Дебра Дин. Ленинградские Мадонны
И легковерные мечты…
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.
А.С. Пушкин.
Сюда, пожалуйста. Мы находимся в зале «Испанский просвет». Три зала со стеклянными перекрытиями были спроектированы специально для размещения крупнейших полотен коллекции. Посмотрите наверх. Монументальный свод и фриз напоминают свадебный торт, щедро украшенный лепными и позолоченными арабесками. Лучи света падают на паркетный пол цвета спелой пшеницы, а стены окрашены в насыщенный красный цвет, воссоздающий оригинальную тканевую отделку. Каждый из залов украшен изысканными вазами, напольными канделябрами и столешницами из полудрагоценных камней, выполненными в стиле русской мозаики.
На картине слева от вас стол с тяжёлой белой скатертью. Трое испанских крестьян обедают. Человек в центре поднял графин с водой, как бы предлагая нам выпить бокал. Очевидно, что они получают от трапезы удовольствие. Их лёгкий обед состоит из сардин, граната и буханки хлеба, но этого более чем достаточно. Целая буханка хлеба, при этом белого, а не блокадного, который пекли в основном из опилок.
Остальным обитателям музея полагаются лишь три маленьких кусочка хлеба в день. Хлеба размером с гальку и такого же цвета. А иногда мерзлая картошка, вырытая в саду на окраине города. До блокады директор Орбели заказал много льняного масла, чтобы перекрасить стены музея. И мы жарим картошку на этом льняном масле. А потом, когда картошка и масло заканчиваются, мы варим из оставшегося клея для рам желе и едим его.
Человек справа на картине, который показывает нам большой палец, вероятно, художник. Диего Родригес де Сильва-и-Веласкес. Это работа относится к его раннему севильскому периоду, живопись в жанре бодегонес - «сцены в тавернах».
Её как будто перенесли в мир из двух измерений – может быть, в книгу – и она существует только на этой странице. Когда страница переворачивается, всё, что было на предыдущей, мгновенно исчезает из её поля зрения.
Марина вдруг понимает, что стоит на кухне перед раковиной и держит в руках кастрюлю с водой, но не совсем понимает, зачем. Она моет кастрюлю? Или она только что просто налила в неё воду? Загадка. Иногда ей требуется призвать на помощь всю свою сообразительность, чтобы собрать воедино мир из находящихся под руками осколков: банка кофе «Folgers», упаковка яиц на столе, едва уловимый аромат жареного в тостере хлеба. Завтрак. Она уже поела? Точно вспомнить она не может. Ладно, какие ощущения – голода или сытости? Голода, решает она. И - о, чудо! – в упаковке из пенопласта аккуратно уложены пять яиц. Она почти ощущает на языке вкус шелковистого желтка. Вперёд, говорит она себе, давай завтракать.
Когда её муж Дмитрий входит на кухню с грязной после завтрака посудой, она уже варит яйца пашот.
- Что ты делаешь? – спрашивает он.
Она замечает в его руках тарелки, засохшие следы от желтка в миске – доказательство того, что она уже поела, возможно, всего минут десять назад.
- Я всё ещё есть хочу, - говорит она, хотя на самом деле чувство голода уже прошло.
Дмитрий ставит тарелки, берет у неё из рук кастрюлю и тоже ставит на столешницу. Его сухие губы слегка касаются её шеи. А потом он выпроваживает её из кухни.
- Свадьба, - напоминает он. – Нам пора одеваться. Лена звонила из гостиницы. Она уже в пути.
- Лена здесь?
- Приехала вчера ночью, помнишь?
Марина не помнит, чтобы она видела свою дочь, но уверена, что не могла бы этого забыть.
- Где она?
- Провела ночь в аэропорту. Рейс задержали.
- На свадьбу приехала?
- Да.
В эту субботу свадьба, но она не помнит чья. Дмитрий говорит, что она их знает, Не то чтобы она мужу не верила, но…
- А чья свадьба? – спрашивает она.
- Кати, дочки Андрея. И Купера.
Катя – это её внучка. А кто такой Купер? Может, все-таки она вспомнит…
- Мы познакомились с ним на Рождество, - говорит Дмитрий. – А потом у Андрея с Норин встречались. Высокий такой парень.
Он ждет от нее хотя бы малейшего проблеска воспоминания, но нет.
- Ты была в голубом платье с цветами, а на стол подавали лосося, - подсказывает Дмитрий.
По-прежнему ничего. Она замечает в его глазах тень отчаяния. Иногда этот взгляд для неё единственный намек на то, что что-то от нее ускользает. Она начинает с платья. Голубое. Голубе платье с цветами. Внезапно оно возникает перед её мысленным взором. Она купила его в магазине Penney’s.
- У него плиссированный воротник! — восклицает она с триумфом.
- Что, что?
Муж хмурит брови.
- Платье. И веточки сирени.
Она может вспомнить даже оттенок ткани. Такой же яркий, как у платья на картине «Дама в голубом».
Томас Гейнсборо. Портрет герцогини де Бофор. Во время эвакуации она на упаковывала именно эту картину. Помнит, как помогала вынимать холст из позолоченной рамы, а потом снимать с подрамника, на который он был туго натянут.
Что бы ни разъедало её мозг, оно забирает лишь самые свежие воспоминания, ещё зелёные, недозрелые мгновения. Её далекое прошлое сохранилось, даже более чем сохранилось. События, случившиеся в Ленинграде лет шестьдесят назад, возвращаются – живые, наполненные теплом и тонким ароматом прошлого.
В Эрмитаже торопливо собирают картинную галерею, готовя её к эвакуации. Уже миновала полночь, но пока ещё достаточно светло, чтобы обходится без электрического света. Конец июня 1941 года. Здесь на севере солнце едва касается горизонта. Это называется «белые ночи». Её тело оцепенело от усталости. В глазах зуд от опилок и ваты. Она уже несколько дней не переодевалась и не спала. Очень много работы. Каждые восемнадцать или двадцать часов она выскальзывает в соседнюю комнату, ложится на одну из солдатских коек и впадает в забытье. Сном это назвать нельзя. Это словно исчезновение на время. Как будто кто-то щёлкает выключателем. Примерно через час выключатель таинственным образом щелкает опять, и она, как автомат, поднимается с койки и возвращается к работе.
Все окна и двери распахнуты настежь навстречу остаткам света, но воздух по-прежнему очень сырой. Самолёты постоянно гудят в небе, но она уже перестала вздрагивать когда слышит этот гул прямо над головой. За несколько последних дней и ночей самолеты стали частью этого странного сна, одновременно осязаемого и нереального.
В воскресенье утром Германия нанесла удар без объявления войны. Никто – и, похоже, даже Сталин – этого не предвидел. Никто, кроме директора музея Орбели. Иначе как ещё тогда объяснить, что сразу после сообщения по радио о нападении, появился подробно разработанный план эвакуации? В списке каждая картина, каждая статуя, да вообще почти каждый предмет из экспозиции музея был пронумерован и рассортирован согласно размерам. Более того, из подвала подняли деревянные ящики и короба с соответствующими номерами, уже написанными карандашом на крышках. Километры упаковочной бумаги, горы ваты и опилок, валики для сворачивания полотен – всё это появилось, как будто было приготовлено заранее.
Вместе с ещё одним экскурсоводом Тамарой они только что бережно освободили полотно Гейнсборо из рамы. Эта картина не из числа её любимых. На ней изнеженная дама с напудренными волосами, взбитыми до нелепости высоко, на которых красуется смешная шляпка с перьями. И всё же когда Марина собирается уложить холст между промасленными листами бумаги, её вдруг поражает, какой обнажённой выглядит эта фигура вне рамы. Правая рука придерживает голубую накидку, словно защищая грудь. Заворожённым взглядом своих темных глаз она сморит мимо зрителя. Этот взгляд, который Марина всегда принимала за отсутствующий, сейчас вдруг кажется спокойным и грустным, будто эта дама из давно ушедшего высшего света уже чувствует, что судьба её вот-вот снова изменится.
- Она выглядит так, как будто может видеть будущее, - говорит Марина Тамаре.
- Гм… Ты о ком? – Дмитрий вдруг оказывается у окна их спальни, держа в руках голубое платье и ощупывая пальцами воротник.
- О «Даме в голубом». Картина Гейнсборо.
- Нам пора одеваться. Лена вот-вот приедет.
- А куда мы едем?
- К Кате на свадьбу.
