Вечерние голоса

Я и раньше как-то замечал, что дел в нашей жизни хоть отбавляй. А самое главное, кто-то тебе о них всё время напоминает, это я о внутреннем нашем голосе. И этот самый голос будто прописался в тебе, чтобы целыми днями без обедов и перекуров тебя постоянно беспокоить и в боевой готовности держать.

Утром, бывает, проснёшься, на дворе весна, глаза приоткроешь — в окно солнышко ласкается, слышно, как птички где-то рядом на ветках щебечут, а с улицы ветерок сиренью пахнет — хорошо! Ты от удовольствия потягиваешься, в настроение приходишь и уже вместе с птичками петь собираешься... И вот тут-то всё твоё благодушие и заканчивается. А оттого всё, что кто-то будто нарочно к тебе в это самое время с вопросами и напоминаниями лезть начинает.
А ты помнишь, какое число сегодня? А ты не забыл, что машину в техосмотр везти надо? А ты помнишь, что на даче баллон с газом кончился? А ты помнишь, что тебе к сыну на родительское вечером? А ты...
И так целый день. Ну вот, я и спрашиваю, кому это тебе с утра настроение портить приспичило, когда ты и сам всё это прекрасно назубок помнишь: и про газ на даче, и про зажигание в машине, и про родительское? Нет бы подождать, дать человеку в кровати полежать, понежиться, может, он о возвышенном помечтать желает, полёт души совершить, так сказать, хочет, так нет же, вот вам — дудки!

А бывает так, что и во сне дела всякие в голову лезут. Кто-то сам в тебе не спит и тебе не даёт. Ну это уж совсем худо. Тогда утром как бы птички ни пели, тебе уже не до них, голова тяжёлая, невыспавшаяся, тут уж не за дела приниматься, а отгул впору брать.
Думал я обо всём этом, думал, лёгши вечером пораньше спать, да так вот, думавши, и задремал.

Только как-то неуютно задремал, некрепко, что-то меня всё время с улицы беспокоило — это я окно для свежести открытым оставил, а там, во дворе, спать ещё не ложились. То машину под окном заводить начнут, да всё как-то неудачно, то ребёнок плаксивый, неизвестно откуда взявшийся, вдруг раскапризничается, то банку пустую кто-то пинать давай, а то остановятся под окнами и разговор затеют. Длинный такой разговор, бесконечный. Сначала ты его к себе не подпускаешь, авось разойдутся, а он то громче, то тише, и вот уже прислушиваться начинаешь, а дальше он и сам тебе ручейком в уши. Странный, однако, разговор у них там, на улице, получался.

Двое разговаривали. Один, похоже, одышкой страдал, мужчина, верно, полный гражданин, а другая его знакомая, та всё больше поддакивала да вздыхала.
Гражданин её кумой по-старинному называл и не о себе всё больше, а о каком-то своём знакомом рассказывал.
Видно, сильно у него накипело, но в руках он себя держал, и временами, чтобы успокоиться, солидный баритон его многозначительно стихал.

— Вот увидите, — говорил он решительно. — Попомните мои слова! Если так и дальше дела пойдут, брошу я его, оставлю, убегу... Ну его, устал я, знаете. Каждый раз одно и то же, одно и то же... Он меня знать не желает, не слышит, просто игнорирует, живёт как хочет — эгоист!

— Ах, ах, ах, вот наказание-то! Вот наказание! Как вы его только терпите, как терпите! — восклицала та, другая.

Голос у неё был не из приятных. Так, верно, бренчат пустые консервные банки скрепленные зачем-то верёвочкой и подвешенные качаться на ветру. Ещё не притерпевшись, мне приходилось первое время делать над собой усилие, чтобы не встать и не прикрикнуть на неё.

— Как терплю?.. — продолжал довольный вниманием гражданин. — Вы себе не представляете, как это трудно — терпеть. Вы себе не представляете, как это тяжело, как противно, сидеть и ждать, когда он позавтракает. Я сижу и жду, а он хоть бы хны! Он так тянет время, будто в целом свете дел больше нету, а только завтракать!

Хоть бы раз о чём-нибудь спохватился, по лбу себя хлопнул, что ли, вскочил, не доев, подбежал куда, так нет!
Включит себе музыку, ну, ту, что гнусавая, помедленнее, и сидит у своего чайника, чтоб ему треснуть, чаи гоняет! А я, видите ли, должен рядом сидеть и слушать, как это он чай свой в накладку прихлёбывает! Представляете, пьёт в накладку! Положит себе кусок сахара на язык и грызёт его, грызёт, обсасывает — тьфу!

