Вера

Александр Гарцев
Вера
Повесть



Персонажи


Вера Геннадьевна Серебрякова (девочка, 4;18 лет)

• Биография: Рождена «не вовремя». Раннее развитие (научилась читать в 4 года — бабушкины молитвенники). Не плачет при публике — только в подушку или в туалет за запертой дверью. Мечтает стать «человеком, который может накормить детей».
• Характер: Замкнутая, но не забитая. Есть внутренний стержень — «я выживу назло». Вспыльчива, если трогают ее дневники или книги. Хранит отцовскую каску (воображаемый диалог с ней).
• Особенности речи: Внутренний монолог — образный, взрослый. Вслух говорит мало, отрывисто. Любимое слово про себя: «терпи». Вслух: «спасибо» (даже врагам). Жаргон 90-х: «фильтруй базар» (подслушала у старших), «клево», «не грузи».
• Мотивы: Доказать, что «незапланированная» может стать лучшей. Найти объяснение любви. Не повторить судьбу матери.

Евдокия Степановна Медведева (бабушка по отцу, 58;72 года)

• Биография: Родом из деревни, оттуда и «группа». Работала на заводе «сорок лет у станка». Рано овдовела. Сына (Гену) подняла одна. В секту привело одиночество и смерть мужа — искала ответ «за что». Теперь ходит 15 лет.
• Характер: Железная, практичная, без сантиментов. Целует Веру в макушку только когда та спит. Считает, что «жалость портит». Но! Из-под земли достанет лекарства, если Вера заболеет. У нее своя мораль: врать начальству можно, украсть у соседа — нельзя.
• Особенности речи: Командирские нотки. «Не хнычь», «делу время», «губы раскатала». Диалектное: «зараз» (сейчас), «супротив» (против), «баской» (красивый). Жаргон: «шабашка» (подработка), «шмурдяк» (плохая еда).
• Мотивы: Спасти душу (свою и Веры) по своему разумению. Дать внучке «стержень», потому что мать — размазня.

Алиса Павловна Серебрякова (мать, 26;40 лет)

• Биография: В юности — красавица, мамина дочка, мечтала о Москве и принце. Забеременела от Гены после случайной связи (вечеринка, много спиртного). Пыталась сделать аборт — не получилось по срокам. Брак в 18 лет. Так и не смирилась.
• Характер: Инфантильная, истеричная, патологическая лгунья. Может часами смотреться в зеркало. Не выносит быта — посуда в раковине стоит неделями. Внешне жалкая, но внутри — холодная. Сына Пашу любит, потому что тот похож на нее.
• Особенности речи: Ноющая интонация. «Я несчастная», «ты меня не понимаешь», «все мужики козлы». При этом может вдруг взвизгнуть: «Отстаньте от меня все!» Жаргон: «прикинь», «жесть», «кошмар».
• Мотивы: Получить любовь без отдачи. Самооправдание: «я жертва обстоятельств».

Геннадий Иванович Серебряков (отец, 28 лет в начале ; гибель в 34)

• Биография: Из рабочей семьи. Шахта с 18 лет. Единственный настоящий мужчина в истории. Женился, потому что «раз сделал ребенка — отвечай». Любил Веру молча, тяжелыми руками. Работал на износ: смена в шахте, потом такси по ночам. Усталость убила его быстрее взрыва.
• Характер: Молчаливый, добрый, бесконечно терпеливый. Не умеет выражать чувства, но Вера помнит, как он однажды купил ей «Киндер-сюрприз» (шоколадку с игрушкой) — и она хранила фигурку динозавра 10 лет. Единственный, кто гладил Алису по голове, когда та орала.
• Особенности речи: Скупо, по делу. «Верка, ешь», «спать пора», «все наладится». Никогда не ругался матом при дочери. Любимое словечко: «ладно» (примиряющее).
• Мотивы: Выжить и прокормить. Чувство вины перед Верой («не уберег от матери»).

Павел «Паша» Серебряков (брат, на 3 года младше Веры)

• Биография: «Золотой ребенок» для Алисы. Итог — разбалованный, без тормозов. К 12 годам — мелкое хулиганство, к 16 — кражи, к 18 — колония. Веру не помнит почти, встречались редко. Относится к ней как к чужой тетке.
• Характер: Внешне — обаятельный, «рубаха-парень», может рассмешить. Внутри — пустота. Никакой рефлексии. «Я такой, какой есть». Легко идет на поводу у толпы.
• Особенности речи: Уличная лексика. «Четко», «по жизни», «без базара», «ништяк», «пофиг». Мат через слово.
• Мотивы: Удовольствие здесь и сейчас. Не думать о будущем.

Петр (лидер секты, 65 лет)

• Характер: Тихий, с масляным голосом. Никогда не повышает голос. Живет один в стандартной двушке, но прихожане называют «дом молитвы». Разговаривает с Верой покровительственно: «Ты избранная, девочка, но пока грешная». Носит старый советский костюм. Жаргон: «смирись», «искушаешь», «блуд».
• Биография: Бывший инженер, потерял семью в 90-е. Создал группу как бизнес (пожертвования), но сам поверил в свою власть.

Надежда Сергеевна (учительница литературы, 45 лет)

• Характер: Единственный лучик. Курит в учительской «Винстон», знает всех поэтов-шестидесятников. Вера для нее — открытие. Говорит быстро, жестикулирует. «Верочка, ты — Чехов в юбке, только научись радоваться». Жаргон: «жесть», «боже мой», «окстись».
• Биография: Не замужем, живет с кошкой. Сама в детстве была «белой вороной».

Алексей «Лёха» Мальцев (первая любовь, старше Веры на 2 года)

• Характер: Из семьи уголовника (отец сидит). Грубоват, но внутри надломлен. Первым сказал Вере: «Ты не тупая, ты просто напуганная». Носит кожаную косуху, но при этом читает Довлатова. Жаргон: «реальный пацан», «не парься», «забей».
• Биография: Мать — уборщица, пьет. Сам с 14 лет работает грузчиком на рынке. Полюбил Веру за то, что она не лезет с жалостью.



Глава 1. Кукла без лица

Мать не брала ее на руки.

Вера запомнила это раньше, чем научилась говорить. Не умом — животом, спиной, каждой клеткой тела, которая помнит чужое тепло. Отец брал. Отец пах машинным маслом и потом, от него пахло угольной пылью и чем-то сладким — может, дешевым табаком, может, просто усталостью. Отец сажал Веру на колени и сжимал так, что трудно было дышать, но уходить не хотелось.

А мать лежала.

Она лежала на диване в комнате с зашторенными окнами. Диван был коричневый, продавленный, с торчащими пружинами, которые мать называла «эти уроды». Мать лежала на нем в халате — то в синем, то в розовом, то в том, на котором спереди оторвалась пуговица, а она все равно носила, потому что «все равно никто не придет». Волосы у матери были длинные и красивые — Вера это понимала даже в свои четыре года. Русые, чуть вьющиеся на концах. Мать расчесывала их редко, а когда расчесывала — смотрела в маленькое зеркало на тумбочке и улыбалась какой-то своей улыбке, не для Веры.

— Мам, — говорила Вера, подходя к дивану. — Мам, а мам.

— Что тебе? — не поворачивая головы.

— Мам, иди играть.

— Иди сама играй. Я устала.

Мать всегда уставала. Она не ходила на работу, потому что «с таким образованием только полы мыть». Она не готовила, потому что «я не научена, меня мать не учила». Она не гуляла с Верой, потому что «на улице то холодно, то грязно, то люди смотрят». Вера не понимала, от чего устает человек, который целый день лежит на диване и смотрит в потолок. Но понимала другое: подходить лучше нечасто. И не просить слишком много. И не плакать. Потому что если заплачешь — мать закричит.

— Что ты ревешь? — кричала мать. — Я тебя кормлю, я тебя пою, я на тебя всю жизнь положила, а ты ревешь!

Вера не знала, что значит «положила всю жизнь». Ей казалось, что это что-то тяжелое. Может, мешок с картошкой. Мать положила этот мешок и теперь не может встать с дивана.

Отец приходил поздно. Иногда Вера уже спала, иногда еще нет. Она научилась не засыпать до его прихода — ждала. Слышала, как открывается дверь, как отец тяжело ступает в прихожей, как мать с дивана говорит:

— Гена, я не могу больше. Ребенок орет весь день. Я психую.

Отец молчал. Потом слышались шаги в коридор, и отец заглядывал в комнату к Вере — маленькую, с кроваткой у стены и плюшевым зайцем без уха. Отец садился на край кровати, гладил Веру по голове.

— Спишь, Вера?

— Нет, — шептала она.

— А чего не спишь?

— Тебя жду.

Отец замолкал. Она чувствовала, как дрожит его рука. Потом он говорил:

— Я тебе чудо принес.

И доставал из кармана куртки чупа-чупс. Всегда в красной обертке — клубничный. Вера разворачивала медленно, чтобы конфета не упала. Отец смотрел. В темноте она почти не видела его лица, но чувствовала — он улыбается.

— Пап, — спрашивала она. — А почему мама меня не любит?

Тишина была длинная. Отец кашлянул. Сказал:

— Любит. Просто устала.

— А почему она устала?

— Трудно ей. Не спрашивай.

Вера не спрашивала. Она сосала чупа-чупс и смотрела, как отец встает, идет на кухню, что-то гремит посудой. Слышала, как мать начинает говорить громче — сначала спокойно, потом все злее:

— Ты пришел, значит, я свободна? Я целый день с этим ребенком, у меня голова раскалывается, я есть хочу, а в доме — ничего. Ни хлеба, ни масла. Гена, ты меня слышишь?

— Слышу, — глухо отвечал отец.

— Ты бы хоть раз подумал о нас, а не о своей шахте. Там тебе, может, и лучше, чем дома, да?

— Алиса, перестань.

— Не указывай мне!

Что-то падало. Вера зажмуривалась. Она знала — сейчас дверь хлопнет, отец выйдет покурить на лестницу. Мать будет плакать или кричать. А потом наступит тишина. И в этой тишине Вера засыпала с чупа-чупсом в руке.

Однажды — Вере тогда было, наверное, четыре с половиной, она еще плохо считала — мать не встала с дивана вообще. Совсем. Даже в туалет не ходила. Отец пришел с работы, увидел, помолчал, потом убрал со стола пустые тарелки и начал варить суп из пакета. Вера сидела в углу комнаты и играла куклой.

Кукла была страшная. Вера знала это, но не говорила никому, потому что других игрушек не было. Кукле не хватало одного глаза — вместо него зияла черная дырочка, а волосы на голове были выдраны клоками, так что виднелся розовый пластик черепа. Куклу звали Света. Вера нашла ее в мусорном ведре год назад — мать выкинула, потому что «это уродство даже в детдом не возьмут». Вера дождалась, пока мать уснет, достала Свету из ведра, отмыла в ванной под краном. Света пахла чистящим порошком, но Вере нравилось.

Сегодня Вера лечила Свету. Она нашла на полу пуговицу — маленькую, белую, с четырьмя дырками — и решила пришить ее вместо глаза. Ниток не было, но была жвачка. Не жвачка даже — жевательная резинка, которую отец дал вчера, «Орбит» без сахара. Вера разжевала резинку, прилепила пуговицу к лицу куклы, прижала пальцем.

— Теперь у тебя есть глаз, — сказала она Свете. — Ты красивая.

Пуговица держалась криво, смотрела в сторону. Но Вере нравилось.

— Иди ко мне, — сказала она и взяла куклу на руки. — Я тебя люблю.

В этот момент мать зашевелилась на диване.

— Вера, — позвала она.

Вера замерла. Она уже знала — если мать зовет по имени, значит, сейчас что-то будет.

— Иди сюда.

Вера подошла. Куклу держала за спиной.

— Что у тебя там?

— Ничего.

— Покажи.

Вера показала. Мать посмотрела на куклу, на пуговицу, прилепленную жвачкой. Лицо у матери дернулось. Вера подумала: сейчас засмеется. Но мать не засмеялась. Она встала с дивана — первый раз за день — и выхватила Свету.

— Не-е-ет! — закричала Вера.

Мать размахнулась и швырнула куклу в стену. Пуговица отлетела. Резинка присохла к пластику некрасивым серым комком. Кукла упала на пол, и Вера услышала, как треснула ее пластмассовая голова — еще один глаз теперь не работал.

— Будешь выть по уродам, — сказала мать и легла обратно.

Вера стояла посреди комнаты. Губы дрожали. Она знала: нельзя плакать. Если заплачешь — будет хуже. Мать встанет, начнет кричать, может, толкнет или ударит. Но слезы все равно текли. Она их вытирала рукавом кофты, но они текли и текли.

Отец пришел через час. Увидел Веру, сидящую на полу с куклой в руках. Кукла была без глаз, без пуговицы, с трещиной на голове. Вера сжимала ее так, будто боялась, что у Светы отвалятся еще и руки.

— Верка, — тихо сказал отец. — Что случилось?

Она помотала головой.

Он сел рядом. Тяжело вздохнул. Посмотрел на диван, где мать лежала лицом к стене.

— Пойдем, — сказал он. — Я твою Свету полечу.

Они сидели на кухне. Отец достал из ящика суперклей — маленький тюбик, который берег для чего-то важного. Вера держала куклу, отец мазал клеем трещину на голове.

— Будет как новая, — сказал он.

— Ей теперь два глаза надо, — прошептала Вера. — Один потерялся, а второй… мама.

Отец помолчал. Потом нашел в кармане монетку — пять копеек, старую, блестящую. Приклеил ее на место пустого глаза.

— Смотри, — сказал он. — У нее теперь золотой глаз. Таких ни у кого нет.

Вера посмотрела. Пятак сидел криво, блестел под лампой. Кукла стала похожа на пирата.

— Красивая? — спросил отец.

— Красивая, — сказала Вера.

Она прижала Свету к груди. Отец обнял ее. От него пахло шахтой — угольной пылью, мазутом, усталостью. Но Вере этот запах нравился. Потому что он был настоящий. Потому что отец был здесь.

— Пап, — спросила она в его плечо. — А когда я вырасту, я тоже буду лежать на диване?

Отец замер.

— Нет, — сказал он после долгой паузы. — Ты не будешь.

— Почему?

— Потому что ты сильная. Я вижу.

Вера не знала, что значит «сильная». Но слово ей понравилось. Сильная — это, наверное, та, кого не бросают. Или та, кто не бросает. Или та, у кого кукла с золотым глазом.

Ночью, когда мать заснула и отец ушел курить на лестницу, Вера долго сидела на кровати. Она смотрела на Свету и думала. Думала о том, почему одних детей берут на руки, а других нет. Почему мама улыбается зеркалу, но не улыбается ей. Почему отец говорит «любит», но на диван никто не подходит.

Она не нашла ответов. Но нашла другое.

Она прижала куклу к щеке и прошептала:

— Мы с тобой сами по себе. Ничего.

А за стеной мать во сне крикнула чье-то имя. Не Веры. Не Гены. Какое-то другое, мужское.

Вера закрыла глаза. В голове стучало: терпи. Терпи. Терпи.

Она еще не знала, что это слово станет ее молитвой.

Глава 2. Сопли и манная каша

Вера запомнила тот день по запаху.

Пахло больницей — хлоркой, мокрыми простынями и чем-то кислым, от чего хотелось чихать. Отец вел ее за руку по длинному коридору, и Вера смотрела на пол: плитка была белая, местами желтая, с черными трещинами, похожими на молнии.

— Пап, куда мы идем?

— К маме.

— Мама здесь?

— Здесь. Она тебе братика родила.

Братика. Вера слышала это слово от соседки тети Зои, которая иногда давала ей печенье. «У тебя скоро братик будет, Верунчик». Вера думала, что братик — это такой подарок, как кукла, только живой. Она не понимала, зачем нужен братик, если есть она. И если мама все равно лежит на диване, то зачем еще один человек?

Отец остановился у двери с табличкой. Постучал. Вошла медсестра в белом халате и с лицом, похожим на пельмень.

— Вы к Алисе Серебряковой? Только тихо. Она кормит.

Отец кивнул. Открыл дверь.

Палата была светлая, не похожая на их квартиру. Окна большие, шторы белые, на подоконнике цветок в горшке — фикус, как у бабушки Евдокии, только поменьше. И пахло здесь не хлоркой, а чем-то сладким — может, молоком.

Мать сидела на кровати, опершись на подушки. Вера увидела ее и не узнала.

Мать улыбалась.

Не той улыбкой, которой улыбалась зеркалу. Другой. Настоящей. И глаза у нее были не пустые, а живые, теплые. Вера замерла. Она не помнила, чтобы мать так на нее смотрела. Никогда.

— Иди сюда, — позвала мать.

Вера сделала шаг. Потом еще один. Отец подтолкнул ее легонько в спину.

Мать держала на руках сверток. Из свертка торчало маленькое красное лицо с закрытыми глазами и сморщенный кулачок, похожий на гребешок.

— Смотри, — сказала мать. — Это Паша. Твой брат.

Вера смотрела. Лицо у брата было странное — все в морщинах, как у старичка, и какое-то мокрое. Губки маленькие, с пузыриком.

— Он красивый, — сказала мать. — Весь в меня.

Вера не понимала, что значит «весь в меня». Паша был маленький и розовый. Мать была большая и бледная. Но Вера кивнула, потому что мать улыбалась. В первый раз ей.

— Хочешь подержать? — спросила мать.

Вера не успела ответить. Мать уже протягивала сверток, отец подхватил, помог уложить Вере на руки.

Паша был тяжелый. И теплый. И пахло от него не хлоркой и не молоком, а чем-то своим, новым, человеческим. Вера смотрела на него, а он вдруг открыл глаза. Глаза у Паши были синие, мутные, еще ничего не видящие. Но Вере показалось — смотрит прямо на нее.

— Мам, — сказала Вера. — А он меня любит?

Мать засмеялась. Настоящим смехом, не тем, каким смеялась над ней, когда Вера падала или роняла тарелку.

— Он тебя не знает еще, глупая.

— А когда узнает?

— Скоро. Будете вместе играть.

Вера держала брата и чувствовала, как что-то теплое поднимается внутри. Не в животе — в груди. Может, это и есть любовь. Та, про которую говорят по телевизору. Или та, про которую бабушка Евдокия шепчет в церкви.

Отец стоял рядом, смотрел на мать. Мать смотрела на Пашу. Вера смотрела на всех.

— Гена, — сказала мать. — Ты принес что-нибудь? Яблоки? Конфеты?

— Принес, — отец полез в сумку. — Вот, мандарины. Вот печенье.

— Мандарины я люблю, — мать взяла пакет, заглянула внутрь. — Хорошо.

Вера ждала. Ей тоже хотелось мандарин. Или печенье. Или чтобы мать посмотрела на нее — хотя бы раз, как на Пашу.

— Мам, — сказала она. — А мне?

— Что тебе?

— Мандарин.

— Сейчас, дай мне поесть.

Мать взяла мандарин, начала чистить. Пальцы у нее были длинные, с розовыми ногтями — накрашенными, хотя зачем в роддоме красить ногти, Вера не знала. Кожура падала на тумбочку, запах разлетался по палате.

Вера смотрела. Ждала.

Мать съела мандарин сама. Долька за долькой. Не отломила ни одной.

Потом взяла второй.

— Мам, — тихо сказала Вера.

— Подожди, я голодная.

Вера положила Пашу на кровать. Отошла к окну. Смотрела на улицу: во дворе больницы стояла скамейка, на скамейке сидела женщина с коляской. Женщина наклонялась, поправляла одеяло, гладила ребенка по голове. Ребенок не плакал. Он спал, а женщина его гладила.

Отец подошел к Вере сзади.

— Хочешь мандарин? — шепотом.

— Хочу, — так же шепотом.

Он достал из кармана один мандарин — маленький, зеленоватый с бочка, приплюснутый. Протянул.

— Ешь. Только тихо.

Вера чистила мандарин и смотрела на мать. Мать теперь разговаривала с Пашей — тем голосом, которого Вера никогда не слышала. Тонким, воркующим, как у тети Зои, когда та общается со своим котом.

— Пашенька, мой хороший, мой красивый, мамочкин сыночек.

Вера жевала мандарин. Он был кислый. Очень кислый. Но она не могла остановиться, потому что если жевать, то можно не плакать. А плакать нельзя.

— Пап, — спросила она. — А почему она так с ним?

— Как?

— Говорит так. И смотрит.

Отец помолчал. Потом сказал:

— Она его любит.

— А меня?

— И тебя.

— Не так.

Отец не ответил. Только погладил Веру по голове. Рука у него была тяжелая, мозолистая, но гладил он осторожно — будто боялся сломать.

Через час пришла медсестра. Та самая, с лицом-пельменем.

— Посетителям пора, — сказала она. — Давайте, собирайтесь.

Отец начал одевать Веру: курточку, шапку, шарфик, варежки на резинке. Вера не сопротивлялась. Смотрела на мать, которая даже не повернулась к ним.

— Алиса, — сказал отец. — Мы пойдем.

— Идите.

— Ты как?

— Нормально. Кормить сейчас будут.

— Может, тебе что принести завтра?

— Журнал принеси. И шоколадку.

— Хорошо.

Отец взял Веру за руку. У двери Вера обернулась.

— Мам, — сказала она. — А когда я к тебе приду?

— Скоро, — не глядя.

— А ты меня обнимешь?

Мать на секунду замерла. Потом взяла Пашу на руки, прижала к груди.

— Конечно, обниму. Иди, Вера.

В коридоре Вера вырвала руку из отцовской ладони и побежала. Недалеко — туда, где за поворотом были большие окна. Встала у подоконника, уперлась лбом в холодное стекло.

— Верка, — отец подошел, встал рядом. — Ты чего?

— Ничего.

— Не верю.

— Пап, — она повернулась к нему. В глазах не было слез — она уже научилась их глотать. — Пап, а почему она меня не называет Пашенькой?

Отец присел на корточки. Посмотрел ей в лицо.

— У тебя имя другое. Ты — Вера. Это сильное имя.

— А Паша — слабое?

— Паша — просто маленький. А ты большая.

— Я не большая. Мне четыре.

— И ты уже большая. Потому что терпишь.

Слово «терпишь» упало как камень. Вера его уже знала. Она его выучила сама. Не из книжек — из тишины по ночам, когда мать кричит, а отец молчит.

— Пап, — спросила она. — А если я вырасту, я рожу дочку. И она будет маленькая. Я ее буду называть Пашенькой?

— Как захочешь.

— Нет, — Вера помотала головой. — Я ее буду называть… доченька. Просто доченька. И буду ее любить. Сильно-сильно.

Отец не сказал ничего. Просто обнял. Вера уткнулась ему в шею — от отца снова пахло углем и усталостью. И еще, сегодня, почему-то мандаринами. Но не кислыми, а сладкими.

Она закрыла глаза и представила: у нее есть дочка. Маленькая, с кудряшками. Они сидят на диване — не на продавленном, а на новом, мягком, красивом. И дочка сидит у нее на коленях, а она ее гладит по голове и говорит: «Я тебя люблю».

И мать рядом нет. Никакой матери. Только она и дочка.

— Пап, — прошептала Вера. — А ты будешь моей дочке дедушкой?

— Буду, — сказал отец. — Обязательно.

Они стояли у окна роддома, и за стеклом медленно падал снег. Крупный, мокрый, уральский. Вера смотрела на снежинки и думала о том, что когда-нибудь она будет счастлива. Обязательно. Назло. Назло всем, кто не верит, кто не любит, кто не берет на руки.

Она еще не знала, что отца не станет, когда ей будет семь.

Она еще не знала, что мать заберет Пашу, а ее так и оставит у бабушки.

Она еще не знала, что слово «терпи» станет ее единственной молитвой на долгие годы.

Но одно она знала точно, стоя у того окна с кислым привкусом мандарина во рту: кукла Света с золотым глазом ждет ее дома. И это важнее, чем мать, которая не обняла.

— Так нельзя, — прошептала Вера стеклу. — С детьми так нельзя.

Стекло запотело от ее дыхания.

Она нарисовала пальцем солнце.

И пошла за отцом — к выходу, в холод, в жизнь, где ее не любили, но где она все равно собиралась выжить.