- Ах да, конечно.
Она отворачивается от Дмитрия и начинает копаться в шкатулке с украшениями. Свадьба - значит, пора наряжаться. Она наденет мамины… ну, эти штуки, которые в ушах висят. Она может представить их совершенно ясно, но ей никак не удается подобрать нужное слово. Не может она найти и сами эти «штуки». Конечно, можно спросить мужа, куда они запропастились, но сначала надо подобрать слово. Её мамы… что? Они из филигранного золота с маленькими рубинами. Марина хорошо их себе представляет, но подходящего слова для них нет - ни на русском, ни на английском.
Она знает, что с ней происходит. Она не сошла с ума. Что-то разрушает её память. Она подцепила грипп (прошлой зимой? Или позапрошлой?) и чуть не умерла. Она, которая всегда гордилась, что никогда не болеет, которая пережила голодную блокадную зиму, оказалась слишком слабой, чтобы противостоять гриппу. Дмитрий нашёл ее рухнувшей около кровати. Она потеряла целые дни, неделю, стёртую в пустоту, а когда вернулась к жизни, поняла, что изменилась.
Это её объяснение. Но есть и другое. После того как Дмитрий обнаружил её сумочку в духовке, они отправились к врачу, и тот стал задавать ей вопросы. Это было похоже на то, как будто она снова сдаёт экзамены в художественной академии - вызывает из памяти ответы на шквал случайных вопросов, которыми её осыпали профессора. Имена главных художников флорентийской школы и названия нескольких их работ, включая даты и истории создания. Какой сегодня день? Опишите технический процесс и материалы, используемые при создании фресок. Я назову три объекта и хочу, чтобы вы повторили за мной: улица, банан, молоток. Определите, какая из следующих работ находится в постоянной экспозиции Государственного Эрмитажа в Ленинграде, а какая в музее изобразительных искусств в Москве. Посчитайте от ста до семи в обратном порядке. Можете назвать три объекта, которые я только что перечислил?
Она сдала этот экзамен на «отлично», но доктор, хоть и любезный, результатами особо впечатлён не был. Он пояснил, что она уже немолода и что путаница в её голове – это одно из неприятных, но характерных для пожилого возраста изменений. Им с Дмитрием выдали пачку необходимых материалов, кучу рецептов, а в качестве совета сказали, что лучшим курсом лечения будут терпение и внимание.
Из-за того, что она забывает выключить газовые конфорки, теперь ей приходится пользоваться плитой только когда дома муж, и то лишь для того, чтобы вскипятить чайник. Даже тарелки, которые она узнала бы с закрытыми глазами, так часто бились (то куда-то пропадала кружка с мукой, то добавлялся какой-то незнакомый предмет), что теперь она редко готовит. Большую часть её работы взял на себя Дмитрий, причем не только готовку, но и стирку и походы в магазин. А ещё есть девушка, которая приходит убираться в квартире, хотя для Марины это почти невыносимо. Она пытается ей помочь или хотя бы приготовить для неё чай, но девушка настаивает на том, что её наняли для работы, а Марина должна просто отдыхать. «Просто положите ноги и чувствуйте себя королевой, - подбадривает её девушка. – Я бы на вашем месте так и сделала». Марина старается объяснить ей, что никто не должен лежать и плевать в потолок, пока другие работают, но это бесполезно. Наконец, они достигли согласия, и девушка разрешает ей вытирать пыль.
Дмитрий кладёт её одежду на кровать: пару брюк, трикотажную кофту и свитер.
Она не хочет его критиковать, но чувствует, что этот наряд слишком уж повседневный. У него никогда не было чёткого представления, как нужно одеваться. Дай ему волю, и он спокойно надел бы коричневые брюки и красную рубашку в клеточку с черными ботинками. Она никогда не заходила так далеко, чтобы выкладывать ему одежду, но делала осторожные замечания: подсказывала, что надо надеть другой галстук, или говорила, как идёт ему та или иная рубашка.
- Может, мне платье надеть? – спрашивает она.
- Надевай, если хочешь, но мне кажется, в этом тебе будет удобнее. Ехать долго.
- А потом мы к свадьбе переоденемся?
- Свадьба завтра. Сегодня мы едем на остров. Вечером ужин с семьёй Купера.
- А, поняла.
На самом деле она ничего не поняла, но на время решает оставить попытки понять.
- Давай, дорогая, подними руки, - говорит Дмитрий и через голову стягивает с неё ночную сорочку. Она выныривает из её ворота и видит в зеркале на двери шкафа свое обнажённое тело. Видеть этот старый высохший скелет – настоящий шок. Большую часть времени она в зеркало не смотрит, а когда всё же решается, то видит образ, смутно знакомый и в то же время чужой. И всё-таки это тело ей знакомо. Есть что-то знакомое в этой коже в пятнах, бледной, как рыбья чешуя, и почти прозрачной. В том, как эта кожа свободно свисает на руках и коленях. В обвисшей, опустевшей груди. В похожем на мешок животе. Такое же тело было у неё в первую блокадную зиму. Точно такое. Правда, немножко отличий, конечно, есть. Прежде всего, сейчас оно мягче, без выпирающих острых костей. Но такое же чужое, как и то прежнее тело. И упрямое: всё с тем же безразличием сопротивляется её воле, как будто и впрямь принадлежит кому-то другому.
Марина осторожно ступает в трусы, которые муж держит у её ног. Когда он протягивает ей бюстгальтер, она приподнимает каждую грудь и устраивает её в чашечке. Спиной она ощущает прикосновения его поражённых артритом пальцев, пытающихся застегнуть крошечные крючки на петли.
Вдруг ей приходит в голову мысль, что она так же стара, как Аня, одна из бабушек Эрмитажа. В штате музея служила целая флотилия старушек - в основном, это смотрительницы, которые сидели в залах, зорко следили за полотнами и предостерегали посетителей, чтобы те не прикасались руками к экспонатам. Аня же была древней старушкой. Она помнила день покушения на Александра II и рассказывала Марине удивительные истории о балах, которые устраивала в Зимнем Дворце императрица. Аня была пережитком старого капиталистического мира – времени, казавшегося Марине таким же затерявшимся в прошлом, как Древняя Греция. Теперь, пересматривая события своей жизни, она приходит к мысли, что это могло быть всего лишь лет тридцать или сорок до её рождения - совсем немного, если вдуматься.
- Когда убили Александра II?
- О, в тысяча восемьсот… Я не знаю, Марин…
В голосе мужа она слышит нотку раздражения. Он всё ещё возится с её бюстгальтером.
- Не обязательно застегивать на все крючки, - говорит она.
- Я почти застегнул.
Муж стоит у неё за спиной, поэтому она не может видеть выражение его лица, но ей этого и не нужно. Когда он так сосредоточен, то всегда жуёт нижнюю губу.
- Что будем есть на ланч? – весело спрашивает она.
- Лена нас забирает, и мы едем в Анакортес. Поедим на пароме, наверное.
- Да, я знаю, - лжёт она. – Но, может, нам сделать бутерброды и взять с собой?
Дмитрий триумфально щёлкает бретелькой её бюстгальтера и выпрямляется, появляясь сзади неё в зеркале. Он тоже изменился. Её миловидного молодого мужа заменил это пожилой седой мужчина. Лицо его как будто расплавилось – мешки под глазами, некогда твёрдая челюсть погрузилась в отвислые складки. Уши длинные, как у гончей.
- Хорошо. Что дальше? Свитер. Поднимите руки, мадам.
Она снова вытягивает руки верх, и они оба исчезают.
Мы в зале французского искусства восемнадцатого века. Зал этот тонок и прозрачен, как сдержанный вздох - стены бледного бежевого цвета под изгибающимся неоклассическим сводом, инкрустированный пол с повторяющимися кругами и завитками, словно изысканный менуэт. На этой картине возле длинной стены стоит юная девушка в прекрасном атласном платье. В тени полускрытый за дверью стоит её возлюбленный и нежно целует её в щёку. Хотя девушка нас ещё не видит, она уже насторожилась, как оленёнок, и напряженно вслушивается, ожидая, что в любой момент из соседней комнаты может войти женщина и застать их врасплох. Девушка готова сорваться с места и бежать. Длинная плавная линия её тела тянется от трепетного прикосновения губ возлюбленного через вытянутую руку и затем словно растворяется, переходя в прозрачные складки шарфика.
