Песчаная постель
Она прибыла одна, без слуг и компаньонок, с небольшим саквояжем, в котором, как говорили соседи-рыбаки, лежали только книги и тёплый платок. Впрочем, рыбаки многого не знали. Они не знали, что Юдифь везла с собой нечто более тяжкое — воспоминание, которое с каждым годом не тускнело, а напротив, набирало плоть, становилось осязаемым, как дышащее тело. Это воспоминание имело имя, но она избегала произносить его даже шёпотом. Для ясности назовём его Адриан, хотя это имя — лишь бледная тень того звука, который всё ещё дрожал в её жилах.
История их знакомства была проста и оттого невыносима. Несколько лет назад, когда Юдифь ещё смеялась и любила танцевать на прибрежном песке, не заботясь о промокших подолах, в их краях появился человек, прибывший с северных островов. Он был не молод и не стар, и в его лице проглядывало то выражение спокойной уверенности, которая бывает у людей, проведших жизнь в одиночестве среди скал и туманов. Адриан не был красив в привычном смысле, но в нём ощущалась какая-то текучая сила, напоминающая о подводных реках, что прорезают толщу моря, невидимые глазу.
Их первая беседа случилась на песке, усыпанном обкатанными морем створками раковин. Юдифь тогда рассмеялась в ответ на его слова, хотя не запомнила самих слов — запомнила лишь интонацию, низкую, как гул прибоя в гроте. В его речах не было книжной учёности; он излагал свои мысли как нечто очевидное, как рыбак говорит о повадках трески. Юдифь, чья душа в ту пору была открыта всем ветрам, почувствовала, как внутри неё что-то отозвалось.
Она полюбила его той любовью, которая не спрашивает позволения. В ней не было ни капли влюблённости, которую поэты воспевают как весенний недуг. Это было скорее поглощение. Представьте себе пресную реку, что впадает в солёное море: на границе смешения вод долго ещё виден поток более светлой, сопротивляющейся стихии. Но вот последние струи исчезают, и река перестаёт существовать, становясь частью великой горечи. Так и Юдифь перестала существовать отдельно. Адриан стал для неё тем океаном, о котором он так любил говорить.
Но вот что странно: в этом поглощении не было насилия — или ей так казалось. Адриан не требовал, не приказывал. Он просто заполнял собой всё пространство, как воздух заполняет лёгкие. Когда он ушёл — так же внезапно, как и появился, поглощённый своим северным туманом, — Юдифь обнаружила, что не может сделать вдоха. Не в том смысле, что она задыхалась от горя, — нет, она именно не помнила, как дышать самостоятельно. Этот парадокс она носила в себе долгие месяцы, и он привёл её сюда, к осеннему дому на сваях.
Той ночью, первой ночью её возвращения, море молчало. Было так тихо, что она слышала, как поскрипывают старые доски под половицами, словно переговариваются о чём-то своём, им одним ведомом. Юдифь легла в постель, в ту самую, что стояла в мезонине, окнами к заливу. Она закрыла глаза, и в тот же миг тьма перед её внутренним взором перестала быть пустотой. Она стала волнистой, живой, как поверхность воды под ветром.
И тогда в эту волнистую тьму, в этот покой, который она так старательно оберегала, нырнул он. Не как воспоминание, не как образ, а как некто третий, живущий между явью и сном. Он был огромен, этот гость, но огромен не телом. Он не стоял, не лежал — он именно нависал, подобно тому как тяжёлое небо нависает над морем перед грозой. Юдифь не испугалась. Она слишком долго ждала этого, чтобы бояться.
«Ты вернулся», — сказала она беззвучно, не шевеля губами, ибо знала, что он услышит.
Но он не ответил ей словами. Вместо слов из глубин его существа — или это были глубины её собственной памяти? — поднялись фонтаны образов. Это не были «киты» или библейские чудовища; это были фигуры, сотканные из того самого тумана, что окружает северные острова. Они проплывали перед её внутренним оком, и каждая несла в себе отказ. Отказ от бремени, от долга, от той липкой нежности, которой она его опутала в своём воображении. Он был недобрым гостем, этот Адриан, хотя сама «недоброта» его была чиста, как горный лёд.
Юдифь вдруг поняла, глядя на эти причудливые наваждения, что в её любви с самого начала таилась особая хитрость. Она любила не его. Она любила ту силу, что делала её ничтожной, ту волну, что накрывала с головой, лишая воли. В Адриане она обожала собственную уничтоженность. Это ли не извращённое таинство — находить сладость в исчезновении себя?
По мере того как ночь густела, а прилив начинал свою медленную работу, шум воды под сваями стал напоминать мужской рык, заполнивший комнату. Юдифь села на постели. Нет, это был не звук, доносящийся извне. Это сам воздух дрожал, насыщенный тем, что можно было бы назвать «дикостью», если бы дикость могла быть разлита в пространстве, как запах. Ей виделись — не в прямом смысле, а на той грани, где мысль обретает форму, — колонны вместо ног и камины вместо ноздрей, как у тех идолов, что древние племена высекали из цельных скал, чтобы боги могли дышать дымом жертв. Адриан возвращался к ней не человеком, а мифом, тем самым мифом, который она сама сложила о нём и которому молилась в тайные часы своих бессонниц.