Глава 3. Бабушкина правда

Конец апреля 1994 года. Зареченск, Свердловская область. Время — между завтраком и обедом, но солнце уже не весеннее — предмайское, нахальное, режущее глаза после долгой зимы. На улице плюс пять, но с Уральских гор дует такой ветер, что кажется — минус десять. Грязь на дорогах по колено, снег сошел только с асфальта, а в тени сугробы еще стоят черные, побитые, похожие на старушечьи зубы.

Место действия: коммунальная квартира на улице Уральской, дом 17, кв. 8. И та самая дорога — от этого дома до остановки, от остановки до бабушкиного дома на окраине.

Вера проснулась от того, что кто-то громко говорил на кухне.

Не мать — мать спала. Не отец — отец ушел на шахту затемно. Голос был чужой, низкий, женский, и в нем слышалась такая сила, от которой хотелось спрятаться под одеяло.

— Алиса, встань. Не прикидывайся.

— Мама, ну что ты сразу, я только уснула.

— Только? А ты знаешь, который час? Одиннадцать. Паша второй час в мокрых пеленках лежит. Я в прихожую захожу — от вас разит, как от бомжей.

Вера не открывала глаза. Она узнала голос — это бабушка Евдокия. Бабушка приезжала редко, раза три в год, и каждый раз после нее в квартире долго пахло пирогами и страхом.

— Где Вера? — спросила бабушка.

— Спит, наверное.

— Наверное? Ты мать или кто?

— Я устала, мама. Роды тяжелые были.

— Какие тяжелые? Ты третьего дня родила, ходить уже можешь. А девчонку твою кто кормить будет?

Вера услышала шаги — тяжелые, уверенные, не такие, как у отца. Дверь в комнату открылась. Бабушка стояла на пороге — большая, в темном платке и старом пальто, из которого торчала синтетическая вата. Лицо у бабушки было рябое, с глубокими морщинами вокруг рта, а глаза — черные, острые, как гвозди.

— Вера, — позвала она. — Вставай.

Вера села. Не плакала. Не терла глаза. Просто села и посмотрела на бабушку.

— Здравствуйте, бабушка.

— Здравствуй, коли не шутишь. Одевайся. Пойдешь со мной.

— Куда?

— Ко мне. Жить.

Вера посмотрела на мать. Мать стояла в дверях комнаты, кутаясь в халат, и лицо у нее было не злое — нет, злое Вера знала. Лицо у матери было равнодушное. Как будто речь шла не о дочери, а о старой тумбочке, которую можно вынести на помойку.

— Мам, — сказала Вера. — А можно я здесь останусь?

— Зачем? — мать пожала плечом. — Ты все равно бабушке больше нужна.

Вере показалось, что ее ударили. Не рукой — словом. «Больше нужна». Значит, матери она не нужна вовсе.

— А Паша? — спросила Вера. — А папа?

— Папа на работе. А Паша маленький, ему нужна мама. А ты уже большая.

Вера хотела сказать, что она не большая. Что ей только пять — почти пять, в мае будет. Что она тоже хочет, чтобы ее кормили с ложечки и называли «моя хорошая». Но бабушка уже взяла ее за руку — жестко, без нежности, но крепко.

— Не ной, — сказала бабушка. — Собирайся.

Одеваться было не во что. Вера натянула колготки — в двух местах заштопанные, но дырявые все равно. Сверху — платье, которое мать сшила сама, но перекосило, и одно плечо вечно сползало. Сверху платья — кофту с оленями, олени уже выцвели до бледно-серого, и одного оленя звали, потому что пуговицы оторвались.

Бабушка молча смотрела. Потом достала из своей сумки — огромной, дерматиновой, с замочком-щелкунчиком — вязаную шапку.

— На, — сказала она. — Своя уже уши отморозила.

Шапка была малиновая, с помпоном. Помпон кособокий, но теплый. Вера надела. Шапка пахла нафталином и старым шкафом.

— Прощайся, — сказала бабушка.

Вера подошла к матери. Мать стояла все так же — руки скрещены на груди, лицо каменное.

— До свидания, мама, — сказала Вера.

— До свидания.

— Я приеду к вам?

— Приедешь.

Мать не обняла. Не поцеловала в макушку. Даже не погладила. Вера ждала три секунды. Потом развернулась и пошла к двери.

В прихожей она увидела Пашу — он лежал в переносной кроватке-люльке, той самой, в которой когда-то лежала Вера. Лицо у Паши было красное, он морщился во сне и чмокал губами. Вера наклонилась, поцеловала брата в лоб — куда-то между бровей, где кожа была теплая и гладкая.

— Расти, — шепнула она. — Ты хоть будешь счастливый.

Она не знала, откуда взялись эти слова. Просто пришли.

Бабушка дернула за руку.

— Пошли, замерзнешь.

За порогом Веру накрыл холод. Не такой, как дома, где батареи грели еле-еле и гулял сквозняк из щелей. Настоящий, уральский, апрельский — когда ветер дует с гор, а солнце светит вроде тепло, а на деле — обман.

— Не стой, — сказала бабушка. — Иди.

Они шли по улице Уральской. Дома здесь были старые, двухэтажные, с деревянными верандами и облупившейся штукатуркой. В палисадниках — прошлогодняя трава и окурки. У подъезда номер пять сидели мужики на корточках, пили пиво из горла. Один, с татуировкой на пальце, посмотрел на Веру и сказал:

— Девка-то чья?

— Моя, — отрезала бабушка, даже не замедлив шаг.

— А мать где?

— Дома. Спит.

Мужик заржал. Вера опустила голову и смотрела под ноги — на жижу из снега, земли и собачьего дерьма. В резиновых сапогах, которые отец купил на вырост — на два размера больше — было тепло, но ходить трудно. Ноги болтались внутри, и Вера спотыкалась.

Бабушка не сбавляла шагу.

— Не отставай, — бросала она через плечо.

На остановке ждали автобус. Стеклянная будка была разбита — стекло заменяла фанера с матерными надписями. Внутри пахло мочой и дешевыми сигаретами. Бабушка зашла туда, достала из сумки сверток — оказалось, половинка черного хлеба с маслом и солью.

— Ешь, — сказала она и сунула хлеб в Веру.

Хлеб был не свежий — с горчинкой. Но масло настоящее, желтое, с крупинками соли. Вера ела и смотрела, как мимо проезжают «Жигули» — белые, синие, красные. На одном, зеленом, была надпись «МММ» и почему-то портрет женщины с большими глазами.

— Бабушка, — спросила Вера с набитым ртом. — А вы меня забрали навсегда?

— Надолго.

— А я буду к маме возвращаться?

— Будешь. Когда у нее ум проснется.

Бабушка говорила жестко, но Вера почему-то не боялась. Дома было страшнее — когда мать кричит, когда молчит, когда лежит лицом к стене. А здесь, на остановке, в компании пьяных надписей и вонючей фанеры, было почти спокойно.

Автобус пришел через десять минут. Старый, дребезжащий, «ПАЗ», крашенный когда-то желтой краской, но теперь желтизна осталась только в щелях. Кондукторши не было — билеты продавал водитель, лысый мужик в трениках.

— До Кирпичного? — спросил он.

— До Кирпичного, — ответила бабушка и протянула две мятые бумажки — рублей пять, наверное.

Они сели у окна. Вера прижалась к стеклу — оно было холодное, и от него заныли зубы. За окном медленно плыл Зареченск: сначала двухэтажные бараки, потом деревянные дома с резными наличниками, потом пустырь с ржавыми трубами, а потом пошли частные сектора — времянки, сараи, покосившиеся заборы.

— Кирпичный называется, — сказала бабушка. — Потому что тут кирпичный завод был. Разорился теперь.

— А вы где работаете, бабушка?

— На пенсии я. Раньше на заводе работала. Сорок лет у станка.

Вера не знала, что такое «у станка», но прозвучало это важно.

Автобус остановился. Они вышли. И Вера увидела бабушкин дом.

Он стоял на отшибе, последний на улице, а за ним сразу начинался лес — темный, еловый, неуютный. Дом был деревянный, старый, но крепкий — бревна почернели от времени, но стояли ровно. Окна маленькие, с белыми рамами. В палисаднике — забор из горбыля и сухой куст сирени.

— Проходи, — сказала бабушка и открыла калитку.

Двор был метеный — ни соринки. У крыльца стояла скамейка, на скамейке — таз с замоченным бельем. В углу — сарай с навесным замком. И тишина. Такая, какой Вера никогда не слышала в городе. Ни машин, ни криков, ни музыки из соседней квартиры. Только ветер в проводах и где-то далеко собака.

— Заходи, — позвала бабушка с крыльца. — Нечего воздух морозить.

Внутри дом пах. Сложно, по-бабушкиному: старыми половицами, сушеными травами, щами, которые томились в печке (у бабушки была настоящая русская печь, беленая, с заслонкой), и еще чем-то таким, от чего Вере захотелось лечь и заснуть.

— Вот твое место, — бабушка указала на угол у окна. Там стояла железная кровать с панцирной сеткой, на ней — матрац, набитый чем-то шуршащим, и сверху — лоскутное одеяло.

— Мое? — переспросила Вера.

— Твое. Жить будешь здесь.

Вера села на кровать. Потрогала одеяло — оно было тяжелое, теплое, пахло деревней и чем-то сладким, может, яблоками.

— Бабушка, — тихо спросила она. — А мама знает, где я?

— Знает.

— А папа?

— Папа вечером придет, узнает.

Вера замолчала. Внутри нее боролись две Веры. Одна хотела обратно — к маме, пусть даже к плохой, пусть даже к той, которая не обнимает. Потому что мама — это мама. А другая Вера — та, которая пряталась под одеялом по ночам и слушала крики, — эта Вера хотела остаться. Потому что здесь было спокойно.

Бабушка села напротив, на табуретку. Посмотрела на Веру.

— Знаешь, почему я тебя забрала?

— Нет.

— Потому что ты не виновата. Ни в чем. Запомни это.

Вера кивнула, хотя не поняла.

— А теперь, — бабушка встала, — мой руки. Будем обедать. Щи простынут.

Вера встала, пошла за бабушкой. У печки остановилась.

— Бабушка, — спросила она. — А мама меня не любит, да?

— Не твое дело, — ответила бабушка, не оборачиваясь. — Твое дело — жить.

И сняла с огня чугунок. Пар повалил к потолку, запах щей — капусты, мяса, лаврового листа — заполнил всю кухню.

Вера села за стол. Деревянный, шаткий, покрытый клеенкой в цветочек. Бабушка налила щи в глубокую тарелку с отбитым краем. Положила ложку — алюминиевую, погнутую.

— Ешь, — сказала она.

Вера взяла ложку. Поднесла ко рту. Щи были горячие, наваристые, с кусочком говядины, который таял на языке.

Она ела и чувствовала, как тепло растекается по животу. Не только от щей.

— Спасибо, бабушка, — сказала она.

— Не благодари. В свое время отблагодаришь.

За окном смеркалось. Апрельский день кончался быстро, потому что за лесом солнце садилось рано, зацепляясь за верхушки елей. Вера смотрела в окно и видела, как первые звезды проступают на бледно-лиловом небе.

Она не знала, что ее ждет в этом доме. Молитвы по утрам. Строгие правила. Холодная вода из колонки. И любовь, которая не говорит ласковых слов, но кормит щами.

Она не знала, что это будет ее домом на долгие годы.

Но сейчас, сидя на кухне с бабушкой и сжимая в кулаке край лоскутного одеяла, она чувствовала одно — она жива. И это уже победа.

— Бабушка, — прошептала Вера, когда доела. — А можно у вас кукла Света будет жить?

— Привози свою куклу. Место есть.

Вера улыбнулась. Впервые за долгое время — по-настоящему.

За стеной завыл ветер. Бабушка перекрестила окно — широко, привычно.

— Спи, — сказала она. — Завтра рано вставать.

Вера легла на железную кровать, накрылась лоскутным одеялом. В щель между рамами дуло, но одеяло было такое толстое, что холода она почти не чувствовала.

Закрыла глаза.

И впервые за много ночей не боялась.

— Мама, — прошептала она в темноту, но не Алису, а какую-то другую, воображаемую, добрую. — Мама, я теперь здесь. Не теряй меня.

Ответа не было. Только ветер.

Но Вера уже знала: ответ и не нужен. Она сама себя не потеряет.

Глава 4. Дом на окраине

Май 1994 года. Зареченск, окраина, Кирпичный поселок. Утро, половина шестого. Солнце еще не взошло, но небо над лесом уже посерело, налилось молочным светом. В огородах — роса, такая густая, что трава лежит пластом, прибитая влагой. Петухи орут уже второй круг, а где-то за лесом, на трассе, просыпаются грузовики — гул еле слышный, но тяжелый, земляной. В доме бабушки Евдокии пахнет топленым молоком и сыростью из подпола.

Вера проснулась от того, что кто-то ходил по дому.

Не бабушка — та ходила твердо, уверенно. Эти шаги были мягкие, крадущиеся. Вера открыла глаза — в комнате было темно, только из-под двери на кухню пробивалась полоска света и доносилось бормотание.

Она приподнялась на локте. Сердце стучало где-то в горле — старый страх, материнский: сейчас войдут, сейчас начнут кричать.

Но никто не вошел. Шаги удалились. Бормотание стихло.

Вера села на кровати. Лоскутное одеяло сползло, и холод пробрал до костей — майское утро на Урале не шутит. Она нашарила ногами тапки — бабушкины, старые, войлочные, велики на три размера — и пошлепала на кухню.

Бабушка стояла у окна спиной к двери. Она была в длинной юбке и темной кофте, волосы убраны под платок. Руки сложены на груди, губы шевелятся. Вера замерла на пороге — она уже поняла, что бабушка не просто так стоит. Она молится.

— Бабушка?

Евдокия обернулась. Глаза черные, острые — не злые, но такие, что Вера съежилась.

— Чего встала? Сказано было — будить в шесть.

— Я сама проснулась.

— Сама — хорошо. Сама — значит, душа не спит.

Бабушка подошла к Вере, поправила сползшую кофту. Рука у нее была сухая, твердая, с черными полосками грязи под ногтями — от земли, от огорода. Но поправила аккуратно.

— Умывайся. Завтракать будем.

Умывальник стоял во дворе — железная колонка с ржавым краном. Вера вышла на крыльцо и зажмурилась. Утро было красивое — не городское, не больничное, а какое-то свое, деревенское. Небо высокое, бледно-голубое, с розовой полоской на востоке. Воробьи дрались в кусте сирени. Пахло сырой землей, прошлогодними листьями и еще чем-то сладким — наверное, береза почки распустила.

Вера открыла кран. Вода была ледяная, руки заболели сразу, но она терла их долго — с мылом, как учила бабушка. Внутри вдруг поднялось что-то странное: не радость, нет. Какое-то облегчение. Как будто она долго сидела в душной комнате, а теперь вышла на воздух.

Она не знала тогда этого слова — «свобода». Но чувствовала его.

За завтраком бабушка сказала:

— Сегодня пойдем к Петру.

Вера перестала жевать. Кусок хлеба с маслом застрял в горле.

— К кому?

— К Петру. Старейшина наш. Помолимся вместе.

— А мы не дома молимся?

— Дома — для души. А вместе — для силы.

Вера не понимала, что значит «для силы». Но спорить не стала — она уже поняла, что с бабушкой спорить бесполезно. Как с камнем. Можно биться головой, но камень не станет мягче.

Петр жил в соседнем доме — через два участка, у самого леса. Дом у него был не такой, как у бабушки: новый, кирпичный, с металлической дверью и пластиковыми окнами — редкость по тем временам. Вера знала, что Петр — главный. Но главный чего — не понимала.

Они зашли во двор. У крыльца уже стояли люди — тетки в платках, дед с палкой, молодая женщина с ребенком на руках. Все молчали. Ребенок — девочка примерно Веркиного возраста — смотрела испуганно и сосала палец.

— Здравствуйте, — сказала бабушка.

— Здравствуйте, Евдокия Степановна, — ответила молодая женщина. — А это ваша внучка?

— Моя. Вера.

Вера кивнула. Никто ей не улыбнулся. Не потому, что злые — потому что здесь не принято было улыбаться без причины. Улыбка — это баловство. Баловство — от лукавого.

Дверь открылась. На пороге стоял Петр.

Он был невысокий, сутулый, в старом пиджаке и рубашке с расстегнутым воротом. Лицо — мятое, с мешками под глазами, но взгляд — тяжелый, всасывающий, как черная дыра. Вера смотрела на него и чувствовала, что внутри что-то сворачивается. Не страх — скорее отвращение. Как будто она наступила в лужу и теперь никак не может вытереть ногу.

— Заходите, — сказал Петр голосом тихим, масляным. — Благодать сегодня.

Дом внутри был чистый, почти стерильный. В большой комнате стояли лавки вдоль стен, в углу — стол, на столе — иконы, но не церковные, не привычные, а какие-то темные, с маленькими ликами, похожими на засохшие цветы. Пахло ладаном и еще чем-то кислым — может, заваркой, может, потом.

Люди расселись. Бабушка посадила Веру рядом с собой. Шепнула:

— Не вертись. Слушай.

Петр встал перед иконами. Помолчал. Закрыл глаза.

— Возлюбленные, — начал он. — Вознесем молитву. Мир во зле лежит. Миром правит сатана. Но мы, избранные, видим свет. Мы не от мира сего.

Вера слушала. Слова были красивые, но непонятные. «Избранные». «Не от мира сего». Она посмотрела на бабушку — та сидела с закрытыми глазами, губы шевелились. На молодую женщину — та плакала, тихо, без звука. На девочку с пальцем во рту — та смотрела на Веру с ужасом.

Петр читал долго. Сначала молитву, потом какой-то стих, потом снова молитву. Люди подхватывали, но нестройно, вразнобой. Когда Петр повышал голос, все вздрагивали. Когда понижал до шепота — наклонялись вперед, боясь пропустить.

Вера сидела и думала. Почему они все боятся? Разве бога боятся? Бабушка говорит — бога надо любить. А здесь не любовь. Здесь что-то другое.

На середине службы Петр открыл глаза и посмотрел прямо на Веру.

— Девочка, — сказал он. — Подойди.

Вера замерла. Бабушка толкнула ее в спину.

— Иди, раз зовет.

Вера встала. Ноги не слушались — она сделала три шага к Петру и остановилась. Петр смотрел сверху вниз (хотя был невысокий — Вера просто маленькая).

— Как тебя зовут?

— Вера.

— Вера. Хорошее имя. Веришь ли ты в Бога?

— Не знаю, — честно сказала Вера.

В комнате стало тихо. Так тихо, что слышно, как за окном муха бьется о стекло.

— Не знаешь? — переспросил Петр. — А вот бабушка твоя знает. Она праведница. Молится за тебя.

— Я бабушку люблю, — сказала Вера. — А Бога я не видела.

Петр усмехнулся — невесело, одними губами.

— Бога не видят глазами. Его видят сердцем.

— А у меня сердце болит, — сказала Вера. — Может, оно занято?

Это было не дерзостью. Это была правда. У Веры действительно болело сердце — с тех пор, как мать не обняла в роддоме. Физически болело, под ребрами, тупой болью. Она думала — это нормально. Оказывается, нет.

Петр замолчал. Посмотрел на бабушку. Бабушка сидела с каменным лицом.

— Странная девочка, — сказал Петр. — Смирения нет.

Он махнул рукой — мол, иди на место. Вера вернулась. Села. Сердце колотилось. Что я сделала не так? Я же правду сказала.

Служба закончилась через полчаса. Люди расходились молча, не глядя друг на друга. Только у калитки молодая женщина с ребенком догнала Веру.

— Ты смелая, — сказала она. — Я бы не посмела так с Петром.

— А почему его боятся? — спросила Вера.

— Он знает. Все про всех знает.

— Откуда?

— Ему открывается.

Женщина перекрестилась — небрежно, по-своему, не так, как бабушка — и ушла. Ребенок обернулся, посмотрел на Веру. В глазах девочки был тот же ужас, что и в начале.

Вера шла домой рядом с бабушкой. Молчали. У крыльца бабушка остановилась, повернулась.

— Ты зачем с Петром пререкалась?

— Я не пререкалась. Я сказала, что сердце болит.

— Дура ты, Вера. Сердце у всех болит. Не об этом спрашивали.

— А о чем?

Бабушка помолчала. Потом сказала:

— О послушании. Ты должна слушаться старших. И не задавать глупых вопросов.

— А глупые — это какие?

— Которые умнее тебя.

Бабушка ушла в дом. Вера осталась на крыльце. Села на ступеньку, обхватила колени руками. Солнце уже поднялось выше леса, светило в лицо — теплое, майское, но Вере было холодно.

Она смотрела на бабушкин огород — грядки ровные, как по линейке, парник из старых рам, пугало в драном пиджаке. В углу огорода — колодец с журавлем. В лесу кто-то стучал топором — далеко, через дорогу.

Зачем я здесь? — думала Вера. — Мама меня не любит. Бабушка ругает. Петр сказал, что у меня нет смирения. А что такое смирение — никто не объяснил. Может, смирение — это когда молчишь, даже если сердце болит? Тогда я умею. Я давно умею.

Из дома потянуло запахом пирогов. Бабушка пекла — Вера узнала этот запах: дрожжи, яйцо, повидло. В животе заурчало.

— Вера! — крикнула бабушка. — Заходи, остынет!

Вера встала. Отряхнула юбку. У двери остановилась, посмотрела на лес — темный, еловый, настороженный.

Ты не бойся, — сказала она лесу мысленно. — Я тоже тебя боюсь. Может, подружимся?

Лес молчал. Но Вере показалось — ветер чуть стих. Или просто почудилось.

Она вошла в дом. Скинула тапки. Села за стол.

Бабушка поставила перед ней тарелку с пирогом — с повидлом, румяный, с сахарной пудрой на корочке.

— Ешь, — сказала бабушка. И добавила, помолчав: — Петр суровый, но справедливый. Ты его не бойся.

— Я и не боюсь, — сказала Вера. — Я его не понимаю.

Бабушка вздохнула.

— И не надо понимать. Надо верить.

Вера откусила пирог. Повидло было кислое — из собственной смородины, терпкое, на зубах скрипели косточки. Но пирог был вкусный. Самый вкусный, что Вера ела в своей жизни. Потому что пекла его бабушка. Потому что бабушка, пусть строгая, пусть непонятная, не бросает. Потому что бабушка — это дом.

— Бабушка, — спросила Вера с набитым ртом. — А вы меня любите?

Бабушка замерла. Рука с ложкой застыла в воздухе.

— Ешь, — сказала она глухо. — Не болтай за едой.

И вышла из-за стола.

Вера смотрела ей вслед. И вдруг поняла то, чего не понимала раньше: бабушка не умеет говорить про любовь. Так же, как Верина мать не умеет любить. Но бабушка хотя бы пытается. По-своему. По-звериному. Пирогами. Крышей над головой. Теплыми тапками на босу ногу.

Может, — подумала Вера, — любовь бывает разная. Мамина — как пустой холодильник. Бабушкина — как этот пирог. Не сладкая, но сытая. С нее не умирают.

Она доела пирог, вытерла рот рукавом. Слезла со стула, подошла к бабушкиной комнате. Дверь была прикрыта. Вера постояла, послушала — бабушка бормотала молитву. Та самая, утренняя, просящая, с повторяющимся «Господи помилуй».

Вера не стала входить. Вернулась на кухню, села на лавку у окна. Достала из кармана платья куклу Свету — маленькую, лысую, с приклеенным пятаком вместо глаза. Прижала к груди.

— Ничего, Света, — прошептала она. — Мы привыкнем. Мы уже привыкли.

За окном воробей чистил перья. Солнце поднялось выше, и косые лучи упали на пол, на половицы, на трещину между ними. Вера смотрела на этот луч и думала: Свет бывает разный. Солнечный — греет. Ламповый — не обманешь. А бывает свет, который внутри. Когда знаешь, что ты не одна.

Она не знала тогда, что этот внутренний свет называется «достоинством». Что его нельзя отнять, даже если забрать маму, папу, бабушку, даже если Петр скажет, что ты «без смирения».