Фрагонар назвал эту картину «Поцелуй украдкой», но юноша на ней ничего у девушки не крадёт. Украдено лишь мгновение, прежде чем её позовут из комнаты.
Это словно исчезнуть на какое-то время - будто кто-то щёлкнул выключателем и погасил свет. Некоторое время спустя выключатель щёлкает снова. Когда её глаза распахиваются, перед ней возникает лицо её друга Димы. Ей кажется, что он всё это время за ней наблюдал.
С начала войны они почти не виделись. Хотя его батальон уже неделю отрабатывал строевой шаг на площади Урицкого, хотя через открытые окна Эрмитажа она слышала громкие команды, ритмичную дробь марширующих солдатских ног и знала, что он всего в нескольких сотнях метров от неё, встречаться у них просто не было времени.
- Я пришёл за тобой. Мне не нужно отмечаться в казармах до утра, и я хочу сводить тебя куда-нибудь поужинать.
- Поужинать? А сколько времени?
- Почти девять.
- Вечера?
Она теперь постоянно путается во времени. Сотрудники Эрмитажа уже несколько недель почти круглосуточно всё упаковывают, перекусывая бутербродами, которые приносят в залы, и прерываясь только на то, чтобы сходить в туалет. В первую неделю они упаковали больше полумиллиона произведений искусства и артефактов. А потом в последнюю июньскую ночь бесконечная вереница грузовиков все ящики увезла. На товарной станции их ждал состав из двадцати двух вагонов, чтобы тайно вывезти этот бесценный груз. А вот куда – было государственной тайной. Возвращаясь по залам, через пустоши, усыпанные обрывками бумаги, Марина прятала глаза. Многие пожилые сотрудники едва слышно рыдали.
Но это была только видимая часть коллекции, шедевры постоянной экспозиции. С тех пор они упаковали ещё сотни тысяч экспонатов: менее значимые картины и рисунки, скульптуры, ювелирные украшения и монеты, коллекции серебра и керамические черепки. Второй поезд отправится через два дня, а тут работе всё еще конца не видно.
Тем не менее по какой-то невероятной причине Марину отпускают до утра, когда ей придётся вернуться на пожарное дежурство в отряде гражданской обороны. Дима как-то умудрился договорился с женщиной из Ломоносовского фарфорового завода, которая руководила упаковкой хрупких предметов. Он сообщит Марине только, что ее отпускают, а вот товарищ Маркович добавит, что Дмитрий обещал их первую дочь назвать в её честь. Она подмигивает ему и добавляет:
- Но он даже не спросил, как меня зовут.
- Прошу прощения, товарищ Маркович. Как вас зовут?
- Поздно, товарищ Буряков, - дразнит она его. – Сделка уже заключена.
Женщина оборачивается к Марине.
- Давай, только остальным девочкам не говори. Мне и так больше помочь некому.
Они с Димой проходят зал за залом, пробираясь сквозь лабиринт опечатанных и промаркированных ящиков, мимо десятков женщин, которые выстроились вдоль столов с фарфором, или стоят на полу на коленях серди густого леса серебряных канделябров. Марине неловко уходить всего-навсего ради еды, но когда они выходят на воздух, и она чувствует, как ветер с Невы омывает её лицо, стыд проходит. Она глубоко вдыхает свежий, бодрящий воздух и ощущает, как оживает. Кроме того, что каждый раз, когда начинают выть сирены воздушной тревоги ей приходится со всех ног мчаться на крышу, она из музея почти не выходит. Дома была всего несколько раз и то только для того, чтобы помыться и переодеться в свежую одежду, которую постирала ей тётя.
- Куда мы идём? – спрашивает она.
- Увидишь, - таинственно отвечает Дима. Он берёт её за руку и ведет среди прогуливающихся людей через площадь Урицкого под аркой Главного штаба на проспект Двадцать пятого Октября. За последние несколько недель город сильно изменился. Шпиль Петропавловского собора задрапирован маскировочной сетью. Здание Адмиралтейства перекрашено в серый цвет. Они проходят мимо магазина, на окна которого крест-накрест наклеены полоски бумаги, чтобы стёкла не вылетели при обстреле. А на окнах аптеки наклеен бумажный узор из цветов и крестов, почти такой же искусный, как на пасхальных яйцах Фаберже. Через несколько кварталов Дима сворачивает за угол на улицу Бродского и останавливается перед входом в гостиницу «Европейская». Её большие окна заложены мешками с песком, но входные двери открыты, и Марина слышит доносящуюся из-за них музыку.
- Ой, нет, Дим, я не могу туда пойти. Ты только посмотри на меня.
Гостиница «Европейская» легендарна своим изяществом, а на ней всё ещё её синий рабочий халат.
- Ты прекрасно выглядишь, - говорит он. – И какая тебе разница, что они подумают? Ты что, знаешь кого-нибудь из них?
- Но здесь же ужасно дорого!
- Да, но только для чего мне деньги-то экономить?
Вопрос вовсе не риторический. Дима ждёт ответа.
Словно прочитав её мысли, он продолжает:
- И совсем я не безрассудный, Марина. Лучше уж сейчас потрачусь. Есть подозрение, что к тому времени, когда я вернусь, рубль выеденного яйца не будет стоить.
Он берёт её за руку.
- Пожалуйста, сделай мне одолжение. Сегодня особенный вечер.
Она представить себе не может, что же в этом вечере такого особенного, кроме того, что сейчас каждый вечер особенный. После начала войны каждый день, каждая ночь стали пропитанными новым напряжением, ощущением, что мир вот-вот изменится. И это какое-то странно волнительное чувство. Есть надежда, что когда всё закончится, Советский Союз станет обновлённым, лучшим, чем прежде. И Марина готова к переменам, к любым переменам.
В большом зале, оформленном в стиле ар-деко, стоит гул. Все столики заняты. Поразительно, что мир может покачнуться на своей оси, а люди всё равно продолжают ходить прямо, заниматься своими повседневными делами, ужинать в ресторанах, строить планы. Если бы не странная картина с висящими на шеях некоторых изысканно одетых посетителей противогазами, можно было бы подумать, что война за окнами – всего лишь мираж. Арфистка плетёт в воздухе нежные мелодии, а пальмы мягко колышутся в разноцветных лучах света, проникающих сквозь витраж.
Метрдотель ведёт молодых людей через зал к столику в углу. Он отодвигает для Марины стул, изящным движением разворачивает льняную салфетку и аккуратно кладёт ее ей на колени. Как по мановению волшебной палочки перед Димой вырастает официант.
Дима заказывает шампанское и чёрную икру, но официант, оценив молодую пару, шёпотом сообщает, что икра, честно говоря, не стоит тех грабительских цен, что сейчас на неё установили. Он осторожно оглядывается.
- Сам секретарь Кузнецов приходил сегодня обедать, так я сказал ему то же самое. Вместо икры он заказал прекрасную рыбную солянку, осетрину в сливочном соусе с картошкой и салат из огурцов и помидоров.
Дима благодарит официанта и соглашается, что им стоит последовать благоразумному примеру партийного секретаря.
Ужин действительно восхитительный, и не смотря на усталость, Марина с удовольствием им наслаждается. Дима в основном молчит, и она заполняет тишину рассказом о том, как продвигается работа в музее.
- Я упаковываю вещи, которые никогда не видела. Даже представления о них не имела. Обычно ходишь по музею, видишь каждый день одни и те же экспонаты и забываешь, как много ещё не выставлено. Наверное, никто и не знает, сколько всего надо эвакуировать. Кроме Орбели, конечно. Иногда это просто ошеломляет. Сегодня утром со мной произошёл жуткий случай.
Она никогда никому не призналась бы в этом, кроме Димы.
- Упаковываю я сервиз восемнадцатого века из делфтского фаянса. А там на каждой тарелке один из видов этого самого города Делфта. Они так детально прорисованы, как на картинах, только в синих и белых цветах. Несколько часов перед глазами только синее и белое, синее и белое, тарелка за тарелкой и на них все эти маленькие домики, каналы да доярки. По-моему я о чём-то задумалась, потому что когда стала заворачивать в бумагу тарелку с рисунком фасада дома, на его двери оказалось пятнышко красной краски. Это было странно, но я решила, что тут может какой-то религиозный знак. Смотрю, а на следующей тарелке красное пятнышко на воде в канале. А потом ещё красные пятна. И на каждой тарелке, которую я брала, на рисунке следы крови. У меня волосы на голове зашевелились. Я в панике, но потом поняла, что это моя кровь-то. Из носа пошла. Ничего страшного. Просто от того, что долго нагнувшись стояла. Со всяким может случиться, но я такая усталая была, что не сразу догадалась. Понимаю, что это глупо звучит, курам на смех, но в какой-то мнет мне показалось, что у меня было видение.
