Провечнение

I

Лес стоял тихий, сентябрьский, насквозь пронизанный косым утренним светом, и в свете этом плавала паутина, и каждая нить её была отдельно видна и отдельно дрожала. Николай Аристархович Снегирёв шёл по просеке медленно, вдыхая прелый, грибной, чуть горьковатый от первого листопада воздух, и сапоги его мягко вдавливались во влажный мох, и мох тут же распрямлялся за ним, словно лес не желал помнить его шагов.

Он шёл уже третий час.

Жена его, Елена Васильевна, умерла в феврале, тихо, во сне, не докончив начатого на спицах серого чулка, и с тех пор Николай Аристархович жил в доме один, топил печь, пил чай с блюдца и каждый вечер перечитывал одну и ту же книжку в потёртом коленкоровом переплёте — перевод американского сочинителя Эдгара По, сделанный ещё в прошлом веке неизвестным усердным студентом. В книжке была поэма о вороне, который явился к скорбящему и сказал ему единственное слово, и слово это было — никогда.

И чем дольше Николай Аристархович читал, тем яснее понимал: студент перевёл неверно. Ворон не отнимал надежду. Ворон давал. Ибо что есть «никогда», как не дверь? «Никогда» — значит: вне времени. «Никогда» — значит: всегда. Птица, живущая триста лет, питающаяся мёртвым, чёрная, как промежуток между звёздами, — она не могла говорить о конце. Она говорила о вечности. Просто скорбящий был глух.

Николай Аристархович решил не быть глухим.

Он остановился у старой ели, расщеплённой молнией ещё при его отце, снял с плеча холщовый мешок и разложил на пне принесённое: краюху ржаного хлеба, испечённого в ночь на четверг; моток суровой нитки; гранёный стакан; складной нож с костяной ручкой; и фотографическую карточку Елены Васильевны, на которой она, двадцатилетняя, щурилась от давно погасшего солнца.

— Ну, — сказал он лесу. — Я пришёл.

Лес молчал. Где-то далеко, за оврагом, стучал дятел, и стук его был похож на стук маятника в опустевшем доме.

II

Ворона он увидел на четвёртый час, на сухой осине, и сразу понял, что это — тот.

Ворон был велик, стар и неподвижен. Перья его не блестели, а поглощали свет, и вокруг птицы стоял лёгкий сумрак, как вокруг проруби. Ворон смотрел на Николая Аристарховича одним глазом, и в глазу этом ничего не отражалось — ни лес, ни небо, ни сам Николай Аристархович.

— Здравствуй, — сказал Николай Аристархович и поклонился в пояс. — Я пришёл провечниться.

Ворон молчал.

— Я знаю чин, — сказал Николай Аристархович. — Мне дед сказывал, а деду — его дед, а тому — лесник Авдей, который сто шесть лет прожил и не умер, а востворился. Хлеб четверговый принёс. Нитку принёс. Стакан принёс. Прими меня в вечнование.

Ворон переступил с лапы на лапу.

— Никогда, — сказал ворон.

И Николай Аристархович заплакал от счастья, потому что это было — да.

Он опустился на колени во мху и стал крошить хлеб, приговаривая, как учено:

— Хлебом кормлю — времям не даю. Ниткой вяжу — часы отвожу. В стакан гляжу — вечность дышу. Прими мя, чёрный, в нощь свою недвижную, в кар свой первородный, в проруб промеж звёзд.

— Никогда, — сказал ворон и слетел ниже, на расщеплённую ель.

— Никогда, — согласился Николай Аристархович.

— Никогда, — сказал ворон.

— Никогда, — сказал Николай Аристархович.

— Никогда никогда никогда никогда, — сказали они вместе, и слова начали слипаться, тяжелеть, наливаться, как осенняя вода в колее, и Николай Аристархович почувствовал, что рот его произносит уже не слово, а вещество, чёрное, плотное, зернистое, и вещество это надо было не говорить, а вмещать.

III

— Сымай времянное, — сказал ворон.

Николай Аристархович снял часы с цепочкой и закопал их в мох. Часы тикали из-под мха всё тише, тише, потом перестали.

— Сымай именное.

Николай Аристархович открыл рот, и имя его — Николай Аристархович Снегирёв, 1951 года рождения, села Холмищи — вышло из него, как пар на морозе, повисело над пнём и втянулось в воронов глаз.

— Сымай скорбное.

Он взял карточку Елены Васильевны, поднёс к губам, и карточка стала тёплой, мягкой, задышала, и он положил её на пень, и ворон сошёл на пень и склевал карточку в три клевка, и в третьем клевке Николай — уже просто Николай, уже почти никто — услышал тихий смех Елены Васильевны, молодой, июньский, и смех этот не кончился, а остался висеть в воздухе ровной нотой, потому что в вечности ничего не кончается.

— Отворяйся, — сказал ворон.

И никто, бывший Николаем, отворился. Это было не больно. Это было как расстёгивание тулупа в натопленной избе: грудь его разошлась на две тёплых полы, и внутри не оказалось ни рёбер, ни сердца, а оказалась ночь, ровная, беззвёздная, ждавшая там, оказывается, все пятьдесят пять лет, пока он пил чай, ходил на службу, хоронил жену.

Ворон вошёл в ночь.

Полы запахнулись.

И стало:

никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогда никогданикогданикогданикогда никгд никгд никгд нкгд нкгд нкгд кгд кгд кгд кр кр кр

кар

кар

кар

IV

ВЫПИСКА из журнала учёта Холмищенского лесничества, кв. 14:

«…Также доводим, что на квартале 14, у ели, поваленной грозою, обнаружены: мешок холщовый — 1 шт., стакан гранёный — 1 шт., нитка суровая — 1 моток, нож складной — 1 шт., сапоги кирзовые — 1 пара, в сапогах мох. Гражданина не обнаружено. На осине сухой сидит ворон большой, чёрный, лесникам известный, прозвищем Аристарх. На приближение не реагирует. На вопрос лесника Куликова Е. П., заданный в шутку, — мол, долго ли сидеть будешь, — ответил внятно человеческим голосом одно слово, какое — лесник Куликов сообщить отказывается, а только с того дня каждое утро носит к осине хлеб ржаной и сидит подле до сумерек, глядя.

Меры приняты. Хлеб носить не запрещено.

Вечность установленным порядком продолжается».


Рецензии