Дарья

В сорок шестом мужики потянулись в деревню. Кто на костылях, кто с пустым рукавом, кто вовсе без ног — на самодельной тележке, отталкиваясь чурбаками. И все равно радость была. Бабы выбегали за околицу, вглядывались в даль, иные, завидев своего, падали прямо в грязь и выли от счастья, пока другие, те, кому не дождаться, стояли в стороне с каменными лицами.

Дарья тоже стояла. Смотрела, как чужие мужики обнимают своих баб, и глаза у неё были сухие. Её Петра убили еще в сорок втором. Пришла похоронка — аккурат на Покров. Бумажка маленькая, серая, а в избе от неё темно стало на веки вечные. Трое ребятишек осталось: старшой, Ванятка, двенадцати годков, да две девчонки, погодки. Для них и жила.

Сосед у Дарьи объявился — Иван. Из одной деревни они были, вместе в школу бегали когда-то. Только Иван постарше, на фронт уходил ещё в финскую, потом всю войну прошел. Вернулся без левой руки — по локоть срезало осколком. Рукав пиджака пустой висел, засунутый за пояс. Лицо у Ивана было темное, обветренное, глаза глубоко сидели, и говорил он редко, словно каждое слово на вес золота мерил.

Поселился Иван в своей избе, заколоченной четыре года. Первым делом крышу подлагал одной рукой, диво дивное. Потом забор поправил. А после стал к Дарье захаживать.

Сначала просто так зайдет, постоит у калитки. Потом дров наколет — ловко у него получалось одной-то рукой, топор вжикал, поленья так и летели. Ванятка, сын Дарьин, косился на него волчонком, молча принимал дрова, в пол смотрел. Девки прятались за материну юбку.

— Ты бы, Иван, не ходил, — сказала ему однажды Дарья. Не зло сказала, устало. — Люди говорят уж.

— Пусть говорят, — ответил Иван. Помолчал и добавил: — С Петром я в одном взводе служил. Земляк он мне был. Не могу я, чтоб у земляка моего баба с ребятишками бедовали.

Дарья тогда впервые за долгое время заплакала. Не при людях, ночью, в подушку, чтоб дети не слышали. А утром вышла — Иван опять во дворе, плетень чинит.

И пошло. Ванятка по-прежнему молчал, но дрова уже сам к крыльцу таскал, помогал Ивану. Однажды Дарья застала их за разговором: сидели на бревне, Иван рассказывал про танки, а Ванятка слушал, разинув рот. Дарья окликнула сына, тот вздрогнул, посмотрел на мать испуганно, будто застукали его за чем-то постыдным, и убежал. Иван проводил его взглядом, встал, кивнул Дарье и ушел к себе. Ничего не сказал.

А бабы судачили. На колодце, где воду брали, разговоры одни: «Видали, Иван-то однорукий к Дарье повадился. Ночью, поди, шастает». Другие поддакивали: «Известное дело, баба без мужа, мужик без бабы — слепили кузовок». Третьи вздыхали: «А куда ей, горемычной? Трое ртов, сама вон как запала — кожа да кости. Хучь какой помощник».

Дарья все слышала, но молчала. Стыдно было. И перед Петром стыдно, и перед собой, и перед Иваном. А гнать его — сил нет. Одна одна, а хозяйство вон какое. Да и не в хозяйстве только дело. Придет Иван вечером, сядет на завалинку, закурит — и вроде не так страшно одной в избе. Вроде как есть за кем. Хоть и однорукий, а чувствовалось в нем что-то крепкое, надежное.

Зима в тот год выдалась лютая. Мороз под сорок, ветер с Енисея, снегом избы заметало по самые окна. Дарья пошла на реку полоскать белье. Прорубь мужики рубили общую, далеко от берега. Набрала белья в корзину, валенки надела старые, подшитые, и пошла. Спустилась к реке, стала на колени, полощет. Руки красные, закоченели, а она полощет, потому что детишкам завтра в школу, чистая рубаха нужна.

Не заметила, как лед под ней затрещал. Только почувствовала — холодом ноги обожгло, и пошла вода в валенки. Рванулась назад, а лед ломается, края сыплются. Кричать хотела — голос пропал. Барахтается в полынье, за лед хватается, а он обламывается, пальцы скользят.

Очнулась уже на берегу. Лежит на снегу, вся мокрая, зуб на зуб не попадает. А над ней Иван стоит на коленях, дышит тяжело, лицо белое. Одной рукой её за ворот держит, сам весь мокрый до пояса. Полушубок на нем водой набряк, льдом покрывается.

— Жива? — спрашивает хрипло. — Жива, Дарья?

Она кивнуть хочет, а шея не ворочается. Иван подхватил её, одной-то рукой, чудом как, на плечо закинул и потащил в гору. Дарья в забытьи была, только помнит, что качало её, и слышала, как сердце у Ивана колотится — прямо в ухо бухало.

Дома он её на печь затащил, стал растапливать. Руки трясутся, одной рукой щепки ломает, в поддувало кидает. Ванятка прибежал с девчонками, испугались, ревут. А Иван им: «Цыц! Воды нагрейте, быстро!»

Отпоил её чаем, закутал во всё сухое, что нашёл. Сам сидел у печки, молчал, курил самокрутку. Дарья с печи на него глядела, и чудно ей было. Вроде чужой мужик, сосед, а вроде и родной уже. Как брат. Или больше, чем брат.

К вечеру жар у неё поднялся. Мечется в горячке, то Петра зовет, то детей, то Ивана кличет. Иван просидел у неё всю ночь. Компрессы менял, водицу давал, отпаивал какими-то травами, что с лета сушил. К утру жар спал. Дарья уснула спокойно.

Очнулась через день. Слабая, как трава после покоса. Лежит, смотрит в потолок. В избе прибрано, полы мытые, в печи чугунок с картошкой парится. Девки сидят тихо, в куклы играют. Ванятка во дворе дрова колет — слышно, как топор стучит. А у печки Иван сидит на табуретке, голову на руку уронил, спит. Пиджак на нем старый, продранный на локте, лицо осунувшееся, небритое. И пустой рукав свесился.

Дарья смотрела на него и думала. Думала о том, что бабы зря языками чешут. Думала о том, что Петр бы не осудил — Петр добрый был. Думала о том, что одна она больше не вытянет. И о том, что Иван этот, молчаливый да неказистый, за одну ночь для неё сделал больше, чем иной за всю жизнь.

Шевельнулась она на печи, Иван сразу голову поднял, встрепенулся. Глаза красные, невыспавшиеся, а глядят светло.

— Очухалась? — спросил просто.

— Очухалась, — ответила Дарья. Голос слабый, но твердый.

Помолчали.

— Ты бы, Иван... — начала она и запнулась. — Ты бы перебирался, что ли. Ко мне.

Иван замер. Смотрит на неё, не верит.

— Чего? — переспросил тихо.

— Перебирайся, говорю, — повторила Дарья. — Хватит одному-то мыкаться. И мне одной... хватит.

Иван опустил голову, долго молчал. Потом встал, подошел к печи, положил свою единственную руку на Дарьину, поверх одеяла. Рука у него была шершавая, тяжелая, теплая.

— Дарья... — сказал. И замолчал.

А она улыбнулась ему в первый раз. Слабо, одними уголками губ, но улыбнулась. И от этой улыбки в избе светлее стало, будто солнце выглянуло сквозь морозные узоры на окне.

Ванятка с улицы зашел, увидел их, остановился на пороге. Посмотрел на мать, на Ивана, на их руки вместе. Хотел что-то сказать, да не сказал. Только крякнул по-мужицки, прошел к столу, сел на лавку и стал ждать картошку.

А за окнами зима стояла, лютая, енисейская, но в избе было тепло. Дарья лежала на печи и думала: «Война, она войной, а жизнь всё равно своё берёт. Вот ведь как устроено бабье сердце. Сколько его ни бей — а оно всё равно тепла ищет и счастья. Даже такого, как будто маленького. А поди ж ты — сильнее всякого горя».


Рецензии