Часть первая. Глава 1
Полдень навис над долиной; ясное небо простиралось от края до края без единого облачка. Ласточки резали его острыми крыльями, с пронзительным криком бросаясь к земле и снова взмывая ввысь, в то время как у самого леса, невидимые за тёмными кронами, им вторили стрижи — их звонкий щебет разносился, подобно звону бубенцов на сбруе бредущей кобылы. Над полями и холмами, над редкими рощицами и переплетением пыльных дорог воцарилось затишье, какое бывает только в разгаре лета, когда природа, утомлённая зноем, проваливается в дремоту, словно старый пёс, свернувшийся на солнцепёке.
К долине, будто сжимая её в тугое кольцо, подступал лес, что даже в лучах полуденного солнца казался чёрной стеной — древние стволы, обросшие лишайником, с разросшейся омелой в ветвях теснились друг к другу, как хтонические стражи, отодвигая долину прочь от царства вековой тьмы. Мрачные кроны, казалось, не пропускали света, а внизу, в переплетениях корней, копился влажный полумрак, от которого веяло древностью и чем-то забытым.
Совсем неподалёку, на опушке, где мрак расступался, зияла прогалина, и виднелся старый могильник — покосившиеся монументы из камня, ушедшие наполовину в землю, заросшие полынью и крапивой, хранили под собою прах тех, кто когда-то ходил по этой земле и, возможно, творил великие дела. Правда, даже в полдень от него веяло холодом и пустотой, напоминая своей разрухой о том, что даже память истлевает и после от неё мало что остаётся.
Вокруг простирались бесконечные поля, расстеленные по склонам долины. Там, где земля была вспахана, она лежала чёрным бархатом; где пшеница уже поднялась, колыхалось золотисто-зелёное море, в котором тонули сгорбленные фигуры крестьян с косами и мотыгами. А дальше, в противовес тяжкому труду, носилась сельская ребятня с длинными хворостинами — они лупили по зарослям крапивы, которая вздымалась выше их голов, и каждый удар сопровождался то звонким смехом, то болезненным вскриком, если жгучие листья попадали по босым ногам.
В самой низине, будто натыканные без какого-либо порядка, жались друг к другу деревни. Одна из них — Корпина, прозванная в местных краях «глухомань на топях», жила своей привычной убогой жизнью. Через всю деревню пролегала вытоптанная дорога, вдоль которой теснились покосившиеся избы с почерневшими брёвнами и соломенными крышами, что давно обвисли и поросли мхом. Дворы, огороженные кривыми плетнями, утопали в пыли; у расшатанных калиток валялись разбитые лоханки и ржавый инструмент — всё это создавало тот убогий деревенский беспорядок, который здесь никто и не думал приводить в чувство.
На улице копошилась живность: куры с облезлыми хвостами рылись в пыли, свиньи валялись в лужах у колодцев, а по дороге, задрав хвосты, носились шелудивые собаки, огрызаясь на прохожих. Издалека доносился мерный стук наковальни: надо думать, местный кузнец работал без устали, и каждый, кто проходил мимо, неминуемо ощущал жар пышущего горна и видел, как бородатый увалень методично клеймит раскалённое железо, изредка отвлекаясь, дабы пожать руку какому-нибудь знакомцу.
Народу на улице было немного — в основном пожилые да хромые, опирающиеся на палки, с лицами, на которых, казалось, навсегда застыло выражение неимоверной усталости от жизни. Они почти не глядели по сторонам, уткнувшись себе под ноги, погружённые в мысли, навеянные скорее изнеможением, нежели какими-либо философскими размышлениями.
Возле распивочной мутузили друг друга двое пропойц — видно, не поделили последний глоток сивухи, и теперь, раздираемые первобытной яростью, пытались доказать друг дружке, кто же из них больший сброд. Собравшаяся молодёжь подначивала дерущихся и кидала им под ноги медяки, призывая «прыснуть кровищей». Те злились ещё пуще, и наблюдающие за нехитрой потехой заливались хохотом. Лишь один старик в грязных обносках стоял поодаль и осуждающе качал головой, как бы выражая недовольство подобным свинством, вспыхнувшим средь бела дня.
Как раз в тот момент по дороге прошли двое рабочих. Они обернулись на шум, весело переглянулись, но не остановились, чтобы поглядеть, кто же выйдет победителем из этой яростной схватки. На них были песочного цвета шабуры — в тех краях такую одежду обычно надевали пахари для работы; в руках они сжимали мотыги, то закидывая их на плечи, то опуская к земле.
Первый, что шагал чуть впереди, казался настоящим верзилой: высокого роста, крепко сложенный, будто сама природа вылепила его для тяжёлой работы. Коротко стриженные волосы торчали жёстким ёжиком; лицо было до безобразия простым, глубоко посаженные глаза поблёскивали насмешливым задором — словно их владелец чуял за собой силу и никого не боялся. Над глазами нависали кустистые брови, придававшие лицу суровости и выдававшие в крестьянине уроженца северных провинций. Руки — широкие, жилистые, с огромными ладонями, — казалось, могли без труда переломить черенок мотыги или заарканить строптивую кобылку. Через плечо был перекинут холщовый ремень, на котором болтался небольшой куль — должно быть, с нехитрым обедом.