Свет внутри — он от Бога. Или от себя. Или от того и другого сразу.

Вера прижала куклу к щеке.

— Света, — сказала она. — Мы будем жить. Обязательно.

В ответ — только тишина. Но Вере ее хватило.

Глава 5. Красивая тетя с фотографии

Середина июня 1994 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Полдень. Июнь на Урале — обманчивый: утром еще плюс десять и ветер с гор, а к обеду солнце раскаляет воздух до плюс двадцати пяти, и дышать становится нечем, потому что влажность высокая — болота кругом. Небо синее-синее, без единого облачка, такое бывает только на Урале в середине июня — провальное, глубокое, космическое. В огороде у бабушки Евдокии цветет картошка — белыми и лиловыми звездочками. Пчелы гудят, тяжелые, мохнатые, сонные. Из леса тянет спеющей земляникой и прелыми опилками.

Вера сидела на крыльце и чистила картошку.

Нож был тупой, старый, с деревянной ручкой, которую когда-то грызла собака. Картошка — мелкая, мышиная, неурожайная. Кожура сдиралась плохо, приходилось скрести ногтем, и под ногтями собиралась черная грязь. Вера не жаловалась. Она уже поняла: жаловаться здесь бесполезно. Бабушка скажет «терпи» или вообще ничего не скажет — отвернется и уйдет.

На коленях у Веры лежало полотенце — чистое, выстиранное в пятницу, пахнущее хозяйственным мылом. На полотенце — кукла Света. Света сидела, прислонившись к колену, и смотрела на Веру своим единственным глазом — серебряным пятаком, который приклеил отец. Пятак уже потемнел, по краям пошла зеленью, но Вере нравилось. Света старенькая, как бабушка. Но живая.

— Вера, — позвала бабушка из дома. — Закончила?

— Сейчас.

— Не «сейчас», а «делаю». Разговорчиков не надо.

Вера вздохнула. Ссыпала очищенную картошку в эмалированную кастрюлю — голубую, с отбитой эмалью на дне. Пошла в дом.

Бабушка стояла у печки, месила тесто. Руки в муке по локоть. Лицо красное — от жара, от работы.

— В подпол сходи, — сказала она. — Квашеной капусты возьми. Банку трехлитровую.

— Я одна?

— А кто с тобой пойдет? Домовой?

Вера не боялась подпола. Но не любила. Подпол находился в сенях, за тяжелой деревянной дверью с кованой щеколдой. Там было темно, сыро, пахло землей, гнилью и чем-то кислым — может, прошлогодними соленьями. И еще — там водились пауки. Большие, жирные, с блестящими спинками. Вера их терпеть не могла, но не говорила бабушке. Бабушка сказала бы: «Не бойся, они божьи твари».

Вера взяла фонарик — старый, советский, тяжелый, с тусклой лампочкой — и пошла.

Дверь в подпол скрипнула. Внутри было темно, как в закрытом шкафу. Вера посветила вниз — ступеньки деревянные, скользкие, с налипшей землей. Спустилась. Голова сразу закружилась от запаха — кислого, резкого, ударившего в нос.

Банки с соленьями стояли на полках вдоль стен. Вера нашла капусту — тяжелую трехлитровку, с марлей на горлышке вместо крышки. Взялась за банку обеими руками, подняла. Спина заныла.

И тут она увидела.

В дальнем углу подпола, за ящиком с морковью, стоял старый сундук. Не тот, что в бабушкиной комнате, — тот был большой, дубовый, с железными углами. Этот — маленький, обшарпанный, крышка обита дерматином, который местами оторвался и висел клочьями. Сундучок был закрыт на висячий замок, но замок висел открыто — язычок не защелкнут.

Вера поставила банку на пол. Подошла.

Сундук пах пылью и старыми вещами — тем особенным запахом, который бывает у вещей, которых долго не трогали. Вера подняла крышку.

Внутри лежали тряпки. Старые, выцветшие, никому не нужные. И между тряпками — фотография.

Вера взяла ее осторожно, кончиками пальцев. Бумага была плотная, глянцевая, края пожелтели. На фотографии была женщина.

Молодая. Очень красивая. Волосы длинные, распущенные, светлые — почти белые. Платье белое, с поясом, на плечах — кружево. Женщина стояла на фоне какой-то арки, держала в руках букет — ромашки, кажется, или астры. И улыбалась. Настоящей улыбкой, не той, что у зеркала.

Вера смотрела на фотографию и не узнавала лицо.

Но сердце — сердце узнало.

— Мама, — прошептала она.

Это была Алиса. Ее мать. Та, которая лежала на диване. Та, которая не брала на руки. Та, которая родила Пашу и забыла про Веру.

Но на фото мать была другой. Счастливой. Живой.

— Бабушка! — закричала Вера. — Бабушка!

Она вылетела из подпола, чуть не уронив банку с капустой. Влетела в кухню, сунула фотографию бабушке под нос.

— Это мама? Это мама, да?

Бабушка посмотрела. Лицо у нее дернулось — неуловимо, на секунду. Вера заметила, хотя бабушка была мастерица скрывать чувства.

— Где взяла?

— В сундуке. В подполе. Бабушка, это мама молодая?

— Это не твое дело.

— Мое! Она моя мама!

Бабушка вытерла руки о фартук. Взяла фотографию, повертела в пальцах. Посмотрела на свет — будто проверяла, не фальшивка ли.

— Мать твоя, — сказала она наконец. — До замужества. До тебя.

— Она красивая, — тихо сказала Вера.

— Красивая. Красота — не главное. Главное — душа.

— А у нее душа какая?

Бабушка не ответила. Положила фотографию на стол лицевой стороной вниз — как будто ей больно было смотреть.

— Она до тебя другой была, — сказала бабушка глухо. — В школе училась. Хорошо училась. Петь любила. На гитаре играла.

— А потом?

— А потом — ты. И все кончилось.

Вере показалось, что бабушка ударила ее по лицу. «Потом — ты. И все кончилось». Значит, это Вера виновата? Вера испортила мамину жизнь? Вера — причина, почему мать лежит на диване и не берет на руки?

— Бабушка, — прошептала Вера. — Это я виновата?

— Кто сказал?

— Вы сказали: «Потом ты — и все кончилось».

Бабушка помолчала. Посмотрела в окно. За окном жужжали пчелы, и тень от яблони ползла по грядкам.

— Глупая ты, Вера, — сказала бабушка. — Не в тебе дело. В ней. Она сама себя не нашла. А ты — повод.

— Повод для чего?

— Для того, чтобы сдаться. Она сдалась. А ты — не сдавайся.

Бабушка взяла фотографию, перевернула. На обратной стороне была надпись — фиолетовыми чернилами, выцветшими, но еще читаемыми: «Алиса, 1985 год. Для мамы. Я тебя люблю».

Вера смотрела на эти слова. «Я тебя люблю». Мать умела писать эти слова. Но не умела — делать.

— Можно, она у меня будет? — спросила Вера.

— Зачем?

— Чтобы помнить. Что она была другой.

Бабушка хотела сказать «нет», Вера видела. Но что-то — может, та же любовь, которой не умеют говорить вслух — остановило бабушку.

— Бери, — сказала она. — Только не потеряй.

Вера взяла фотографию бережно, как живую. Прижала к груди. Пошла в свою комнату.

Там она села на кровать, положила фото перед собой. Долго смотрела. Потом достала из-под подушки куклу Свету.

— Света, — сказала она. — Смотри, это моя мама. Красивая, правда?

Света молчала. Пятак блестел тускло.

— А я на нее похожа? — спросила Вера. — Волосы не такие светлые. Глаза — да, кажется. Но она улыбается, а я не умею. Почему я не умею улыбаться, Света?

Кукла молчала.

— Потому что меня никто не учил, — ответила сама себе Вера. — Мама не улыбалась. Папа улыбался, но редко. Бабушка вообще никогда. А Петр сказал, что улыбка — от лукавого.

Она взяла фотографию, поднесла к свету.

— Но ты улыбаешься, мама. Значит, Петр врет? Или ты раньше была не избранная?

Вера не знала ответов. Она только знала, что теперь у нее есть фотография красивой женщины, которая когда-то была счастлива. И что эта женщина — ее мать. И что между матерью на фото и матерью на диване — огромная пропасть, и имя этой пропасти — Вера.

— Я не хотела быть пропастью, — сказала Вера вслух. — Я хотела быть дочкой.

В комнате было тихо. Только муха билась о стекло — туда-сюда, туда-сюда, как заведенная.

Вера спрятала фотографию под матрас. Рядом со Светой. И легла — лицом в подушку, чтобы бабушка не увидела.

Плакать было нельзя. Но слезы все равно шли. Потому что внутри было что-то, что не помещалось в груди — и выходило через глаза.

Она плакала не по матери. Она плакала по той красивой тете с фотографии, которая умерла, когда Вера родилась. И по себе — маленькой девочке, которая никогда не видела эту тетю живой.

— Прости меня, — прошептала Вера в подушку. — Я не хотела, чтобы ты умирала.

Она не знала, кому это говорит. Матери? Себе? Богу, которого еще не понимала?

Может, всем сразу.

Через час пришла бабушка. Постояла в дверях. Увидела Веру, свернувшуюся калачиком, подушку мокрую от слез.

— Вставай, — сказала она. — Обед стынет.

— Я не хочу есть.

— Хочешь. Твое тело хочет, даже если душа не хочет. Вставай.

Вера встала. Умылась холодной водой из рукомойника. Причесалась — деревянным гребнем, который оставлял в волосах зазубрины. Пошла на кухню.

За столом они ели молча. Бабушка положила Верке добавки — щей, гречки с подливкой. Вера ела через силу. Каждый кусок застревал в горле.

— Бабушка, — спросила она. — А можно я когда-нибудь стану такой, как мама на фотографии?

— Какой?

— Счастливой. И красивой. И чтобы улыбаться.

Бабушка отложила ложку. Посмотрела на Веру долгим взглядом — черным, острым, но что-то в нем дрогнуло.

— Можно, — сказала она. — Если захочешь.

— А я хочу.

— Тогда придется бороться.

— С кем?

Бабушка усмехнулась — один раз, одними уголками губ. Вера не знала, что бабушка вообще умеет усмехаться.

— С собой, — сказала бабушка. — И с теми, кто скажет, что ты не достойна.

Вера сжала ложку в кулаке.

— Я достойна, — сказала она.

— Вот и докажи.

После обеда Вера вышла на крыльцо. Села на ступеньку, положила подбородок на колени. Смотрела на лес. Лес стоял темный, еловый, настороженный. Но Вера уже не боялась. Она смотрела на него и думала: «Ты большой и страшный. Но я больше. Потому что я — человек. А человек живет, даже когда страшно».

Из дома слышалось, как бабушка гремит посудой. Где-то далеко, за поселком, проехал поезд — гудок протяжный, тоскливый. Над лесом кружил ястреб — черная точка в синеве.

Вера достала из кармана фотографию. Посмотрела на мать — молодую, счастливую, живую.

— Я стану лучше, чем ты, — прошептала она. — Не потому что я злая. Потому что я не сдамся.

Она поцеловала фотографию — в то место, где у матери была щека. И спрятала обратно.

Глава 6. Урок рисования

Сентябрь 1994 года. Зареченск, школа № 7. Первый вторник сентября. На улице золотая осень — та, про которую поэты пишут стихи, а дворники ругаются, потому что листья не убираются. Небо высокое, бледно-голубое, с редкими облаками-барашками. Температура — плюс двенадцать, но солнце греет по-летнему, и в воздухе пахнет яблоками и дымком — кто-то жжет листву на соседней улице. Школа — типовое здание из красного кирпича, с выщербленными ступенями и коваными решетками на окнах. На первом этаже пахнет хлоркой и школьными обедами — запах на всю жизнь, который Вера запомнит как запах страха и надежды одновременно.

Вере исполнилось шесть в мае. В школу ее отдавать не хотели — бабушка сказала: «Пусть еще год дома посидит, рано ей». Но пришла участковая медсестра, посмотрела на Веру, на бабушку, на условия жизни и написала бумажку — «в школу с шести лет, по заявлению законного представителя».

Законным представителем оказалась бабушка. Мать даже не спросили.

И вот Вера сидела за партой — третьей от окна, предпоследней в ряду. Парта была старая, с вырезанными на крышке сердцами и именами. Рядом с Верой сидел мальчик по имени Саша — толстый, веснушчатый, с постоянно мокрыми губами. Он жевал ручку и пускал слюни. Вера брезговала, но молчала.

Учительницу звали Маргарита Петровна. Низенькая, полная, с желтыми, как клыки, зубами и запахом старой пудры. Она говорила громко, будто все в классе были глухими, и часто повторяла: «Дети, вы — наше будущее. Но пока вы — наша боль».

Вера запомнила это. Наше будущее — наша боль. Красиво и непонятно.

Первый месяц Вера отсиживалась молча. Не поднимала руку, не выходила к доске, не дружила с девочками. Она просто сидела и слушала — запоминала буквы, цифры, правила. Внутри ее был календарь: она отсчитывала дни до пятницы, потому что в пятницу бабушка пекла пироги. И до воскресенья — потому что в воскресенье можно было спать до восьми.

А потом случилось рисование.

— Дети, — сказала Маргарита Петровна. — Сегодня мы рисуем тему «Моя семья». Возьмите цветные карандаши и нарисуйте дом, в котором вы живете, и всех, кто в этом доме живет.

Вера замерла.

Она любила рисовать. Дома, в бабушкином доме, были старые журналы — «Крестьянка», «Работница», «Огонек». Вера вырезала из них картинки и перерисовывала. У нее получалось — не как у взрослых, но похоже. Бабушка смотрела на рисунки и молчала. Не хвалила, не ругала. Просто вешала на стену в кухне. Потом снимала, когда приходили гости.

Но сегодня нужно было рисовать семью.

Вера достала лист бумаги — плотный, шершавый, пахнущий типографской краской. Взяла простой карандаш. Задумалась.

Кого рисовать?

Маму? Но мама не живет с ней. Мама далеко, в городе, на той квартире, где пахнет кислым бельем. Бабушку? Бабушка — не мама. Бабушка — бабушка. Папу? Папа приходит редко — раз в неделю, иногда реже. Приносит конфеты, гладит по голове и уходит. Он усталый, молчаливый, пахнет шахтой.

Папу — да. Бабушку — да. Маму — нет.

Вера начала рисовать.

Сначала дом. Не бабушкин, деревянный — другой. Которого нет. Который она видела в книжках: с трубой, с красной крышей, с круглым окном на чердаке. Потом — деревья. Потом — солнце с лучами, как в садике.

Потом — фигуры.

Первой она нарисовала себя. Маленькую, с косичками, в платье. Себя — в центре.

Справа от себя — папу. Большого, с большими руками. Без лица — просто круг и глаза-точки. Но Вера знала: это папа. Потому что папа — это когда большие руки.

Слева — пустое место.

Она задумалась. Кого поставить слева?

Можно бабушку. Но бабушка не слева. Бабушка сверху — как небо, как крыша. Она не рядом, она над.

Вера взяла коричневый карандаш — единственный, который подходил для волос. И нарисовала женщину. С длинными волосами. В белом платье. С букетом.

Как на фотографии.

Ту. Которой нет. Которая умерла, когда Вера родилась.

— Ты рисуешь свою семью? — спросила Маргарита Петровна, проходя между рядами.

— Да, — тихо сказала Вера.

Учительница наклонилась, посмотрела на рисунок. Ее желтые зубы оказались рядом с Веркиным лицом, запах пудры ударил в нос.

— А это кто? — спросила она, показывая на коричневую женщину.

— Моя мама, — сказала Вера.

— А где твоя мама живет?

— На фотографии.

Маргарита Петровна выпрямилась. У нее на лице появилось то выражение, которое Вера уже научилась распознавать: сочувствие с примесью брезгливости. Как когда соседка тетя Зоя говорит: «Бедненькая девочка, без матери-то».

— Мама на фотографии — это не семья, — сказала учительница. — Семья — это те, кто с тобой живет.

— Со мной живет бабушка.

— А где мама?

— Я не знаю.

— Как это — не знаешь?

Вера молчала. Она знала, где мама. На диване. Но не могла же она сказать это вслух — в классе, где все дети живут с мамами, которые водят их в школу и собирают портфели.

— Ладно, — Маргарита Петровна махнула рукой. — Рисуй бабушку.

Вера не стала перерисовывать. Она просто дорисовала сверху, над домом, что-то вроде черной птицы с распростертыми крыльями. Это была бабушка. Не похоже, но Вера так видела.

Урок кончился. Вера сдала рисунок. Маргарита Петровна посмотрела, покачала головой, положила в стопку.

А на большой перемене случилось то, чего Вера боялась.

Она стояла у окна на втором этаже, смотрела во двор, как старшеклассники играют в футбол. И вдруг почувствовала — кто-то стоит за спиной. Обернулась.

Трое. Две девочки и мальчик. Девочек Вера не знала — постарше, наверное, из третьего класса. Мальчика знала — это был Димка Сазонов, который сидел через ряд.

— Это ты, — сказал мальчик, — подкидыш?

Вера не поняла слова.

— Что?

— Подкидыш, говорю. Без мамки. Нашу училку спросили, она сказала — у тебя мамы нет.

Вера сжалась внутри. Мамы нет — это было правдой и неправдой одновременно. Мама есть, но мамы нет. Как объяснить?

— Моя мама есть, — сказала она. — Она живет в городе.

— А почему ты у бабушки живешь? — спросила одна из девочек — рыжая, с хвостиками, в очках.

— Потому что.

— Потому что мать тебя не любит, — сказал Димка и засмеялся. — Моя мама сказала, что твоя мать — алкашка. Что она тебя бросила.

Вера почувствовала, как что-то поднимается внутри — горячее, красное, как майское солнце, только злое. Не слезы — другое. Ярость.

— Не смей про мою маму, — сказала она.

— А что? Правда глаза колет? — Димка наклонился к Вере. — Бедный ребенок. Мамка-алкашка, папка-шахтер, сама по деревням мыкаешься.

Вера не помнила, как ударила. Помнила только хруст — кажется, сломался карандаш в кармане. А может, это был Димкин нос.

Мальчик заорал. Из носа потекла кровь — яркая, алая, на белую рубашку, на пол, на Веркины туфли.

— Ты что! — закричала рыжая девочка. — Ты чокнутая!

Вера стояла, сжав кулаки. Внутри все дрожало. Она не боялась. Она была зла. Зла на Димку, на его слова, на правду, которую он сказал. Потому что правда была на его стороне. И это было самое страшное.

Маргарита Петровна прибежала на крик. Увидела кровь, Димку, Веру с побелевшим лицом.

— Вера Серебрякова! Вон из класса! Вон из школы! Я вызову твою бабушку!

Вера не плакала. Она пошла в раздевалку, надела пальто — бабушкино, перешитое, велико на три размера — и вышла на крыльцо.

Осень дышала в лицо. Ветер нес листья — желтые, красные, коричневые. Они кружились, падали, шуршали под ногами. Вера стояла и смотрела, как лист прилип к мокрому асфальту.

«Мать тебя не любит».

«Бедный ребенок».

«Подкидыш».

Она знала это. Все знала. Но когда кто-то говорит это вслух — правда становится острее. Как нож. Как мамин голос.

Бабушка пришла через полчаса. Злая, запыхавшаяся — бежала от остановки.

— Что случилось? — спросила она.

— Я ударила мальчика, — сказала Вера.

— За что?

— Он сказал, что моя мама меня не любит.

Бабушка помолчала. Посмотрела на Веру — темно, тяжело.

— И что, неправду сказал?

Вера подняла глаза. В них не было слез. Было что-то другое — твердое, как камень.

— Правду, — сказала она. — Но бить за правду нельзя?

— Нельзя, — сказала бабушка. — Но иногда нужно.

Она взяла Веру за руку. Повела домой. По дороге молчали. Только ветер свистел в проводах.

Дома бабушка поставила Веру в угол.

— Будешь стоять, пока не поймешь, что драться в школе нельзя.

— Я поняла, — сказала Вера.

— Не поняла.

Вера стояла в углу. Носом в стену. Обои были в цветочек — синие васильки на белом. Она смотрела на них и считала: один василек, два, три. На десятом сбилась.

Почему меня никто не защищает? — думала она. Почему я сама должна защищать маму, которая меня не защищает?

Она не находила ответа.

Через час бабушка подошла, взяла за плечо, развернула к себе.

— Запомни, Вера. Ты не виновата. Ни в том, что мать такая. Ни в том, что мальчишка сказал правду. Виноватые всегда сами отвечают. Не ты за мать.

— А кто за меня? — спросила Вера. — Вы?

— Я. Пока жива.

Бабушка ушла на кухню. Вера осталась стоять. Но уже не в углу — в центре комнаты.

Она села на кровать, достала куклу Свету. Прижала к груди.

— Света, — сказала она. — Ты меня защитишь?

Света молчала. Но Вера знала — да. Потому что Света — единственная, кто никогда не предаст. Даже без глаза, даже с приклеенным пятаком.

Вечером пришел отец. Редкий гость. Сел на кухню, выпил чай с пирогами. Бабушка рассказала про драку. Отец слушал молча, кряхтел.

Потом позвал Веру.

— Подойди.

Она подошла.

— Смотри на меня.

Вера смотрела. Отец был уставший — лицо серое, под глазами мешки, руки дрожат. Но глаза — добрые, усталые, но добрые.

— Ты никому не позволяй говорить про мать плохо, — сказал он. — Пусть она какая есть — она твоя мать.

— Но она меня не любит.

— Это ее беда. Не твоя.

Отец погладил Веру по голове. Рука была тяжелая, горячая. Пахло мазутом.

— Держись, дочка, — сказал он. — Я с тобой.

Он ушел поздно — уехал на попутке в город. Вера стояла у окна, смотрела, как его фигура исчезает в темноте. На душе было тоскливо, но не одиноко.

«Я с тобой» — сказал отец.

Вера поверила.

Она легла спать, накрылась лоскутным одеялом. За окном выл ветер — осенний, уральский, злой. Где-то в лесу ухал филин.

Вера закрыла глаза и прошептала в темноту:

— Я все равно буду сильной. Назло.

И заснула.

Снилась ей мать — молодая, красивая, с фотографии. Она сидела на скамейке в парке и держала на руках маленькую девочку. Девочка смеялась. Мать тоже смеялась.

Вера во сне смотрела на них издалека и не могла подойти.

Потом проснулась.

Подушка была мокрая.

Но она не помнила, чтобы плакала.

Глава 7. Хлеб и чай

Декабрь 1995 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Восьмое декабря, суббота, раннее утро. Настоящая уральская зима — не та, что в календаре, а та, что приходит с гор и кусает за щеки так, что слезы текут сами собой. За ночь выпало снега по колено, и теперь он лежит ровным белым полем — ни следа, ни тропинки, только сугробы у забора и сизый дым над трубами. Температура за минус двадцать, но безветренно, и потому снег хрустит под ногами особенно звонко, как накрахмаленная простыня. Рассвет только начинается: небо на востоке лиловое, переходящее в розовое, а над лесом еще висит бледная луна — круглая, холодная, похожая на ледышку.

---

Вера проснулась от того, что кто-то плакал.

Не бабушка — бабушка никогда не плакала. Вера не помнила, чтобы видела бабушкины слезы. Даже когда умер дед — а умер он за пять лет до Веры, как рассказывали соседи, — бабушка не плакала. Сказала: «Бог дал — Бог взял». И перекрестилась.

Плакал кто-то другой.

Вера села на кровати. В комнате было холодно — на окнах сосульки с внутренней стороны, в углах синий иней. Она нашарила ногами валенки — бабушка купила на прошлой неделе, серые, войлочные, с подошвой из автопокрышки — и пошлепала на кухню.

На кухне горела керосиновая лампа. Света не было уже третью неделю — прорвало трубу где-то на подстанции, и бабушка ругалась с диспетчером каждый день. В полумраке Вера увидела тетю Зину — соседку из крайнего дома — и дядю Колю, который работал на автобазе.

Они сидели за столом. На столе стоял чайник с кипятком, горка сухарей и… каска. Отцовская каска. Шахтерская, белая, с надписью «Серебряков Г.И.» на ремешке.