Она улыбается собственной неловкости.
- Когда мы закончим с фаянсом, я хоть вздохну свободно. Всё хрупкое такое, что даже на нервы действует. Там одних чайных чашек несколько тысяч. Я не преувеличиваю. Ты бы их видел, Дим. Некоторые такие тонкие, что просвечивают насквозь. У нас вата ещё кончается, поэтому каждую нужно завернуть в бумагу, потом упаковать в бумагу нарезанную, а тут, кажется, дунь на них, и они рассыплются. Потом ещё все эти тарелки, блюдца, сервировка. Можно весь Ленинград на обед позвать, и всем тарелок хватит.
Она умолкает, заметив, что в мыслях Дима витает где-то далеко.
- Прости, - говорит она. – Мы столько дней почти не виделись, а я болтаю про тарелки. Ты тоже выглядишь уставшим. Сильно вас там гоняют?
Несколько секунд он разглядывает свои ладони перед тем, как поднять на неё взгляд.
- Мы утром уезжаем.
Она настолько потрясена, что не может произнести ни слова. Вместо месяца они готовились только десять дней. К тому же это не солдаты, а добровольцы из ополчения, в основном, мужчины средних лет вообще без военного опыта. Хотя Дима и моложе большинства из них, но вид как солдата у него тоже не убедительный. На нём его обычная футболка и холщовые брюки, которые свободно висят на его худощавой фигуре. В кармане брюк у него блокнот, а в кармане футболки карандаш. Со своими длинными волосами и очками в железной оправе он выглядит именно тем, кто он есть – студент-выпускник литературного института, который про войну только в книжках читал.
- Почему так скоро? Вам же даже форму не выдали, – говорит она, словно форма может помочь придать ему вид военного.
Он постукивает по своей повязке дружинника.
- Нам форма не нужна; Марина, - потом добавляет как бы про себя:
- Нам бы ещё несколько ружей.
Официант приносит чай. Марина берёт теплую фарфоровую чашку, дует на горячую воду и смотрит на чаинки на дне.
- Куда вас отправляют? – наконец, спрашивает она.
- Нельзя говорить, но ты легко можешь догадаться.
Видимо, он имеет в виду Лужский рубеж. Теперь каждое утро приходят сообщения об отступлении Красной армии. Некоторые считают, что войска откатываются назад, чтобы заманить немцев поглубже на свою территорию, а потом их окружить. Но каковы бы ни были причины, река Луга – это то место, где армия должна будет стоять насмерть. Примерно в восьмидесяти километрах от города последний укрепленный оплот между немцами и Ленинградом. Тысячи горожан мобилизовали, чтобы рыть там окопы и строить орудийные укрепления. Каждый день в Эрмитаже несколько упаковщиц уходили с работы, брали в руки лопаты и садились в поезд, отправлявшийся на юг. Привлекали даже старшеклассников.
- Раз уж туда посылают студентов, - рассуждает Марина, — значит, не всё так плохо, верно?
Она даже думать не хочет о том, как он будет с этим справляться.
- Я вернусь, Марин. Обещаю.
- О чём ты? – спрашивает она. – Конечно, вернёшься. Говорят же, что это всего на несколько недель.
Таков план, который объявляет каждое должностное лицо по радио и в газете «Правда», но когда Марина произносит это вслух, она замечает по глазам Димы, что, возможно, это совсем не так.
- Может быть, - говорит он. – Мы можем только надеяться. Но война не такая легкая штука, как они обещают.
Мир вокруг наклоняется ещё немного, и Марина чувствует, как будто сползает вниз. За все эти недели упаковок и торопливой подготовки к эвакуации музея она даже не задумывалась о страхе. Всё казалось каким-то нереальным. Но когда люди уезжают, они часто не возвращаются. Она знает это по своему опыту. И вот это реально.
Когда они выходят из ресторана, уже почти полночь. Город утопает в пастельных сумерках, словно на раскрашенной открытке. Купол Исаакиевского собора горит золотом. Небо над ними в длинных полосах пурпурных теней.
Они идут по набережной Мойки, потом входят в зелёный тенистый сад имени Горького. Газон изрыт длинными рядами траншей на случай воздушной тревоги.
Дима останавливается под платаном и с торжественным видом поворачивается к ней.
- У меня есть кое-что для тебя.
Он лезет в карман футболки и достает крошечное золотое колечко с опалом.
- Не знаю, подойдет размер или нет. У продавщицы пальцы были как твои.
Он нерешительно вертит кольцо.
- Ты выйдешь за меня? Не сейчас. Когда я вернусь.
Она никогда даже не задумывалась над тем, чтобы выйти замуж за Диму. В её романтических фантазиях всегда представлялся некий будущий возлюбленный – туманный, таинственный, но манящий образ, а вовсе не мальчик, с которым она дружила уже лет десять.
Ей было одиннадцать, когда арестовали отца. Через три месяца чёрный воронок приехал и за матерью, и её привычная жизнь закончилась. Дядя и его беременная жена забрали Марину к себе и перевели в другую школу, где никто не знал ни её, ни её родителей. Если кто-то спросит, проинструктировал племянницу дядя Витя, она должна сказать, что родители уехали на археологические раскопки. Но через несколько недель слухи все-таки поползли. Новые одноклассники стали сторониться, оставив её одну в центре расходящихся кругами шепотков. И вот рядом с ней остался только Дима.
Его отца арестовали незадолго до ареста отца Марины, но в отличие от неё, он вёл себя спокойно и вызывающе дерзко. На своем примере он научил её не сжиматься при лукавых намёках со стороны учителей и держать голову высоко, когда остальные относились к ней, как к заразной больной. Когда она призналась, что мечтает быть популярной, он рассмеялся - но беззлобно - добавив, что популярными бывают лишь обычные люди.
- Тебе, Марина, лучше с этим смириться, - сказал он. – Даже если твои родители были бы членами партии, тебе всё равно не удалось бы вписаться. Ты необычная. А это лучше, чем популярность, если в тебе есть хоть немного смелости.
Она подозревала, что смелости у неё не много, но и выбора особенно не было. Дима был прав. Всё время учёбы она старалась смешаться с остальными и преуспела в этом. Ей удалось если не вписаться в школьную среду, то, по крайней мере, не привлекать к себе внимание. Но после того как её родителей обвинили в политическом инакомыслии, на ней поставили клеймо, и даже её невинные особенности и странности превратились в удобную мишень для насмешек. Марина была левшой, да ещё вдобавок и рыжей – оба признака характера слабого и безнадёжно несобранного. Иногда она неосознанно напевала про себя или, хуже того, уносилась в классе в свои мечтания, пока её не возвращали в реальность приглушённое хихиканье одноклассников и лающий голос учителя, выкрикивающий её имя. Даже когда с возрастом её сверстники стали не так откровенно жестоки, Марина все равно замечала это в их глазах - лёгкое, почти незаметное отстранение, когда она высказывала, как ей казалось, совершенно обыденную мысль.
Только с Димой она могла дышать свободно и быть самой собой. Она знала, что может сказать ему всё, что приходит ей в голову - например, что хочет жить внутри картины ван Рейсдаля - и он выслушает её со всей серьёзностью, а затем спросит, станет ли она по-настоящему счастлива в застывшем мгновении, каким бы идиллическим оно ни
было.
Потом когда их сверстники начали разбиваться по парочкам, они тоже начали неловко целоваться и ходить, держась за руки. Он сказал ей, что считает её красивой – поразительная мысль, которую не разделял никто, кроме разве какого-нибудь случайного прохожего. Когда Дима впервые сказал это, она подумала, что он имел в виду её внутреннюю красоту – ведь он часто выражался в таком романтическом стиле – но нет, пояснил он, речь шла вовсе не о душе. Она была желанна физически. И всё же, когда они целовались, ей казалось, будто они просто практикуются для кого-то другого.
Но, похоже, именно к этому они и шли всё время, а Марина снова просто не замечала происходящего.
- Неожиданно, да? - говорит Дима, заметив в её глазах удивление. – Я подумал, что с этой войной…
Он опускает глаза и смотрит на кольцо, словно пытается отыскать в нём какие-то изъяны.