Второй был противоположностью этому детине: болезненно худощавый, с тонкими, но жилистыми руками, видимо, закалёнными работой. Шёл сгорбившись, будто тяжесть мотыги вдавливала его в землю, ноги перебирал еле-еле, словно каждое движение давалось ему через силу. Лицо было худосочное, с тёмными мешками под глазами — то ли от недосыпа, то ли от недоедания, а то и от того и другого вместе. Волосы, давно не стриженные, были стянуты сзади в тугой, небрежный пучок. Глаза — тёмные, почти чёрные — глядели на мир с такой усталостью, будто видели уже всё и ничего хорошего из этого не вынесли. Его кожа, смуглая и сухая, казалась выжженной палящим солнцем. На плече тоже болтался небольшой куль, но такой тощий, что любой догадался бы: кроме нескольких чёрствых корок, припасённых со вчерашнего ужина, там больше ничего не было.
— Послушай, Вальгрос, — обратился худощавый к спутнику, не сбавляя шага. — Я вот что припомнил... На тебя Ниван моей родительнице донёс, а она — мне. Ну не то чтобы поучать пришла, а только так... чтобы я с тобой потолковал. Мол, ты наговорил ему брани какой-то, и при том потрясал кулаками — дескать, сивухи наглотался и себя потерял. Я не то чтобы верю, да и дела мне никакого, но Ниван на пашню вроде собирался, к землице, так сказать, поближе, и нам эти раздоры ни к чему. Ты понимать должен...
— Да и пусть пашет — мне что, на уступки этому отребью идти? — Вальгрос скривился и с раздражением плюнул себе под ноги. — Держи карман ширше! Ты, Кими, может, и за пару золотых хребет ломать горазд, а у меня — честь! Понял? Дед мой ещё при Валтаре службу нёс, дворовым хаживал — почёт, уважение, всё как положено. А теперича… разорение одно. Жрать нечего. Кобыла была — и та подохла. А тут ещё Ниван этот лезет, всё пальцем перед харей машет...
Тот, кого звали Кими, усмехнулся.
— Да он в хибарке своей сидит и сивуху хлещет, — ответил он, перекинув мотыгу на плечо. — Что с него возьмёшь — старый прощелыга. Всё только разделом земель занят, каких отродясь не пахал. Я не столь интересовался, сколь хороший слух имею. Пройдёшь мимо — а там куча засела, дружки его, такие же старые да смердящие. Мусолят, как бы соседские наделы слопать, дабы в Гоэтоне жизнь пошла как на дрожжах...
— А то и не мудрено, — Вальгрос покачал головой. — Руки не при деле, знай себе сидят, пьют, языками шамкают. Это у них обычай такой: мол, мы умудрённые, всё знаем и понимаем, а на молодых клеймо. Наслушаются один другого — и ну поучать. По деревне шастают, как ванханы: кряхтят, еле ногами перебирают — того и гляди под забор завалятся. А сами — кровь бы из нас пили, кабы зубы не стёрлись!
Кими покачал головой и подумал, что местные пропойцы и впрямь смахивают на ванханов — в грязных обносках, смердящие за версту и готовые хлебать чужую кровь, потому что в их жизни, кроме нестерпимого желания поучать, должно быть, ничего не осталось. Тут же вспомнился отец — старый Аур, который был ничем не лучше Нивана, разве что ещё при деле, махавший мотыгой от рассвета до заката. Но под вечер, уставший, с урчащим брюхом, принимался стучать кулаком по столу и драть глотку о том, что молодые нынче ни уважения к старшим не имеют, ни целей в жизни — одни выдумки да отрицание.
— Старый смерд, — выругался Вальгрос и потряс мотыгой, намекая, что зарядил бы спившемуся Нивану ею между глаз. — Поучать меня ещё будет. Шёл бы лесом, глотая своё пойло. И дружков пускай приберёт — нечего честным работягам зенки мозолить. Это он тогда меня в халупу позвал: «Валь, ты боров здоровый, но умишком обделён, потому я отцовской волей (хоть мы и не сродники), оказываю тебе милость и отсылаю на обучение в столицу!» Понимаешь? Старая шушера, от пьянки глаза не способная разодрать, меня посылать удумала! Да я зубы оскалил и заявил: «Ты что, дурак пропитой, багульника обожрался? Хошь, старый, в лбанину получить? А коли не хошь — сиди на своей долгушке и не трожь меня почём зря».