У каски не хватало одного ребра — откололось еще летом, когда отец надел ее на Веру и сказал: «Примерь, защитница».

Вера смотрела на каску и не понимала. Зачем каска на кухне? Папа не придет сегодня — он обещал в воскресенье. Он сказал: «В воскресенье приду, пирогов поем». Воскресенье — завтра. Значит, придет завтра.

— Девочка, — сказала тетя Зина. Голос у нее был чужой — не такой, как когда она давала печенье. Тихий, сладкий, почти ласковый. — Девочка, ты присядь.

— Где папа? — спросила Вера.

Бабушка стояла у печки, спиной к столу. Вера видела только ее затылок — платок завязан туго, как всегда, плечи прямые.

— Бабушка, где папа? — повторила Вера.

— В шахте он, — сказал дядя Коля. — Завал был. Вчера. Ночью.

— А он жив?

Дядя Коля закашлялся. Тетя Зина отвернулась. Бабушка не поворачивалась.

Вере вдруг стало очень холодно. Не как утром — по-другому. Изнутри. Как будто кто-то открыл дверцу в груди и запустил туда весь декабрьский мороз.

— Он жив? — крикнула Вера. Голос не слушался — дрожал.

Бабушка медленно повернулась. Лицо у нее было как камень — ни кровинки, ни морщинки. Только глаза. Глаза были мокрые.

— Дочка, — сказала бабушка. Она никогда не называла Веру дочкой. Никогда. Всегда — «Вера» или «ты». — Дочка, нет больше папы.

— Как нет? Он же обещал прийти.

— Не придет.

Вера смотрела на каску. На белую краску. На надпись. Она хотела заплакать, но слез не было. Вообще никаких чувств — только пустота. И этот холод внутри.

Она подошла к столу, взяла каску обеими руками. Каска была тяжелая — неожиданно тяжелая. И холодная, как лед.

— Это мне? — спросила она.

— Тебе, — сказал дядя Коля. — Мы с участка принесли. Личные вещи.

Вера надела каску на голову. Она была большая — съехала на глаза, закрыла лоб и уши. В каске было тесно и темно.

— Вера, сними, — сказала бабушка.

— Нет.

— Сними, говорю.

— Нет. Он хотел, чтобы я носила.

Бабушка шагнула к ней, но Вера отступила. Пятилась, пока не уперлась спиной в стену.

— Не троньте, — сказала она. — Это мое.

В каске было слышно, как стучит сердце. Гулко, часто, как дятел по дереву. Тук-тук-тук — жив. Тук-тук-тук — жив. Тук-тук-тук.

Она жива. А отца нет.

— Когда похороны? — спросила она.

— В понедельник, — сказала тетя Зина. — Тело в морге. Говорят, сразу… ну, сразу не нашли.

— А мама приедет?

Тишина. Бабушка и тетя Зина переглянулись.

— Приедет, — сказала бабушка. — Должна.

Вера кивнула. Она стояла в каске, в валенках, в ночной рубашке — длинной, байковой, с зайцами. И смотрела в окно. Снегопад кончился, и солнце пробивалось сквозь облака — бледное, зимнее, негреющее.

Папа умер, — подумала она. — Папа умер, а я даже не попрощалась. В прошлое воскресенье он сказал: «Держись, дочка». Я сказала: «Держусь». А он улыбнулся. Не знал, что умрет.

На похороны съехалось много людей. Вера таких похорон не помнила — только деда, но тогда ей был год, и она спала в люльке. Теперь она стояла у гроба и смотрела на отца.

Отец был красивый. Не такой, как при жизни — серый, усталый, с проваленными щеками. Здесь, в гробу, он был спокойный, строгий, даже немного чужой. Складки на лбу разгладились. Руки сложены на груди — большие, черные, с обломанными ногтями.

Вера смотрела на руки. Этими руками он гладил ее по голове. Этими руками держал ее, когда качал на коленях. Этими руками приклеил Свете золотой глаз.

Никто больше не приклеит мне глаз, — подумала Вера. — Никто.

— Подойди, попрощайся, — сказала бабушка.

Вера подошла к гробу. Она была в черном платье — бабушка сшила из старой юбки, перекроила, подогнала. В руках — алая гвоздика, купленная на рынке. Положила цветок отцу на грудь.

— Папа, — прошептала она. — Ты обещал быть дедушкой. Ты не сдержал слово.

И заплакала. Наконец-то. Не взахлеб, не с криком — тихо, как плачут взрослые, у которых внутри все раздавлено, но надо держать лицо. Слезы капали на гвоздику, на черную ткань, на отцовы руки.

Кто-то взял ее за плечо. Вера подняла глаза.

Перед ней стояла мать.

Алиса была в черном — длинное пальто, черная шляпка с вуалью. Лицо бледное, губы накрашены — ярко-красные, как гвоздика. Она смотрела на Веру — странно, будто видела впервые.

— Вера, — сказала мать.

— Здравствуйте, мама, — сказала Вера.

Мать протянула руку — хотела, наверное, погладить. Вера отшатнулась. Не специально — тело само дернулось.

— Ты чего? — спросила мать.

— Ничего.

Мать стояла, смотрела. В глазах у нее было что-то — может, вина, может, боль, может, просто усталость.

— Ты выросла, — сказала она.

— Я всегда росла.

— Я приехала на похороны. Ты не рада?

Вера молчала. Она не знала, рада или нет. Внутри все перемешалось — горе, злость, страх, надежда. Надежда, что сейчас мать обнимет, скажет: «Я с тобой, доченька». Скажет так, как бабушка сказала «дочка».

Но мать не обняла. Просто стояла и смотрела.

— Паша где? — спросила Вера.

— С няней. Он маленький.

— Ему уже три.

— Всё равно маленький.

Вера кивнула. Она уже поняла — Паша маленький, а Вера большая. Всегда большая. Даже когда ей пять. Даже когда ей шесть. Даже когда умирает отец.

На кладбище было холодно. Мороз под двадцать пять, ветер с гор, снег скрипит под ногами — сотней ног, сотней голосов. Гроб опускали на веревках. Бабушка стояла молча, платок намотан на лицо, только глаза видны — сухие, черные, как угли. Вера стояла рядом, держалась за бабушкину руку.

Мать стояла в стороне. Одна. Женщина в черном на белом снегу — как ворон на поле. Кто-то из мужиков подошел к ней — высокий, в кожаном пальто, с золотым зубом. Что-то сказал. Мать улыбнулась. Улыбнулась на похоронах мужа.

Вера видела. Видела эту улыбку — красивую, пустую, ни к кому не обращенную.

Внутри у нее что-то оборвалось. Не любовь — любовь к матери уже давно спала, свернувшись в комок. Оборвалось что-то другое. Надежда, наверное. Последняя.

Когда все разошлись, когда комья мерзлой земли упали на крышку гроба и люди потянулись к выходу с кладбища, Вера подошла к матери.

— Мама, — сказала она.

— Что?

— Обними меня.

Мать посмотрела на нее — холодно, устало. Как на чужую.

— Вера, не сейчас.

— А когда?

— Не знаю. Потом.

Вера стояла и ждала. Ждала, что мать передумает, протянет руки, прижмет к себе. Ждала три секунды. Пять. Десять.

Мать повернулась и пошла к воротам. Рядом с тем мужиком в кожаном пальто.

Вера смотрела ей вслед. Снег падал на ресницы, таял, тек по щекам. Слезы это или снег — не понять.

— Мама, — прошептала она. — Мамочка.

Мать не обернулась.

Вера разжала кулак. В кулаке была горсть земли — с могилы отца. Она хотела бросить эту землю в мать. Размахнуться и кинуть. Как в кино.

Но не бросила.

Она подошла к свежей могиле, наклонилась и высыпала землю обратно.

— Папа, — сказала она. — Ты ее прости. А я не могу. Прости меня.

Бабушка ждала у калитки.

— Пойдем, — сказала она.

— Бабушка, мама меня не обняла.

— Я знаю.

— Почему?

— Потому что она пустая.

— А я?

— Ты полная.

— Чем?

— Всем, чем надо.

Домой ехали на попутке — старенький «Москвич», водитель — сосед дядь Вася. Всю дорогу молчали. Вера сидела на заднем сиденье, сжимала в руках отцовскую каску. Смотрела в окно. За окном мелькали снежные поля, темные елки, редкие огоньки поселков.

«Ты полная всем, чем надо», — сказала бабушка.

А чем надо? Болью? Обидой? Страхом? Или тем, что внутри, когда знаешь — никто не придет и не спасет, значит, спасайся сама?

Дома Вера сняла валенки, разулась, прошла в свою комнату. Села на кровать. Положила каску на подушку рядом с собой.

Достала куклу Свету.

— Света, — сказала она. — У меня теперь только ты и бабушка.

Кукла молчала.

— И бабушка, наверное, скоро умрет. Она старая.

Кукла молчала.

— Света, не молчи. Пожалуйста.

Вера прижала куклу к груди. Ей казалось — сейчас, если сильно-сильно сжать, Света ответит. Заплачет, как живая. Или просто вздохнет.

Но Света молчала. Потому что была куклой. А Вера была одна.

Вечером бабушка зашла в комнату. С порога сказала:

— Будешь сегодня спать со мной.

— Почему?

— Чтобы не боялась.

— Я не боюсь.

— Я боюсь, — сказала бабушка. И Вера впервые увидела, как бабушкины губы дрожат.

Они легли вместе на бабушкину кровать — широкую, деревянную, со множеством подушек. Бабушка обняла Веру — впервые в жизни. Обняла крепко, сухо, как обнимают то, что вот-вот потеряешь.

— Вера, — сказала бабушка в темноте. — Я тебя не брошу.

— А мама бросила.

— Я не мама.

— Бабушка, а вы меня любите?

Опять этот вопрос. Бабушка молчала так долго, что Вера подумала — не ответит.

— Люблю, — сказала бабушка наконец. — Как умею.

— Значит, не очень?

— Значит, очень. Просто по-другому.

Вера прижалась к бабушкиному боку. От бабушки пахло пирогами, старостью и чем-то горьким — может, травой, может, просто жизнью.

— Бабушка, — прошептала Вера. — Я вырасту и уеду.

— Знаю.

— И возьму вас с собой.

— Не возьмешь.

— Почему?

— Потому что я умру раньше.

Вера заплакала. В эту ночь она плакала долго — уткнувшись в бабушкино плечо, мокря рукав бабушкиной ночной рубахи. Бабушка не успокаивала, не говорила «не плачь». Просто гладила по голове — тяжелой рукой, сухой ладонью.

— Плачь, — сказала бабушка. — Слезы очищают.

— От чего?

— От мертвых.

Вера плакала и слушала, как за окном воет ветер. Вьюга начиналась. Снег бил в стекло — мелкий, злой, колючий.

Папа умер. Мать — не мать. Бабушка старая. Я одна.

Но когда она закрыла глаза, ей показалось — кто-то ее обнимает. Не бабушка. Кто-то большой и теплый, пахнущий углем и мазутом.

— Папа, — прошептала Вера. — Ты пришел?

Ответа не было. Только бабушкино дыхание — ровное, тяжелое, живое.

Утром Вера проснулась. Бабушки в постели не было. Вера нашарила рукой каску, надела на голову. Пошла на кухню.

Бабушка стояла у печки, месила тесто.

— Пироги? — спросила Вера.

— Пироги, — кивнула бабушка. — С картошкой. Папа любил.

Вера села на лавку. Положила голову на стол. Каска съехала на глаза.

— Бабушка, — сказала она. — Я больше никогда не спрошу, любите вы меня или нет.

— Правильно, — сказала бабушка. — Нечего спрашивать. Надо верить.

Вера поверила. Не в бога — в бабушку. В ее пироги. В ее твердые руки. В ее молчаливую, суровую, невысказанную любовь.

И в то утро она впервые поняла: быть любимой можно по-разному. Можно — как мать на фотографии: красиво и фальшиво. А можно — как бабушка: без слов, но с пирогами.

Она выбрала второе.

Глава 8. Петр смотрит в душу

Конец января 1996 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Воскресное утро, девятый час. Мороз стоит такой, что деревья трещат — по-настоящему, слышно за версту. Снег за ночь намело до подоконников, и бабушка с утра отбивала лопатой сугробы от крыльца. Небо ясное, синее-синее, как озоновое — смотреть больно. Солнце низкое, зимнее, но лучи его слепят, отражаясь от снежной целины. В доме пахнет утренней молитвой — ладаном, воском и чем-то еще, нездешним, от чего замирает сердце.

После похорон отца Вера стала другой. Не сразу — потихоньку, как вода точит камень. Она перестала плакать при посторонних. Перестала проситься в гости к матери. Перестала задавать вопросы, на которые нет ответов.

Бабушка смотрела на нее и молчала. Но однажды за ужином сказала:

— Ты ожесточаешься.

— Нет, — ответила Вера. — Я расту.

— Рост и ожесточение — разное.

— Мне не больно, — сказала Вера.

— Это ты так думаешь.

Вера не спорила. Она доела гречневую кашу — с маслом, которого бабушка не жалела, — вымыла за собой тарелку и ушла в свою комнату. Достала Свету. Посмотрела на нее. У куклы отклеилась рука — левая, пластмассовая, с растопыренными пальцами.

— Ничего, — сказала Вера. — Приклеим.

Она взяла суперклей — тот самый, которым отец приклеил пятак. Тюбик был почти пустой, засохший на горлышке. Вера с трудом выдавила капельку, примазала к плечу куклы, прижала руку.

Держала, пока клей не схватился.

— Ты теперь как я, — сказала Вера. — Склеенная.

Кукла не ответила, но Вера знала — Света поняла.

В этот день бабушка сказала, что они пойдут к Петру.

— Зачем? — спросила Вера.

— Поговорить надо. О душе.

— О моей?

— О твоей.

Вера не хотела идти. Она помнила прошлый раз — масляный голос Петра, его тяжелый взгляд, от которого хотелось спрятаться в нору. Но бабушка сказала: «Надо». А слово «надо» в бабушкином доме было главнее всех остальных.

Они шли по сугробам. Снег скрипел под ногами — мерзко, навязчиво. У забора Петра бабушка остановилась, перекрестилась.

— Ты заходи первая, — сказала она. — Я потом.

— Одна?

— Не бойся. Он тебя не съест.

Вера вошла в дом. В прихожей было темно, пахло ладаном и старым деревом. Она разулась — валенки оставила у порога, — прошла в ту самую комнату, где были иконы.

Петр сидел за столом. Не молился — пил чай. Из чашки с золотым ободком, блюдце — рядом, кусочек сахара-рафинада на блюдце.

— Входи, — сказал он, не поднимая головы. — Садись.

Вера села на лавку напротив. Петр поднял глаза. У него были странные глаза — светлые, почти бесцветные, с маленькими зрачками, похожими на булавочные головки. Вера смотрела в них и чувствовала, как внутри что-то съеживается.

— Твоего отца жалко, — сказал Петр. — Хороший был мужик. Работящий. Но неверующий.

— Он верил, — сказала Вера. — Он в Бога верил.

— Откуда знаешь?

— Он меня крестил. Я помню.

Петр усмехнулся — той же усмешкой, что и в прошлый раз. Одними уголками губ.

— Крестить — не значит верить. Твой отец в шахту верил. В рубль. В себя. А в Бога — так, между прочим.

Вера сжала кулаки под столом.

— Не говорите про папу плохо, — сказала она. — Он умер.

— Я не говорю плохо. Я говорю правду. Правда лечит.

— Правда болит.

— Правильно. Через боль — к свету.

Петр отодвинул чашку. Сложил руки на груди. Посмотрел на Веру так, что ей захотелось исчезнуть — стать маленькой-маленькой, как Света, и спрятаться в кармане.

— Расскажи мне, Вера, — сказал он. — Что у тебя в душе?

— Не знаю.

— Знаешь. Просто боишься сказать.

Вера молчала. Петр ждал. Тишина была плотная, как кисель. За окном скрипнула калитка — наверное, бабушка стояла на улице, ждала.

— Я злая, — сказала Вера наконец.

— На кого?

— На маму.

— Это нормально. Мать не любит — чадо злится.

— Я не чадо. Я никто.

Петр наклонился вперед. Его бесцветные глаза стали ближе.

— Почему ты никто?

— Потому что меня не любят. Если тебя не любят, ты — никто. Воздух. Место.

— Это мать тебе сказала?

— Нет. Это я сама.

— Дура, — сказал Петр спокойно, как о погоде. — Дура и есть. Ты не никто. Ты — избранная.

— Избранная для чего?

— Для страдания. Бог дает крест по силам. Твой крест — тяжелый. Значит, ты сильная.

Вера не знала, верить или нет. С одной стороны, слово «избранная» звучало красиво. Как в сказке про Золушку — была замарашкой, а стала принцессой. С другой — зачем ей этот крест? Она не просила.

— Я не хочу страдать, — сказала Вера.

— А кто хочет? — Петр развел руками. — Но если уж страдать, то с пользой. Для души.

— Какая польза, если мама меня не любит?

— А ты полюби ее.

— За что?

— За то, что родила. Жизнь дала.

Вера задумалась. Жизнь дала — это правда. Мать родила, не убила, не отдала в детдом. Этого достаточно, чтобы любить?

— Я попробую, — сказала она.

— Попробуй, — кивнул Петр. — И приходи к нам на собрания. Молитва очищает. Бабушка твоя — праведница. Учись у нее.

Он встал, давая понять, что разговор окончен. Вера тоже встала. У двери обернулась.

— Петр, — сказала она. — А вы верите в Бога?

— Верую, — ответил он.

— А почему у вас глаза недобрые?

Петр замер. На секунду — всего на секунду — его лицо перекосило. Как будто Вера ударила его словами по лицу. Но тут же он взял себя в руки, улыбнулся масляно, сладко.

— Доброта — не в глазах, девочка. Доброта — в делах.

— А какие у вас дела?

— Спасаю души.

Вера не нашлась, что ответить. Вышла в прихожую, надела валенки. На крыльце стояла бабушка — вся в инее, брови белые, ресницы седые.

— Ну что? — спросила она. — Поговорили?

— Поговорили, — сказала Вера. — Он сказал, что я избранная.

Бабушка перекрестилась.

— Не гордись. Избранность — это не привилегия. Это обязанность.

— Какая?

— Жить. Несмотря ни на что.

Домой шли молча. Снег скрипел, как накрахмаленный. Воробьи купались в пыли на дороге — откуда там пыль зимой, Вера не понимала. Солнце стояло в зените, но грело слабо, по-зимнему.

У своего крыльца Вера остановилась.

— Бабушка, — сказала она. — Я маму прощу когда-нибудь?

— Простишь, — сказала бабушка. — Когда поймешь, что она не виновата.

— А кто виноват?

— Жизнь. Время. Страна. Все вместе.

Вера не поняла. Но запомнила.

Дома она разулась, прошла в комнату, включила лампу — керосиновую, единственную, потому что свет все еще не дали. Села на кровать. Достала из-под подушки фотографию.

Алиса, 1985 год. Для мамы. Я тебя люблю.

Вера перевернула фото. На обороте, кроме маминой надписи, бабушка что-то написала чернилами — крупно, некрасиво, с нажимом. Вера раньше не замечала.

«Дочь моя Алиса. Господи, сохрани ее».

— Мама, — спросила Вера у фотографии. — За что бабушка тебя просила сохранить? От чего? От меня?

Фотография молчала.

Вера положила ее обратно. Легла на кровать, укрылась лоскутным одеялом. Смотрела в потолок — дощатый, с трещинами, на одной из трещин засохла муха.

«Избранная для страдания».

Страдание. Красивое слово. Как «жертва» или «смирение». Но Вера не хотела страдать. Она хотела жить. Просто жить — чтобы было тепло, чтобы была еда, чтобы кто-то гладил по голове.

Она закрыла глаза и представила себе другую жизнь. В этой жизни мать работала на фабрике — нет, лучше в школе, учительницей. Возвращалась домой, пахло пирогами. Они сидели с матерью на кухне, пили чай с малиновым вареньем, и мать говорила: «Верочка, как у тебя дела в школе?» А Вера показывала пятерки.

— Света, — прошептала Вера. — Ты веришь, что так бывает?

Света молчала.

— Я верю, — сказала Вера. — Назло.

Она отвернулась к стене. За стеной бабушка гремела заслонкой — топила печь. Дрова трещали, огонь гудел в трубе. В доме становилось теплее.

И вдруг — стук в дверь.

Бабушка пошла открывать. Вера прислушалась.

— Вам телеграмма, — сказал мужской голос.

— Читайте.

— «Серебряковой Евдокии Степановне. Ваш сын Геннадий Иванович погиб при исполнении трудовых обязанностей. Соболезнуем. Администрация шахты».

— Я знаю, — сказала бабушка. — Похороны уже были.

— Извините. Бумаги задержали.

Дверь закрылась. Бабушка зашла в комнату, села на табуретку. В руках — бумажка, серая, мятая.

— Что там? — спросила Вера.

— Пенсия по потере кормильца. Тебе. Назначили.

— Много?

— Тысяча двести.

Вера не знала, много это или мало. Но бабушка вздохнула — чуть легче, чем обычно.

— Проживем, — сказала она. — Как-нибудь.

Вера села. Подошла к бабушке, обняла за плечи. Бабушка не отстранилась — разрешила.

— Бабушка, — сказала Вера. — Я буду хорошо учиться. Я буду стараться. Я стану человеком.

— Ты уже человек, — сказала бабушка. — Остальное — приложится.

Они сидели так — две женщины в доме без мужчин, две сироты при живых родственниках. За окном смеркалось. Зимний день короткий — как жизнь. Как надежда. Как детство.

Вера сжала бабушкину руку.

— Петр сказал, что я избранная.

— Забудь, — сказала бабушка. — Ты не избранная. Ты просто Вера.

— Этого мало?

— Этого достаточно.

В этот вечер они пили чай с сушками. Бабушка достала варенье — смородиновое, с косточками, прошлогоднее. Вера макала сушку в чай, потом в варенье — сушка размокала, становилась похожей на сладкую тряпку. Но было вкусно. По-настоящему вкусно.

— Бабушка, — спросила Вера. — А я красивая вырасту?

— Какая разница, — сказала бабушка. — Лицо не главное.

— А что главное?

— Глаза. Чистые. И чтобы не боялась смотреть на людей.

Вера посмотрела на бабушку — в ее черные, острые, навыкате глаза.

— А у вас чистые?

— Может, — сказала бабушка. — Может, нет. Не мне судить.

Перед сном Вера долго стояла у окна. За стеклом — темнота, только редкие огоньки соседних домов и звезды — крупные, февральские, студеные. Вера нашла Полярную звезду — ту, по которой ориентируются путешественники.

Я тоже путешественник, — подумала она. — Путешественник по своей жизни. Карты нет. Компаса нет. Только звезды. И бабушка.

Она улыбнулась. Впервые за долгое время — не больно, не через силу, а просто.

— Спасибо, папа, — прошептала она в темноту. — За каску. За чупа-чупсы. За то, что ты был.

И пошла спать.

Каску положила рядом с подушкой. На всякий случай.

Глава 9. Первая книга

Март 1996 года. Зареченск, Кирпичный поселок и школа № 7. Первая декада марта — уже не зима, но еще не весна. Днем солнце топит снег, он становится рыхлым, тяжелым, и к вечеру все покрывается ледяной коркой — упадешь, разобьешь коленку. С крыш висят сосульки длиной с руку, и бабушка каждое утро выходит с лопатой — сбивать их, чтобы не убили случайного прохожего. Воздух пахнет талой водой, прелыми листьями и чем-то тревожным, как перед грозой. По утрам еще подмораживает, и иней лежит на проводах — пушистый, голубоватый, похожий на сахарную вату.

Весна в девяносто шестом пришла рано. Вера ходила в школу по проталинам — ставила ногу аккуратно, чтобы не замочить туфель. Туфли были старые, бабушкины, перешитые на колодке — в них Вера чувствовала себя Золушкой до бала, когда еще не было феи.