- Я люблю тебя, Марина. Наверное, надо было сказать это раньше, но ты ведь и сама знаешь.
Теперь ей нужно что-то отвечать.
- Я тоже тебя люблю, - бормочет Марина. И это правда, хотя она осознаёт её только произнеся вслух. Выйти замуж за Диму. Никогда бы не подумала! Но сейчас это почему-то кажется правильным.
- Да, - она кивает. – Конечно.
Дима с облегчением улыбается и берёт её руку. Но когда он пытается надеть ей на палец кольцо, оно не налезает. Марина высвобождает руку, старается протолкнуть кольцо через сустав, потом снимает его и надевает на мизинец.
- Я могу подогнать его по размеру, - с уверенностью говорит она. – Это прекрасное кольцо.
Она тянется к Диме и целует его.
Прислонившись к стволу платана, они целуются, но не так, как раньше, а с каким-то отчаянием, пока губы не начинают саднить и припухать. Он мнёт её груди под тканью халата. Сначала это вызывает у неё приятное головокружение, но потом её нежные соски начинают болеть. В глубине его глаз сквозит какой-то незнакомый, настойчивый взгляд. Она ощущает исходящий от его кожи жар, дрожание его пальцев и настойчивую твёрдость, упирающуюся ей в бедро. Когда она опускает руку и нерешительно прикасается к нему, он мягко стонет и сильнее прижимает её ладонь.
Это совершенно другое. У статуй мужской член всегда вялый – этакий маленький мягкий червячок, угнездившийся между мускулистых бёдер.
Её познания в сексе ограничены, в основном, тем, что она почерпнула, изучая искусство. Образование это неровное – сильное в анатомии, но слабое в практических деталях. Бесконечное количество картин с изображениями скромного ухаживания, несколько с предполагаемыми сценами томного блаженства после соития, и, за исключением нескольких редких восточных произведений, ничего промежуточного.
Вдруг Дима замирает и отстраняется от неё. Они оба чуть ли не задыхаются.
- Что? – шепчет она, испугавшись, что сделала ему больно.
- Мы же не собаки, Марин, чтобы в парке совокупляться.
Она резонно отвечает, что им некуда пойти, чтобы остаться друг с другом наедине. Она живет с тетей, дядей и двумя маленькими двоюродными братом и сестрой. Он – в общежитии с ещё шестью студентами в комнате.
Дима торжественно кивает и повторяет стандартный ответ жилищной комиссии, когда речь заходит о вечной нехватке квартир в Ленинграде.
- Частная жизнь - это вымысел, свойственный разложившимся обществам.
Он пытается улыбнуться, хотя кажется, что на самом деле ему больно.
- Так будешь разлагаться со мной, Мариночка?
Она согласно кивает, и они неловко опускаются на траву. Почувствовав, как его руки неловко возятся с резинкой её трусиков, она сама выскальзывает из них и откидывается назад. То, что происходит потом, совершенно её ошеломляет: он в неё не входит. Он всё старается и старается толчками, и как раз в тот момент, когда она уже начинает думать, что они делают что-то неправильно, изнутри вырывается обжигающая боль. Она стонет, задерживает дыхание, сопротивляясь этой боли, и чувствует, что вот-вот потеряет сознание. А потом все кончено, и они, измождённые, лежат на траве. Она настолько ослабла, что ей тяжело даже пошевелиться. Да ещё это ужасное жжение там, где он вошёл в неё. Она ощупывает себя под помятой юбкой и обнаруживает между бёдрами припухшие складки. Они горячие и липкие, а когда она вытаскивает руку из-под юбки, её пальцы в крови.
- Дима, - говорит она, поднимая руку вверх.
Он кивает.
- В первый раз это нормально. Тебе больно?
Она тоже молча кивает. Он крепко обнимает её и гладит по волосам. Прижавшись ухом к его груди, она слышит, как пульсирует его кровь, как равномерно стучит сердце. Ей кажется, что пока она слушает, этот ритм замедляется. Она покачивается на волнах его крови, то погружаясь в сон, то выскальзывая из него.
- Поспи, – говорит Дима. – У нас есть ещё время.
Уже несколько недель солнце почти не заходит. Оно зависло над горизонтом, словно задержанный вдох. В этих бесконечных сумерках легко поверить, будто время может растягиваться, как резинка. Оно вытягивается перед ними – будущее, такое расплывчатое, что кажется невероятно далёким.
А потом время снова сжимается и с резким хлопком возвращается в настоящий момент. Бьют часы на Адмиралтействе. Свет вокруг серовато-жемчужный, а воздух прохладный. Дима трясёт Марину за плечо. Она садится и видит, что перед её халата мокрый от росы. Несколько часов прошло, а кажется, будто всего-то несколько мгновений, и вот уже ранее утро. Он скоро уедет. Он не хочет, чтобы она приходила на вокзал. Даже если бы он хотел, сейчас уже шестой час, а ей уже меньше чем через полчаса
надо доложиться начальнице. Они могут попрощаться прямо здесь. Так даже лучше. Он будет ей писать. Он её любит. Он вернётся.
Ждущий трамвая человек с судком для еды в одной руке и с газетой, зажатой под другой, видит, как молодая парочка выходит из парка. Девушка потрясающе красива. Одежда её помята, рыжие волосы разметались по плечам, щеки пылают, словно спелые фрукты. Она хватает молодого человека за рукав, что-то быстро говорит, останавливается. Молодой человек качает головой. Взяв обе её руки в свои, он что-то пылко говорит девушке, потом быстро целует в губы, поворачивается и уходит. Тут человек замечает на нём повязку дружинника. Эта вечная история разыгрывается и повторяется уже много-много веков. Ничто не меняется. Только вот пара молодых людей этого не знает.
Марина несколько мгновений смотрит вслед молодому солдату, потом поворачивается и бежит в другую сторону.
В Зимнем Дворце у подножия Иорданской лестницы кажется, что время остановилось и что за несколько столетий здесь ничего не изменилось. Каменные колонны величественно вздымаются к расписанному потолку, к небу, где обитают Олимпийские боги. Зеркала в виде оконных рам словно хранят отражения поколений имперских солдат с поблёскивающими в полумраке саблями, и изящных дам в огромных атласных юбках с роскошными жемчужными ожерельями на груди и лицами, скрытыми за трепещущими веерами. Марина понимается вверх по ступеням и останавливается на первой площадке, чтобы перевести дыхание.
Здесь обычно начинается экскурсия. Два года она водила по залам Эрмитажа группы школьников или рабочих. В этом месте все собирались, и она приветствовала их, начиная с того, сколько людей до них уже поднималось по этой лестнице. «Иорданская лестница была создана в восемнадцатом веке архитектором Бартоломео Растрелли. Обратите внимание, как много здесь использовано позолоченного лепного декора, зеркал и мрамора. А над нами, - Марина направляла взгляды экскурсантов на искусно расписанный потолок метрах в пятнадцати, - итальянский художник Гаспаро Дициани изобразил греческих богов на Олимпе.
Всё это великолепие барокко служило для того, чтобы поразить приезжих вельмож могуществом и богатством России. А ведь это только вход. Государственный ленинградский музей включает в себя четыреста залов в пяти связанных между собой зданиях: Зимний Дворец, где мы сейчас находимся, Малый Эрмитаж, Большой или Старый Эрмитаж, Новый Эрмитаж и Эрмитажный театр. Архитектура, как вы можете убедиться, величественная. Но ещё более значительно то, что в этих зданиях находится – самая драгоценная коллекция произведений искусства в мире.
До Великой Октябрьской социалистической революции это считалось частной собственностью господствующего класса, но после неё всё было реквизировано и возвращено рабочему классу, который это и создал».
Её широкий жест заставил взгляды экскурсантов опуститься к величественной лестнице и подняться обратно вверх к высокому потолку.
- Теперь всё это ваше, товарищи.
Такое официальное приветствие, написанное одним из партийных функционеров, для неё не пустая пропаганда. Марина сама до сих пор поражена: ведь это её картины. Она словно влюблённая, которая продолжает видеть своего милого в дрожащем золотом свете их первого свидания.