Вальгрос расхохотался и свободной рукой изобразил, как набил «лбанину» Нивану, потом отмахнулся и продолжил:
— Да старый только вид умудрённый сделал, мол, сопливый ещё седовласого поучать будет. Кулаком по столу шагдырнул и заявил: дескать, есть у него в академии лицо одно, книжник, что сомнительными науками занят, и в стародавние времена такого бы в куоппу затолкали или на виселице вздёрнули — на радость всему честному народу. А теперь времена другие, твари бы их подрали, образованные рожи с тенденциями! Это я, Кими, такое слышал от кого-то — сам-то не разберу, что то значит. Ну да ладно. Одним словом, в академию меня турнуть надумал. Ишь, воспитатель выискался! Да какие у него знакомства? Кроме пропойц с подранными портками, никого и нет! И сам он коряжник! Тьфу! Гнильё!
За разговором они не заметили, как вышли к деревенской площади. Справедливости ради, стоит заметить: центральная площадь Корпины была не столько площадью, сколько перекрёстком, где дорога расходилась в стороны, оставляя довольно широкое, вытоптанное пространство. Земля здесь, утрамбованная ногами селян и колёсами проезжавших телег, затвердела словно камень. В центре торчала высоченная тычина из ольхи с высеченными письменами на древнеастеротском и замысловатыми символами. Тычина смотрелась здесь чужеродно и будто воткнулась в землю сама собой — вывалившись из самого Вайро, — да так и осталась в назидание крестьянам, напоминая о том, что Слепой Бог, несмотря на свою незрячесть, всё видит и время калмы неминуемо подползёт к каждой избе и к каждому батраку.
Впрочем, сегодня здесь не было ни празднований, ни гуляний, ни старост. Вместо этого у самой тычины, окружённая плотным кольцом рассвирепевших мужиков и баб, на коленях ползала молодая девка. Её белое льняное вретище было изодрано; подол, весь в грязи, повис лохмотьями на тонком тельце. Миловидное, худое личико было перемазано в крови, сочившейся из разбитой губы. Девка сложила ладони в мольбе, рыдала что было сил и, ползая по земле, обращалась то к одному, то к другому:
— Да что же вы творите! Я такая же, как вы! Греха не таила, супротив не шла! Ничего не делала! Умоляю! Не губите!
Но тут одна из баб схватила из-под ног камень и метнула в несчастную. Тот угодил в висок, порвал бледную кожу, и из раны прыснула кровь. Девка заверещала пуще прежнего, схватилась за голову и принялась биться лбом о землю, рыдая и моля о пощаде.
— Тварь! — гаркнула баба. — Мало ей, потаскухе, будет! Забить её каменьями, чтоб издохла подле жёрнова! Пусть Астерот видит, какое отродье народилось! Ну, мужики! Чего встали, руки в боки? Трепите её, трепите! Богоугодно же!
Один из мужиков, всё это время теребивший мотыгу, выступил вперёд и хотел было огреть девку черенком, но замялся, видимо, смущённый гулом толпы. Он обернулся на селян, будто пытаясь понять, правильно ли поступает, и не забьют ли его самого потом за своеволие. Но толпа загудела ещё сильнее: кто-то одобрительно закивал, кто-то орал бранью, кто-то, последовав примеру той бабы, тоже нагнулся за камнями и принялся кидать их в съёжившуюся девку.
— Отродье! — раздался голос из толпы. — Астеротом прикрылась! А сама хулила! В халупе отвары мешала! Шептунья!
— Нойта! — завопил кто-то ещё.
— И мать свою йохаэльтам сторговала! — баба в драном рубище, с верещащим младенцем подле груди, выступила вперёд и указала на девку, которая уже не кричала, а молчаливо дожидалась своей участи. — Мерзавка! Уж мы-то всё знаем!
Девка судорожно замотала головой, попыталась подняться, но очередной камень угодил ей в плечо. Она вскрикнула, прикрылась тонкими руками, и в тот же миг со всех сторон полетели куски земли, каменья, мелкие черепки, которые, видно, насобирали тут же, подле заборов. Кто-то даже метнул серп — но тот, благо, в девку не попал, а прочертив полосу на земле, упал подле тычины.
Пахари остановились. Кими глядел на происходящее, и внутри поднималось неудержимое чувство, которое он не только не мог унять, но и дать ему определения. Ярость? Жажда справедливости? А, может, то была ненависть к неразумным существам, что возвысили себя и над законами, и над самим понятием благочестивости — той самой, что с пелёнок вдалбливалась каждому сорванцу: непоколебимая вера в справедливость мира и в то, что великий Астерот всех рассудит.
В тот миг Кими подумал, что как бы ни был суров отец и как бы он ни орал, когда сыновья проказничали или стремились побездельничать, старик никогда не заявлял, что древние скрижали — попросту враньё, и обращать на них внимания не следует. Все Ауры были преданы вере до самых костей, и никто из них — будь то старик, мать или сам Кими — никогда не смел усомниться в той великой воле, что неуклонно вела их из поколения в поколение. Может быть, поэтому он тогда на площади и не стерпел: бездумно рванулся вперёд, сам не понимая, что собирается делать и как останавливать безрассудную расправу. Однако он всё равно ничего не успел сделать — тяжёлая ладонь Вальгроса стиснула его плечо.
— Не лезь ты туда. Понял? Они же обезумели. Того и гляди, ещё и нас мотыгой приложат...