В школе ее боялись. После той драки с Димкой Сазоновым никто больше не обзывал Веру. Она не дралась больше, но взгляд у нее стал такой, что даже старшеклассники отводили глаза. Маргарита Петровна сказала однажды: «Серебрякова, у тебя волчий взгляд. Это плохо для девочки». Вера ответила: «А мне не нужно, чтобы было хорошо для девочки. Мне нужно — чтобы выжить». Маргарита Петровна замолчала и поставила в дневнике замечание: «Грубит старшим».

Дневник был серый, с изображением кремлевской башни на обложке. Бабушка смотрела замечания и вздыхала: «Учись смиряться». Но не ругала. Вера понимала — бабушка знает, что смирение иногда похоже на трусость.

Но однажды в школе случилось событие, которое изменило Веру.

У них появилась новая учительница.

Маргарита Петровна ушла в декрет — или уволилась, Вера не поняла. Вместо нее пришла Надежда Сергеевна Лебедева, учительница литературы и русского языка. Она вела у них только «чтение» и «развитие речи», но Вера запомнила этот день на всю жизнь.

Надежда Сергеевна вошла в класс в длинной юбке и свитере с оленями. Волосы у нее были седые, но лицо молодое — смесь бабушки и девушки. Она улыбнулась — сразу всему классу, не выборочно — и сказала:

— Ну что, ребята? Будем знакомиться. Меня зовут Надежда Сергеевна. Я не люблю, когда меня называют «Надежда Сергеевна» — это долго. Можно просто Надежда.

Класс зашумел. Татьяна, отличница с бантом, подняла руку:

— А как мы будем вас называть? Учительницу положено по имени-отчеству.

— Положено — по уставу, — Надежда Сергеевна подмигнула. — А по душе — как удобно. Хотите — Надежда Сергеевна. Хотите — Надежда. Хотите — тетя Надя. Но тетя Надя — это уже слишком.

Вера сидела за своей третьей партой и смотрела на новую учительницу. Внутри что-то оттаяло. Небольшое, крошечное, как та сосулька, которая падает с крыши и вдруг оказывается ручейком.

— А теперь, — сказала Надежда Сергеевна, — достаньте тетради. Будем писать сочинение.

— На какую тему? — спросил ленивый Сашка с первой парты.

— На свободную. О чем хотите.

Класс оживился. Свободная тема — это когда можно написать про жвачку или про нового щенка. Вера задумалась. Она не знала, о чем писать. У нее не было щенка. Жвачку она не любила — слишком сладкую давала мать, когда редко приезжала, а потом у Веры болел живот.

Она взяла ручку — синюю, с погнутым колпачком — и написала: «Моя кукла Света».

Писала долго. Целый урок. Листок исписала с обеих сторон — почерком корявым, но старательным, буква к букве.

Она написала про Свету. Про то, как нашла ее в мусорном ведре. Как отмыла. Как отец приклеил золотой глаз. Про то, как Света понимает ее без слов. Про то, как иногда Вера разговаривает со Светой, и та молчит, но молчание это — лучше, чем мамины крики.

В конце добавила: «Моя кукла Света — единственная, кто меня не бросит. Потому что я для нее — мама. А мамы не бросают. По-настоящему не бросают».

Надежда Сергеевна собирала тетради, когда прозвенел звонок. Верину взяла последней. Полистала.

— Серебрякова, — сказала она. — Задержись на минуту.

Вера осталась. В классе никого не было, только пахло мелом и холодом из открытой форточки.

Надежда Сергеевна села на край учительского стола — прямо на него, по-молодецки, хотя ей было за сорок.

— Ты это сама написала? — спросила она.

— Сама.

— Про куклу. Про папу.

— Да.

— А мама где?

— Мама не живет с нами, — сказала Вера. — Мама живет отдельно. С братом.

Надежда Сергеевна смотрела на Веру долго. Потом вздохнула.

— У меня для тебя задание, Серебрякова. Не по программе.

— Какое?

— Прочитай книгу. Я дам. Потом расскажешь — понравилось или нет.

— Какую?

— «Маленького принца». Экзюпери.

Вера не знала такого писателя. Не знала такого названия. Но кивнула.

На следующий день Надежда Сергеевна принесла книгу. Тонкую, потрепанную, с обложкой, на которой был нарисован мальчик с золотыми волосами и пустыня вокруг.

— Держи, — сказала она. — Только верни.

Вера взяла книгу как святыню. Дома спрятала под подушку — рядом со Светой и отцовской каской.

Читать начала вечером, когда бабушка ушла на собрание к Петру.

В доме было тихо. Только печь гудела да мыши скреблись в подполе. Вера зажгла керосиновую лампу, села на кровать, открыла книгу.

Первые строки:

«Когда мне было шесть лет, в книге под названием „Правдивые истории“, где рассказывалось про девственные леса, я увидел однажды удивительную картинку».

Вера читала и не могла остановиться.

Про баобабы, которые могут погубить планету, если не вырывать их с корнем. Про Лиса, который сказал: «Ты навсегда в ответе за тех, кого приручил». Про Розу, капризную и прекрасную. Про Маленького принца, который ушел, но оставил свои звезды.

Когда Вера дошла до фразы: «Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь», она заплакала.

Не от горя. От узнавания.

Вот оно. Вот что бабушка имела в виду, когда говорила «смотри сердцем». Вот что папа чувствовал, когда гладил по голове. Вот что мать не умела.

— Света, — прошептала Вера. — Мы приручили друг друга. Теперь я за тебя навсегда в ответе.

Света молчала, но Вера знала — кукла ее слышит.

Надежда Сергеевна ждала Веру в школе через два дня.

— Прочитала?

— Да, — Вера кивнула. — Три раза.

— И как?

— Я теперь хочу быть Лисом.

— Почему Лисом?

— Потому что он учил Маленького принца любить. И его самого полюбили. Хоть он и не главный.

Надежда Сергеевна помолчала. Потом вытерла глаза — неуловимым движением, будто соринка попала.

— Вера, — сказала она. — У тебя талант.

— Какой?

— Чувствовать слово. Понимать суть. Это редко бывает в твоем возрасте.

— А что с этим делают?

— Развивают. Читают. Пишут. Не бросают.

Вера задумалась.

— А вы мне еще книги дадите?

— Дадите — в смысле «дадите»? — улыбнулась Надежда Сергеевна. — Говори правильно, Серебрякова.

— Дадите?

— Дам. Много. Но сначала — отличная оценка по литературе.

— А у меня и так пять, — сказала Вера.

— Будешь получать пять с плюсом.

В этот вечер Вера вернулась домой и первым делом достала из портфеля книгу — уже свою, школьную, по которой они проходили «Сказку о рыбаке и рыбке». Открыла на первой странице и написала на форзаце:

«Вере Серебряковой. 7 лет. Моя первая книга. Не считая букваря».

Бабушка заглянула через плечо, прочитала.

— Грамотная, — сказала она. — В кого такая?

— В папу, наверное, — ответила Вера.

Бабушка не спорила.

Вечером за ужином она включила телевизор. Телевизор был старый, «Рубин», с выпуклым экраном и кнопками, которые надо было нажимать с силой. Антенна ловила плохо — три канала, и все с помехами.

По первому каналу показывали новости. Диктор — строгая женщина с высокой прической — говорила:

— …Вчера в Москве подписан договор о создании Союзного государства России и Беларуси. Президент Ельцин заявил…

Бабушка выключила звук.

— Врут все, — сказала она. — Ничему не верь, что по телевизору говорят.

— А чему верить? — спросила Вера.

— Книгам. И себе.

Вера взяла «Маленького принца», положила на колени, погладила обложку.

— Бабушка, — сказала она. — А Петр знает эту книгу?

— Петру не до книг. Петр душу спасает.

— А можно читать книги и спасать душу?

Бабушка помолчала.

— Можно, — сказала она. — Если книги правильные.

— А эта правильная?

Бабушка взяла книгу в руки, полистала. Картинки посмотрела. Фразы прочитала некоторые.

— Не знаю, — сказала она. — Но про Лиса правильно. Дружба — это когда в ответе.

— Вы за меня в ответе? — спросила Вера.

— Выходит, что так.

Вера обняла бабушку. Крепко, как умела — всем телом, без стеснения.

— И я за вас, — сказала она. — Навсегда.

Бабушка погладила ее по голове. Не отстранилась.

За окном темнело. По центральному телевидению показывали концерт Аллы Пугачевой — она пела «Свечу зажгла», голосила надрывно, красиво. Бабушка посмотрела на экран, перекрестилась.

— Бесноватая, — сказала она про Пугачеву.

— Почему?

— Потому что поет как бесноватая. А люди радуются.

Вера не поняла, но запомнила.

Перед сном она достала из-под матраса фотографию матери. Посмотрела на молодую Алису, на ее белую улыбку.

— Мама, — сказала она. — Ты читала «Маленького принца»? Наверное, нет. Если бы читала, ты бы знала, что главное — сердцем. А ты сердцем не умеешь.

Она поцеловала фотографию. Положила обратно.

— Я тебя прощу когда-нибудь, — сказала она. — Обещаю. Но не сейчас. Сейчас мне надо злиться. Чтобы расти.

Она легла, накрылась лоскутным одеялом. Рядом — Света, под подушкой — «Маленький принц», на полу — отцовская каска.

Мои сокровища, — подумала Вера. — Мои люди. Моя семья.

Она заснула быстро, без снов.

Утром проснулась от того, что бабушка включила радио.

— …Внимание, говорит Москва. Передаем последние известия…

Вера села на кровати. За окном таял снег, капало с крыши, и где-то далеко, за лесом, гудел тепловоз.

Новый день начинался.

И Вера была готова.


Глава 10. Чужая свадьба

Май 1996 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Девятое мая, День Победы, но праздника никто не замечает — солнце печет по-летнему, прямо в макушку, и старухи на лавочках обсуждают, кто какой рассады накупил. Небо над лесом выцвело до блекло-голубого — такое бывает только в конце весны, когда пыльца летит с берез и все кажется подернутым желтоватой дымкой. В воздухе пахнет сиренью — бабушкина сирень в этом году выдалась на диво, гроздья лиловые, тяжелые, свисают до земли. Из домов доносится запах окрошки — верный признак мая, когда достают из погребов прошлогодний квас.

В субботу перед Троицей бабушка сказала:

— Одевайся. На свадьбу пойдем.

— Кто женится? — спросила Вера.

— У Петра племянник. Толя. Дела семейные.

Вера не знала, зачем бабушке идти на свадьбу к Петру — они не родственники. Но знала: спорить бесполезно. Бабушка сказала «надо» — значит, надо.

Она надела свое лучшее платье — синее, в горошек, которое Надежда Сергеевна подарила на восьмое марта. Платье было чуть велико, но Вера подпоясалась ремешком — стало похоже на «взрослое». Волосы заплела в две косы, приколола белые банты — пластиковые, дешевые, но бабушка сказала: «Чисто, и ладно».

Свадьба была не в доме Петра — у него тесно. Ехали в пригород, к старой бабке Клаве — той самой, у которой собирались на «собрания» по большим праздникам. Дом у Клавы был огромный — пять комнат, печь-голландка, веранда со стеклянными дверями. В саду — яблони старые, развесистые, под ними столы — длинные, сколоченные из досок, покрытые клеенкой в цветочек.

Гостей было много. Человек тридцать — все из «группы», как называла их бабушка. Взрослые сидели за столами, пили компот из сухофруктов и разговаривали тихо, без крика. Никто не курил, никто не ругался матом — это Вера заметила сразу. И было в этом что-то неестественное, как в театре, где актеры играют приличных людей.

— Сиди тихо, — шепнула бабушка. — Не позорь.

Вера села на скамейку у забора. В руках — книжка. Она взяла с собой «Динку» Осеевой — Надежда Сергеевна дала, сказала: «Прочтешь — не оторвешься». Вера уже прочитала половину и теперь дочитывала, пока взрослые занимались своими делами.

— Ты чего читаешь? — раздался голос.

Вера подняла голову.

Перед ней стоял мальчик. Лет девяти-десяти, в черных штанах и серой футболке с надписью «Nike» — подделкой, конечно, в Зареченске настоящего «Nike» не купить. Волосы темные, нестриженые, падают на лоб. Глаза серые, веселые, с хитринкой. В руке — банка «Колы», тоже поддельной, с этикеткой «Cola» без одной буквы.

— Читать умеешь? — спросил мальчик.

— Умею, — ответила Вера. — А ты?

— И я умею. Только не люблю. Скучно это.

— Ты просто не те книги брал.

Мальчик сел рядом на скамейку. Отодвинулся, чтобы не касаться — не потому, что брезговал, а потому, что незнакомые. Посмотрел на обложку Веркиной книги.

— «Динка». Про что?

— Про девочку. Которая живет сложно, но не сдается.

— Как ты?

Вера удивилась.

— Почему как я?

— А ты не сдаешься, — сказал мальчик. — Я тебя на собраниях видел. Ты всегда сидишь и смотришь в одну точку. Как будто тебя здесь нет.

Вера не знала, обижаться или нет.

— Меня зовут Вера, — сказала она.

— А меня Лёха. Алексей. Мальцев.

— Ты чей?

— Моя мать — Зоя, которая поет на собраниях. Отец в тюрьме.

Лёха сказал это просто, как о погоде. Вера сжалась внутри — знакомая боль отозвалась в груди.

— Мой папа умер, — сказала она. — В шахте.

— Знаю, — кивнул Лёха. — Бабка твоя всем рассказала. Сказала — мученик.

— Он не мученик, — жестко сказала Вера. — Он работал.

— Мученик — это который страдал за правду. Твой папа страдал?

Вера не знала. Она помнила отца усталым и молчаливым. Было ли это страданием? Или просто работой?

— Не знаю, — сказала она честно.

— Ну и ладно, — Лёха пожал плечами. — Пойдем, покажу кое-что.

— Что?

— Увидишь.

Вера спрятала книгу в карман — карман был большой, платье позволяло. Встала. Пошла за Лёхой.

Он привел ее на задворки дома Клавы. Там стоял старый сарай, крытый шифером, дверь скрипучая, на одной петле. Внутри пахло сеном и курами — хотя кур не было видно.

— Смотри, — сказал Лёха и достал из-за пазухи… нож. Не кухонный — складной, с костяной ручкой, лезвие сантиметров десять.

Вера отшатнулась.

— Ты чего? — спросил Лёха. — Это просто нож. Отец оставил, когда сел. Я его храню.

— Зачем?

— Мало ли. Всякое бывает.

Он открыл нож, провел пальцем по лезвию — осторожно, чтобы не порезаться.

— Ты боишься, да?

— Боюсь, — призналась Вера.

— Правильно. Бояться — это нормально. Я тоже боюсь. Но иногда нужно показать, что не боишься. Иначе съедят.

Вера посмотрела на Лёху — серые глаза, скулы острые, на скуле царапина — засохшая, корочкой. Потом на нож.

— Ты кого-то им резал? — спросила она.

— Нет, — Лёха засмеялся. — Я же не psychopath. Ты чего? Просто для защиты.

— От кого?

— От всех.

Он сложил нож, спрятал обратно. Вышел из сарая, сел на траву. Вера села рядом.

Свадебный шум доносился издалека — смех, звон ложек, песни. Но здесь, за сараем, было тихо. Только жаворонок где-то в поле и ветер в яблонях.

— Лёх, — спросила Вера. — А ты в Бога веришь?

— Не знаю, — он пожал плечами. — Мать верит. Петр говорит — Бог есть. А я не видел.

— А если он есть, но Петр не туда показывает?

Лёха посмотрел на Веру с уважением. Так на нее еще никто не смотрел.

— Ты умная, да? — спросил он.

— Не знаю. Просто читаю много.

— Почитай и мне чего-нибудь. Только короткое.

Вера достала «Динку», открыла на середине, прочитала вслух отрывок — про то, как Динка спасает Леньку от обвинения в краже.

Лёха слушал, не перебивая. Когда Вера закончила, сказал:

— А у нас так не бывает.

— Чего?

— Чтобы девочка спасала мальчика. У нас девчонки орут и в милицию звонят.

— А ты бы хотел, чтобы тебя спасли?

— Не знаю, — Лёха сорвал травинку, пожевал. — Наверное, нет. Не привык.

— А я привыкла, — сказала Вера. — Спасать. Себя и других.

Они сидели молча. Солнце поднялось выше, стало жарко. От земли пахло прогретой травой и чем-то горьким — полынью, наверное.

— Приходи в гости, — сказал Лёха. — На нашей улице, дом пять. Только после шести, мать на смене.

— Зачем?

— Не знаю. Просто.

— А я знаю, — сказала Вера. — Чтобы не быть одним.

Лёха усмехнулся — по-настоящему, не как Петр. Добро, скупо, но искренне.

— Точно, умная, — сказал он. — Ладно, пошли, а то хватятся.

К обеду Вера вернулась к бабушке. Евдокия сидела за столом, разговаривала с какой-то теткой — обе в платках, обе строгие, похожие друг на друга.

— Где была? — спросила бабушка, не поворачиваясь.

— С мальчиком. Лёхой.

— С каким?

— Сын Зои, которая поет.

— Мальцев, что ли? — тетка покосилась. — Ох, нехорошая семья. Отец сидит.

— И что? — сказала Вера. — Дети не в ответе за родителей.

Бабушка замолчала. Тетка тоже.

— Это ты у Надежды Сергеевны нахваталась, — сказала бабушка. — Умная больно.

— А разве умное — плохое?

— Умное — хорошо. Но гордое — плохо.

Вера не стала спорить. Села за стол, налила компот. Компот был вкусный — из сушеных яблок, с корицей. Она пила маленькими глотками и смотрела на свадебное веселье.

Петр сидел во главе стола, важный, как царь. К нему подходили гости — что-то шептали, кланялись. Он кивал, благословлял — рукой, сухой и белой, похожей на куриную лапу.

Странный он, — подумала Вера. — Все его боятся. А за что? За глаза бесцветные? За голос масляный? За то, что говорит о Боге, а сам — как…

Она не подобрала слова. Но знала — не нравится ей Петр. Не нравится, и все.

После свадьбы ехали в автобусе. Битый час — от пригорода до Кирпичного. Автобус был старенький, «ЛиАЗ», с деревянными сиденьями и запахом бензина. Вера смотрела в окно — на поля, на редкие деревни, на столбы с проводами.

— Бабушка, — спросила она. — А Петр — хороший человек?

— Он старейшина, — ответила бабушка. — Не нам судить.

— А если я сужу?

— Значит, грешишь.

— А если он на самом деле плохой?

Бабушка повернулась к Вере. Посмотрела долго — черными, острыми глазами.

— У тебя язык без костей, — сказала она. — Придержи его. Накажет Господь.

Вера замолчала. Но внутри кипело.

Дома она достала чистый лист из тетради, написала:

«Петр — странный. У него глаза как у рыбы. Он всех боится и все боятся его. А Бога боятся по-другому. Бога — с любовью. А Петра — со страхом. Значит, он не от Бога».

Она спрятала лист под матрас — рядом с фотографией матери и отцовской каской.

— Света, — сказала она кукле. — Ты не бойся. Я разберусь.

Света смотрела золотым глазом. Молчала.

За окном смеркалось. Майский вечер пах сиренью и пылью. Где-то лаяла собака — тоскливо, на луну.

Вера легла спать. Перед сном прочитала молитву — ту, которой научила бабушка. Но в конце добавила от себя:

— Господи, если Ты есть, сделай так, чтобы я не стала как Петр. Чтобы я верила по-настоящему. И чтобы никто не боялся меня, кроме врагов.

Она не знала, услышал ли Бог. Но на душе стало легче.


Глава 11. Гололед

Ноябрь 1996 года. Зареченск, Кирпичный поселок и центр города. Первая декада ноября — время, когда осень окончательно проигрывает зиме. Утром — минус семь, скользко, гололед — настолько, что люди ходят, растопырив руки, как пингвины. Снег выпал и тут же растаял, превратившись в серую кашу под ногами. А к вечеру подморозило — и каша превратилась в лед. Фонари горят тускло, через один, и тени от них длинные, кривые, как злые мысли. Из труб валит дым — густой, угольный, тяжелый — и стелется по земле, так что кажется, будто город горит, но не жарко, а холодно.

Вера шла из школы и думала о книге.

Надежда Сергеевна дала ей «Уроки французского» Распутина — про мальчика, который голодал после войны и играл на деньги, чтобы купить молоко. Вера читала и узнавала себя — не в голоде, у бабушки всегда была еда, а в одиночестве. Том, когда ты сам за себя отвечаешь, а все взрослые заняты своей жизнью.

«Человек стареет, когда перестает удивляться», — написала она в сочинении. — «А я еще не старая. Я удивляюсь каждый день. Удивляюсь, как можно жить и не любить своих детей».

Надежда Сергеевна поставила пять и написала на полях: «Верочка, ты талант. Береги себя».

Вера берегла. Но беречь себя в Зареченске ноября 1996-го было трудно.

Сегодня она шла не к бабушке, а в город. Надо было забрать учебники у одноклассницы — та болела и прислала записку, что оставила книжки в камере хранения на автовокзале. Бабушка не хотела пускать одну: «Опасно. Кругом бандиты». Но Вера сказала: «Я большая, мне уже семь, почти восемь».

Вранье. Восемь только в мае.

Но бабушка махнула рукой — устала спорить.

Дорога от школы до автовокзала — двадцать минут пешком. Вера шла быстро, чтобы не замерзнуть. Туфли промокли еще вчера, и теперь ноги стыли на ледяном ветру. Она поджимала пальцы в ботинках — помогало, но ненадолго.

У Дома культуры она остановилась. На афише — киноафиша: «Кавказская пленница» на завтра, цена билета — тысяча рублей старыми, или один новый рубль. Вера посчитала — на один рубль можно купить буханку хлеба. Кино дорого.

Она пошла дальше.

Автовокзал был маленький, занюханный, с вечно пьяными мужиками у входа и запахом пирожков с печенью. Вера прошла в камеру хранения, отдала бабушкину записку — та написала, чтобы тетенька в окошке поверила — и получила стопку учебников: математика, русский, чтение. Все замотаны в газету, перевязаны бечевкой.

— Спасибо, — сказала Вера.

— Иди, девочка, — сказала тетенька. — Темнеет рано.

Вера вышла. На улице уже смеркалось. Ноябрьский день короткий — в четыре часа сумерки, в пять — ночь. Вера взглянула на часы — полпятого. Надо торопиться.

Она пошла в обход — через пустырь за гаражным кооперативом. Так короче минут на десять. И тише — не надо идти вдоль трассы, где машины сигналят и грязь из-под колес летит в лицо.

На пустыре было безлюдно. Гаражи стояли рядами — железные, ржавые, с навесными замками. Кое-где горел свет в окошках — мужики возились с машинами, пили пиво, слушали радио. Вера шла по тропинке, прижимая к груди учебники.

И тут услышала:

— Эй, девка.

Она не остановилась. Ускорила шаг.

— Я кому сказал — стой!

Шаги за спиной. Тяжелые, уверенные. Вера обернулась — трое. Подростки, лет по пятнадцать-шестнадцать. В куртках-пуховиках, в вязаных шапках-петушках — мода девяностых. Лица не разобрать в сумерках, только сигаретные огоньки: дымятся, как светлячки.

— Чего надо? — спросила Вера.

— А чё у тебя в сумке? — спросил один — самый высокий, с бритым затылком.

— Учебники.

— Денег нет?

— Нет.

— А чё тогда здесь ходишь? Мешаешься.

Вера понимала — опасность. Ей уже рассказывали в школе: в Зареченске грабят детей. Отбирают деньги, куртки, телефоны. У Веры не было ни денег, ни телефона, ни куртки хорошей — только бабушкино пальто перешитое. Но учебники были. И она их не отдаст.

— Я сейчас закричу, — сказала Вера. — В гаражах мужики. Прибегут.

— А мы скажем, что ты сама приставала, — засмеялся бритоголовый.

Второй засмеялся. Третий молчал — стоял чуть поодаль, жевал жвачку.

— Отдай сумку, — сказал бритоголовый. — И иди себе. По-хорошему.

— Нет, — сказала Вера.

Она стояла и смотрела на них. Внутри было пусто — ни страха, ни злости. Только холод. Тот самый, который поселился после смерти отца.