— Скажите, пожалуйста, скажите, пожалуйста, — гремят жестянки. — В накладку!

— Да уж, лет сто так не пьют, — тяжело пыхтит толстый и снова делает паузу.

Наверное, он вспотел вгорячах и, может быть, в это самое время лезет в карман за носовым платком вытереть себе шею, а потом ещё и лоб.

— Да-а, а дальше, дальше для меня настоящая мука... Упрашиваю его, уговариваю, надо, мол, идти, надо торопиться, +дела делать пора начинать. А он?.. Глухой он, что ли?! Ну нисколечко не пошевелится, даже ухом не поведёт, а усядется себе на диване и давай свои тапочки разглядывать.

Посидит, посидит, потом, глядишь, к столу перейдёт, а там у него, кума, ураган прошёлся — всё наизнанку: ручки, бумаги, карандаши, книжки, всё не пойми как, всё вперемешку. Вот сядет, чистый лист к себе пододвинет, уткнётся в него и глядит всё, глядит, чего глядит — не разберёшь. Другой бы за это время пол-огорода тяпкой отмахал, а этот, смотришь, только колпачок с авторучки стащит. Стащит, на весу подержит, да потом снова оденет.

— Ой, батюшки, морока-то, морока-то какая! — охает кума.

— То-то что — морока. Целыми днями морока. То сидит, то встанет. Встанет, так ходить начнёт. Ходит из угла в угол, губами чего-то там себе под нос шевелит, хмурится. Надоест вот так слоняться, возьмёт и на диван ляжет. Глаза в потолок уставит и чего-то там высматривает. А то и вовсе пальто оденет и по улицам пойдёт шляться...

— Вот наказание-то, вот наказание! — убивается вслед толстому кума.— Ишь ведь, какой непутёвый!

— Да уж, кума, непутёвый, это точно! Много я их всяких работников-то перевидел, ох много, а таких ещё ни разу. И с Леонидом Андреевичем, рубщиком мяса, жить приходилось, и с портным, Кузьмой Аристарховичем, работали, и с телеграфистом, Арсением Кузьмичём, знавался — это ещё когда только первые провода тянули. И с инженером Гавриилом Никитичем мосты строили, и всё это были люди как люди: покладистые, оборотливые, а этот... Эх!

— Ох ты, батюшки, мука-то какая, ох, мука! — причитает кума, а потом вдруг интересуется: — Да где ж они теперь-то, работящие, куда все делися-то?

— Где работящие?.. — то ли передразнивает, то ли переспрашивает толстый. — Да здесь все они, туточки!

Вот возьмите недавно, была у меня работница. Ну что за работница! Что за женщина! Не женщина — золото! Завхозом в детском саду работала. Так она, голубушка, так уматывалась, так уматывалась, что мне её, честное слово, кума, жалко бывало. Вот случись, присядет она, набегавшись-то, ноги вытянет, вздохнёт этак тяжелёхонько, глаза прикроет и не шевелится — чисто померла: всё, мол, сил нету, делайте что хотите, не могу больше. Ну, а я что, тоже ведь, чай, не зверь, тоже понимаю, устал человек, надо и присесть маленько. Но тут, кума, тоже меру знать надо. Сегодня этак она пять минут посидит, завтра десять, с закрытыми-то глазами, а на третий и уснуть может! Так что дам я ей, голубушке, минутку-две покоя, не более, а потом этак тихо и подойду по деликатному: а что, моя милая, что, голубушка, ты для прачечной-то все гардины поснимала, всё ли приготовила? А в подсобке-то поснимать успела ли? А манную крупу, ну, ту, что для кухни завезли, проверить не забыла ли? Нет ли там жучков каких да соринок чёрных, как в прошлый раз, а то скандала, глядишь, потом не оберёшься. А водопроводчик-то, водопроводчик-то, вот, что кран испорченный в туалете придти починить обещался, не напомнить ли, не позвонить ли, а то, сама знаешь, народ какой, сумасбродный.

Ну, и справлено, ну, и сделано: раз ей только напомни, и полноте. Как услышит моя сердешная, как услышит моя голубушка, так вся прямо вздрогнет, встрепенётся милая и давай бегом в подсобку, гардины проверять. Ну, а там гардин-то нет, конечно, сняли уже, сама она и снимала, вот только замоталась вся и хорошенько уже и не помнит. Но для пущей бдительности лишний раз проверить не мешает, да-а. И я тут её всегда в этом деле поддерживал, помогал, конечно же.

Так вот и жили мы с ней душа в душу, эх-хе-хе, и желать-то мне тогда было нечего... Да жаль, всё так быстро закончилось — болезнь её рано подкосила. Как свечечка угасла, быстро так... От нервов всё, врачи тогда говорили...

И теперь вот с этим непутёвым мучаюсь, перебиваюся. Ничегошеньки-то слушать он не хочет, о том, как другие путёвые живут, стараются — ничегошеньки знать не желает.
— Ох ты, батюшки, кум, вот беда-то, оказия-то на тебя свалилась! И с чего это он у тебя непутёвый такой, недоделанный? А работу-то какую, работу-то какую работает, чем занимается-то?

— Вот я и говорю тебе, кума, что — пишет. Это он так вдохновения ищет, мается. Найдёт, так к столу бежит. Строчит, строчит, тут уж к нему не подступай, не приближайся: и не видит ничего, и не слышит — совсем вроде как не здесь и не в себе совсем.

— Так ты того, кум, поощряй, значит... Может, он того, и прислушается. А там, глядишь, и отзываться начнёт, куда пошлёшь, туда и побежит, сделает?..

— Да не могу я, кума! Не моё это. Ему всё, понимаешь, воображение подавай да фантазию. Тут уж он, кума, к другим, не из нашей компании, метит. Ему, вишь ли, музу охота видеть, Пегаса ему подавай!

— Ох ты, батюшки! И неужто бездельники эти и впрямь к вам повадились?

— Ну, повадиться не повадились, я их, хе-хе, маленько отгоняю, но бывает, и прорываются. Прилетит, случись, такая красавица худощавая, с лирой сладкозвучной для бездельников, в окошко стучится: звали, мол, искали, мол, сюда мне? Ну, я ей и шепчу в форточку, отвечаю ласково: ошиблась, мол, ты, голубушка, на радостях с дороги сбилась да спуталась. С номерами квартирными, видно, опростоволосилась. Тут у нас никто муз ваших искать не искал и не спрашивал, а, верно, надо тебе этажом пониже, к соседу нашему, он у нас человек самодеятельный, от искусства весь, со способностями.

А у нас там, кума, под нами, как раз алкоголик живёт. Как выпьет лишнего, так давай песни петь, а ещё чуть-чуть, так и в пляс пускается.
Ну, спасибо, спасибо, говорит, — это она мне, значит, за вежливость, за внимание, ну, и отлетает от форточки, откланивается. А вскоре слышу, внизу уже концерт начинается — брань, крики, топот: «Пошла, пошла отсюда, брысь, карга старая!»
Это, значит, алкоголик ругается, ему-то спьяну вместо музы жена привиделась, а та, кума, доложу тебе, вылитая Баба Яга, натуральная. Ну, и отлетает наша муза не солоно нахлебавшися. И мой про то не знает, хоть и слышал что-то, ну, и мне поспокойнее.

— Хи-хи-хи, хи-хи-хи, — плещется смехом старушечий голос.

Он всё хихикает и хихикает и пора бы ему уже закончиться, прекратить этот надоедливый, переходящий меру звук, и я злюсь в себе, злюсь на толстяка, что тот не скажет куме своей: «Хватит!», не оборвёт её.

Я морщусь во сне, с боку на бок ворочаюсь и уже понимаю вполне, что это вовсе не старушка разошлась там под окнами, а это пищит у машины сигнализация.
И вдруг всё стихает. Блаженная тишина опускается сверху, как избавление от последних хлопот, и я вижу целые сонмы летающих фей с золотистыми арфами и в блестящих свадебных платьях.

Или, быть может, это всего лишь мотыльки вьются возле окон высоких каменных стен? Потом всё сливается в гладкий туман, и я проваливаюсь в его бездонную мягкую пропасть.

Утром просыпаюсь я довольный и выспавшийся. Мне кажется, что прошлой ночью случилось что-то очень важное и я не зря провалялся столько времени впустую. Насвистываю себе под нос песенку и иду умываться. Плещу на лицо струйки тёплой воды и радуюсь, она смывает с лица остатки сна и обещает мне прекрасный день. А потом, потом я иду на кухню и подсаживаюсь к своему старому пузатому чайнику пить чай, пить чай, и обязательно вприкуску.


Рецензии