Кими повернулся и поглядел в глаза Вальгросу: выражение его лица ясно давало понять — он не забавляется, а говорит предельно серьёзно. Аур дёрнулся, пытаясь высвободиться, но рука держала крепко.
— Да прибьют же! — прошипел Кими. — Не видишь, что ли? Всё правосудием свою харю прикрывают, а сами...
— А никто и не говорит, что правосудие, — Вальгрос потянул его к обочине. — Да и плевать им, что ты там надумал. Нашли крайнего — и срывают злобу... Мне ли тебе рассказывать? Теперь так на каждом шагу, Кими, просто на каждом...
Видимо, приметив двух замешкавшихся пахарей, из толпы вывалился дед и, опираясь на кривую палку, окинул их недобрым взглядом. После прищурился, будто заподозрил неладное, и проскрипел:
— А вы чего встали? Мужики нойту изловили — нечего мешать! А ну, чешите отсюдова! Вишь — правосудие чиним!
Кими не сдержался, сбросил с плеча руку Вальгроса и, сверкнув глазами, процедил:
— Да какое же это, старый, правосудие? Душегубство одно!
Дед скривился, оскалив остатки гнилых зубов, поднял палку и обратился к толпе, видимо, надеясь привлечь внимание:
— Эй, мужичьё! Сюда подите! Тут два батрака рожи кривят, сумневаются, что эта падаль — нойта самая натуральная!
Но никто не обернулся на его зов: все были заняты — решали, как бы посправедливее умертвить девку. Дабы всё так и осталось, Вальгрос выступил вперёд, показал деду кулак и выпалил:
— Ты почто, старый, глотку драть надумал? Умом ослабел под самую калму? Никто не трогает ни тебя, ни твою ораву — так и ты не лезь, а то на рожон напорешься! Идём своей дорогой. Нам, может, и дела нет до того, чем вы тут занимаетесь средь бела дня, заместо того чтобы в поле пахать! Взял в толк, к чему клоню? То-то. Делай как знаешь. Только мошну покрепче сжимай за пазухой, а то твои же приказчики и тебя обуют почём зря! А ну, пошли, Кими!
Вальгрос плюнул себе под ноги, выражая презрение к старику, что посмел так нахально орать при селянах. Кими скривился и неохотно двинулся за другом, успев заметить, как дед пробурчал что-то под нос и скрылся в толпе. За их спинами раздался ещё один вопль: какой-то мужик гаркнул, что стоять да башмаки протирать он утомился и пора бы девку вести на топь — «а там уж Астерот пущай рассудит». Толпа согласно загудела, но чем всё закончилось, Кими уже не слышал.
— Да ты внимания на них не обращай, — махнул рукой Вальгрос и бросил взгляд назад, будто опасался, что их могут подслушивать. — Одурели уже совсем. Там, говорят, на северах какие-то колыхания уж который месяц, насаждается всякое… новое. До наших краёв пока не доползло, но, как сам вишь, народ бесится — видать, чует неладное. Теперь вера лишь у стариков в халупах и осталась, молодь же не та… Ох, не та! От древних преданий отказываются, жёрнова молельные выдёргивают — и всё с криками да с хамством: мол, уморило старичьё своим занудством! О как! Это, правда, на северных землях поболее, я же говорил, ибо там подползает йохаэльтская чернь…
— Дурь всё, — отрезал Кими. — Вера в Гоэтоне всегда стояла как кол посреди дороги, и сомневаюсь, что кто-то её выкорчёвывать помчится…
— Может, и не помчится, — Вальгрос махнул мотыгой, будто норовил поразить невидимого врага. — Пока что. Но ты ведь понимать должен, что наш Зиппур-Арс — крыса погребная — скорее портки свои кружевные сторгует, нежели согласится грудью за земли встать… Сидит там, в столице, как грызун на крупе, и дела ему нет, что в деревнях скоро от безнадёги кору с деревьев жрать начнут. Я, конечно, чехвостил костлявого Нивана, но теперича думаю: может, и не так уж пустоголов этот старик? Ведь королёк-то наш, Зиппур, все земли спустил почём зря, а сам одной рукой взмахивает, а другой приказы какие-то подписывает… А его наёмники — так и вовсе моль натуральная! Немощь! Силы никакой, одни претензии… Ты ещё спрашиваешь, отчего деревенщины беснуются? А чего ж им не бесноваться-то? Коли сами расправу над нойтой не учинят, в лбанину ей не пропишут за какую провинность, так никто и не помчится к ним! Всё! Только колодки накинуть могут, коли языком много трепать будут…
Кими едва заметно кивнул, молча соглашаясь с Вальгросом. В тот миг ему нечего было возразить на эту чувствительную тираду: без слов всё было ясно. Он лишь поднял руку, оглядел её, словно прикидывал — способна ли такая рука навести порядок и дать отпор или только мотыгой махать и годится.