«Если меня убьют, — подумала Вера, — бабушка останется одна. А бабушку жалко».

Она вдруг выдохнула — и заорала. Не тонко, не по-детски — басом, как заводская сирена. Заорала так, что у самой уши заложило.

— ПОМОГИТЕ! ГРАБЯТ!

Свет в одном из гаражей погас. Потом зажегся снова. Дверь железная лязгнула — открылась. Вышел мужик в телогрейке, с монтировкой в руке.

— Чё за шум?

Подростки отшатнулись. Бритоголовый плюнул на землю.

— Психичка, — сказал он. — Пошли отсюда.

Они ушли — быстро, вразвалочку, делая вид, что не убегают. Вера стояла и смотрела им вслед. Коленки дрожали, но она не плакала. Нельзя.

— Жива? — спросил мужик.

— Жива, — кивнула Вера.

— Одна ходишь?

— К бабушке иду.

— Иди быстрей. Темно уже.

Вера пошла. Учебники прижимала так, что заболели руки. Пальцы замерзли, губы растрескались от ветра.

Дома бабушка ждала у калитки.

— Где тебя носило? — закричала она, еще не видя Вериного лица, только силуэт.

— В городе была. Учебники забирала.

— Напугала меня. Думала, не придешь.

— Пришла, — Вера протянула учебники. — Вот.

Они зашли в дом. Бабушка зажгла керосинку — свет все еще не дали, уже третью неделю. У печки грелся чайник.

— Садись, — сказала бабушка. — Рассказывай.

Вера рассказала. Про пустырь, про гаражи, про бритоголового. Бабушка слушала, скрестив руки на груди. Лицо каменное, но Вера заметила — брови дрогнули.

— С этого дня, — сказала бабушка, — ходишь только по главной дороге. Поняла?

— Но там долго.

— Долго, но безопасно. А на пустыре убьют — и никто не найдет. Поняла?

— Поняла.

Вера разулась, поставила туфли сушиться к печке. Села на лавку, сняла мокрые носки. Ноги были синие — от холода, от страха.

— Бабушка, — сказала она. — А если бы меня убили, вы бы плакали?

— Не говори глупостей.

— Нет, вы скажите.

Бабушка повернулась к Вере. Посмотрела тяжело, как смотрят на больного — с жалостью и злостью одновременно.

— Плакала бы, — сказала она. — Хоть и грех плакать. Умершие в раю, а живые мучаются.

— Я не хочу в рай, — сказала Вера. — Я хочу жить.

— Вот и живи. И не лезь на рожон.

После ужина Вера сидела на кровати, обняв колени. Рядом — Света и отцовская каска. Она взяла каску, надела на голову.

— Папа, — сказала она. — Ты меня сегодня спас?

Каска молчала. Но Вере показалось — в железных заклепках застучало что-то похожее на сердце.

— Спас, — ответила она сама себе. — Конечно, спас.

Она сняла каску, поцеловала. Положила на место.

За стеной бабушка включила радио. Передавали новости — голос диктора был бодрый, но Вера не слушала. Она думала о том, что мир опасен. И что если она хочет выжить, надо быть сильной. Не как мать, которая лежит на диване. Не как Петр, который прячется за чужими душами. А как… Как Лис из «Маленького принца». Который говорит правду, даже когда больно.

Она достала тетрадь, написала:

«Я сегодня не испугалась. Я закричала. И меня услышали. Значит, кричать надо. Даже если кажется, что никто не услышит. Потому что кто-то всегда есть. Даже если не видно. Как папа».

Спрятала тетрадь под матрас.

Легла. Спать не хотелось — перед глазами стояли огоньки сигарет в темноте. Вера закрыла глаза и стала дышать глубоко — раз, два, три, десять.

Вдох — выдох. Вдох — выдох.

Так ее научила Надежда Сергеевна. Когда страшно — дыши. Воздух — это жизнь. Пока дышишь — жив.

Она заснула под утро. Снился ей пустырь — только не зареченский, а настоящий, песчаный, как в «Маленьком принце». И по пустырю шел мальчик с золотыми волосами, а за ним — Лис.

— Приручи меня, — сказал Лис.

— Нельзя, — ответил Вера во сне. — Я еще маленькая. Я сначала себя должна приручить.

Проснулась в поту. За окном светало — ноябрьское утро было хмурым, серым, безнадежным. Но Вера знала — где-то за тучами есть солнце. Она его видела. Не глазами — сердцем.

— Спасибо, — сказала она неизвестно кому. — За ночь. За день. За то, что я жива.

Встала, надела носки, пошла умываться. Вода в рукомойнике была ледяная — но Вера улыбнулась.

Холод — это жизнь.

А жизнь — это хорошо.


Глава 12. Олимпиада

Февраль 1997 года. Зареченск — Екатеринбург. Февраль на Урале — месяц, когда зима показывает характер. Морозы под тридцать, снег по колено, но солнце уже не зимнее, а какое-то предвесеннее — острое, яркое, слепящее. Ветки берез чернеют на его фоне, как прочерченные тушью. Сугробы отливают синевой, а воздух такой чистый, что кажется — пьешь его, и он хрустит на зубах. В Зареченске в этот день — оттепель обещают к вечеру, но пока держит крепкий минус.

Надежда Сергеевна подошла к Вере после уроков.

— Серебрякова, задержись.

Вера задержалась. Она знала, что сейчас будет что-то важное. У Надежды Сергеевны был особый взгляд, когда она хотела сказать что-то, чего боялась или на что надеялась.

— В областном центре олимпиада по литературе, — сказала учительница. — Для начальной школы. Я хочу, чтобы ты поехала.

— Я? — Вера удивилась. — В Екатеринбург?

— Да. Тема свободная — сочинение. Ты умеешь писать. Я видела.

Вера молчала. Екатеринбург был для нее как другой мир — большой, красивый, опасный. Она там никогда не была. Только в кино видела — высотные дома, трамваи, яркие вывески.

— А бабушка отпустит?

— Я поговорю с Евдокией Степановной.

— Она не захочет. Она меня одну никуда…

— Не одну. Я с тобой поеду.

Вера посмотрела на учительницу. Надежда Сергеевна улыбалась — мягко, как-то по-матерински, совсем не как чужая тетка. У Веры защипало в носу.

— Вы правда со мной поедете?

— Правда. Билеты уже купила. Завтра в шесть утра автобус. Скажешь бабушке.

Дома Вера долго не решалась сказать. Бабушка месила тесто — руки в муке, лицо красное от печки. Вера стояла в дверях и мяла подол платья.

— Чего встала? — спросила бабушка. — Проходи, не стой на сквозняке.

— Бабушка, я завтра в Екатеринбург еду.

— Это еще зачем?

— На олимпиаду. По литературе. С Надеждой Сергеевной.

Бабушка вытерла руки о фартук. Повернулась к Вере.

— Олимпиада? Это когда соревнуются?

— Да. Кто лучше напишет сочинение.

— А тебе зачем?

— Я хочу.

Бабушка помолчала. Посмотрела в окно — за окном темнело, и фонарь качался на ветру, как маятник.

— В городе опасно, — сказала она.

— Со мной учительница.

— Учительница — не мать. Не защитит.

— Бабушка, — Вера подошла ближе. — Пожалуйста. Я никогда никуда не ездила. Я хочу посмотреть.

Бабушка вздохнула — так, как вздыхают, когда понимают, что проиграли.

— Одна ночь, — сказала она. — И чтобы в восемь вечера была дома.

— Мы вернемся в семь. Надежда Сергеевна сказала.

— А если не вернетесь?

— Вернемся.

Бабушка снова вытерла руки. Достала из кармана фартука десять рублей — новыми, бумажными, с изображением Красноярска.

— На, — сказала она. — Купишь себе чего в городе. Булочку, может, или журнал.

Вера взяла деньги. Они были теплые — бабушкины, с ее теплом.

— Спасибо, — сказала она.

— Не благодари. Пирог остынет.

Автобус в Екатеринбург шел четыре часа. Вера сидела у окна, смотрела, как мелькают заснеженные поля, редкие деревни, столбы с намерзшими проводами. Надежда Сергеевна дремала рядом — она не выспалась, потому что вставала в пять утра, чтобы успеть на рейс.

Вера не спала. Она смотрела и запоминала. Снег за окном был везде — на крышах, на полях, на деревьях. Белый, чистый, нетронутый. «Как лист бумаги, — подумала Вера. — Напишешь что-то — останется навсегда».

В Екатеринбурге они вышли на Северном автовокзале. Город грохотал — трамваи, троллейбусы, сигналы машин. Вера зажмурилась от шума. Пахло бензином и свежим хлебом — где-то рядом была пекарня.

— Не бойся, — сказала Надежда Сергеевна, взяла Веру за руку. — Идем, нам в центр.

Они поехали на трамвае. Трамвай был старый, дребезжащий, с деревянными сиденьями — почти как в Зареченске, только больше и чище. Вера прижималась к стеклу и смотрела на улицы. Проспект Ленина, Площадь 1905 года, Цирк — все было огромное, непривычное, чужое.

— Тут можно жить? — спросила Вера.

— Можно, — кивнула Надежда Сергеевна. — Хочешь?

— Хочу, — сказала Вера. — Здесь не видно леса. И не видно труб. Только дома. Красивые.

Олимпиада проходила в Дворце творчества юных — большом здании с колоннами и лепниной на фасаде. Внутри пахло деревом и старыми книгами. Вера вошла в зал — там уже сидели дети. Много детей. Хорошо одетых, с портфелями, с телефонами — у некоторых были мобильные, черные кирпичики «Моторолла», которые тогда только появлялись.

Вера опустила глаза. Ее бабушкино пальто на фоне их пуховиков выглядело как чучело. Но она подняла голову. Я здесь не пальто соревноваться. Я головой.

Тема сочинения была написана на доске: «О чем я мечтаю».

Вера села за парту. Взяла ручку. Ручка была простая, шариковая, с колпачком, на котором бабушка написала фломастером «В.С.». Вера повертела ручку в пальцах.

О чем я мечтаю?

Она закрыла глаза. Перед ней встали картинки.

Мать, которая обнимает. Отец, который жив. Бабушка, которая не работает на огороде — сидит в кресле и вяжет. Света с двумя глазами. Стол с едой. Пироги каждый день. Комната с большим окном — окном на запад, чтобы видеть закат.

Она открыла глаза и начала писать.

Писала быстро, почти не думая. Слова лились сами — как вода из крана, который долго не открывали. Она написала про маму, которая научится любить. Про папу, который вернется из шахты, но не из смерти — из своей усталости. Про бабушку, которая наконец улыбнется.

«Я мечтаю о мире, — написала она в конце. — Не о том, где нет войны. О том, где все матери любят своих детей. Потому что если мать не любит — мир рушится. А если рухнул мир, как его построить заново? Я еще не знаю. Но я учусь. Каждый день учусь».

Она перечитала. Переписала набело — без помарок, каллиграфическим почерком, которым научила ее бабушка: «Пиши чисто, чтобы Богу не стыдно было показать».

Сдала работу. Вышла из зала.

Надежда Сергеевна ждала в коридоре, пила кофе из пластикового стаканчика.

— Как? — спросила она.

— Не знаю, — сказала Вера. — Я написала правду.

— Это правильно. Правду ценят.

Они ждали результатов три часа. Вера ходила по коридорам Дворца, разглядывала портреты — Пушкина, Толстого, Чехова. На Чехова она задержалась дольше всего — он был похож на папу. Те же усталые глаза, та же складка между бровей.

— Папа, — прошептала Вера. — Если я выиграю, это будет тебе подарок. С того света.

В полдень объявили результаты.

— Серебрякова Вера, школа номер 7 города Зареченска — первое место.

Надежда Сергеевна заплакала. Вера не плакала. Она стояла посреди зала, сжимая в кулаке грамоту — плотную, глянцевую, с золотым тиснением. Первое место по области. Ее первое место.

К ней подошла женщина из жюри — высокая, в очках, с красной помадой.

— Девочка, — сказала она. — Твое сочинение мы прочитали вслух. Все плакали. Это правда?

— Какая правда? — спросила Вера.

— Что мать не любит.

— Правда.

— Но так не бывает. Матери всегда любят.

— Бывает, — сказала Вера. — Моя мать не любит.

Женщина замолчала. Потом обняла Веру — порывисто, неловко, как обнимают чужих людей, когда не знают, что сказать.

— Спасибо, — сказала женщина. — За правду.

В обратном автобусе Вера молчала. Держала грамоту на коленях и смотрела в окно. Надежда Сергеевна взяла ее за руку — молча, без слов.

— Можно я позвоню бабушке? — спросила Вера.

— Позвони.

У водителя был сотовый — огромный, с антенной. Вера набрала бабушкин номер — соседка тетя Вера принимала звонки, потому что у бабушки телефона не было.

— Бабушка, — сказала Вера. — Я первое место заняла.

— Молодец, — ответила бабушка. — Когда приедешь?

— К вечеру.

— Пироги будут.

Вера отдала телефон водителю. Посмотрела на Надежду Сергеевну.

— Она не спросила, о чем я писала, — сказала Вера.

— Зачем? Она и так знает.

— Откуда?

— Потому что бабушка. Она все про тебя знает.

Автобус въехал в Зареченск в сумерках. Город встретил их запахом угля и мокрого снега — к вечеру потеплело, ударила оттепель. Вера сошла на остановке, попрощалась с Надеждой Сергеевной.

— Спасибо вам, — сказала она. — За книжки. За веру. За все.

— Живи, Вера, — сказала учительница. — Живи хорошо. Это лучшая благодарность.

Дома Вера застала бабушку у печки. Пахло пирогами — с капустой, с картошкой, с яйцом.

— Наша победительница, — сказала бабушка. — Раздевайся, садись.

— Бабушка, — Вера подошла, обняла. — Я написала про маму. Что она меня не любит.

— Знаю, — кивнула бабушка. — Ты всегда про это пишешь. В каждой тетрадке.

— И вы не злитесь?

— На правду не злятся. На правду обижаются. А я не обижаюсь. Я старая.

Бабушка поставила перед Верой тарелку с пирогом, налила чаю — в бабушкину чашку с золотым ободком, самую красивую.

— Пей, — сказала она. — За твою победу. И за то, чтобы мать твоя когда-нибудь очнулась.

Вера пила чай и смотрела на бабушку. Впервые она заметила, как бабушка постарела за этот год. Морщины глубже, руки хуже, спина согнулась.

«Я вырасту и буду за ней ухаживать, — подумала Вера. — Я буду ей пироги печь. Я буду ей читать вслух. Я буду…»

Она не закончила мысль. За окном завыл ветер, и снег снова пошел — крупный, мокрый, весенний. Февраль сдавался. Март был близко.

— Весна будет, — сказала бабушка. — Рано в этом году.

— А мне нравится, — сказала Вера. — Когда рано.

Она доела пирог, вымыла за собой посуду. Пошла в свою комнату, достала из-под матраса фотографию матери.

— Мама, — сказала она. — Я заняла первое место. Я молодец. Ты бы гордилась, если бы умела.

Положила фотографию обратно. Легла, укрылась лоскутным одеялом.

— Света, — сказала она. — Мы победили.

Света молчала. Но Вера знала — кукла рада.

Она заснула с улыбкой. Впервые за долгое время — с улыбкой.


Глава 13. Прощание с детством

Май 1998 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Конец мая — начало лета, но лето в этом году какое-то нервное, суетливое. Дефолт грядет — по телевизору говорят о кризисе, бабушка слушает новости и качает головой. В огороде зацвела картошка, и над ней кружат шмели — толстые, мохнатые, как маленькие медвежата. Сирень отцвела, но запах ее еще держится — тонкий, сладкий, чуть горьковатый. Небо высокое, с редкими кучевыми облаками, похожими на взбитые сливки.

Вера возвращалась из школы. Последний звонок прозвенел на прошлой неделе, но она ходила на дополнительные занятия — Надежда Сергеевна готовила ее к переходу в пятый класс. "Ты способная, — говорила она, — но программа будет сложнее. Не расслабляйся".

Вера не расслаблялась. Она вообще не умела расслабляться — это умение не было заложено в нее ни матерью, ни бабушкой. Только отец иногда говорил: "Посиди, отдохни, дочка". Но отца не было.

Дома ее ждала тишина. Не та тишина, когда никого нет, а та, когда кто-то есть, но молчит — тревожно, тяжело.

— Бабушка? — позвала Вера.

Ответа не было. Она прошла на кухню — пусто. В спальню — пусто. В свою комнату — пусто.

Сердце екнуло. Она выбежала во двор.

Бабушка сидела на лавке у крыльца. Не молилась, не вязала, не полола грядки — просто сидела, сложив руки на коленях. Лицо было серое, как талый снег.

— Бабушка, что случилось?

— Садись, — сказала бабушка. — Поговорить надо.

Вера села рядом. В мае солнце грело уже по-летнему, но Вере вдруг стало холодно. Так бывает перед бедой — ветер дует изнутри.

— Мать звонила, — сказала бабушка.

— А у нее телефон появился?

— Соседский. Она сказала — Паша в больнице.

— Что с ним?

— Аппендицит. Прооперировали. Теперь выкарабкивается.

Вера выдохнула. Аппендицит — не смертельно. Но бабушка молчала, и это молчание было страшнее слов.

— Бабушка, не томите.

— Она сказала, чтобы ты приехала. К ней. На лето.

Вера замерла. Сердце, которое только что стучало, вдруг остановилось — потом забилось снова, но уже по-другому, рвано, неровно.

— Зачем? — спросила она.

— Не сказала.

— А вы что ответили?

— Сказала — подумаем.

— Не поеду, — сказала Вера. — Я не хочу.

Бабушка посмотрела на нее — темно, тяжело, как в тот день, когда умер отец.

— Она — мать, Вера. Ты должна.

— Она меня не мать. Она меня родила. Это разные вещи.

— Не рассуждай. Поедешь, поживешь, посмотришь. Пашу проведаешь. Может, образумится.

— Не образумится, — Вера встала. — Никогда. Она не умеет.

— А ты откуда знаешь?

— Я знаю, бабушка. Я четыре года у нее прожила. Я помню.

Они замолчали. Над огородом кружились пчелы — деловитые, трудолюбивые, им не было дела до человеческих трагедий.

— Я подумаю, — сказала Вера, чтобы закончить разговор.

— Подумай, — кивнула бабушка. — Но решение принимать тебе.

Всю ночь Вера не спала. Лежала на кровати, смотрела в потолок. Света лежала рядом, на подушке — Вера положила ее специально, чтобы было не так страшно.

— Света, — сказала она. — Что мне делать?

Света молчала.

— Если я поеду, она меня сломает. Если не поеду — бабушка расстроится. Она верит, что матери надо давать шанс. А я не верю.

Вера перевернулась на бок. В окно светила луна — полная, желтая, как блин на сковородке. "В такие ночи, — вспомнила она слова бабушки, — нечисть гуляет". Но никакой нечисти не было. Только Вера и ее страх.

Утром она встала с решением.

— Я поеду, — сказала она бабушке. — Но ненадолго. На неделю.

— Хорошо, — бабушка кивнула, не оборачиваясь от печки. — Собери вещи.

Вера собрала рюкзак — школьный, старый, с выцветшим принтом "Терминатор-2". Положила смену белья, зубную щетку, расческу, куклу Свету. На дно — отцовскую каску. На всякий случай.

Мать жила на той же улице Уральской, в доме 17, квартира 8. Вера помнила этот адрес наизусть, как молитву — с детства, когда смотрела на конверты, которые приходили бабушке.

Она доехала на автобусе одна — бабушка не провожала, сказала: "Сама доберешься, не маленькая". Вера и сама знала, что не маленькая. В свои девять с половиной она чувствовала себя на сорок.

Дверь открыла мать. Алиса изменилась — похудела, подурнела. Волосы стриженые коротко, некрасиво. Глаза обведены черным, но не косметикой — усталостью.

— Заходи, — сказала она. — Чего стоишь?

Вера вошла. Квартира пахла по-прежнему — кислым бельем и чем-то еще, давно не проветриваемым. На диване, том самом, продавленном, лежал Паша. Он вытянулся — три года, а казался меньше. Бледный, с синими кругами под глазами.

— Паша, — позвала Вера.

Брат открыл глаза. Посмотрел на нее — не узнал.

— Это Вера, сестра твоя, — сказала мать. — Помнишь?

— Нет, — сказал Паша.

Вера села на край дивана. Погладила брата по голове — волосы были тонкие, мягкие, как пух.

— Привет, — сказала она. — Я приехала тебя проведать.

— Ты конфеты привезла? — спросил Паша.

— Нет, — сказала Вера. — В следующий раз.

— Всегда в следующий раз, — буркнул Паша и отвернулся к стене.

Вера осталась сидеть, гладя его по плечу. Мать ушла на кухню — загремела посудой.

Вечером они ужинали втроем — мать, Вера и Паша. Ели макароны с тушенкой — дешево, сердито, безвкусно. Вера жевала и вспоминала бабушкины пироги. Бабушкины щи. Бабушкину гречку с маслом.

— Как школа? — спросила мать, не глядя.

— Хорошо.

— Учишься?

— На пятерки.

— Молодец.

Пауза. Долгая, тягучая, как патока зимой. Вера смотрела на мать — чужую женщину, которая сидела напротив и делала вид, что интересуется.

— Мам, — сказала Вера. — А почему ты меня к себе не взяла тогда? В пять лет.

— Неудобно было, — ответила мать. — Жили плохо.

— А сейчас удобно?

— Сейчас тоже неудобно. Но ты большая.

"Я всегда была большая, — хотела сказать Вера. — С рождения. Потому что ты не дала мне быть маленькой". Но промолчала.

Ночью она лежала на раскладушке — мать постелила ей в проходной комнате, между шкафом и стиральной машиной. Вспоминала бабушкин дом, печку, лоскутное одеяло.

— Света, — прошептала она. — Мы здесь ненадолго. Потерпи.

На третий день Вера не выдержала. Сказала матери:

— Я поеду завтра. Бабушка одна.

— Как хочешь, — мать пожала плечами. — Но Паша расстроится.

Паша не расстроился. Он играл в машинку — старенькую, без колеса — и не заметил, как Вера ушла.

На прощание мать сказала:

— Ты на меня не обижайся.

— Я не обижаюсь, — сказала Вера. — Я принимаю.

— Что принимаешь?

— Что ты меня не любишь. Принимаю и живу дальше.

Мать хотела что-то ответить — открыла рот, закрыла. Повернулась и ушла в комнату.

Вера вышла на улицу. Майское солнце било в глаза, и воробьи купались в луже у подъезда. Она посмотрела на дом номер 17, на квартиру 8, на окно, за которым скрылась ее мать.

— Прощай, — сказала она тихо.

Села на автобус. Поехала домой.

Дома бабушка ждала с пирогами. Как всегда. Как после всего.

— Ну? — спросила она.

— Ничего не изменилось, — сказала Вера. — Она та же.

— А ты?

— Я другая. Я сильнее, чем была.

— Это хорошо, — кивнула бабушка. — Пирог будешь?

— Буду.

В этот вечер они сидели на крыльце. Пили чай с пирогами. Смотрели, как садится солнце — огромное, красное, как спелый помидор.

— Бабушка, — спросила Вера. — А вы бы хотели, чтобы я на нее была похожа?

— На кого?

— На маму.

— Боже упаси, — сказала бабушка и перекрестилась. — Ты на отца похожа. Лицом. А душой — ни на кого. Своя.

— Это хорошо?

— Это лучшее, что может быть.

Вера допила чай. Поставила кружку на перила. Прижалась к бабушкиному плечу.

— Я останусь с вами, — сказала она. — Навсегда.

— Ты вырастешь, — вздохнула бабушка. — Уедешь.

— Я вернусь. Я всегда возвращаюсь.

— В этом ты тоже на отца похожа. Он обещал вернуться. Не вернулся.

Вера замолчала. Не потому, что обиделась — потому что поняла. Бабушка боялась, что Вера уйдет, как Гена. Уйдет в свою жизнь и забудет.

— Бабушка, — сказала Вера. — Я не умру. Я буду жить долго. И вы тоже будете. Мы вместе.

