоверность перестала иметь значение. Любая цифра, даже преуменьшенная вдвое, означала конец.
Европа полыхала. Не только вирусом. Пожары в пригородах Парижа, Марселя, Барселоны. Там, где люди оказались заперты без еды, без воды, без электричества, без надежды, включался другой механизм, древний, довирусный, выживание. Магазины громили. Склады вскрывали. Те, у кого имелось оружие, охраняли свои запасы. Те, у кого не имелось, отбирали у тех, кто слабее. Полиция рассыпалась, как конструкция, из которой вынули ключевые элементы. Полицейские болели, умирали, уходили к семьям. Армию вводили в города, но армия тоже состояла из людей, и люди тоже болели, и танк на перекрёстке с мёртвым экипажем внутри стоял как памятник бессилию.
Президент России эвакуировался. Куда именно, не сообщали. Пресс-секретарь произнёс в последнем вышедшем в эфир обращении: «Глава государства продолжает руководить страной из защищённого командного пункта». Больше обращений не поступало. Правительство не заседало. Государственная Дума не собиралась. Сайт Кремля не обновлялся одиннадцать дней. Россия, как государственный механизм, прекратила функционировать. Осталась территория. Осталось население, стремительно убывающее. Остались отдельные очаги порядка, изолированные друг от друга, как островки суши в поднимающейся воде.
Стас выключил телевизор, когда экран снова ушёл в помехи. Электричество пропало через минуту. Квартира погрузилась в тишину, нарушаемую только капаньем из крана, отдалённым лаем собаки и тонким, едва слышным гудением в ушах, порождённым не звуком, а его отсутствием.
***
Блокпосты исчезли. Стас заметил это три дня назад, когда выходил за водой. На перекрёстке у рынка, где стояли «Тигры» и полосатые барьеры, осталась только пустая будка из профлиста и мятая лента ограждения, волочившаяся по асфальту. Ни машин, ни полицейских. Барьеры сдвинуты, кое-где опрокинуты. На бетонном блоке кто-то написал белой краской: «УШЛИ».
Впрочем, в блокпостах больше не осталось смысла. Карантин предполагает разделение, здоровых от больных, чистых территорий от заражённых. Разделять стало нечего. По самым грубым прикидкам Стаса, семьдесят процентов оставшегося населения Светломорска несли вирус. Оставшегося, потому что часть уехала ещё до блокады, часть ушла пешком через сопки, когда блокада ослабла, а часть перестала быть населением, перейдя в другую категорию, ту, которую Суходол когда-то называл «летальный исход».
Город жил, но жизнь эта напоминала движение тела по инерции, когда двигатель уже заглох. Магазины закрылись. «Пятёрочка» на углу стояла с выбитой дверью, полки пусты, на полу битое стекло и раздавленные упаковки. Кто-то выгреб всё. Другие магазины разделили ту же участь. «Магнит» на Советской сгорел. Чёрные потёки копоти тянулись по фасаду, как следы гигантских пальцев. Рынок, запертый два месяца, взломали, но внутри нечего брать. Скоропортящееся сгнило, остальное растащили.
Люди добывали еду как могли. Стас видел мужчину, несущего мешок с картошкой. На окраине. Видел женщину, копающую что-то на газоне у школы. Видел подростков, лет пятнадцати-шестнадцати, вскрывающих гараж на Портовой. Не прятались, не торопились. Зачем прятаться, если некому ловить.
Беспорядки случались ежедневно, но слово «беспорядки» предполагало порядок, от которого отклонились, а порядка не существовало. Происходило другое. Люди делали то, что делали, без оглядки, без правил, без последствий. Кто-то забирал еду. Кто-то забирал вещи. Кто-то забирал жизни. Стас слышал крики дважды за последнюю неделю, из соседнего двора, женский визг, потом тишина. Он не вышел. Потому что если он выйдет и его убьют, Лариса и Инга останутся одни.
По ночам стреляли. Первый раз он услышал стрельбу пять дней назад. Сухие, щёлкающие звуки, как будто кто-то ломает ветки, но ритмично, по три-четыре хлопка подряд. Далеко, в стороне порта. Лариса проснулась, схватила его за руку.
— Что это?
— Далеко, — успокоил он.
Он не добавил очевидного. Она и сама знала.
Наутро, выйдя за водой к колонке, которую кто-то организовал во дворе дома напротив, подключив шланг к пожарному гидранту, Стас увидел на тротуаре гильзы. Пять штук, латунных, девятимиллиметровых, разбросанных в радиусе метра. И кровь. Бурая лужица, уже подсохшая, впитавшаяся в трещины асфальта. Тел не оказалось. Кто-то убрал, или кто-то уполз, или кто-то утащил. Он не стал выяснять.
Вторую ночь стреляли ближе. За два квартала, по звуку. Автоматная очередь, длинная, и после неё тишина, вязкая, как мёд. Потом ещё одна, короткая. И снова тишина.
Инга проснулась. Прибежала к ним, забралась между Стасом и Ларисой, вжалась горячим тельцем, и Стас обнял её, и прижал, и шептал что-то, сам не помня что, бессмысленные успокаивающие слова, которые не значили ничего, но значили всё для дочки.
***
Тела. Он научился не смотреть, но невозможно не смотреть, когда выходишь из подъезда.
На лавке у третьего подъезда сидел мужчина. Голова откинута назад, рот открыт. Мухи. Стас узнал его. Фёдор Михайлович, сосед из тридцать шестой, пенсионер, бывший штурман рыболовного траулера. Они здоровались каждое утро. Фёдор Михайлович кормил голубей, обзывая их «бестолочами» и «дармоедами», но каждый день выходил с горстью пшена. Теперь он сидел на лавке, мёртвый, и голуби ходили у его ног, и пшена не было.
Стас прошёл мимо. Не потому что безразличен. Потому что сделать ничего невозможно. Морг не работает. Ритуальные службы не работают. Кладбище, маленькое, на сопке за городом, переполнено. Кремация… он не знал, работает ли крематорий в областном центре. Скорее всего нет. Тела оставались там, где заставала смерть. На улицах, в подъездах, в квартирах.
Квартиры. Стас старался не думать о квартирах. О закрытых дверях, за которыми никто не отвечал. О запахе, который к середине мая, к жаре, начал просачиваться сквозь щели, сквозь вентиляцию, сквозь стены. Тяжёлый, приторный, ни на что не похожий запах, от которого сводило желудок и слезились глаза. Запах, который он, как медик, знал и мог идентифицировать. Гниение. Белковый распад. Трупные амины, кадаверин и путресцин, вырабатываемые бактериями, разлагающими мёртвую ткань.
В доме напротив, на четвёртом этаже, окно стояло распахнутым уже неделю. Занавеска, белая, с рисунком ромашек, колыхалась на ветру.
***
Лариса заболела четырнадцатого мая.
Утром она встала, и Стас увидел, как она качнулась, схватилась за дверной косяк. Лицо бледное, с серым оттенком, влажное от пота, хотя в квартире было не так жарко, всего двадцать три. Ночью подул ветер с моря.
— Голова кружится, — пожаловалась она.
Стас подошёл. Положил ладонь на её лоб. Горячий. Очень горячий.
Он достал термометр. Тридцать восемь и семь. Пульсоксиметр, тот самый, купленный за свои деньги, вечность назад, в другой жизни, когда пульсоксиметр можно заказать на маркетплейсе и он приедет через два дня. Девяносто пять процентов. Пока нормально. Пока.
— Ложись, — произнёс он.
— Стас…
— Ложись.
Она послушалась. Легла. Он укрыл её, принёс воду. Парацетамол, последняя упаковка. Он берёг, экономил, выдавал по таблетке, как драгоценность.
Инга заболела на следующий день. Стас проснулся от её плача, тихого, жалобного, такого, каким она плакала, когда у неё резались зубы, давным-давно, в другой жизни. Он подошёл, взял на руки. Горячая. Маленькое тело пылало, как грелка. Лоб мокрый, волосы прилипли к вискам.
Тридцать девять и один. Он стоял посреди детской, прижимая к груди больную дочь, и чувствовал, как внутри него что-то сдвигается, какой-то механизм, удерживавший всё на месте, протоколы, расчёты, план действий, алгоритм, и механизм этот не ломался, а просто переставал иметь значение, потому что алгоритм предполагает ресурсы, а ресурсов не осталось. Парацетамол. Вода. Руки. Больше ничего.
Он уложил Ингу рядом с Ларисой, на их кровать, и обе лежали, и он сидел рядом, на полу, привалившись спиной к стене, и слушал их дыхание.
Кашель начался у Ларисы к вечеру. Сухой, глубокий, сотрясающий всё тело. Она кашляла, зажимая рот ладонью, и между приступами смотрела на Стаса, и в глазах её читалось то, что он видел у сотен пациентов, но никогда у жены. Знание. Она знала, что с ней. Она жила с врачом десять лет. Она слышала его рассказы каждый вечер. Она знала симптомы, знала прогнозы, знала цифры. Пятьдесят два процента. Каждый второй.
— Стас, — прошептала она между приступами. — Инга…
— Я здесь. Я рядом.
— Если я…
— Нет.
— Стас.
— Нет.
Он сказал «нет» голосом, которым говорил пациентам «вы поправитесь», зная, что, возможно, они не поправятся. Профессиональная ложь, гуманная и беспощадная одновременно. Но Лариса знала эту ложь, потому что жила с ним десять лет, и её глаза сказали ему: я слышу тебя, и я слышу правду за твоими словами, и я тебя не виню.
Инга кашляла меньше, но температура держалась. Тридцать девять, тридцать девять и два, тридцать девять и пять. Парацетамол сбивал на полградуса, на час, потом температура ползла обратно. Стас обтирал её влажным полотенцем, и Инга морщилась и шептала «холодно, папа», и он убирал полотенце, а потом температура снова лезла вверх.
Он спал по два часа в сутки. Урывками, сидя у кровати, и просыпался от малейшего изменения ритма их дыхания, от паузы, от хрипа, от стона. Профессиональный слух, отточенный тысячами ночных дежурств, теперь работал не на чужих, а на своих, и от этого каждый звук резал острее скальпеля.
Пульсоксиметр. Лариса: девяносто один. Падает. Инга: девяносто три. Держится. Пока держится. Кислорода нет. Концентратора нет. Стационара нет. Скорой нет. Лекарств, кроме горстки парацетамола, нет. Он врач, и у него нет ничего, кроме рук и знания, и знание в данном случае хуже незнания, потому что он точно понимает, что происходит в их лёгких, в их сосудах, в их крови, и не может ничего изменить.
***
Утро восемнадцатого мая. Шестой день болезни Ларисы, пятый Инги. Супруга не вставала уже двое суток. Кашель стал влажным, с мокротой, в которой мелькали розоватые прожилки. Стас слушал её лёгкие ухом, приложив к спине, потому что фонендоскоп остался в поликлинике. Он слышал хрипы, двусторонние, крупнопузырчатые, и крепитацию, и ослабленное дыхание в нижних долях. Классическая картина, которую он описывал в картах сотни раз. Только это не карта. Это его жена.
Инга полегче. Температура опустилась до тридцати восьми, кашель стал реже. Дети переносили Архонт легче, он знал это по статистике, но статистика оперирует большими числами, а у него одна дочь, и она единственная, и к чёрту статистику.
Лариса лежала, повернув голову к окну. Солнечный свет заливал комнату, яркий, золотой, какой-то неприлично праздничный для того, что происходило внутри этих стен. Пылинки плавали в луче, медленно вращаясь.
— Стас, — позвала она, и голос её стал тонким, непривычным.
Голос маленькой девочки, а не тридцатипятилетней женщины.
— Да?
Он сел рядом, взял её руку. Пальцы горячие, сухие, невесомые.
— Выведи меня на улицу.
— Лар, тебе нельзя…
— Можно.
Она повернула голову и посмотрела на него, и в её взгляде не осталось ни страха, ни злости, ни даже той тоски, которая жила в нём последние дни. Только ясность, прозрачная и твёрдая, как стекло.
— Я хочу увидеть море. Пожалуйста.
Он молчал. Медицинская часть его мозга перечисляла противопоказания: нагрузка, снижение сатурации, ортостатический коллапс, риск, риск, риск. Другая часть, та, что не принадлежала врачу, а принадлежала мужчине, мужу, человеку, смотрела в её глаза и понимала, что это не каприз. Что она просит о чём-то большем, чем прогулка.
— Хорошо, — кивнул он.
Инга услышала и приподнялась на подушке.
— Я тоже. Папа, я тоже хочу.
Он одел их обеих. Медленно, осторожно, как одевал когда-то Ингу в младенчестве, поддерживая голову, придерживая руки. Ларисе натянул спортивные штаны, футболку, кроссовки. Руки его дрожали, когда он завязывал шнурки, и он думал, что это от усталости, от недосыпа, но знал, что не только от этого.
Кашель. Он кашлянул, один раз, сухо, коротко. Отвернулся от них, прикрыл рот ладонью. Кашлянул ещё. Откашлялся. Проглотил. Повернулся обратно.
Лариса смотрела на него. Её глаза, ясные, прозрачные, чуть расширились.
— Стас…
— Пойдём, — произнёс он, улыбнувшись. — Море ждёт.
***
Они вышли из подъезда в одиннадцать утра. Солнце стояло высоко, и жара наваливалась сразу, плотная, осязаемая, пропитанная запахом горячего асфальта, цветущей акации и чего-то ещё, того, о чём Стас старался не думать.
Лариса повисла на его левой руке. Шла мелкими шагами, как старуха, хотя ей тридцать пять, и месяц назад она бегала по утрам вдоль набережной, и её тело, гибкое, сильное, несло её легко, а теперь каждый шаг давался усилием, и дыхание частило, и он чувствовал через ткань её футболки, как рёбра ходят под кожей, и сама кожа горячая.
Ингу он нёс на правой руке. Она обхватила его за шею, прижалась щекой к плечу. Лёгкая. Шесть лет, двадцать килограмм. Нести нетрудно.
До набережной три квартала по Морской, потом поворот направо, и ступеньки вниз, к бетонному парапету, к скамейкам, к морю. Триста метров. Десять минут. Может, пятнадцать. Они дойдут.
Морская улица лежала перед ними, пустая, просторная, залитая белым светом. Тополя выбросили листву, свежую, ярко-зелёную, почти неоновую на фоне бежевых стен, и тополиный пух летел по воздуху, лёгкий, невесомый, похожий на снег наоборот, тёплый снег, падающий вверх.
Тела. Стас видел их, но старался вести Ларису и Ингу так, чтобы они не смотрели. Двое у подъезда дома номер двенадцать, мужчина и женщина, лежавшие рядом, почти обнявшись, словно прилегли отдохнуть. Ещё один, у мусорного контейнера, ничком. Рука вытянута вперёд. И ещё. За перевёрнутой скамейкой, на газоне, в траве, которая поднялась высоко, некому стричь, и трава скрывала тело почти целиком, и только ботинок торчал, стоптанный, чёрный.
Инга смотрела по сторонам, но молча. Дети чувствуют, когда нельзя спрашивать. Она прижималась крепче и молчала.
Лариса дышала тяжело. Остановились. Стас посадил Ингу на парапет, и Лариса привалилась к нему, и он придерживал обеих. Они стояли так минуту, две, пока дыхание жены не выровнялось. Насколько могло выровняться с лёгкими, залитыми воспалительным экссудатом.
— Дойдёшь? — спросил он.
— Дойду.
Они пошли дальше. Мимо закрытой аптеки с разбитой витриной. Мимо «Магнита» с обгоревшим фасадом. Мимо парикмахерской «Стиль», на двери которой висело объявление, выцветшее на солнце, и буквы расплылись, но Стас знал, что там написано, он видел это объявление тысячу раз: «Закрыто до особого распоряжения». Особого распоряжения больше не будет.
Поворот. Ступеньки. Стас спустился первым, поставил Ингу, потом помог Ларисе. Она спускалась по одной ступеньке, цепляясь за перила, и перила нагрелись на солнце. Жена отдёрнула руку, и Стас перехватил, удержал.
Набережная. Бетонный парапет, облупленный, с ржавыми пятнами от арматуры. Скамейки деревянные, рассохшиеся. Половина с отломанными планками. Фонари без плафонов. А дальше, за парапетом, за каменными ступенями, спускающимися к воде, море.
Тихое. Гладкое. Синее до черноты на горизонте, бирюзовое у берега, с белыми прожилками пены, набегающей на камни. Залив раскинулся полукругом, обрамлённый сопками, покрытыми лесом, тёмно-зелёным, густым. Вдали, правее, просматривался мыс с маяком, и маяк стоял, белый, тонкий, как свеча на торте, и не светил, потому что светить некому и незачем.
Они сели на скамейку. Стас посередине, Лариса слева, привалившись к его плечу, Инга справа, забравшись с ногами и обхватив его руку обеими ладошками. Солнце грело. Ветер с моря, слабый, нёс запах соли и йода, и этот запах перекрывал всё остальное, все запахи города, все запахи смерти, и на несколько секунд Стас закрыл глаза и вдохнул, и показалось, что ничего не произошло. Обычный воскресный день, обычная прогулка на набережную. Сейчас Инга попросит мороженое, а Лариса скажет «после обеда», и они поспорят, и купят, и будут сидеть, облизывая пальцы.
Он открыл глаза. Мороженого не будет.
Лариса смотрела на воду. Её лицо, осунувшееся, бледное, с тёмными кругами и воспалённой красной полосой на скулах, чуть разгладилось. Губы, потрескавшиеся, сухие, чуть разомкнулись. Она дышала ртом, но тихо, и хрипы, которые Стас научился слышать на расстоянии, на мгновение стихли.
— Красиво, — прошептала она.
— Да.
— Знаешь, что я всегда думала, когда смотрела на море?
Он повернулся к ней. Она не отрывала взгляда от воды.
— Что оно бесконечное, — произнесла она. — Сидишь тут, на этом берегу, и смотришь. И оно уходит к горизонту, и за горизонтом тоже оно, и дальше, и дальше. И нет ему ни стен, ни потолка. Ни карантинов. Ни пропусков. Просто вода, и вода, и вода, до самого конца.
Супруга помолчала.
— Мне от этого всегда становилось спокойнее. Что есть что-то, что невозможно запереть. Что-то, что больше нас. Больше всего этого. Оно было до нас, и останется после нас.
Инга пошевелилась, устраиваясь удобнее.
— Мама, а рыбки в море болеют?
Лариса улыбнулась. Слабо, одними губами, но улыбнулась.
— Нет, солнышко. Рыбки не болеют.
— Тогда я хочу быть рыбкой.
Лариса закрыла глаза и прижалась к Стасу, и он почувствовал, как её плечи вздрогнули, один раз, беззвучно, и стихли.
Мужчина сидел. Солнце грело лицо. Ветер трогал волосы. Море шуршало о камни, ритмично, ровно, как дыхание спящего мира.
Он думал. Думал о том, что человечество переживало многое. Чуму, унёсшую треть Европы в четырнадцатом веке. Испанку, убившую пятьдесят миллионов в восемнадцатом году двадцатого. Оспу, веками косившую народы. Каждый раз казалось, что это конец. Каждый раз находился выход, вакцина, лекарство, коллективный иммунитет, оплаченный миллионами жизней. Каждый раз человечество поднималось, хоронило мёртвых и шло дальше.
Но каждый раз у человечества оставалось время. Время найти вакцину. Время адаптироваться. Время, чтобы врачи, учёные, системы здравоохранения, государства могли работать. Архонт не дал времени. Он убивал слишком быстро, слишком многих, и убивал в первую очередь тех, кто мог бы бороться. Врачей, медсестёр, лаборантов, эпидемиологов. Он обезглавливал систему, а обезглавленная система не способна думать. И вакцина, которую обещали через четыре-шесть месяцев, так и не появилась, потому что лаборатории остались без персонала, а заводы остались без электричества, а логистика осталась без водителей, а водители лежали в квартирах, или на улицах, или в рефрижераторах, или в ямах, выкопанных экскаваторами.
Были вирусы, убивавшие больше. Бешенство, стопроцентная летальность без лечения. Были вирусы, распространявшиеся быстрее. Корь, заразнее Архонта в разы. Но никогда прежде не появлялся патоген, совместивший в себе высокую летальность с высокой трансмиссивностью и коротким инкубационным периодом. Природа не создаёт таких вирусов, потому что эволюция балансирует, и то, что убивает слишком быстро, не успевает распространиться. Но Архонт не появился из природы. Его создали в лаборатории. Пассаж за пассажем, поколение за поколением, заботливо отбирая самые агрессивные варианты, и выпустили в мир, случайно, нелепо, через царапину на перчатке, через кошачью ссадину на руке аспиранта, через халатность охраны, через кнопку кофейного автомата.
Стас закашлялся. Он отвернулся от Ларисы и Инги, резко, всем корпусом, прижал ладонь к лицу. Кашель вырвался из груди, сухой, горячий, царапающий стенки бронхов, как наждак. Он кашлял, и мир дрожал перед глазами, и море расплывалось в синее пятно, и он чувствовал, как в глубине лёгких, там, где альвеолы обменивают кислород на углекислый газ, что-то сдвинулось, закупорилось, стало чуть теснее.
Он знал этот кашель. Знал его по сотням пациентов. Знал, что за ним следует. Температура, нарастающая одышка, падение сатурации, хрипы, крепитация, ДВС-синдром, полиорганная недостаточность. Он знал последовательность. Он знал прогноз.
Три дня. Он кашлял три дня. Не говорил Ларисе. Не мерил температуру, потому что не хотел видеть цифру, хотя знал, что она там, за тридцатью восемью, потому что лоб горячий, и руки горячие, и ночью он мокнет от пота, и списывал на жару, на усталость, на что угодно, только не на то, на что нельзя списывать. Врач, который ставит диагнозы другим, не ставит себе. Врач, который знает правду, но прячется от неё, потому что правда означает, что Лариса и Инга останутся одни, а если останутся одни, то кто подаст воду, кто сменит повязку, кто измерит сатурацию, кто скажет «всё будет хорошо» тем голосом, которому верят не потому, что правда, а потому, что говорит тот, кого любишь.
Он откашлялся. Вытер ладонь о штанину. Посмотрел на руку. Чистая. Пока. Повернулся обратно. Лариса смотрела на него. Она видела. Она всё видела. Глаза её, прозрачные, ясные, смотрели на него без упрёка, без вопроса, без надежды. Просто смотрели. И в этом взгляде, Стас прочитал то, что невозможно произнести вслух: я знаю. Я вижу. Я рядом.
Он обнял её. Обнял Ингу. Прижал к себе обеих, крепко, так, что чувствовал биение их сердец через одежду, через кожу, через кость. Два сердца, быстрых, слабых, бьющихся в его руках.
Инга подняла голову.
— Папа, смотри, чайка.
Он посмотрел. Над водой, низко, над самой поверхностью, летела чайка, белая, с серыми кончиками крыльев. Она скользила по ветру, не взмахивая, а просто вытянув крылья и доверившись потоку, и тень её плыла по воде, маленькая, тёмная, как клякса на странице.
— Вижу, — кивнул Стас.
Они сидели на скамейке, трое, на набережной приморского городка, и море лежало перед ними, тихое и бесконечное, равнодушное и прекрасное, и ветер нёс соль, и чайка кружила, и солнце грело, и за их спинами город молчал.
Он молчал, потому что больше некому было говорить. Никого не осталось. Одни ушли,надеясь избежать страшной участи, другие прятались в квартирах и домах, боясь выйти наружу, а иные уже не могли ничего сказать.
На Морской улице, в тени тополя, находился мужчина. Он лежал на спине, раскинув руки ладонями вверх, и пальцы его слегка скрючились, будто он пытался ухватиться за воздух, когда падал. На нём была старая болоньевая куртка с потёртыми локтями и синие спортивные штаны с белыми лампасами. Один тапок слетел с ноги и валялся в метре, возле водосточной решётки, перевернувшись подошвой вверх. Другой остался на ноге, зацепившись за большой палец.
Тополиный пух садился на его лицо, на открытые глаза, на губы, на небритый подбородок. Пух скапливался в уголках глаз, прилипал к ресницам, смешиваясь с подсохшей влагой у рта.
В подъезде дома номер семь, между первым и вторым этажом, на лестничной площадке, сидела пожилая женщина. Она привалилась спиной к холодной стене и сползла вниз, вытянув ноги в стоптанных туфлях. Рядом валялась авоська с полной пластиковой бутылкой. Глаза женщины смотрели в потолок, где трещины складывались в пыльный рисунок. По её щеке ползла муха, не спеша, деловито, ощупывая морщины лапками. Женщина не моргала. Муха дошла до уголка губ, замерла, подумала и исчезла во рту.
На детской площадке у бывшей библиотеки качели скрипели, раскачиваемые ветром, и этот скрип разносился по всему двору. Песочница заросла сорняками, а в песке лежали забытые формочки, совочек, красное пластиковое ведёрко с отломанной ручкой. У лавки, на боку, лежала молодая девушка в лёгком платье в цветочек. Её длинные светлые волосы рассыпались по песку, перемешались с окурками и прошлогодними листьями. Одна рука была вытянута в сторону синей коляски, но не дотянулась до неё. Коляска стояла с поднятым капюшоном, и изнутри не доносилось никаких звуков. Несколько ворон расхаживали по краю песочницы, склонив головы набок. Одна сидела на спинке скамейки, другая на ручке коляски, третья прямо на песке, в полуметре от женской руки.
На балконе третьего этажа дома номер четырнадцать стоял стул с высокой спинкой. На стуле сидел старик в тельняшке, откинувшись назад и свесив голову на грудь. На коленях у него лежала раскрытая книга, и ветер листал страницы, переворачивая их одну за другой. Старик сидел так уже несколько дней. Соседи по площадке умерли раньше и не могли его потревожить. С улицы его не видели, потому что улица опустела. Только голуби садились на перила балкона и ворковали, косясь на неподвижную фигуру.
В бывшей аптеке на углу Советской и Портовой витрина была разбита. Внутри аптеки царил хаос. Полки пусты, всё, что можно было забрать, забрали ещё в первые дни. Уцелели только пустые блистеры от лекарств, рассыпанные по полу, и пара раздавленных упаковок бинтов.
На четвёртом этаже дома напротив белая занавеска с ромашками колыхалась в распахнутом окне. Из окна тянуло сладковатым, тяжёлым душком. Ветер уносил его в сторону моря, разбавляя солёным воздухом. В комнате, на диване, лежала женщина. Она умерла почти неделю назад. Правая рука свешивалась с дивана, касаясь пальцами пола. Рядом валялся пульсоксиметр с разбитым экраном. Последние цифры, которые он показал, были восемьдесят два. Телефон лежал поблизости, разряженный, с погасшим экраном. Женщина нажимала кнопку вызова скорой много раз, пока пальцы не перестали слушаться. Скорая не приехала. Занавеска колыхалась, и ветер играл с тканью, закручивая ромашки в спирали.
Во дворе школы номер три на газоне у баскетбольной площадке лежали двое подростков, парень и девушка. Они лежали лицом вверх на резиновом покрытии, держась за руки. Их пальцы переплелись. Джинсы, футболки с логотипами музыкальных групп, кроссовки. Рядом валялись пустые упаковки от таблеток, несколько блистеров, смятых в комок. Они приняли всё, что нашли, когда поняли, что помощи ждать неоткуда. Парацетамол, ибупрофен, просроченные антибиотики, какие-то бабушкины сердечные капли. Они легли на газон, где когда-то сидели после уроков, и взялись за руки. Он сжал её пальцы. Она ответила тем же.
На парковке перед бывшей «Пятёрочкой» стояли машины, семь или восемь, некоторые с открытыми дверцами. В серебристом «Хёндае» на заднем сиденье лежала женщина, завёрнутая в клетчатый плед. Под головой у неё был рюкзак вместо подушки. На переднем пассажирском сиденье, укрытый курткой, лежал мальчик лет восьми. Мать везла его к врачу из соседнего посёлка, но не успела. Когда они добрались до Светломорска, мальчик уже не дышал. Женщина перебралась на заднее сиденье, свернулась калачиком и умерла через несколько часов. Открытая дверца машины поскрипывала на ветру, и этот скрип был единственным звуком на всей парковке.
В переулке Абрикосовом, у супермаркета с разбитыми стёклами, привязанная к трубе, лежала рыжая лохматая собачёнка. Она уже не лаяла и даже не скулила, а просто смотрела туда, куда двое суток назад ушёл её хозяин и не вернулся. Она не могла знать, что мужчина, войдя в разбитый супермаркет, почувствовал себя плохо и упал, держась за сердце. Некому было ему помочь. Да и не смогли бы. Поэтому собачёнка просто лежала и ждала. Ждала и сама не знала чего.
И над всем этим, над пустыми улицами и мёртвыми домами, над заросшими газонами и безмолвными дворами, над тёмными окнами и закрытыми дверями, стояла тишина, глухая, плотная, тишина, какой не бывает в городах, потому что города не молчат. Города дышат, гудят, шумят, спорят, смеются, плачут, любят, а этот город затих.
На скамейке у моря по-прежнему сидели трое. Мужчина, женщина, ребёнок. Мужчина обнимал обеих. Женщина положила голову ему на плечо. Девочка прижималась к его боку и следила за чайкой, которая кружила над водой, снижалась, касалась волны кончиком крыла и снова поднималась, не обращая внимание на то, что происходило внизу. Люди уйдут, а она останется. И рыба тоже останется. И это главное.
Свидетельство о публикации №226061000222