— А у этих и вправду ума ни на медяк, — продолжал Вальгрос, будто и не заметив, что спутник умолк. — Дурь одна, намешанная не пойми с чем… Да вот, чтобы ты знал, Руак тот же. Помнишь его? Ну, кузнецов подмастерье. Ты, может, слыхал уже, а может, всё мимо уха пролетело, а только помер наш Руак…
Заявление прокатилось словно гром среди ясного неба. Кими резко обернулся к Вальгросу, округлил глаза и чуть было мотыгу из рук не выронил.
— Как это — помер? — спросил он и остановился, но, видя, что друг неспешно топает дальше, заторопился следом. — Когда? Где помер-то?
— Да кто же его теперича разберёт, на какой сук его кишки намотаны, — Вальгрос пожал плечами. — Был Руак — и всё: сменные портки на долгушке только от него болтаться остались. А ему говорили ведь, предупреждали! Не суй своё рыло в лес, покуда темень на дворе царствует, ибо там, средь дерев, лазит не разбери кто! Тем летом Мерью, ну, коровницу нашу, задрало лихо до самой смерти, покуда девка со своим женихом по опушке шастала. Задрало — и всё: нету Мерьи, одни ошмётки в калмовник засунули, и к великому Астероту дух отправили… Вот и эти… Ровно стадо на выпасе, сбились в кучу, каждая харя во хмелю, и только кулаками по воздуху молотили: «Да мы народ храбрый, астероты натуральные, нам не к чести какого-то там лиха бояться!» Нахлебались пойла — и пошли гульбанить в соседнее селище. Девок заарканить вздумали, а может — костяшки почесать, кто ж этих чертей теперь разберёт. А у нас, как ты знаешь, дороги в обход уже давно нет — по весне всё затопило, не пройти не проехать. Только и осталась одна скудельная тропа, через дебри. Но умный-то по свету ходит, а не в кромешной темени! Попёрлись, говорят, и всё с задором, с песнями — только глотки драли, на всю деревню слышно. Ну а что было дальше, это мне уже Наволок пересказывал, что вместе с этой гурьбой тоже был. Шли, говорит, и даже как-то не глазели по сторонам, всё больше под ноги, дабы не чертыхнуться и лоб не расшибить спьяну. Но тут Руак упал на колени и давай глотку драть, чтобы всемогущий Астерот ему службу оказал. «Бесы лезут!» — завопил он и принялся пальцем тыкать в стену леса. Наволок поглядел, куда тот показывает, и тут же сам чуть дух не испустил со страху: в том самом месте, во мгле, на четвереньках оборванный ванхан полз, а в кривых зубах сжимал девицу — всю в кровище, с головы до пят. Девица была моложава и уже не кричала: помёрла. Мужики как увидали это — так тут же завопили да бросились кто куда. А Руак, вроде как не смог: то ли оцепенение его одолело, то ли под властью этой твари оказался — потому и остался стоять, как стебель посреди земли, только зраки таращил. Наволок дальше ничего путного не заявил — ибо, говорит, драпал, куда глаза глядят. А наутро староста мужиков послал в лес, чтобы дурачину отыскали. Затаился, может, в кустах где, или добежал всё же до селища и там портки протирал. Но мужики ни с чем вернулись: говорят — от Руака только кишки на суку болтаются, и то непонятно, его ли, али ещё чьи. Так что всё это не шутки. Сам-то Гоэтон стоит ровно крепость — красивый, мерцающий огнями, морды разжиревшие там пьянствуют и всяким шмотьём торгуют, а здесь… так. Не издохнуть бы, коли великий Астерот смилостивится…
— А откуда ты знаешь, что эта история взаправду была? — Кими резко повернулся и впился взглядом в Вальгроса. — Думаешь, правда? Деревенские наплетут, лишь бы кто послушал. Я вот думаю, что они сами Руака и замолотили, а потом явились: мол, то не мы, то лихо выскочило, а мы не видали, ибо задницы спасали... Не находишь? Суеверья у нас пуще чертополоха цветут, и местные выдумывать горазды. То у них пустошники какие-то надуманные пшеницу по осени сожрали, то ванханы местных пропойц дерут. — Кими почесал затылок, будто раздумывал над сказанным. — Так что говорю тебе: батраки его и забили насмерть, а после на лихо спихнули, мол, они-то не при чём... Не поделили, может, чего, али так, от дурноты просто...
Вальгрос в ответ лишь плечами пожал.
— А кто ж его знает. Может, и сами забили. А может, в гадюшник какой наступил, оттого и помер, а те, чтобы на них не подумали, всё и сочинили... Да и чего ты пристал? Не знаю я и знать не особо хочу.
Они уже подходили к околице, когда впереди послышался шум. Кими увидел, что при въезде в деревню, возле покосившегося амбара, толпились мужики и бабы, а рядом стояли трое в стёганых пурпурных акетонах, сплошь увешанные ремнями, с мечами за спиной — оружие они носили, казалось, больше для виду, чем для дела. Холёные, как один, с ухоженными бородами, коротко стриженные, и имеющие такой злобный вид, что ни один из крестьян и не думал лезть к ним с претензиями. Один из них — видно, горт — стоял с палкой наперевес, тыкал ею в селян и бранил их на чём свет стоит. Позади лежал мешок, куда скидывали отобранное. То были королевские поборщики, которых в Корпине никто благим словом не называл.
Пахари остановились. В тот миг один из поборщиков — здоровенный лоб с рыжей, как пламень, бородой — принялся орать на старосту, который, согнувшись, тыкал пальцем в пустую телегу.
— Мало! — рычал бородатый, и его голос разносился по всей деревне. — У тебя, старый, батраки по осени навоз ворочали, а сейчас одни огрызки, да ещё и с плесенью! Ты королю служишь! Неси всё, что есть! У своих выродков из пасти вытаскивай, где хочешь бери, но чтобы мы отсюда с полным мешком ушли! Ты меня понял?
— Да как же я вашей милости угожу? — простонал староста и, подойдя к телеге, принялся ковыряться в ворохе отсыревшего сена. Видно, он надеялся, что там что-то завалялось — хоть что-то сунуть мытарям, дабы те отцепились со своими требованиями. Но под сеном ничего не было: казалось, отдали уже всё, что привезли. Видя бессильное ковыряние старосты, одна баба принялась рыдать; ребятня в страхе жалась к заборам и украдкой поглядывала на зиппуровских обдирал.
Рыжий схватился за меч, будто пытаясь устрашить этим движением беспомощных крестьян.
— А своих, небось, накормил, — пробурчал он, но руку с рукояти убрал, видимо, и сам понимая, что мечом махать ему никто не дозволял. — А благословенному Зиппур-Арсу что — на стол гнильё положишь? Чтобы мудрый правитель падаль всякую поджирал? Ты меня не серди, старый! Я тебя быстро в чувства приведу! Вспорю тебе брюхо да кишки на жёрнове повешу, чтобы все видели, какова голова у вашей этой Корпины!
— Да кушать нечего… — попробовал вставить староста, но рыжий с размаху врезал ему ладонью по виску. Старик заголосил, схватился за голову и, будто опасаясь, что его здесь и вовсе прибьют, заковылял прочь.
— А ну пасть свою закрыл! — проорал рыжий ему вслед и шагнул вперёд, словно намереваясь всё же добить старика. — Хоть бы издох совсем! За защиту платишь! Мы работаем — мы и едим, понял? Наёмники! А здесь… одна дрань!
Пока рыжий драл глотку, один парнишка лет семи, весь грязный, в порванной рубахе, метнулся к мешку и ловко выудил оттуда початок кукурузы, тут же спрятав его под подол. Затем боязливо посмотрел на верзил, надеясь, что те не углядят, и бросился прочь, придерживая рукой добычу. Но на его несчастье горт всё же углядел: вмиг обернулся и со всей силы огрел парня палкой по хребту. Ребятёнок завизжал и повалился на землю, выронив початок. Верзила схватил его за шиворот и поднял на ноги, тыкая концом палки в живот.
— Воровать удумал, сопливый! — заорал он и встряхнул тощее тельце, будто намеревался вытрясти из него остатки жизни. — Вот я тебя сейчас проучу! Чтобы матка твоя потом с горя на суку болталась!
Рыжий обернулся на шум, презрительно поглядел на трепещущего мальчишку и усмехнулся, будто перед ним было не живое существо, а всего лишь грязь.
— Да пусти ты этого щенка, — заявил он, — всё равно с него лишней нитки не содрать. Обноски одни.
Горт скривился, но мальчонку всё же отпустил. Плюнул себе под ноги, поднял с земли початок и бросил обратно в мешок для подати.
— Всё королю, — проскрипел он и для пущей важности топнул ногой, разгоняя пыль. — Всё королю, я сказал! Не доедите — так и подохните под плетнём! Плевать мне! Разберутся там после, на том свету!
Может быть, Кими тогда и подошёл бы к поборщикам, высказал бы им своё веское слово, но, бросив быстрый взгляд на Вальгроса и увидев на его лице молчаливый призыв к бездействию, смолчал — и лишь сильнее стиснул мотыгу. Не дожидаясь, пока друг толкнёт, он зашагал прочь, склонив голову, дабы более не видеть ни омерзительной картины, ни морд королевских псов, что теперь сбились в кучу и горланили что было сил, будто норовили ещё сильнее унизить селян.
Пахари свернули с дороги и, не говоря друг другу ни слова — словно принимая за истину то, что и так было ясно, — неспешно направились к пашне, оставляя за спиной ядовитые насмешки и надрывный детский плач.
Солнце нещадно палило, будто намереваясь вовсе выжечь гоэтонскую землю. Воздух трепетал над выжженной травой; из-под истоптанных сапог взметалась пыль. В зарослях бурьяна, у самой межи, звонко стрекотали кузнечики. Над колосьями пшеницы кружилась мошкара. Где-то в глубине придорожного сухостоя, торчавшего из земли ровно кости, неожиданно поднялась суматоха: слётки, ещё не отрастившие маховых перьев, верещали на разные голоса, требуя корма; их гомон сливался с задиристым криком ворона, усевшегося где-то на опушке леса и наблюдавшего за всем издалека.
Кими и Вальгрос вышли на пустовесь, куда в этом году не заходил ни плуг, ни пахарская мотыга. Здесь прямо в рост рабочего поднимались чертополох с сорницей, жёсткие стебли жальника, по которым тонкими спиральками взбирался вьюн. Между ними темнели проплешины прошлогодней травы, от которой разило застоявшейся гнилью.
Кими оглядел надел, тяжело вздохнул и бросил мотыгу на высохшую землю.
— Собаки вшивые, — раздражённо бросил он, будто всё это время, пока они молчали, только и крутил в голове невысказанную мысль. — Нищих обдерут до нитки, и хоть бы ещё ребёнка пожалели, но нет… Видал, как этот выродок мальчишку по хребтине саданул, а?
Вальгрос стоял и озирался, будто о произошедшем уже позабыл и теперь размышлял лишь о том, как бы не помереть на этой заросшей пустовеси.
— А ты чего хотел? — наконец ответил он. — Наёмники. Кто платит, того и слушаются. Им скажут — они и приложат хоть ребятёнку, хоть старику костлявому… Да хоть кому. Впервой, что ли, подобное вишь?
— Чтоб они сами издохли, — процедил Аур и плюнул себе под ноги, будто этим жестом выражая всё негодование, колыхавшееся в душе. — Хотя и говорить подобное не к лицу, но всё же… Я прямо желаю, чтобы с ними напасть какая вышла, чтобы они уж пасти свои позакрывали да оттуда более не смердело этим их гнильём.
Кими уставился в пыльную землю, подумав, что позволил лишнее. Вальгрос ничего не говорил, только покусывал тростинку да щурился на солнце.
— Да ты бы, друг, лучше бы не языком молол, а мотыгой своей! — внезапно гаркнул он и обвёл взглядом запущенный надел. — Заросли одни, того и гляди, в какой-нибудь пчельник наступишь, пока шорохаться будешь. А ты, коли уж начал о своём, так шёл бы — прямо к столице, под самую воротину!
— Нужна больно, столица эта, — отмахнулся Кими. — Одна грязища да смрад. И всё там, заметь, не только камня касается, но и самой души. Впрочем, у меня давно сомнения, обитают ли в этих телах души… Обдерут, как куст, так ещё и должен останешься… Нет, не хочу я в Гоэтон без нужды. И чего туда все ломятся, будто там намазано чем? Всё богатеями стать хотят, на шелках сидеть да мёд свой хлебать, как бы в назидание деревенщинам.
— Да прутся оттого, что почёт, — расхохотался Вальгрос. — Местные бабы зубья свои покажут — во как скалиться будут! С зависти окочурятся, того и гляди! Вот и лезут они туда. Как будто их там сам Зиппур-Арс ожидать будет с ковровой дорожкой да с накрытым столом. А на деле-то… Сдалось там это отребье! Грязь да необразованность! Пусть спасибо скажут, коли засратые портки стирать дозволят. А так — если у тебя харя ничего, и если пола соответствующего, так ещё и… Ох, Кими, промолчу-ка я лучше, а то сейчас такого наговорю, что самого воротить начнёт!
Кими ничего не ответил. В тот миг в его голове ворочались разные доводы — те, что он сперва собирался высказать Вальгросу, но почему-то передумал. Казалось, тот не разделит, снова потянет свою деревенскую тарабанщину — про девок, про сивуху, про то, как на зиму засолку крутить. А Кими уже давно раздумывал о вещах более великих, как ему самому казалось, и о том, что пора бы что-то менять в своей жизни. Разорвать круг бесконечного повторения, в котором весь род Ауров десятилетиями делал одно и то же: гнул спину до старости, чтобы отчитаться перед старостами да королевскими мытарями. А какой в том смысл? Провести свою жизнь — которую он всё же почитал за дар свыше — в полях, с мотыгой наперевес, пока последние силы не иссякнут?
— Я вот что думаю, — начал Кими, надеясь, что Вальгрос выслушает, хоть мнение его и мало волновало молодого Аура. — Парень я не дурной, умом не обижен, хоть и учёбы никакой. От природы, видать, досталось. А только мне вся эта землица, эти железки да деревенская пылища — без надобности. Вокруг нас такой огромный мир… Со своей душой, сокрытой от глаз, со своими веяниями… Неужто суждено мне на пашне подохнуть, как псине? И всё в угоду какому-то королю, чтобы он своё брюхо набил да доволен остался? Я не бунтую, просто вопросы себе задаю. А чем я сам-то хуже? Сколько уж нагляделся — теперь так противно на душе, ты не поверишь…
Вальгрос присел на землю, подобрав под себя ноги. Вид он имел весьма озадаченный, будто усиленно раздумывал над тем, что заявил друг.
— А кто ж его знает, — наконец ответил он, глядя в сторону мрачного леса. — Может, это и не жизнь вовсе, а так — один смердящий могильник… Да только что прикажешь делать? На поклон королю плестись, в землю лбом долбиться, чтобы он перестал глядеть ровно на сор какой? — Вальгрос обернулся к Кими и добавил: — А ты сам пошёл бы?
Аур не ответил. Он поднял мотыгу с земли и опёрся на неё двумя руками. В тот момент он размышлял, что его друг, видимо, в силу своей простоватости не только не способен понять его мысли, но и не захочет понять.
— Почто зря воду баламутить? — заявил он. — Коли не хочется рваться куда-то вперёд, изорвать с концами это убогое полотно? Теперича-то жениться пора, и Лейна всё хвостом крутит: мол, когда да когда… А мне на что под венец её тащить? На два медяка, которые на следующей неделе швырнут нам как объедки вшивому псу? Тоже мне, перспектива. Проще сразу в калмовник улечься и ждать, когда помрёшь от чего-нибудь. Девка красивая, я не спорю, родительница из неё, поди, знатная выйдет, да только с чем я к ней завалюсь? Со своим нутром, что хоть и чувствами плещет, но всё же в грязище и в вонючем поту?
Вальгрос расхохотался и выпустил изо рта тростинку.
— Да хоть бы и с чувствами! — сквозь смех выдавил он. — Тебе мало, что ли? Благородно же! Девка поймёт и примет, уж я-то знаю!
— Мало, — выдавил Аур, уставившись на друга так, будто собирался заявить нечто тайное, недоступное простому смертному. — И всегда так будет. Слышал, что к Арсу можно в наёмники затесаться, даже если ты крестьянин с мотыгой? Ну, слышал подобное?
Вальгрос вскинул брови и скривил губы — видно, это последнее, что он ожидал услышать из уст Кими.
— Ну слышал, — промямлил он и с подозрением прищурился. — Мудрёно ли не слышать? Он постоянно набирает, и всякая шушера туда идёт. Война же…
— И я собираюсь, — перебил Аур, гордо вскинув голову, будто готовясь принять кару от Вальгроса, которая, как ему казалось, немедленно последует.
Повисло молчание. Кими ждал, но тот лишь кривился и водил пальцем по пыли. Они не говорили друг другу ни слова, хотя, кажется, оба понимали, куда клонится разговор.
— Пойду, — нарушил молчание Аур и уставился на заросшую бурьяном пустовесь, от которой он, впрочем, уже ничего путного не ждал. — Осточертело. Как отребье какое-то, за два медяка издохнуть готов. А был бы смысл ещё, коли отпашешь, а потом на купленных харчах жируешь… Но жратвы нет, порток целых тоже, только и ждёшь, когда всю эту Корпину очередной мор выкосит, как давешнего лета… в семьдесят втором или третьем году… Да и не помню уже. Одним словом, продать свою жизнь я решил Арсу, и будь что будет. Наступлю себе на глотку, зато и Лейну к клятве приведу как полагается, и детишки, может, будут, коли не подохну где-нибудь под Сумарией, когда йохаэльты там в очередной раз мечами махать начнут...
Вальгрос демонстративно откашлялся.
— Да мне почём знать, — пожал он плечами, впрочем, не особо разгневавшись на подобное заявление. — Каждый ныне судьбину сам выбирает. Я бы сам не пошёл, уж прощай: ненавижу эту ряженую знать, и горазд был бы им шеи посворачивать за то, что немощь одна вместо кишок. Но это моё мнение, и его никто не спрашивал. А ты, коли уж решил… отговаривать не стану, ибо ты, Кими, трепаться зазря не станешь, и коли решил — так всё равно слушать не будешь.
— Не достанешь золотишка более нигде, — вздохнул Кими и склонил голову, будто мысли в ней лежали неподъёмной ношей. — Такие времена, ты это верно подметил. Ну так и буду на жирах сидеть, и хоть бы приложить старика прикажут — бес с ним, возьму да приложу, коли мзду сыпать будут. Иначе кто же ещё подумает, кроме меня самого…
Они замолчали. Вальгрос отвернулся, принялся без нужды теребить мотыгу, а Кими так и стоял, глядя туда, где колыхался бурьян.
Над пустовесью висела тишина, и только золотистая пшеница, лениво покачиваясь, тихо шуршала на краю поля, да где-то вдали назойливо жужжали мухи. В их существовании не было ни выбора, ни мучительных размышлений — одна лишь неукротимая жизнь, полыхавшая неудержимым жаром. Ведь кто-то просто живёт, наполняя дни своей малоприметной суетой, а кто-то — может, по нужде, а может, по неуёмному желанию — рвётся туда, где одна лишь смерть, боль и кровь, напитывающая выжженную почву. Ибо порой кажется, что выбора нет вовсе, или так хочется думать, когда в голове, сквозь тернии мыслей, прорывается нечто — возможно, запоздалое понимание — что ничего нельзя изменить, и остаётся лишь шагнуть навстречу своей судьбе.
Свидетельство о публикации №226061401145