— Не зарекайся, — сказала бабушка. — Жизнь переменчива.

— Значит, будем меняться вместе.

Они сидели до темноты. Смотрели, как зажигаются звезды. В мае они бледные, неуверенные — лето еще не вступило в свои права, и ночи короткие, тревожные.

— Бабушка, — спросила Вера. — А вы верите, что я стану писательницей?

— Верю, — сказала бабушка. — Только пиши правду.

— А если правда жестокая?

— Тем более. Жестокую правду надо записывать, чтобы не повторялась.

Вера улыбнулась. Встала, пошла в дом. Достала из-под матраса тетрадь и написала:

«Сегодня я поняла: мать — это не та, кто родил. Мать — та, кто не бросил. Моя мать — бабушка Евдокия. А Алиса — просто женщина, у которой когда-то была я. Я ее прощаю. Не потому что она заслужила. Потому что мне легче».

Она спрятала тетрадь. Легла спать.

Снился ей отец. Он сидел на крыльце бабушкиного дома, курил — хотя при жизни не курил, откуда во сне взялось? — и смотрел на звезды.

— Пап, — спросила Вера во сне. — Ты меня видишь?

— Вижу, — ответил отец. — Расту.

— Я сильная?

— Сильная.

— Я справлюсь?

— Справишься. Ты моя дочь.

Он погладил ее по голове — рукой тяжелой, теплой, живой — и растворился в темноте.

Вера проснулась с ощущением, что ее обнимали. Тепло еще держалось на плечах — уходящее, нежное.

— Спасибо, папа, — прошептала она.

Встала. Умылась. Пошла завтракать.

Бабушка пекла блины — масленица прошла, но блины в доме пекли всегда, по любому поводу.

— Садись, — сказала бабушка. — Поешь перед дорогой.

— Какой дорогой?

— В школу. Жизнь продолжается.

Вера села. Налила в блюдце сметаны, свернула блин трубочкой, макнула.

Вкусно.

Очень вкусно.

"Я выживу, — подумала она. — Я выживу, и это будет моей главной книгой".


Глава 14. Зареченск-город

Сентябрь 2000 года. Зареченск, Кирпичный поселок и центр города. Первая декада сентября — бабье лето, обманчивое, золотое. Воздух чист и прозрачен, как слеза, паутина летает над огородами, цепляется за волосы, за ресницы. В лесу уже пахнет грибами — бабушка собирает опята, сушит их на зиму. Небо высокое, синее, с редкими белыми облаками, похожими на лебедей. По ночам уже холодно — до плюс пяти, и бабушка топит печь, чтобы Вера не замерзла.

Вере одиннадцать. Она в шестом классе, лучшая ученица в школе, любимица Надежды Сергеевны и тайная гордость бабушки, которая никогда не хвалит вслух, но соседям уже рассказывает: "Моя-то, Вера, вон куда выбилась — олимпиады выигрывает, сочинения пишет. Может, в люди выйдет".

Вера выходила в люди. Медленно, трудно, но выходила.

В сентябре Надежда Сергеевна сказала:

— В городском Доме культуры объявили конкурс юных прозаиков. Ты должна участвовать.

— О чем писать? — спросила Вера.

— О чем хочешь. Но лучше о том, что знаешь.

Вера знала одно — свою жизнь. И жизнь бабушки. И жизнь матери, которую она почти не знала, но чувствовала каждой клеткой.

Она села за стол и написала рассказ. Назвала его "Бабушкины руки". Про руки, которые месят тесто, полют грядки, гладят по голове — редко, но так, что запоминается навсегда. Про руки, которые крестятся на ночь и закрывают глаза умершим.

Рассказ занял три тетрадных листа. Вера переписала набело — без помарок, красивым почерком. Отнесла Надежде Сергеевне.

— Прочтите, — сказала она. — Я волнуюсь.

Учительница прочитала при ней. Подняла глаза — они были мокрые.

— Вера, — сказала она. — Ты не человек. Ты — боль.

— Это хорошо?

— Для литературы — да. Для жизни — не знаю.

Конкурс выиграла Вера. Грамоту повесили на стенде в Доме культуры, и бабушка ходила смотреть на нее каждый день — стояла перед стеклом, сложив руки на груди, и улыбалась своей улыбкой, которую не показывала дома.

— Горжусь? — спросила Вера.

— Молчу, — ответила бабушка. — Чтобы не сглазить.

После конкурса Вере пришло приглашение из областной газеты "На смену!" — детское приложение. Редактор, молодая женщина с короткой стрижкой и серьгой в носу, сказала по телефону (бабушка опять бегала к соседке):

— Ты талантлива, Вера. Приезжай к нам на практику. Будем учиться писать заметки.

— А как же школа? — спросила Вера.

— А школа подождет. Таланты не каждый день рождаются.

Бабушка отпустила не сразу. Три дня собирала — то денег на дорогу нет, то боится одну пускать. Но Вера уперлась: "Я уже большая. Одиннадцать лет. Я сама справлюсь".

Она поехала в Екатеринбург одна. В первый раз без Надежды Сергеевны, без бабушки, совсем одна.

В городе ее встретила редактор — тетя Лена, как она представилась. Высокая, худая, с папиросой в руке — курила на ходу, даже не затягиваясь, просто держала в пальцах для красоты.

— Ты Вера? — спросила она, разглядывая девочку в бабушкином пальто. — Маленькая какая.

— Я не маленькая, я высокая, — сказала Вера. — Просто худая.

Тетя Лена засмеялась. Запахнула на Вере пальто, поправила воротник.

— Пойдем, — сказала она. — Научим тебя писать не про бабушек, а про жизнь.

Редакция находилась в старом здании на проспекте Ленина. Внутри пахло типографской краской, кофе и сигаретами. Вера прошла в комнату, где сидели журналисты — все молодые, громкие, с компьютерными мышками (тогда это была диковинка).

— Это Вера, — представила тетя Лена. — Из Зареченска. Победительница конкурса.

— Ого, — сказал один журналист, лохматый, в клетчатой рубашке. — Та самая девочка про бабушкины руки?

— Та самая, — кивнула Вера.

— Сильная вещь. Я плакал.

Вера не знала, что ответить. Она не привыкла, чтобы взрослые мужчины плакали над ее текстами.

Тетя Лена посадила Веру за компьютер — старенький "Пентиум", с монитором-кинескопом. Показала, как набирать текст.

— Напиши заметку про город, — сказала она. — Про Екатеринбург. Что тебе понравилось, что нет.

Вера написала. Про трамваи, которые звенят как колокольчики. Про высотные дома, в которых живут люди и не видят леса. Про то, что город красивый, но чужой. И что она, Вера, не хочет в нем жить — только учиться. А жить — в Зареченске. Потому что там бабушка.

Тетя Лена прочитала, хмыкнула.

— Странная ты, Вера. Обычно все хотят в город. А ты — в свою дыру.

— Это не дыра, — сказала Вера. — Это дом.

Заметку напечатали. Вера получила гонорар — пятьдесят рублей. Большие деньги по тем временам. На них она купила бабушке платок — шелковый, с розами, не такой, как черные бабушкины платки, а праздничный.

Дома бабушка посмотрела на платок, пощупала, поднесла к свету.

— Дура, — сказала она. — На еду бы купила.

— Вы еду сами готовите, — сказала Вера. — А платок я хотела. Чтобы вы знали — я вас люблю.

Бабушка отвернулась. Но платок надела. И не снимала три дня — даже спать ложилась в нем.

Ночью Вера сидела на кровати, обняв колени. В окно светила луна — августовская, яркая, щедрая. На столе лежала свежая газета с ее заметкой — Вера Серебрякова, 11 лет, Зареченск.

— Света, — сказала она. — Я теперь почти писательница. Как ты думаешь, папа бы гордился?

Света молчала. Но Вера знала — да. Папа бы гордился. Он бы пришел с шахты, не мытый, в пыли, сел на табуретку и сказал: "Ну-ка, почитай, дочка". А она бы читала, и он бы слушал — молча, устало, но внимательно. А потом погладил бы по голове и сказал: "Молодец. Вся в меня".

— Только я не в тебя, папа, — прошептала Вера. — Я в себя. И это лучше.

Она легла спать. Перед сном, как всегда, прочитала молитву — ту, которой научила бабушка, и добавила от себя:

— Господи, сделай так, чтобы я не забыла, откуда я родом. Чтобы я помнила бабушку. И папу. И даже маму. Несмотря ни на что.

Утром ее разбудил звонок в дверь. Бабушка пошла открывать. Вера услышала голос — женский, плачущий.

— Вера! — позвала бабушка. — Выйди!

Вера вышла в прихожую. На пороге стояла мать. Алиса. Старая, седая, хотя ей было всего тридцать четыре. В руках — авоська с гостинцами: яблоки, печенье, банка компота.

— Вера, — сказала мать. — Я газету видела. Твою заметку. Ты молодец.

— Здравствуйте, мама, — сказала Вера. — Проходите.

Мать прошла, села на лавку, не разуваясь. Бабушка стояла в дверях, скрестив руки на груди — охраняла.

— Я пришла… — мать замялась. — Я пришла сказать. Я Пашу в школу отдала. Он учится. Плохо, но учится.

— Это хорошо, — сказала Вера.

— И еще… я устроилась на работу. Уборщицей в магазин. Не Бог весть что, но деньги есть.

— Я рада.

Мать замолчала. Смотрела на Веру — растерянно, испуганно. Как будто видела в первый раз.

— Вера, — сказала она. — Ты на меня не сердишься?

— Уже нет, — ответила Вера. — Устала сердиться.

— Прости меня. Я знаю, что поздно. Но ты прости.

Вера подошла к матери, села рядом. Посмотрела ей в глаза — в те самые, которые когда-то были красивыми и пустыми.

— Я прощаю, — сказала она. — Не потому что вы заслужили. Потому что я хочу быть свободной. А злость — это цепи.

Мать заплакала. Сперва тихо, потом громче — зарыдала, закрыв лицо руками. Вера не знала, что делать — она никогда не видела мать плачущей. Бабушка не двинулась с места.

— Мама, — сказала Вера. — Не плачьте.

— Я столько лет… — всхлипывала Алиса. — Столько лет я тебя не видела. А ты выросла. И не нуждаешься во мне.

— Нуждаюсь, — сказала Вера. — Только по-другому. Мне нужно, чтобы вы жили. Чтобы Паша рос. Чтобы вы не спились. Это все, что я от вас хочу.

Мать вытерла слезы краем платка. Встала.

— Мне пора, — сказала она. — Смена через час.

— Я провожу, — сказала Вера.

Они вышли вместе. Бабушка осталась в доме — не вышла, но дверь не закрыла.

На улице было солнечно. Сентябрьское бабье лето играло красками — желтые березы, красные клены, зеленая еще трава. Мать шла быстро, Вера едва поспевала.

— Мама, — сказала Вера. — А вы помните, как я родилась?

— Помню, — мать сбавила шаг. — Ты была маленькая. И кричала. Всегда кричала. Я не знала, что с тобой делать.

— А сейчас знаете?

— Сейчас — нет. Ты уже не ребенок. Ты — личность.

— Личностью не становятся в одиннадцать, — сказала Вера. — Личностью рождаются. Просто не все это замечают.

Мать остановилась. Повернулась к Вере.

— Ты очень умная, — сказала она. — Слишком. Это больно.

— Я привыкла, — ответила Вера. — Боль — это часть меня.

На остановке они попрощались. Мать обняла Веру — впервые в жизни. Объятие было неловким, сухим, быстрым — но это было объятие.

— Приезжай, — сказала мать. — К нам. К Паше.

— Приеду, — пообещала Вера. — Когда-нибудь.

Автобус уехал. Вера стояла на остановке одна, смотрела, как желтый «ПАЗ» исчезает за поворотом. На душе было странно — не больно, не радостно, а как-то… пусто. Но пустота была не страшная, а чистая. Как лист бумаги перед тем, как на нем напишут первое слово.

Вера вернулась домой. Бабушка сидела на крыльце, гладила кота — своего, Ваську, который наконец-то разрешил себя гладить.

— Поговорили? — спросила бабушка.

— Поговорили.

— И что?

— Я ее простила. По-настоящему.

— Легче стало?

— Легче.

— Ну и правильно, — бабушка вздохнула. — Не тащи тяжелое. Своя ноша не тянет, а чужая — согнет.

Вера села рядом. Васька перелез к ней на колени, замурлыкал.

— Бабушка, — сказала Вера. — А вы когда-нибудь жалели, что взяли меня к себе?

— Каждый день, — ответила бабушка. — Ты трудный ребенок. Но если бы не взяла — жалела бы больше.

— Это любовь?

— Это судьба.

Они сидели молча. Солнце садилось за лес, окрашивая небо в розовое и золотое. Где-то вдалеке лаяла собака, и пахло дымом — бабушка топила баню по субботам.

— Бабушка, — сказала Вера. — Я стану писателем. Настоящим. И посвящу вам книгу.

— Не надо мне посвящать, — сказала бабушка. — Посвяти отцу. Он заслужил.

— И вам. И ему. И Свете.

— Кукле?

— И кукле. Она меня не предавала.

Бабушка усмехнулась — своей редкой усмешкой.

— Дура ты, Вера, — сказала она. — Но дура с характером.

Вера улыбнулась в ответ.

— Это я в вас, бабушка.

Они засмеялись — обе, впервые за долгое время. Смех был тихий, но настоящий. Не тот, которым смеются для других, а тот, который рождается сам — от облегчения, от усталости, от того, что живы.

Вечером Вера достала тетрадь и написала:

«Сегодня я простила мать. Не потому что она изменилась. Потому что изменилась я. Я больше не боюсь. Ни ее равнодушия, ни своей боли. Я свободна. Свободна, как ветер. Как этот сентябрьский ветер, который гонит листья по огороду. Я свободна. И это самое главное».

Она закрыла тетрадь, положила под подушку. Легла, накрылась лоскутным одеялом.

— Света, — сказала она. — Завтра будет новый день. И я его не пропущу.

Света молчала. Но Вера знала — кукла улыбается.

Глава 15. Между небом и землей

Март 2001 года. Зареченск, Кирпичный поселок. Март на Урале — месяц обмана. Утром солнце и капель, к обеду — снег с дождем, к вечеру — мороз под пятнадцать. Небо живет своей жизнью: то чистое, синее, как осколок неба, то затянутое свинцом, тяжелое, как перед концом света. В огороде у бабушки уже чернеют проталины, и Вера каждый день ходит смотреть — не проклюнулась ли первая травка. В лесу тихо — звери еще спят, только дятлы стучат, проверяя деревья на прочность.

Вера проснулась от того, что бабушка не топила печь.

Это было странно. Бабушка всегда вставала в пять утра, раньше Веры, и печь гудела, разгоняя утренний холод. Сегодня было тихо. И холодно — так холодно, что Вера видела свое дыхание.

— Бабушка? — позвала она.

Никто не ответил.

Вера встала, надела бабушкины валенки — свои куда-то задевались под кровать — и пошла на кухню. Пусто. В спальню — пусто. В сени — пусто.

Сердце забилось где-то в горле. Она выбежала во двор.

Бабушка сидела на крыльце, в одной ночной рубахе, босиком. Снег подтаял, и ноги ее были мокрые, посиневшие. Она смотрела в небо — прямо, не мигая, как будто видела там что-то, чего Вера не замечала.

— Бабушка! — Вера подбежала, схватила ее за плечи. — Вы что? Вы замерзнете!

— Тише, — сказала бабушка. Голос был чужой — тихий, далекий, как будто она говорила из другого мира. — Не шуми. Я слушаю.

— Что вы слушаете?

— Ангелов. Они поют. Слышишь?

Вера прислушалась. Ничего. Только ветер в проводах и где-то далеко — собачий лай.

— Ничего не слышу, бабушка.

— А ты вслушайся. Не ушами — сердцем.

Вера вслушалась. И вдруг — показалось, или правда? — будто где-то высоко-высоко, над лесом, кто-то пел. Не словами — звуком, чистым, прозрачным, как лед в роднике.

— Слышу, — прошептала Вера. — Бабушка, я слышу.

— Ну вот, — бабушка перекрестилась. — Значит, не одна я.

Она попыталась встать — ноги не слушались. Вера подхватила ее под руку, завела в дом. Усадила на кровать, укутала одеялом.

— Сидите, — сказала Вера строго. — Я сейчас печь растоплю.

Она умела топить печь — бабушка научила. Сложила дрова поленницей, подожгла бересту, приоткрыла заслонку. Огонь загудел, заплясал по поленьям, и в доме сразу стало теплее.

Вера поставила чайник. Пока грелась вода, сидела рядом с бабушкой, держала ее за руку. Рука была холодная, сухая, с черными полосками грязи под ногтями — бабушка все равно работала в огороде, несмотря на возраст.

— Бабушка, — спросила Вера. — Вам сколько лет?

— Шестьдесят восемь, — сказала бабушка. — Или шестьдесят девять. Я сбилась со счета.

— Вы старая.

— Старая, — согласилась бабушка. — И больная. Внутри что-то болит. Давно уже.

— Почему не сказали?

— А что бы ты сделала? Пожалела? Пожалела бы, а полегчало бы? Нет. Только бы расстроилась.

— Я могу в аптеку сходить. Лекарства купить.

— Денег нет.

— У меня есть гонорар. За заметки.

— Гонорар твой — на твои нужды. А я свое отжила.

Вера заплакала. Не навзрыд — тихо, как плачут взрослые, когда понимают, что ничем не могут помочь.

— Не плачь, — сказала бабушка. — Слезы — это вода. А вода уходит в землю. Не трать.

— Я не хочу, чтобы вы умирали.

— А кто хочет? Но все там будем. Ты — позже. Я — раньше.

Вера вытерла слезы рукавом. Встала, налила чаю — в бабушкину чашку с золотым ободком, самую красивую.

— Пейте, — сказала она. — Горячий.

Бабушка пила маленькими глотками, придерживая чашку обеими руками — так пьют старые люди, которые греют ладони о тепло.

— Вера, — сказала она после долгого молчания. — Ты должна знать.

— Что?

— Про Петра. Он не святой.

— Я знаю.

— Не перебивай. Он не святой. Но он не враг. Он просто... слабый человек, который прикрывается Богом. Таких много.

— Зачем вы к нему ходите, если знаете?

— А куда мне ходить? В церковь? Далеко. А Петр — рядом. И люди — свои. Не по крови — по духу.

— По какому духу? По духу страха?

— По духу надежды. Мы все надеемся, что есть что-то большее, чем эта жизнь. Что мы не зря мучаемся.

Вера замолчала. Она думала о том же — часто, по ночам, когда не могла уснуть. Есть ли Бог? И если есть — почему он позволяет детям страдать? Почему матери не любят? Почему отцы умирают в шахтах?

— Бабушка, — спросила она. — Вы верите в Бога?

— Верю.

— В какого? В того, о котором Петр говорит?

— Не знаю, — бабушка поставила чашку. — Я верю в того, кто слышит. Кому не все равно.

— А вы чувствуете, что он слышит?

— Иногда. Когда молюсь не по книжке, а своими словами.

Вера запомнила. Своими словами. Не по книжке.

Она встала, подошла к окну. За окном таял снег, и с крыши падали капли — редкие, тяжелые, как слезы. Где-то в лесу запела птица — первая, мартовская, не по сезону рано.

— Бабушка, — сказала Вера. — Я напишу книгу. Про вас. И про Петра. И про маму. И про всех.

— Только никого не обидь, — сказала бабушка. — Словом обидеть легко. А загладить трудно.

— Я не буду обижать. Я буду жалеть.

— Жалость — это тоже обида. Только с другой стороны.

Вера обернулась. Бабушка сидела на кровати, укутанная в одеяло, и улыбалась — своей редкой, спрятанной улыбкой.

— Вы мудрая, — сказала Вера.

— Я старая, — ответила бабушка. — Мудрость и старость — не одно и то же.

Они пили чай до полудня. Говорили о разном — о школе, о Надежде Сергеевне, о Паше, который вырос и стал хулиганить, о матери, которая все еще не научилась любить, но хотя бы перестала пить.

— Вера, — сказала бабушка. — А ты кого-нибудь любишь?

— Вас. И папу. И Свету.

— Это не считается. Это любовь к прошлому. А в настоящем?

Вера задумалась. В настоящем… В настоящем был Лёха Мальцев, который иногда приходил к ней после школы — стоял под окном, свистел, потом они шли гулять на пустырь. Он вырос, стал выше, голос сломался, на лице появились прыщи — такой смешной, неуклюжий, но Вере нравилось с ним молчать. Когда молчать с человеком легко — это, наверное, и есть любовь.

— Есть один, — сказала она осторожно. — Но это не любовь. Просто друг.

— Друг — это начало любви, — сказала бабушка. — Или конец. Смотри не ошибись.

Вера кивнула. Она не умела ошибаться в людях — за свою короткую жизнь она научилась чувствовать фальшь за версту, как старый охотник чувствует зверя.

После обеда пришел Лёха. Стоял у калитки в своей кожанке, хоть март был еще холодный, и руки грел в карманах. Вера вышла.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — сказал он. — Пойдем на речку?

— А там еще лед?

— А мы проверим.

Они пошли к речке — маленькой, зареченской, которая летом пересыхала, а сейчас, в марте, еще держала лед. Шли молча, по снегу, который стал рыхлым и проваливался под ногами. Лёха шел впереди, Вера за ним — след в след.

— Ты знаешь, — сказал Лёха, не оборачиваясь. — Мой отец вышел.

— Из тюрьмы?

— Да. Вчера. Мать плакала. А я не знаю, радоваться или бояться.

— Почему бояться?

— Он злой. Всегда был злой. Может, не изменился.

— А ты?

— А что я?

— Ты — не он. Ты — другой.

Лёха остановился. Обернулся. Глаза у него были серые, как небо в марте, и в них было что-то такое, от чего Вера отвела взгляд.

— Вера, — сказал он. — А ты останешься здесь?

— Где — здесь?

— В Зареченске. Или уедешь?

— Уеду, — сказала Вера честно. — Я не могу здесь остаться. Здесь слишком мало воздуха.

— А я?

— А ты можешь уехать со мной. Если захочешь.

Лёха усмехнулся — по-мальчишески, вразлет.

— У меня ни денег, ни образования. На кой я тебе?

— Не надо мне денег и образования. Ты мне нужен — как воздух.

Они стояли друг напротив друга — подросток в кожанке и девочка в бабушкином пальто, на фоне заснеженного поля. Вдалеке чернел лес, и над ним кружили птицы — первые, вернувшиеся с юга.

— Дура ты, — сказал Лёха. — Я же бандит буду. Как отец.

— Не будешь, — сказала Вера. — Я не позволю.

— А ты кто — Бог?

— Я — Вера. Этого достаточно.

Он посмотрел на нее долго, пристально. Потом взял за руку — в первый раз. Рука у него была горячая, даже сквозь перчатку.

— Ладно, — сказал он. — Посмотрим.

Они пошли дальше. Солнце клонилось к закату, и снег заискрился — миллионами искр, как рассыпанное стекло.

— Красиво, — сказала Вера.

— Не замечал раньше, — сказал Лёха. — С тобой замечаю.

Они дошли до речки. Лед был крепкий, но у берега уже подтаял, и вода сочилась сквозь трещины, как слезы сквозь закрытые веки.

— Не ходи, — сказала Вера. — Тоньше.

— Не боюсь, — сказал Лёха.

— А я боюсь. Не надо.

Он послушался. Отошел от берега. Сел на валун, вытащил пачку сигарет — дешевых, без фильтра.

— Курить будешь? — спросил он.

— Нет. И ты не кури. Глупо это.

— Все курят.

— Все — быки. А ты человек.

Лёха спрятал пачку. Взял снег в горсть, сжал — снег превратился в ледышку. Бросил в речку — лед звякнул, как стекло.

— Вера, — сказал он. — А ты красивая.

— Не ври, — сказала Вера. — Я худая и бледная.

— Я не про лицо. Я про душу.

Вера не знала, что ответить. Никто никогда не говорил ей таких слов. Даже отец. Даже бабушка. Только Надежда Сергеевна иногда — но она говорила про талант, а не про душу.