Дядя впервые привёл её сюда почти сразу после того, как она к ним переехала. Это был день, когда его жену отвезли в роддом рожать их первенца. Вместо того, чтобы по старинке оставить племянницу на соседок, а самому пойти выпить с мужиками, он решил взять её с собой в музей, сказав, что там они оба проведут время с большей пользой, занимаясь просвещением. Марину страшно разочаровало это изменение в его планах, ведь она так надеялась увидеть собственными глазами то прекрасное, о котором до сих пор знала только понаслышке. А все, что предлагал дядя раньше, никак не могло показаться ей таким же интересным. Это она уже успела усвоить.
До сих пор Марина помнит своё потрясение, помнит, как участилось её дыхание, когда она впервые прошла через эти залы с позолотой, как за каждым из них, как в сказке, открывался другой. Со стен на неё смотрели суровые лица стариков. Обнажённые тела молодых женщин на картинах передавали ей пламенный трепет плоти. Её дядя, казалось, не замечал того, что видела она. Он нудно рассказывал о музейных приобретениях, реставрациях и бог знает о чем ещё, в то время как вокруг в смятенных небесах порхали ангелы, а Мадонны безмятежно смотрели вниз на проходящих экскурсантов. Пейзажи один за другим сияли, переполненные светом. Рама каждой картины была порталом в новый мир. Марине тогда было двенадцать лет, и она впервые ощутила, что такое страсть.
Галерея сейчас почти пуста, но она едва замечает это и торопливо идет через безмолвные, строгие залы. Её невысокие каблучки стучат по паркетному полу. Призрачный двор медленно растворяется во мраке.
Марина уже где-то в будущем, и будущее это представляется ей лишь смутно. Но оно совершенно иное, чем всё, что было знакомо ей раньше.
Елена уже полчаса нарезает круги вокруг дома родителей в радиусе шести кварталов, пытаясь найти место для парковки. Каждый раз проезжая мимо, она вспоминает телефонный разговор с братом. «Похоже, им это уже не под силу», - сказал он, и Елена вынуждена согласиться: дом и впрямь становится похожим на студенческое съемное жилье - газон зарос одуванчиками, живая изгородь давно требует стрижки.
Пока ей попалось лишь одно свободное парковочное место, которое на первый взгляд подходило по длине её «Шевроле Малибу». Она уж и не помнит, когда ей последний раз приходилось парковаться параллельно тротуару, и уж точно не расположена принимать лишний вызов сегодня утром, но на пятом круге, наконец, сдаётся. «Да и чёрт с ней. Я же эту машину напрокат взяла», - резонно заключает Елена, крутит руль, медленно заезжает на место задом, но тут же понимает, что взяла слишком круто, и снова подаёт вперёд. Сзади какой-то молодой парень на джипе раздражённо сигналит. Она ёрзает вперёд-назад, отчаянно крутит руль пока, наконец, не откатывается и не задевает бампер соседней машины. Тут же срабатывает сигнализация, и её вой разносится по всей улице. Изрядно напугавшись, Елена бросает свой «Шевроле» на дороге под углом к тротуару и поспешно убегает.
Она планировала приехать вчера вечером, чтобы побыть немного с родителями перед тем, как сегодня утром отправиться к Андрею. Но по нашим временам, чтобы парализовать работу крупного аэропорта, достаточно какого-нибудь одного чокнутого торчка, который в панике бросается к выходам, стоит только досмотрщику задать ему пару вопросов. Конечно, сама Елена толком не знала, так ли всё было. Просто у багажной карусели потом поползли слухи. Точно знает она лишь одно: они висели над аэропортом Лос-Анджелеса чуть ли не целый час, когда, наконец, вышел пилот и пробормотал что-то туманное о некоем «инциденте с безопасностью». А потом, понимаете ли, они перенаправляют рейс в Сан-Диего, и там на лётном поле их самолёт выстраивается за десятками таких же перенаправленных бортов, ожидающих своей очереди, чтобы подойти к терминалу. Затем были извивающиеся очереди, которые тянулись, словно исход целого народа, к каждой стойке. И наконец в начале её очереди работница аэропорта с сияющей улыбкой, но совершенно мертвыми глазами с довольным видом известила Елену: место на рейс в Портленд, отправлявшийся через час, есть. А оттуда, дескать, можно будет перебраться и в Сиэтл. После полуночи вламываться к пожилым родителям уже поздно, и она, наконец, дотащилась до «Холидей Инн Экспресс» при аэропорте Сиэтл-Такома. Там она провела несколько бесплодных часов, тщетно пытаясь отвлечься от гула машин и грохота двигателей над головой, прежде чем выбраться в розовый, пропахший соляркой рассвет, взять напрокат автомобиль и, рискуя жизнью, в утренний час-пик пуститься по магистрали I-5. Обессиленная и с подгибающимися коленями, Елена чувствовала себя лет на десять старше, чем вчера утром, а ведь родителей своих она так ещё и не видела.
Она так устала, что когда стучит в дверь родителям, не замечает, как дребезжит дверная ручка, а засов со щелчками нервно дёргается туда-сюда, пока, наконец, откуда-то из глубины дома не доносится голос отца, сообщающий, что он уже идёт. И вот дверь распахивается. Проходит доля секунды, прежде чем Елена смиряется с мыслью, что эти стоящие в прихожей два старика – её родители. Она навещает их не меньше раза в год, а обычно дважды, и всегда для неё становится неожиданностью, как же они стареют. Хотя нет, не стареют. Уже постарели. Елена замечает на высохшей шее отца полотенце, а на левом ухе немного остатков крема для бритья.
- Леночка, - бормочет Дмитрий, обнимая её и целуя в обе щеки, потом поворачивается к жене и сообщает:
- Лена приехала.
Лицо Марины озаряется счастьем, и она щебечет «Ну, здравствуй», словно прибытие дочери стало для неё полной неожиданностью - приятной, но всё равно неожиданностью. Она делает шаг вперёд и смотрит вверх. Елена обнимает её и снова поражается – как же странно смотреть поверх головы матери. Кажется, она стала ещё ниже за последние восемь месяцев, точно собирается тайком выскользнуть из мира, нырнув как под перекладину турникета.
- Входи, входи, - говорит Дмитрий, проводя дочь в гостиную. Марина плетётся вслед за ними.
Насколько Елене кажется, со времени её последнего приезда здесь мало что изменилось. Да на самом деле мало что изменилось и со времени её детства, если не считать вечных, словно ледник, наслоений вещей, накопленных за годы жизни на одном месте. Когда она выросла, дом вполне предсказуемо стал меньше и, хотя обитателей в нём было не так уже много, сделался тесным. Сейчас каждая поверхность здесь была многослойной: старая софа с парчовой обивкой украшена вязаным покрывалом и погребена под кучей декоративных подушек; пара кресел накрыта пледами. Старомодный шкаф-телевизор «Адмирал» как и любая другая горизонтальная поверхность заставлены рамками с фотографиями внуков, всякими безделушками и хрустальными конфетницами. Но дом по-прежнему выглядит ухоженным. Никаких пустых консервных банок или пачек старых газет.
Одна только мысль о том, чтобы собрать и рассортировать все эти вещи ужасает Елену. Теперь ей понятно, почему родители так сопротивляются переезду. Андрей однако непреклонен и считает, что пора поселить их в хорошем пансионате для престарелых, где за ними будет постоянный уход. «Конечно, им эта идея не понравится, - сказал он во время их последней встречи. – Кому же понравится? Но годы берут своё, Лен, и, честно говоря, нам надо было сделать это несколько лет назад». Брат попросил её остаться на несколько дней после свадьбы. Сначала покончить с этими хлопотами, а потом сесть с родителями и серьёзно поговорить. Может, вдвоём получится убедить их, что это здравое решение. Это вполне нормальная просьба - или была бы нормальной в любой другой семье - но она моложе Андрея на восемь лет, этакая вечная младшая сестрёнка, которую очень редко информируют, и с которой ещё реже советуются. Смешно даже, как сильно она польщена тем, что сейчас с ней общаются на равных, как страстно ей хочется стать союзником в том, что потенциально может обернуться крайне неприятной схваткой.
В столовой Дмитрий выдвигает из-за стола один стул для жены, другой для дочери. Елена помнит, как делала за этим столом уроки. Его алюминиевые края и крышка, разрисованная узорами из бумерангов, отпечатались в её памяти вместе с молочным напитком «Овалтин», пирожными «Литтл Дебби» и теоремой Пифагора.
- Ты выглядишь усталой, Лена.
- Не выспалась, - она смотрит на отца. – Ты тоже на вид немножко усталый.
На самом деле отец выглядит не «немножко» усталым. Он выглядит измождённым.
- Ну, может, нам удастся чуть-чуть вздремнуть на пароме. Но сначала тебе надо выпить кофе, чтобы взбодриться.
- Не надо, па. Всё нормально.
- Точно?
- Абсолютно.
Он смотрит на настенные часы.
- Надо бы мне поторопиться. Мама уже готова, а я ещё не до конца.
- Я-то готова уже несколько часов, - вступает в разговор Марина.
- Норин сказала, что нам надо выехать в восемь тридцать, чтобы успеть на часовой паром.
- Если опоздаем, будет ещё паром, - говорит Елена.
Дмитрия это не убеждает.
- Летом длинные очереди. Не хочу в них толкаться на жаре. Посидишь с мамой, пока я оденусь?
- Давай, давай.
- Я быстро.
- Не торопись.
- По дороге поболтаем.
Дмитрий улыбается дочери. Его водянистые голубые глаза некоторое время смотрят на неё.
- Как хорошо, что ты дома.
Как только он уходит, Марина вскакивает со стула и скрывается на кухне. Елена слышит, как мать открывает там ящики и роется в них. Она идёт вслед за ней в слабо освещённую кухню. Марина методично открывает один за другим верхние шкафы. Приклеенные к ним разноцветные бумажки трепещут, как буддистские молитвенные флажки.
- Что ты ищешь?
- Кофе. Ты же хочешь чашечку кофе, да?
Марина открывает дверцы шкафчика под раковиной и разглядывает целую коллекцию каких-то тряпочек и моющих средств.
- Мам, не надо никакого кофе.
- Он где-то здесь, но Дима вечно всё переставляет.
- Правда, не надо. Я уже пила в отеле.
- Да здесь он где-то.
Всё больше раздражаясь, Марина открывает ящик со столовыми приборами, а потом каждый из ящиков под ним.
- Мам, не хочу я кофе. На самом деле если я выпью ещё хоть чашку, меня уже трясти начнет.
Марина, похоже, дочь не очень слышит.
- Пожалуйста, сядь.
Эта фраза у Елены получается резче, чем ей хотелось, но после неё Марина резко останавливается.
- Ладно, раз ты так уверена.
Она неохотно идёт следом за Еленой к столу, усаживается, подложив руки на колени, и улыбается дочери.
- Ну, как твоя семья?
Это вопрос кажется Елене странным, но она не может сразу понять почему. В том, чтобы рассказать матери что-то, а потом обнаружить, что она всё забыла, нет ничего нового. Елена уже давно перестала принимать это близко к сердцу, поэтому сейчас повторяет главную новость прошлой недели - её сыну Джеффу предложили повышение. Возможность просто замечательная – возглавить отдел по работе с клиентами во всём юго-западном подразделении, но она надеется, что он откажется.
- Я буду по ним скучать, но дело не только во мне. Ему придётся перевозить семью в Хьюстон, а потом он будет месяцами торчать в Индии, обучая людей там.
- Хорошо когда вся семья живёт в одном месте, - соглашается Марина. – Но я убедилась, что детям нужно давать возможность идти за своими мечтами.
- Вряд ли Финикс был моей мечтой, мам.
Судя по всему, Марина никогда не расценивала переезд дочери как какой-то бунт. Это всё её бывший муж Дон. Это он настоял на том, чтобы она с мальчиками вдруг собралась и переселилась. Даже причину не придумал посерьёзнее, чем то, что он от дождей устал. Елена с большим трудом привыкала к жаре и ужасным, обожжённым солнцем окрестностям. В конце концов, ей всё же это удалось, и она почти полюбила эту пустыню, её чистейшую пустоту. Но ни Финикс, ни дом, ни семейная жизнь – ничего из этого не было её мечтой.
Елена мечтала совсем о другом. В Вашингтонском университете она выбрала второй специальностью живопись и пока училась, представляла себя в будущем художницей. Эта фантазия выглядела весьма туманной, но в ней были беззаботные дни, прожитые в творческом ритме, долгие ночи, проведённые в кругу других художников, спорящих, хохочущих, распивающих кьянти, и беспорядочная, страстная жизнь - то в живописном домике на воде, то в уютной хижине посреди леса. Даже в то время Елена понимала, что такие клише не выдержали бы испытания перед строгим взглядом её практичных родителей, а сейчас она достаточно хорошо знает себя, чтобы ответить на вопрос, хватило бы ей смелости так открыто навлекать на себя их неодобрение. Так вышло, что у неё никогда не было возможности это выяснить. Она забеременела и неловко шагнула в жизнь, удручающе типичную в её компромиссах: муж, который каждый вечер заливал свои амбиции до состояния тихой покорности; двое сыновей, которых она любила так сильно, что это заглушало её периодические приступы раздражения; работа в городском плановом управлении, невыносимо скучная, но с гарантией, что её никогда не уволят; несколько часов рисования, выкроенных здесь, мастер-класс там, местная художественная ярмарка и коллективная выставка. Время от времени затаённая досада вырывалась наружу и захлёстывала её. Тогда ей приходилось запираться в ванной, открывать кран и плакать под громкий шум воды. Погрузившись в ванну, словно крокодил, по самые ноздри, она продумывала план своего бегства: после того, как мальчики вырастут и выпорхнут из родительского гнезда, она уйдёт от Дона, сбросит с себя ярмо родительских предостережений, уволится с работы и полностью посвятит себя живописи.
А потом, к её удивлению, Дон опередил её и ушел сам за полгода до того, как их младший сын окончил школу. Старший – Кайл – уже жил в Лос-Анджелесе, и осенью, когда Джефф, упаковав телевизор и компьютер, отравился в кампус университета Аризоны, она вдруг неожиданно почувствовала себя страшно одинокой.
Теперь она могла делать всё, что пожелает. Ни перед кем не нужно было отчитываться и ни на кого нельзя было свалить вину.
А еще Елена чувствовала себя… не совсем свободной. Нет, это было не то слово. Больше подходило «брошенная».
Хуже того, выяснилось вдруг, что она не способна сделать тот резкий, стремительный прыжок из привычной жизни, который планировала годами. Вместо этого она медленно продвигалась вперёд с помощью нерешительных полумер - осталась жить в их доме, но переоборудовала игровую комнату в художественную студию. Елена продолжала работать ради медицинской страховки, но в прошлом году устроила себе поездку во Флоренцию. Иногда она не ложится спать до четырёх утра и оставляет банки с растворителем для краски и кисти на кухонном столе. Такими темпами, думает она, жить своей мечтой ей удастся примерно лет до семидесяти.
Но ничего этого своей матери Елена объяснить не может. По сравнению с братом- доктором, она – настоящая непоседа. Вдруг подхватиться и переехать в самый центр пустыни – такого Андрей никогда бы не сделал. Она не может сделать так, чтобы мать поняла её, но и попытки бросить тоже не может.
- Хорошо это или плохо, - говорит Елена, - но я переехала в Финикс потому что пыталась быть хорошей женой.
Марина благодушно улыбается.
- Ты и есть хорошая жена, дорогая. Я уверена.
- Что?
Елена чувствует себя как будто немножко отделенной от своего тела. И ещё эта легкость в голове, которая наступает от перелётов и недосыпа.
- Я разведена уже почти десять лет, мама.
- Так давно? – Марина совершенно не теряет самообладания. – Как же всё-таки быстро летит время, правда? Пшик, и уже новый год.
Елена кивает.
– Я как раз об этом подумала.
Ещё до того как стихает сигнал отбоя воздушной тревоги, толпы высыпают из бомбоубежищ на проспект 25 Октября, спеша занять свои места в очереди. Одна за другой людские фигуры останавливаются, глядя в небо.
Кажется, будто пошёл снег, и его хлопья сыплются из немецкого самолёта. Приближаясь к земле, они превращаются в бумажные прямоугольники. Ветер подхватывает их, и листовки то порхают, то скользят, словно крошечные воздушные змеи. Марина наблюдает за тем, как десятки детей с восторгом вперемешку с ужасом подпрыгивают и хватают эти бумажки. Двоюродная сестричка Таня пытается выдернуть руку, чтобы вырваться, но Марина прекрасно понимает, что отпускать её в этой толпе ни в коем случае нельзя.
Одна из листовок, покачиваясь в воздухе, опускается у их ног, и Таня хватает её, словно какой-то ценный трофей. Марина читает через плечо сестры, что там напечатано. «Ждите полнолуния!» Дальше набранное шрифтом помельче сообщение предупреждает читателя, что Ленинград защитить невозможно, что немецкие войска уничтожат город «ураганом бомб и артиллерийских снарядов».
- Что значит «ждите полнолуния»? – спрашивает Таня.
- Не знаю.
- Папа, что значит «ждите полнолуния»? – Таня протягивает свой сувенир вдруг вынырнувшему из толпы отцу. Следом за ним появляется тётя Надя, крепко держа на руках сына Мишу.
Пока дядя Витя читает листовку, лицо его становится сердитым.
- Они считают нас дикарями. Думают, мы испугаемся этих дурацких суеверий.
Он комкает литок бумаги, бросает его на тротуар и наступает ботинком.
Марину этот жест удивляет. Она никогда не слышала, чтобы дядя так повышал голос, разговаривая со своими детьми. Правда, нервы сейчас у всех на пределе, и в людях порой вдруг вспыхивают страсти, которых от них никак не ждёшь. Сегодня выдался особенно трудный день, и хотя дядя Витя продолжает оставаться голосом разума, постоянно уверяя жену, что всё делается к лучшему и что с детьми всё будет хорошо, эта суматоха и истерия вокруг нисколько его доводам не помогают.
Власти ускорили эвакуацию детей, и теперь каждый день тысячи малышей отправляются сначала автобусами, а потом поездами в деревни и сёла. Их даже на Урал отвозят. Усложняет положение дел то, что детей, которых по глупости сначала эвакуировали в сторону вражеского наступления, возвращают в город, чтобы рассортировать и повторно эвакуировать теперь уже на восток, так что вместе с семьями, пришедшими этим утром проводить своих деток, толпятся одинокие подростки. На каждого взрослого чуть ли не сотня малолетних приходится. Матери пробираются сквозь толпу, выкрикивая имена и настойчиво приставая к милиционерам в попытках найти своих детей, которых отправили в лагеря в первые дни войны.
После авианалёта милиционеры с мегафонами пытаются восстановить порядок и найти тех, кого уже обработали до воздушной тревоги. Они выкрикивают номера, сверяют их с фамилиями в своих бумагах и оттесняют толпу обратно в очереди. Когда люди начинают отстаивать или оспаривать там свои места, тут же разгораются безобразные ссоры.
Дядя Витя пытался убедить жену остаться сегодня утром дома и даже оторвал племянницу от работы, чтобы она помогла ему проводить детей в эвакуационный центр, но тетя Надя даже слышать этого не хотела. Обычно она уступает мужу во всем: от того сколько лука положить в суп до покроя и цветов её одежды, но опасность потерять детей вызвала в ней жёсткий протест. За несколько прошедших недель ей два раза удалось отложить их отъезд: сначала под ложным предлогом, будто Миша немного приболел, а потом просто игнорируя приказание властей. Даже сейчас, когда они нашли в тянувшейся вдоль всей улице очереди свои места, тетя Надя принимается за старое. Худшие её опасения только ещё больше разгорелись после того, как она поговорила в бомбоубежище с другой такой же матерью.
- Она ходит сюда уже целую неделю, и ничего, - говорит тетя Надя и добавляет шёпотом: - Двух её девочек отправили в Кингисепп, Вить.
Ходят страшные слухи, что детский лагерь разбомбили немцы.
- Да не надо верить всяким слухам. Ты же эту женщину не знаешь, Надя. Откуда тебе знать – может она немчуре сочувствует.
По радио горожан предупреждали быть бдительными по отношению к тем, кто помогает фашистам и сеет страх. После того, как прорвали Лужский рубеж, по Ленинграду пронёсся огненный ураган слухов – про немецких шпионов, сброшенных в городе ночью на парашютах, про резню женщин и детей на фронте – но дядя Витя считает всё это истерией.
- Лётчик, которого сбили на прошлой неделе, признался, что немцы дезертируют с позиций, - говорит он. – Наши скоро погонят их обратно, а когда Лугу освободят, детей вернут домой. Самое большее недели через две.
- Тогда почему они не оставляют их здесь?
Дядя Витя бросает на жену предупреждающий взгляд и оглядывается по сторонам, потом продолжает приглушённым голосом:
- Это просто предосторожность, Надя. Ты только посмотри, что в Лондоне случилось. Вдруг и у нас повторится. Этого нельзя сбрасывать со счетов.
- Бомбы везде падать могут, - она снова едва сдерживает слёзы.
- Нам выбирать не приходится. И нет смысла дальше это обсуждать.
Чтобы подчеркнуть свою точку зрения, дядя Витя берёт Мишу из рук жены и передаёт его Марине.
Тётя Надя что-то говорит, но слишком тихо, чтобы Марина смогла расслышать. Да это и неважно. Всё равно она ничего не добьется. Виктор Алексеевич Краснов – известный учёный, человек, убеждённый, что истина всегда одна, и прийти к ней можно только с позиции разума, а когда он к ней придёт, то там в ожидании и останется. И всё же его жена проявляет гораздо больше упорства, чем Марина могла себе представить.
Миша начинает хныкать, словно разделяя чувства своей матери.
- В чём дело? – спрашивает Марина.
Готовый уже всерьёз разреветься мальчик замолкает, задумавшись над вопросом.
- В туалет хочешь?
Он качает головой.
- Я хотел взять с собой Буби, но папа не разрешил. Он говорит, что котов нельзя перевозить.
- Твой папа прав. Буби лучше остаться дома.
- Но я не хочу, чтобы его убило бомбой.
- Не убьет его никакой бомбой. Буби очень умный кот. А ещё у него девять жизней, поэтому всё с ним будет хорошо.
Миша, кажется, удовлетворён этим объяснением, но его младшая сестрёнка сморит на Марину с сильным подозрением. Таня начинает всё больше походить на своего отца, перенимая его серьёзное выражение лица и постоянно задавая вопросы. Она тщательно взвешивает достоверность всех сказок, которые Марина читает им по вечерам, и оспаривает буквально каждый поворот сюжета. Зачем ведьма наложила заклинание на детей? Почему она заснула на целых семь лет? Почему они после этого были навеки счастливы?
Марина оглядывается по сторонам, чтобы найти что-то, чем можно было бы отвлечь детей, и предлагает игру. Она выберет букву, а они должны будут называть на эту букву все предметы, которые видят вокруг.
Таня выкрикивает слово за словом, в то время как Миша только смотрит, куда указывает пальцем сестра, и повторяет за ней, как эхо. Марина шёпотом ему помогает. Что вот тот дядя надел поверх рубашки? Свитер. Хорошо. А что вон там? Фонарь.
С каждой буквой к игре присоединяются другие дети из очереди. И так пока не заканчивается алфавит. Тогда Марина начинает повторять буквы.
Уже начинают сгущаться сумерки, когда покрашенный в камуфляжные грязно-серый и зеленый цвета первый автобус из колонны отчаливает от тротуара и, пыхтя, катит по проспекту 25 Октября. Тетя Надя открыла тот чемодан, что был побольше, развернула одеяло и достала еду, которую брали в дорогу. Миша поел и теперь свернулся калачиком, прижавшись к её груди. Во сне его лицо совершенно безмятежное. Час назад дядя Витя пошёл искать какого-нибудь ответственного товарища, чтобы узнать, сколько им здесь ещё торчать, но жене его всё равно. Она с удовольствием устроилась бы и на тротуаре, лишь бы оставаться со своими детьми.
Таня с Мариной едят колбасу, грызут сухари и глазеют на проезжающие мимо автобусы. Рядом с ними рысцой бегут женщины и отчаянно машут прижавшимся к окнам маленьким пассажирам. На детских личиках разные выражения: от горя до ошеломленного оцепенения. Фары автобусов светят тусклым синим светом. Это для светомаскировки.
- Почему фары синие? – спрашивает Таня.
- Чтобы немцы их не увидели.
- А почему немцы не могут их увидеть?
- Потому что у них глаза голубые.
Татьяна задумывается над этим ответом, находит его вполне обоснованным и торжественно кивает.
Ещё один автобус проезжает мимо, подняв за собой в воздух облако листовок.
- Похоже на карнавал с конфетти, правда? – замечает Марина.
- На карнавалах люди не плачут.
- Наверное, нет.
- Не плачут! - авторитетно заявляет Таня.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СКОРО БУДЕТ
Свидетельство о публикации №226061000040