Но самое поразительное было не в этом. Самое поразительное заключалось в том, что, созерцая этот образ, сотканный из грёз и памяти, Юдифь не чувствовала ни любви, ни нежности. Она чувствовала ревность. Жгучую, как песок, попавший в глаза, ревность ко всем тем мгновениям его жизни, что прошли без неё. К тем утрам, когда он просыпался на своих островах и видел другие заливы. К тем мыслям, что роились в его голове и не имели к ней никакого отношения. Ревность эта была так велика, что заполнила всю ночь, сделав её жёсткой, угловатой, тогда как прежде ночи с ним были мягки, как пух.
И насладилась этой ночью ревность, а не любовь.
К утру, когда петухи только начинали пробовать голос в рыбацких дворах, шторм в душе Юдифи утих. Она вышла на крыльцо, закутавшись в платок. Отлив обнажил дно залива, и перед ней предстал тот самый пейзаж, что когда-то пленил её детское сердце: лужи, оставленные морем, в которых копошилась мелкая жизнь; камни, покрытые зелёной бахромой водорослей; песок, усыпанный не желудями, а мелкими ракушками, которые хрустели под ногами, как миниатюрные кости.
Юдифь ступила на этот песок босыми ногами. Холод обжёг ступни, но это было приятное ощущение, возвращающее к действительности. Она шла долго, пока не достигла того места, где берег делал изгиб, образуя крошечную бухту. Здесь, в песке, лежали две почти одинаковые гальки — одна тёмная, почти чёрная, другая белая, с прожилками кварца. Они лежали голова к голове, как два существа, уснувшие вечным сном. Море когда-то долго обтачивало их, пока они не стали идеальными овалами. Но теперь они были разъединены — между ними пролегла полоска сухого песка.
Юдифь подняла белую гальку и взвесила её на ладони. Ей вспомнилась фраза Адриана, сказанная когда-то: «Всякая отдельность — это иллюзия. Две песчинки на одной ладони всё равно остаются частью одного берега». Тогда она не поняла смысла этих слов, сочтя их красивой метафорой. Теперь же до неё дошла их жестокая ясность. Их связь — её и Адриана — была подобна связи этих двух галек: случайные соседи по песчаной постели, которые на самом деле принадлежат разным эпохам. Они лежали рядом, но их судьбы были различны.
И тут в её мысли, до того плавные и меланхоличные, вторгся новый образ. Не Адриана, нет. Ей представилось существо, не имеющее чётких очертаний, сотканное из полуденного света и мороси. Существо, которое не требовало поглощения и не дарило уничтожения. Оно стояло поодаль и смотрело на неё с тем выражением, которое бывает у тех, кто долго был одинок, но не ожесточился сердцем. Это не был утешитель, не был любовник. Скорее, свидетель. Тот, кто видел и Адриана, и её саму, и видел гораздо глубже, чем они сами себя когда-либо знали. Этот свидетель нёс в себе память о том, что бывает между двумя живыми душами, когда они смотрят не друг на друга, а в одну сторону — на тот далёкий горизонт, где небо сливается с водой, и нельзя понять, где кончается одно и начинается другое.
Она положила гальку обратно на песок, рядом с её тёмной сестрой. Пусть лежат. Пусть море снова покроет их своей толщей, и они забудут о том, что когда-то были на воздухе. Юдифь повернулась и пошла обратно к дому. Она ступала по мокрому песку, оставляя следы, которые заполнялись водой и тут же исчезали.
Вечером того же дня она сидела у окна и смотрела на возвращающийся прилив. Вода поднималась медленно, неотвратимо, скрывая под собой камень за камнем, ракушку за ракушкой. Юдифь думала о том, что в мире есть два рода тишины. Первая — это отсутствие звуков, когда замолкают птицы и ветер. Вторая — та, что наступает после того, как отзвучит последний аккорд. Первая тишина — это смерть. Вторая — это разрешение. В её душе звучала сейчас именно вторая.
Она не простила Адриана, но и не прокляла его. Она вдруг поняла то, что не могла понять раньше: Адриан был только формой, которую приняла её собственная жажда. Не он поглотил её — она сама отдала себя на поглощение, выбрав для этого самый удобный, самый подходящий сосуд. Он был ни при чём. Это осознание не принесло ей ни радости, ни горя; оно принесло ей странное, сухое тепло, похожее на то, что исходит от камина, в котором уже догорели все дрова, но угли ещё живы.
Ночью она снова легла в ту же постель. Волнистая тьма больше не пугала её, ибо она знала, что там, в её складках, больше не таится ничего, что могло бы нанести ей рану. Она была подобна птице, что спит под крылом того, кто недавно казался ей хищником, но оказался лишь беспокойной тенью, отбрасываемой её собственным светом. Море под домом мерно дышало, перекатывая гальку в своей вечной колыбели, и в этом дыхании был только непреложный и спокойный ритм бытия.
Свидетельство о публикации №226061101141