Она села рядом. Лёха был теплый — от него пахло потом и дешевым одеколоном, но Вере нравилось.

— Лёх, — сказала она. — А ты боишься умереть?

— Не думал.

— А я боюсь. Не за себя — за бабушку. Если она умрет, я останусь одна.

— Не одна. Со мной.

— Ты тоже можешь умереть.

— Все можем, — он пожал плечами. — Ты только не умирай раньше меня. Не переживу.

Вера засмеялась — первый раз за день, легко, как птица, которая наконец взлетела.

— Мы еще поживем, — сказала она. — Я книгу напишу. Ты бизнесменом станешь.

— Я стану бизнесменом? — он усмехнулся. — С моей-то биографией?

— С твоей биографией — только в президенты. Или в бандиты. Выбирай.

— Выбираю бизнесмена, — сказал Лёха. — Бандиты долго не живут.

Они сидели на валуне до темноты. Смотрели, как заходит солнце — красное, тяжелое, как раскаленный блин. Вода в речке темнела, и лед становился синим, почти черным.

— Пора домой, — сказала Вера. — Бабушка волнуется.

— Провожу, — сказал Лёха.

Он проводил ее до калитки. У крыльца остановился.

— Вера, — сказал он. — Можно я тебя поцелую?

— Ты чего? — Вера отшатнулась. — Мне только одиннадцать.

— А мне тринадцать. Ну и что?

— То, что рано. Подожди.

— Сколько ждать?

— Пока не вырастем.

— А мы вырастем?

— Вырастем, — сказала Вера. — Обязательно.

Она поцеловала его в щеку — быстро, как кусают. И убежала в дом.

Бабушка сидела в кухне, перебирала крупу. Посмотрела на Веру — щеки красные, глаза блестят.

— Гуляла? — спросила она.

— Гуляла.

— С Лёшкой?

— С ним.

— О чем говорили?

— О жизни.

— Много вы понимаете в жизни.

— Мы понимаем, — сказала Вера. — Мы дети войны. Не нашей — своей.

Бабушка покачала головой. Но не ругала.

— Ужин на столе, — сказала она. — Ешь, пока горячее.

Вера села за стол. Ела кашу — пшенную, с тыквой, сладкую. Ела и думала о том, что жизнь — это не только боль. Жизнь — это еще и этот вечер. И Лёха. И бабушка. И Света. И папина каска. И слова, которые она напишет завтра, и послезавтра, и через год.

Я буду писать, — решила она. — Буду писать, пока дышу. Потому что если не писать — захлебнусь.

Перед сном она взяла тетрадь и написала:

«Сегодня я почти полюбила. Не бабушку, не папу, не Свету — мальчика. Настоящего, живого. Он некрасивый, небогатый, из плохой семьи. Но он смотрит на меня так, будто я — целый мир. Может, я и есть мир. Для него. Для бабушки. Для себя.

Бабушка сказала: "Друг — это начало любви". Я боюсь начала. Потому что начала всегда ведут к концам. Но без начала нет и середины. А в середине — жизнь.

Я выбираю жизнь».

Она закрыла тетрадь. Положила под подушку. Задула лампу.

За окном пела птица — та самая, первая, мартовская. Вера улыбнулась в темноте.

— Спокойной ночи, Света, — сказала она.

Света молчала. Но Вера знала — кукла слышит.

И это было главное.

Глава 16. Мать

Декабрь 2001 года. Зареченск — Екатеринбург. Декабрь — месяц, когда уральская зима наконец берет свое. Морозы под тридцать, снег по колено, иней на проводах толстым слоем — как пух. Город замер, затих, только редкие машины ползут по трассам, и паровозные гудки слышны за версту. Небо низкое, серое, тяжелое — давит на землю. В такие дни люди не выходят из домов без нужды, и бабушка греет печь до красноты, чтобы прогнать холод из углов.

Звонок раздался в десятом часу вечера. Вера читала «Преступление и наказание» — задание по литературе, шестой класс, а она уже доросла до Достоевского. Надежда Сергеевна сказала: «Попробуй. Если осилишь — молодец. Если нет — не страшно».

Вера осилила. И теперь сидела на кровати, обняв Свету, и думала о Раскольникове, который убил старуху из любви к идее. Как много людей убивают из любви. Или из ее отсутствия.

— Вера! — крикнула бабушка из прихожей. — К телефону!

Вера нехотя слезла с кровати, пошлепала босыми ногами по холодному полу. Телефон висел в прихожей — старый, дисковый, с длинным шнуром.

— Алло?

— Вера, — голос был чужим, хриплым, женским. — Это тетя Зина. Соседка.

— Здравствуйте.

— Твоя мать… Она в больнице. В Екатеринбурге. Рак у нее. Поздняя стадия.

Вера села на пол. Холод пробил сквозь ночную рубашку, но она не чувствовала. Только пустоту внутри — такую же, как в тот день, когда умер отец.

— Когда? — спросила она.

— Положили неделю назад. Я звонила, но ты в школе была. Сказали — срочно приезжай. Сама она просила.

— Приеду, — сказала Вера. — Завтра.

— Деньги есть?

— Найду.

Она положила трубку. Посидела на полу — минуту, две, пять. Бабушка стояла в дверях, смотрела, молчала.

— Что случилось? — спросила она, хотя уже знала.

— Мама умирает.

— Поедешь?

— Поеду.

— Одна?

— С вами.

— Я старая, — сказала бабушка. — Не довезут.

— Тогда одна.

Бабушка хотела что-то сказать, но махнула рукой. Ушла в спальню, достала из-под матраса деньги — последние, на черный день. Сунула Вере в руку.

— На билет. И на обратную дорогу.

— Спасибо, бабушка.

— Не благодари. Кланяйся ей от меня.

Всю ночь Вера не спала. Сидела у окна, смотрела на снегопад. Снег валил стеной, и фонари едва пробивали эту белую мглу. Где-то в лесу выла вьюга — тоскливо, протяжно, как будто сама земля оплакивала кого-то.

— Света, — сказала Вера. — Я боюсь.

Света молчала.

— Боюсь не того, что она умрет. А того, что я не успею простить до конца.

Она взяла куклу, поцеловала в золотой глаз. Положила в рюкзак — поверх тетради, поверх отцовской каски.

— Ты поедешь со мной, — сказала Вера. — Будем вместе прощаться.

Автобус до Екатеринбурга шел четыре часа. Вера смотрела в окно на заснеженные поля, на редкие деревни с дымом из труб, на пустынные станции с редкими пассажирами. В голове крутилось одно и то же: успею, не успею, прощу, не прощу.

Она не знала, что чувствует к матери. Любовь? Нет. Жалость? Может быть. Обиду? Уже нет. Скорее — пустоту. Ту самую, которую не заполнить ни словами, ни слезами.

Больница была старой, с облупившейся штукатуркой и запахом хлорки — таким же, как в роддоме, где она видела мать последний раз счастливой. Вера поднялась на третий этаж, прошла по коридору, нашла палату.

Дверь была открыта.

Алиса лежала на кровати — маленькая, серая, как тень. Волосы выпали, глаза ввалились, руки — прозрачные, как воск. Рядом сидела медсестра — молодая, в белом халате, с усталым лицом.

— Вы к ней? — спросила медсестра.

— Да. Я дочь.

— Заходите. Только недолго. Она слаба.

Вера вошла. Села на стул у кровати. Взяла мать за руку — рука была холодная, тонкая, с синими венами, как у старой женщины.

— Мама, — сказала Вера. — Я приехала.

Алиса открыла глаза. В них не было прежней пустоты — была боль. И еще что-то, чего Вера никогда не видела. Сожаление. Или страх. Или любовь, запоздалая, неловкая, как первый снег в ноябре.

— Вера, — прошептала мать. — Ты пришла.

— Я пришла.

— Ты выросла.

— Я всегда расту.

Алиса попыталась улыбнуться — не получилось. Вместо улыбки вышла гримаса, похожая на плач.

— Прости меня, — сказала она. — Я знаю, что поздно. Я знаю, что не заслужила. Но прости.

Вера молчала. Она сжимала мамину руку и чувствовала, как внутри поднимается что-то огромное — не гнев, не боль, а освобождение.

— Я уже простила, — сказала она. — Давно. Еще когда вы не просили.

Мать заплакала — тихо, без звука, только слезы текли по впалым щекам, падали на подушку.

— Я не умела любить, — сказала она. — Меня не научили. Моя мать — твоя бабушка — была холодной. Я думала, что любовь — это когда красиво одеваешься и смотришься в зеркало. А оказалось — это когда встаешь ночью к больному ребенку. Когда готовишь кашу. Когда гладишь по голове. Я ничего этого не умела.

— Теперь умеете? — спросила Вера.

— Теперь — поздно.

Вера вытерла матери слезы — краем простыни, потому что платка не было. Подвинулась ближе, положила голову на мамино плечо — такое же острое, как у скелета.

— Мама, — сказала она. — Вы не бойтесь.

— Чего?

— Того, что будет. Я за вас помолюсь.

— Ты веришь в Бога?

— Не знаю, — честно сказала Вера. — Но я верю в людей. И в любовь. Которую вы не умели, но которая все равно была. Где-то глубоко. Может, вы ее просто не заметили.

Мать закрыла глаза. Дыхание ее стало ровным — Вера подумала, что она уснула. Но Алиса вдруг заговорила — тихо, прерывисто, как будто собирала слова по одному:

— Я помню... как ты родилась. Ты была маленькая... и кричала. А я взяла тебя на руки... и подумала: "Господи, какая она красивая". Я тебя сразу полюбила. Но потом... потом я испугалась. Что не справлюсь. Что ты будешь требовать... а мне нечего дать. И я... я просто легла на диван и перестала быть.

— Почему вы не попросили помощи?

— Гордость, — мать открыла глаза. — Глупая гордость. Не умела просить.

— Я научусь, — сказала Вера. — За нас двоих.

Алиса слабо сжала ее руку — последнее усилие, последний знак.

— Вера... ты будешь помнить меня?

— Буду.

— Какой?

— Какой захотите, — сказала Вера. — Я выберу лучшее. Для себя.

Мать улыбнулась. Настоящей улыбкой — той самой, с фотографии, которую Вера хранила под матрасом. Красивой, светлой, живой.

— Ты — мое лучшее, — сказала она. — Единственное, что я сделала правильно.

Она закрыла глаза. Дыхание стало реже, тише. Вера сидела, держала ее за руку, смотрела, как уходит жизнь — медленно, неохотно, как гость, который засиделся.

Через час медсестра сказала:

— Идите, девочка. Ей уже все равно. Вы только устали.

— Не уйду, — сказала Вера. — Буду здесь.

Она осталась. Сидела до утра, пока за окном не рассвело — серым, бледным, декабрьским рассветом. Алиса дышала все тише, и под утро Вера услышала, как дыхание остановилось. Не с хрипом, не со всхлипом — просто перестало. Как будто кто-то закрыл книгу на середине главы.

Вера не плакала. Она сжала мамину руку — уже холодную, неподвижную — и прошептала:

— Лети, мама. Легкой дороги.

Потом закрыла ей глаза. Позвала медсестру.

— Умерла, — сказала она.

Медсестра кивнула, поправила простыню. Посмотрела на Веру с жалостью.

— Тебе сколько, девочка?

— Одиннадцать.

— Сильная, — сказала медсестра. — Плакать будешь?

— Успею.

Вера вышла из больницы. На улице шел снег — крупный, пушистый, молчаливый. Она стояла у крыльца, подняв лицо к небу, и снежинки таяли на щеках, смешиваясь со слезами, которые наконец пришли.

— Прощай, мама, — сказала она в пустоту. — Ты была плохой матерью. Но ты была моей. И я тебя простила. По-настоящему.

Она достала из рюкзака Свету, прижала к груди. Кукла смотрела золотым глазом — спокойно, мудро, как будто все знала заранее.

— Света, — сказала Вера. — Теперь я совсем одна. Бабушка старая. Папа умер. Мама — тоже. Лёха — не муж, не брат. Только ты.

Света молчала. Но Вера знала — кукла понимает.

Она купила билет на автобус. Села у окна. Достала тетрадь, написала:

«Сегодня умерла моя мать. Я сидела рядом, держала за руку. Она сказала, что я — ее лучшее. Я сказала, что прощаю. Мы обе солгали — и обе сказали правду.

Я не знаю, что чувствую. Пустота. Но пустота эта — не черная, а белая. Как снег. Как чистый лист. Как начало.

Мама, спи спокойно. Я напишу о тебе книгу. Не злую. Просто честную. Ты этого заслуживаешь — не любви, а правды».

Она закрыла тетрадь. Уткнулась лбом в холодное стекло. За окном мелькали поля, леса, деревни — та же дорога, что и в детстве, только без возврата.

Дома ее ждала бабушка. Стояла у калитки, закутанная в платок, и смотрела вдаль. Увидела Веру — и заплакала. Вера подошла, обняла.

— Умерла, — сказала она.

— Знаю, — сказала бабушка. — Сердцем чувствовала.

— Она меня просила простить.

— И что ты?

— Простила.

— И правильно. Не тащи тяжелое.

Они вошли в дом. Бабушка поставила чайник, достала пироги — те самые, с картошкой, которые любил папа.

— Ешь, — сказала она. — Силы нужны.

— Какие силы?

— Жить дальше.

Вера ела. Пирог застревал в горле, но она глотала — через силу, через слезы, через тоску. Бабушка сидела напротив, молчала. Потом сказала:

— Теперь ты старшая.

— Знаю.

— За Пашу отвечаешь? За мать? За всех?

— За всех, — кивнула Вера. — И за себя.

— Тяжело будет.

— Я привыкла.

Бабушка встала, подошла к Вере, обняла — впервые без повода, просто так. Обняла и не отпускала долго.

— Дочка ты моя, — сказала бабушка. — Бедный ребенок. Не заслужила ты такой жизни.

— А кто заслужил? — спросила Вера. — Все мы дети. Все бедные. Кто-то деньгами, кто-то любовью.

— Ты — мудрая.

— Я — начитанная, — Вера вытерла слезы. — Это разное.

Они сидели на кухне до ночи. Пили чай, молчали, вспоминали. Вера рассказала бабушке про мамины последние слова — про страх, про гордость, про то, что она хотела любить, но не умела.

— Я тоже не умела, — сказала бабушка. — Но ты научила.

— Чем?

— Жизнью. Своей.

В этот вечер Вера впервые поняла: она не одна. У нее есть бабушка. Есть Лёха. Есть Надежда Сергеевна. Есть Света. Есть прошлое, которое она научилась нести, и будущее, которое она начнет строить завтра.

Она легла спать. Перед сном достала из-под матраса фотографию матери — молодую, красивую, счастливую. Поцеловала.

— Спи, мама, — сказала она. — Я за тебя помолюсь. Хоть и не умею.

Спрятала фотографию. Положила рядом Свету. Закрыла глаза.

Снились ей похороны — не мамины, свои. Она стояла на кладбище, смотрела в небо, и небо было синим-синим, как в детстве, когда отец нес ее на руках и пахло чупа-чупсом.

— Папа, — спросила она во сне. — Вы там встретились?

Ответа не было. Только ветер.

Но Вера знала — встретились. Где-то там, за звездами, за морозом, за последней чертой. Встретились и, может быть, впервые в жизни обнялись.

Она проснулась в слезах. Рядом никого не было. Только Света смотрела золотым глазом, и отцовская каска блестела на полу, как маленькая луна.

— Я справлюсь, — сказала Вера. — Я справлюсь. Я справлюсь.

Как заклинание. Как молитву.

Как обещание.


Эпилог. Бедный ребенок

Май 2010 года. Екатеринбург. Девятое мая, День Победы, но праздник этот Вера всегда отмечала молча — в память о деде, которого не знала, об отце, который погиб в шахте, о матери, которая проиграла битву с самой собой. Май в этом году выдался ранним и жарким — плюс двадцать пять, сирень цветет уже вторую неделю, и тополиный пух летает по улицам, как снег в июне. Небо чистое, голубое, с редкими облаками, похожими на паруса.

Вере двадцать. Она на четвертом курсе филфака Уральского университета, пишет диплом о женской прозе в постсоветской литературе. Научный руководитель говорит: «У тебя талант, Серебрякова. Оставайся в аспирантуре».

Вера думает. Может, остаться. Может, уехать в Москву. Может, вернуться в Зареченск — там открылась новая школа, нужны учителя. Но она знает: время еще не пришло. Сначала надо дописать книгу.

Книгу о девочке, которую не любила мать. О бабушке, которая не умела говорить о любви — но кормила пирогами. Об отце, который погиб, но остался навсегда. О мальчике в кожанке, который смотрел на нее так, будто она — целый мир.

О себе.

Сегодня Вера в Зареченске. Приехала на три дня — проведать могилы. Сначала отца. Потом матери. Потом бабушки, которая умерла два года назад — тихо, во сне, с улыбкой. Вера тогда успела попрощаться. Сидела у бабушкиной кровати, держала за руку, читала вслух «Маленького принца» — ту самую главу, где Лис говорит о дружбе.

«Ты навсегда в ответе за тех, кого приручил», — прочитала Вера в последний раз.

Бабушка открыла глаза, посмотрела на нее — черными, уже мутными глазами — и прошептала:

— Я тебя приручила. Ты теперь отвечаешь.

— Отвечаю, — кивнула Вера.

— Живи хорошо.

— Постараюсь.

Бабушка закрыла глаза и больше не открыла.

Вера не плакала. Она выплакала все слезы за год до этого — когда хоронила мать. Бабушкина смерть была не трагедией, а завершением. Круг замкнулся.

На кладбище сегодня многолюдно. Вера купила три гвоздики — по одной на каждую могилу. Сначала подошла к отцу. Села на лавочку, достала из сумки чупа-чупс — клубничный, в красной обертке. Положила на памятник.

— Привет, пап, — сказала она. — Я диплом пишу. Про жизнь. Про нас. Ты бы гордился, наверное.

Потом пошла к матери. Могила Алисы была скромной — деревянный крест, табличка с именем, немного искусственных цветов. Вера поставила гвоздику, поправила венок.

— Здравствуй, мама, — сказала она. — Я тебя простила. По-настоящему. Ты была несчастна. Я поняла это только сейчас, когда выросла. Ты не умела любить — тебя не научили. Но ты хотела. И это главное.

Она постояла, помолчала. Потом достала из кармана фотографию — ту самую, молодую, счастливую, в белом платье. Прикрепила к кресту.

— Пусть все видят, какая ты была, — сказала Вера. — До того, как жизнь сломала.

Последней была бабушка. Могила Евдокии Степановны стояла на пригорке, откуда был виден лес. Вера любила это место — тихое, светлое, уютное, как бабушкина кухня. Она села на траву, положила на памятник пирожок — с картошкой, бабушкин рецепт.

— Бабушка, — сказала она. — Я книгу написала. Называется «Бедный ребенок». Про меня. Про вас. Про маму. Про папу. Про всех, кто не умел любить, но хотел.

Она достала из сумки тонкую книжку — самиздат, распечатанную на принтере, в синей обложке. Открыла первую страницу.

«Посвящается моей бабушке Евдокии — за пироги. И моей матери Алисе — за жизнь. И моему отцу Геннадию — за свет в окошке».

— Прочитаю вам вслух, — сказала Вера. — Хотите?

Ветер шевельнул траву. Где-то за лесом куковала кукушка — считала годы. Вера начала читать с первой главы — про куклу без глаза, про мать на диване, про отца, который приносил чупа-чупс.

Читала долго. До вечера. Когда солнце село за лес, а небо стало розовым и золотым, она закрыла книгу.

— Ну вот, — сказала она. — И всё. Дальше будет другая история. Моя.

Она встала, отряхнула юбку. На прощание перекрестила три могилы — отца, матери, бабушки. Креститься научила бабушка, но Вера делала это теперь по-своему — широко, не спеша, будто обнимала весь мир.

На выходе с кладбища ее ждал Лёха. Он вырос, стал шире в плечах, лицо обветрилось, на руке — татуировка, но глаза остались теми же: серыми, веселыми, с хитринкой. Он работал в Екатеринбурге, в автосервисе, и каждые выходные приезжал к Вере.

— Ну что? — спросил он. — Попрощалась?

— Попрощалась, — кивнула Вера.

— Тяжело?

— Как обычно. Но уже легче.

Он взял ее за руку. Они пошли по дороге — мимо старых домов, мимо гаражей, мимо пустыря, где Вера когда-то дралась с хулиганами. Город не изменился — такие же серые пятиэтажки, те же трубы, тот же запах угля и прелой листвы. Но Вера изменилась. Она смотрела на эти улицы чужими глазами — глазами взрослой женщины, которая помнит, но не ностальгирует.

— Лёх, — сказала она. — А ты помнишь, как мы на речку ходили? Ты сказал, что я красивая душой.

— Помню, — он усмехнулся. — Глупый был.

— Нет, умный. Ты один меня понимал.

— Я тебя до сих пор понимаю.

Они остановились у бабушкиного дома. Дом стоял пустой — окна заколочены, крыша просела, забор покосился. Вера не продала его — не смогла. Здесь каждая доска помнила ее детство, каждый гвоздь — бабушкины руки.

— Хочешь, зайдем? — спросил Лёха.

— Нет, — сказала Вера. — Не сейчас. Когда-нибудь потом.

Она достала из сумки отцовскую каску и Свету. Каску повесила на гвоздь у калитки — пусть висит, помнит. Свету прижала к груди.

— Прощай, Света, — сказала она. — Ты была моей лучшей подругой. Но теперь у меня есть другие люди. Живые. Настоящие. Ты не обижайся.

Света молчала, как всегда. Но Вере показалось — кукла улыбнулась. Золотым глазом.

Она поцеловала Свету в макушку и повесила рядом с каской.

— Будете друг друга охранять, — сказала она. — А я приду. Когда-нибудь.

Они пошли к автобусу. У остановки Вера оглянулась — на дом, на каску, на Свету, на лес, на небо, которое уже загоралось звездами.

— Знаешь, Лёх, — сказала она. — Я, наверное, счастлива.

— Правда?

— Странно, да? У меня нет ни денег, ни квартиры, ни мужа. Но я счастлива. Потому что я жива. Потому что я написала книгу. Потому что я простила всех — и себя в первую очередь.

Лёха обнял ее — крепко, по-мужски, как когда-то обнимал отец.

— Ты сильная, — сказал он. — Ты всегда была сильной.

— Нет, — ответила Вера. — Я была бедным ребенком. А теперь — просто человек. Который умеет плакать, смеяться и любить. Даже тех, кто не заслужил.

Автобус пришел. Они сели у окна. Вера смотрела на удаляющийся Зареченск — на трубы, на пятиэтажки, на лес, который начинался сразу за городом. Внутри было тепло и спокойно. Как в бабушкиной кухне. Как в детстве, которого у нее не было — но которое она создала сама.

— Я напишу еще одну книгу, — сказала она Лёхе. — Про счастье.

— А ты знаешь, что это такое?

— Знаю, — она взяла его за руку. — Это когда есть кому сказать «спокойной ночи». И кто-то отвечает.

В автобусе погас свет. Вера закрыла глаза. Ей приснился бабушкин дом, печка, лоскутное одеяло и Света с золотым глазом. Приснился папа с чупа-чупсом. Приснилась мать — молодая, красивая, в белом платье. Она улыбалась и махала рукой.

— Лети, дочка, — сказала она. — Лети высоко.

Вера летела. Высоко. Выше труб, выше леса, выше облаков. Туда, где нет боли, где все прощены и все любят. Туда, где начинается новая жизнь.

Когда она открыла глаза, автобус въезжал в Екатеринбург. В окно светили фонари — яркие, желтые, обещающие.

— Приехали, — сказал Лёха.

— Приехали, — ответила Вера.

Она улыбнулась. Достала из сумки тетрадь — новую, чистую, с белыми листами. На первой странице написала:

«История второй счастливой жизни. Начало».

— Ну что, — сказала она Лёхе. — Начнем?

Он кивнул. Они вышли из автобуса в город, который когда-то казался чужим, а теперь стал домом. И пошли вперед — в будущее, которое они построят сами.

Из темноты, из боли, из прощения.

Из любви.

Конец.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →