Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Дебра Дин. Ленинградские Мадонны

Прошли восторги, и печали,
И легковерные мечты…
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.

А.С. Пушкин.

Сюда, пожалуйста. Мы находимся в зале «Испанский просвет». Три зала со стеклянными перекрытиями были спроектированы специально для размещения крупнейших полотен коллекции. Посмотрите наверх. Монументальный свод и фриз напоминают свадебный торт, щедро украшенный лепными и позолоченными арабесками. Лучи света падают на паркетный пол цвета спелой пшеницы, а стены окрашены в насыщенный красный цвет, воссоздающий оригинальную тканевую отделку. Каждый из залов украшен изысканными вазами, напольными канделябрами и столешницами из полудрагоценных камней, выполненными в стиле русской мозаики.
На картине слева от вас стол с тяжёлой белой скатертью. Трое испанских крестьян обедают. Человек в центре поднял графин с водой, как бы предлагая нам выпить бокал. Очевидно, что они получают от трапезы удовольствие. Их лёгкий обед состоит из сардин, граната и буханки хлеба, но этого более чем достаточно. Целая буханка хлеба, при этом белого, а не блокадного, который пекли в основном из опилок.
Остальным обитателям музея полагаются лишь три маленьких кусочка хлеба в день. Хлеба размером с гальку и такого же цвета. А иногда мерзлая картошка, вырытая в саду на окраине города. До блокады директор Орбели заказал много льняного масла, чтобы перекрасить стены музея. И мы жарим картошку на этом льняном масле. А потом, когда картошка и масло заканчиваются, мы варим из оставшегося клея для рам желе и едим его.
Человек справа на картине, который показывает нам большой палец, вероятно, художник. Диего Родригес де Сильва-и-Веласкес. Это работа относится к его раннему севильскому периоду, живопись в жанре бодегонес - «сцены в тавернах».

Её как будто перенесли в мир из двух измерений – может быть, в книгу – и она существует только на этой странице. Когда страница переворачивается, всё, что было на предыдущей, мгновенно исчезает из её поля зрения.
Марина вдруг понимает, что стоит на кухне перед раковиной и держит в руках кастрюлю с водой, но не совсем понимает, зачем. Она моет кастрюлю? Или она только что просто налила в неё воду? Загадка. Иногда ей требуется призвать на помощь всю свою  сообразительность, чтобы собрать воедино мир из находящихся под руками осколков: банка кофе «Folgers», упаковка яиц на столе, едва уловимый аромат жареного в тостере хлеба. Завтрак. Она уже поела? Точно вспомнить она не может. Ладно, какие ощущения – голода или сытости? Голода, решает она. И - о, чудо! – в упаковке из пенопласта аккуратно уложены  пять яиц. Она почти ощущает на языке вкус шелковистого желтка. Вперёд, говорит она себе, давай завтракать.
Когда её муж Дмитрий входит на кухню с грязной после завтрака посудой, она уже варит яйца пашот.
- Что ты делаешь? – спрашивает он.
Она замечает в его руках тарелки, засохшие следы от желтка в миске – доказательство того, что она уже поела, возможно, всего минут десять назад.
- Я всё ещё есть хочу, - говорит она, хотя на самом деле чувство голода уже прошло.
Дмитрий ставит тарелки, берет у неё из рук кастрюлю и тоже ставит на столешницу. Его сухие губы слегка касаются её шеи. А потом он выпроваживает её из кухни.
- Свадьба, - напоминает он. – Нам пора одеваться. Лена звонила из гостиницы. Она уже в пути.
- Лена здесь?
- Приехала вчера ночью, помнишь?
Марина не помнит, чтобы она видела свою дочь, но уверена, что не могла бы этого забыть.
- Где она?
- Провела ночь в аэропорту. Рейс задержали.
- На свадьбу приехала?
- Да.
В эту субботу свадьба, но она не помнит чья. Дмитрий говорит, что она их знает, Не то чтобы она мужу не верила, но…
- А чья свадьба? – спрашивает она.
- Кати, дочки Андрея. И Купера.
Катя – это её внучка. А кто такой Купер? Может, все-таки она вспомнит…
- Мы познакомились с ним на Рождество, - говорит Дмитрий. – А потом у Андрея с Норин встречались. Высокий  такой парень.
Он ждет от нее хотя бы малейшего проблеска воспоминания, но нет.
- Ты была в голубом платье с цветами, а на стол подавали лосося, - подсказывает Дмитрий.
По-прежнему ничего. Она замечает в его глазах тень отчаяния. Иногда этот взгляд для неё единственный намек на то, что что-то от нее ускользает. Она начинает с платья. Голубое. Голубе платье с цветами. Внезапно оно возникает перед её мысленным взором. Она купила его в магазине Penney’s.
- У него плиссированный воротник! — восклицает она с триумфом.
- Что, что?
Муж хмурит брови.
- Платье. И веточки сирени.
Она может вспомнить даже оттенок ткани. Такой же яркий, как у платья на картине «Дама в голубом».
Томас Гейнсборо. Портрет герцогини де Бофор. Во время эвакуации она на упаковывала именно эту картину. Помнит, как помогала вынимать холст из позолоченной рамы, а потом снимать с подрамника, на который он был туго натянут.
Что бы ни разъедало её мозг, оно забирает лишь самые свежие воспоминания, ещё зелёные, недозрелые мгновения. Её далекое прошлое сохранилось, даже более чем сохранилось. События, случившиеся в Ленинграде лет шестьдесят назад, возвращаются – живые, наполненные теплом и тонким ароматом прошлого.
В Эрмитаже торопливо собирают картинную галерею, готовя её к эвакуации. Уже миновала полночь, но пока ещё достаточно светло, чтобы обходится без электрического света. Конец июня 1941 года. Здесь на севере солнце едва касается горизонта. Это называется «белые ночи». Её тело оцепенело от усталости. В глазах зуд от опилок и ваты. Она уже несколько дней не переодевалась и не спала. Очень много работы. Каждые восемнадцать или двадцать часов она выскальзывает в соседнюю комнату, ложится на одну из солдатских коек и впадает в забытье. Сном это назвать нельзя. Это словно исчезновение на время. Как будто кто-то щёлкает выключателем. Примерно через час выключатель таинственным образом щелкает опять, и она, как автомат, поднимается с койки и возвращается к работе.
Все окна и двери распахнуты настежь навстречу остаткам света, но воздух по-прежнему очень сырой. Самолёты постоянно гудят в небе, но она уже перестала вздрагивать когда слышит этот гул прямо над головой. За несколько последних дней и ночей самолеты стали частью этого странного сна, одновременно осязаемого и нереального.
В воскресенье утром Германия нанесла удар без объявления войны.  Никто – и, похоже, даже Сталин – этого не предвидел. Никто, кроме директора музея Орбели. Иначе как ещё тогда объяснить, что сразу после сообщения по радио о нападении, появился подробно разработанный план эвакуации? В списке каждая картина, каждая статуя, да вообще почти каждый предмет из экспозиции музея был пронумерован и рассортирован согласно размерам. Более того, из подвала подняли деревянные ящики и короба с соответствующими номерами, уже написанными карандашом на крышках. Километры упаковочной бумаги, горы ваты и опилок, валики для сворачивания полотен – всё это появилось, как будто было приготовлено заранее.
Вместе с ещё одним экскурсоводом Тамарой они только что бережно освободили полотно Гейнсборо из рамы. Эта картина не из числа её любимых. На ней изнеженная дама с напудренными волосами, взбитыми до нелепости высоко, на которых красуется смешная шляпка с перьями. И всё же когда Марина собирается уложить холст между промасленными листами бумаги, её вдруг поражает, какой обнажённой выглядит эта фигура вне рамы. Правая рука придерживает голубую накидку, словно защищая грудь. Заворожённым взглядом своих темных глаз она сморит мимо зрителя. Этот взгляд, который  Марина всегда принимала за отсутствующий, сейчас вдруг кажется спокойным и грустным, будто эта дама из давно ушедшего высшего света уже чувствует, что судьба её вот-вот снова изменится.
- Она выглядит так, как будто может видеть будущее, - говорит Марина Тамаре.
- Гм… Ты о ком? – Дмитрий вдруг оказывается у окна их спальни, держа в руках голубое платье и ощупывая пальцами воротник.
- О «Даме в голубом». Картина Гейнсборо.
- Нам пора одеваться. Лена вот-вот приедет.
- А куда мы едем?
- К Кате на свадьбу.
- Ах да, конечно.
Она отворачивается от Дмитрия и начинает копаться в шкатулке с украшениями. Свадьба - значит, пора наряжаться. Она наденет мамины… ну, эти штуки, которые в ушах висят. Она может представить их совершенно ясно, но ей никак не удается подобрать нужное слово. Не может она найти и сами эти «штуки». Конечно, можно спросить мужа, куда они запропастились, но сначала надо подобрать слово. Её мамы… что? Они из филигранного золота с маленькими рубинами. Марина хорошо их себе представляет, но подходящего слова для них нет - ни на русском, ни на английском.
Она знает, что с ней происходит. Она не сошла с ума. Что-то разрушает её память. Она подцепила грипп (прошлой зимой? Или позапрошлой?) и чуть не умерла. Она, которая всегда гордилась, что никогда не болеет, которая пережила голодную блокадную зиму, оказалась слишком слабой, чтобы противостоять гриппу. Дмитрий нашёл ее рухнувшей около кровати. Она потеряла целые дни, неделю, стёртую в пустоту, а когда вернулась к жизни, поняла, что изменилась.
Это её объяснение. Но есть и другое. После того как Дмитрий обнаружил её сумочку в духовке, они отправились к врачу, и тот стал задавать ей вопросы. Это было похоже на то, как будто она снова сдаёт экзамены в художественной академии - вызывает из памяти ответы на шквал случайных вопросов, которыми её осыпали профессора. Имена главных художников флорентийской школы и названия нескольких их работ, включая даты и истории создания. Какой сегодня день? Опишите технический процесс и материалы, используемые при создании фресок. Я назову три объекта и хочу, чтобы вы повторили за мной: улица, банан, молоток. Определите, какая из следующих работ находится в постоянной экспозиции Государственного Эрмитажа в Ленинграде, а какая в музее изобразительных искусств в Москве. Посчитайте от ста до семи в обратном порядке. Можете назвать три объекта, которые я только что перечислил?
Она сдала этот экзамен на «отлично», но доктор, хоть и любезный, результатами особо впечатлён не был. Он пояснил, что она уже немолода и что путаница в её голове – это одно из неприятных, но характерных для пожилого возраста изменений. Им с Дмитрием выдали пачку необходимых материалов, кучу рецептов, а в качестве совета сказали, что лучшим курсом лечения будут терпение и внимание.
Из-за того, что она забывает выключить газовые конфорки, теперь ей приходится пользоваться плитой только когда дома муж, и то лишь для того, чтобы вскипятить чайник. Даже тарелки, которые она узнала бы с закрытыми глазами, так часто бились (то куда-то пропадала кружка с мукой, то добавлялся какой-то незнакомый предмет), что теперь она редко готовит. Большую часть её работы взял на себя Дмитрий, причем не только готовку, но и стирку и походы в магазин. А ещё есть девушка, которая приходит убираться в квартире, хотя для Марины это почти невыносимо. Она пытается ей помочь или хотя бы приготовить для неё чай, но девушка настаивает на том, что её наняли для работы, а Марина должна просто отдыхать. «Просто положите ноги и чувствуйте себя королевой, - подбадривает её девушка. – Я бы на вашем месте так и сделала». Марина старается объяснить ей, что никто не должен лежать и плевать в  потолок, пока другие работают, но это бесполезно. Наконец, они достигли согласия, и девушка разрешает ей вытирать пыль.
Дмитрий кладёт её одежду на кровать: пару брюк, трикотажную кофту и свитер.
Она не хочет его критиковать, но чувствует, что этот наряд слишком уж повседневный. У него никогда не было чёткого представления, как нужно одеваться. Дай ему волю, и он спокойно надел бы коричневые брюки и красную рубашку в клеточку с черными ботинками. Она никогда не заходила так далеко, чтобы выкладывать ему одежду, но делала осторожные замечания: подсказывала, что надо надеть другой галстук, или говорила, как идёт ему та или иная рубашка.
- Может, мне платье надеть? – спрашивает она.
- Надевай, если хочешь, но мне кажется, в этом тебе будет удобнее. Ехать долго.
- А потом мы к свадьбе переоденемся?
- Свадьба завтра. Сегодня мы едем на остров. Вечером ужин с семьёй Купера.
- А, поняла.
На самом деле она ничего не поняла, но на время решает оставить попытки понять.
- Давай, дорогая, подними руки, - говорит Дмитрий и через голову стягивает с неё ночную сорочку. Она выныривает из её ворота и видит в зеркале на двери шкафа свое обнажённое тело. Видеть этот старый высохший скелет – настоящий шок. Большую часть времени она в зеркало не смотрит, а когда всё же решается, то видит образ, смутно знакомый и в то же время чужой. И всё-таки это тело ей знакомо. Есть что-то знакомое в этой коже в пятнах, бледной, как рыбья чешуя, и почти прозрачной. В том, как эта кожа свободно свисает на руках и коленях. В обвисшей, опустевшей груди. В похожем на мешок животе. Такое же тело было у неё в первую блокадную зиму. Точно такое. Правда, немножко отличий, конечно, есть. Прежде всего, сейчас оно мягче, без выпирающих острых костей. Но такое же чужое, как и то прежнее тело. И  упрямое: всё с тем же безразличием сопротивляется её воле, как будто и впрямь принадлежит кому-то другому.
Марина осторожно ступает в трусы, которые муж держит у её ног. Когда он протягивает ей бюстгальтер, она приподнимает каждую грудь и устраивает её в чашечке. Спиной она ощущает прикосновения его поражённых артритом пальцев, пытающихся застегнуть крошечные крючки на петли.
Вдруг ей приходит в голову мысль, что она так же стара, как Аня, одна из бабушек Эрмитажа. В штате музея служила целая флотилия старушек - в основном, это смотрительницы,  которые сидели в залах, зорко следили за полотнами и предостерегали посетителей, чтобы те не прикасались руками к экспонатам. Аня же была древней старушкой. Она помнила день покушения на Александра II и рассказывала Марине удивительные истории о балах, которые устраивала в Зимнем Дворце императрица. Аня была пережитком старого капиталистического мира – времени, казавшегося Марине таким же затерявшимся в прошлом, как Древняя Греция. Теперь, пересматривая события своей жизни, она приходит к мысли, что это могло быть всего лишь лет тридцать или сорок до её рождения - совсем немного, если вдуматься.
- Когда убили Александра II?
- О, в тысяча восемьсот… Я не знаю, Марин…
В голосе мужа она слышит нотку раздражения. Он всё ещё возится с её бюстгальтером.
- Не обязательно застегивать на все крючки, - говорит она.
- Я почти застегнул.
Муж стоит у неё за спиной, поэтому она не может видеть выражение его лица, но ей этого и не нужно. Когда он так сосредоточен, то всегда жуёт нижнюю губу.
- Что будем есть на ланч? – весело спрашивает она.
- Лена нас забирает, и мы едем в Анакортес. Поедим на пароме, наверное.
- Да, я знаю, - лжёт она. – Но, может, нам сделать бутерброды и взять с собой?
Дмитрий триумфально щёлкает бретелькой её бюстгальтера и выпрямляется, появляясь сзади неё в зеркале. Он тоже изменился. Её миловидного молодого мужа заменил это пожилой седой мужчина. Лицо его как будто расплавилось – мешки под глазами, некогда твёрдая челюсть погрузилась в отвислые складки. Уши длинные, как у гончей.
- Хорошо. Что дальше? Свитер. Поднимите руки, мадам.
Она снова вытягивает руки верх, и они оба исчезают.

Мы в зале французского искусства восемнадцатого века. Зал этот тонок и прозрачен, как сдержанный вздох - стены бледного бежевого цвета под изгибающимся неоклассическим сводом, инкрустированный пол с повторяющимися кругами и завитками, словно изысканный менуэт. На этой картине возле длинной стены стоит юная девушка в прекрасном атласном платье. В тени полускрытый за дверью стоит её возлюбленный и нежно целует её в щёку. Хотя девушка нас ещё не видит, она уже насторожилась, как оленёнок, и напряженно вслушивается, ожидая, что в любой момент из соседней комнаты может войти женщина и застать их врасплох. Девушка готова сорваться с места и бежать. Длинная плавная линия её тела тянется от трепетного прикосновения губ возлюбленного через вытянутую руку и затем словно растворяется, переходя в прозрачные складки шарфика.
Фрагонар назвал эту картину «Поцелуй украдкой», но юноша на ней ничего у девушки не крадёт. Украдено лишь мгновение, прежде чем её позовут из комнаты.

Это словно исчезнуть на какое-то время - будто кто-то щёлкнул выключателем и погасил свет. Некоторое время спустя выключатель щёлкает снова. Когда её глаза распахиваются, перед ней возникает лицо её друга Димы. Ей кажется, что он всё это время за ней наблюдал.

С начала войны они почти не виделись. Хотя его батальон уже неделю отрабатывал строевой шаг на площади Урицкого, хотя через открытые окна Эрмитажа она слышала громкие команды, ритмичную дробь марширующих солдатских ног и знала, что он всего в нескольких сотнях метров от неё, встречаться у них просто не было времени.
- Я пришёл за тобой. Мне не нужно отмечаться в казармах до утра, и я хочу сводить тебя куда-нибудь поужинать.
- Поужинать? А сколько времени?
- Почти девять.
- Вечера?
Она теперь постоянно путается во времени. Сотрудники Эрмитажа уже несколько недель почти круглосуточно всё упаковывают, перекусывая бутербродами, которые приносят в залы, и прерываясь только на то, чтобы сходить в туалет. В первую неделю они упаковали больше полумиллиона произведений искусства и артефактов. А потом в последнюю июньскую ночь бесконечная вереница грузовиков все ящики увезла. На товарной станции их ждал состав из двадцати двух вагонов, чтобы тайно вывезти этот бесценный груз. А вот куда – было государственной тайной. Возвращаясь по залам, через пустоши, усыпанные обрывками бумаги, Марина прятала глаза. Многие пожилые сотрудники едва слышно рыдали.
Но это была только видимая часть коллекции, шедевры постоянной экспозиции. С тех пор они упаковали ещё сотни тысяч экспонатов: менее значимые картины и рисунки, скульптуры, ювелирные украшения и монеты, коллекции серебра и керамические черепки. Второй поезд отправится через два дня, а тут работе всё еще конца не видно.
Тем не менее по какой-то невероятной причине Марину отпускают до утра, когда ей придётся вернуться на пожарное дежурство в отряде гражданской обороны. Дима как-то умудрился договорился с женщиной из Ломоносовского фарфорового завода, которая руководила упаковкой хрупких предметов. Он сообщит Марине только, что ее отпускают, а вот товарищ Маркович добавит, что Дмитрий обещал их первую дочь назвать в её честь. Она подмигивает ему и добавляет:
- Но он даже не спросил, как меня зовут.
- Прошу прощения, товарищ Маркович. Как вас зовут?
- Поздно, товарищ Буряков, - дразнит она его. – Сделка уже заключена.
Женщина оборачивается к Марине.
- Давай, только остальным девочкам не говори. Мне и так больше помочь некому.
Они с Димой проходят зал за залом, пробираясь сквозь лабиринт опечатанных и промаркированных ящиков, мимо десятков женщин, которые выстроились  вдоль столов с фарфором, или стоят на полу на коленях серди густого леса серебряных канделябров. Марине неловко уходить всего-навсего ради еды, но когда они выходят на воздух, и она чувствует, как ветер с Невы омывает её лицо, стыд проходит. Она глубоко вдыхает свежий, бодрящий воздух и ощущает, как оживает. Кроме того, что каждый раз, когда начинают выть сирены воздушной тревоги ей приходится со всех ног мчаться на крышу, она из музея почти не выходит. Дома была всего несколько раз и то только для того, чтобы помыться и переодеться в свежую одежду, которую постирала ей тётя.
- Куда мы идём? – спрашивает она.
- Увидишь, - таинственно отвечает Дима. Он берёт её за руку и ведет среди прогуливающихся людей через площадь Урицкого под аркой Главного штаба на проспект Двадцать пятого Октября. За последние несколько недель город сильно изменился. Шпиль Петропавловского собора задрапирован маскировочной сетью. Здание Адмиралтейства перекрашено в серый цвет. Они проходят мимо магазина, на окна которого крест-накрест наклеены полоски бумаги, чтобы стёкла не вылетели при обстреле. А на окнах аптеки наклеен бумажный узор из цветов и крестов, почти такой же искусный, как на пасхальных яйцах Фаберже. Через несколько кварталов Дима сворачивает за угол на улицу Бродского и останавливается перед входом в гостиницу «Европейская». Её большие окна заложены мешками с песком, но входные двери открыты, и Марина слышит доносящуюся из-за них музыку.
- Ой, нет, Дим, я не могу туда пойти. Ты только посмотри на меня.
Гостиница «Европейская» легендарна своим изяществом, а на ней всё ещё её синий рабочий халат. 
- Ты прекрасно выглядишь, - говорит он. – И какая тебе разница, что они подумают? Ты что, знаешь кого-нибудь из них?
- Но здесь же ужасно дорого!
- Да, но только для чего мне деньги-то экономить?
Вопрос вовсе не риторический. Дима ждёт ответа.
Словно прочитав её мысли, он продолжает:
- И совсем я не безрассудный, Марина. Лучше уж сейчас потрачусь. Есть подозрение, что к тому времени, когда я вернусь, рубль выеденного яйца не будет стоить.
Он берёт её за руку.
- Пожалуйста, сделай мне одолжение. Сегодня особенный вечер.
Она представить себе не может, что же в этом вечере такого особенного, кроме того, что сейчас каждый вечер особенный. После начала войны каждый день, каждая ночь стали пропитанными новым напряжением, ощущением, что мир вот-вот изменится. И это какое-то странно волнительное чувство. Есть надежда, что когда всё закончится, Советский Союз станет обновлённым, лучшим, чем прежде. И Марина готова к переменам, к любым переменам.
В большом зале, оформленном в стиле ар-деко, стоит гул. Все столики заняты. Поразительно, что мир может покачнуться на своей оси, а люди всё равно продолжают ходить прямо, заниматься своими повседневными делами, ужинать в ресторанах, строить планы. Если бы не странная картина с висящими на шеях некоторых изысканно одетых посетителей противогазами, можно было бы подумать, что война за окнами – всего лишь мираж. Арфистка плетёт в воздухе нежные мелодии, а пальмы мягко колышутся в разноцветных лучах света, проникающих сквозь витраж.
Метрдотель ведёт молодых людей через зал к столику в углу. Он отодвигает для Марины стул, изящным движением разворачивает льняную салфетку и аккуратно кладёт ее ей на колени. Как по мановению волшебной палочки перед Димой вырастает официант.
Дима заказывает шампанское и чёрную икру, но официант, оценив молодую пару, шёпотом сообщает, что икра, честно говоря, не стоит тех грабительских цен, что сейчас на неё установили. Он осторожно оглядывается.
- Сам секретарь Кузнецов приходил сегодня обедать, так я сказал ему то же самое. Вместо икры он заказал прекрасную рыбную солянку, осетрину в сливочном соусе с картошкой и салат из огурцов и помидоров.
Дима благодарит официанта и соглашается, что им стоит последовать благоразумному примеру партийного секретаря.
Ужин действительно восхитительный, и не смотря на усталость, Марина с удовольствием им наслаждается. Дима в основном молчит, и она заполняет тишину рассказом о том, как продвигается работа в музее.
- Я упаковываю вещи, которые никогда не видела. Даже представления о них не имела. Обычно ходишь по музею, видишь каждый день одни и те же экспонаты и забываешь, как много ещё не выставлено. Наверное, никто и не знает, сколько всего надо эвакуировать. Кроме Орбели, конечно. Иногда это просто ошеломляет. Сегодня утром со мной произошёл жуткий случай.
Она никогда никому не призналась бы в этом, кроме Димы.
- Упаковываю я сервиз восемнадцатого века из делфтского фаянса. А там на каждой тарелке один из видов этого самого города Делфта. Они так детально прорисованы, как на картинах, только в синих и белых цветах. Несколько часов перед глазами только синее и белое, синее и белое, тарелка за тарелкой и на них все эти маленькие домики, каналы да доярки. По-моему я о чём-то задумалась, потому что когда стала заворачивать в бумагу тарелку с рисунком фасада дома, на его двери оказалось пятнышко красной краски. Это было странно, но я решила, что тут может какой-то религиозный знак.  Смотрю, а на следующей тарелке красное пятнышко на воде в канале. А потом ещё красные пятна. И на каждой тарелке, которую я брала, на рисунке следы крови. У меня волосы на голове зашевелились. Я в панике, но потом поняла, что это моя кровь-то. Из носа пошла. Ничего страшного. Просто от того, что долго нагнувшись стояла. Со всяким может случиться, но я такая усталая была, что не сразу догадалась. Понимаю, что это глупо звучит, курам на смех, но в какой-то мнет мне показалось, что у меня было видение.
Она улыбается собственной неловкости.
- Когда мы закончим с фаянсом, я хоть вздохну свободно. Всё хрупкое такое, что даже на нервы действует. Там одних чайных чашек несколько тысяч. Я не преувеличиваю. Ты бы их видел, Дим. Некоторые такие тонкие, что просвечивают насквозь. У нас вата ещё кончается, поэтому каждую нужно завернуть в бумагу, потом упаковать в бумагу нарезанную, а тут, кажется, дунь на них, и они рассыплются. Потом ещё все эти тарелки, блюдца, сервировка. Можно весь Ленинград на обед позвать, и всем тарелок хватит.
Она умолкает, заметив, что в мыслях Дима витает где-то далеко.
- Прости, - говорит она. – Мы столько дней почти не виделись, а я болтаю про тарелки. Ты тоже выглядишь уставшим. Сильно вас там гоняют?
Несколько секунд он разглядывает свои ладони перед тем, как поднять на неё взгляд.
- Мы утром уезжаем.
Она настолько потрясена, что не может произнести ни слова. Вместо месяца они готовились только десять дней. К тому же это не солдаты, а добровольцы из ополчения, в основном, мужчины средних лет вообще без военного опыта. Хотя Дима и моложе большинства из них, но вид как солдата у него тоже не убедительный. На нём его обычная футболка и холщовые брюки, которые свободно висят на его худощавой фигуре. В кармане брюк у него блокнот, а в кармане футболки карандаш. Со своими длинными волосами и очками в железной оправе он выглядит именно тем, кто он есть – студент-выпускник литературного института, который про войну только в книжках читал.
- Почему так скоро? Вам же даже форму не выдали,  – говорит она, словно форма может помочь придать ему вид военного.
Он постукивает по своей повязке дружинника.
- Нам форма не нужна; Марина, - потом добавляет как бы про себя:
- Нам бы ещё несколько ружей.
Официант приносит чай. Марина берёт теплую фарфоровую чашку, дует на горячую воду и смотрит на чаинки на дне.
- Куда вас отправляют? – наконец, спрашивает она.
- Нельзя говорить, но ты легко можешь догадаться.
Видимо, он имеет в виду Лужский рубеж. Теперь каждое утро приходят сообщения об отступлении Красной армии. Некоторые считают, что войска откатываются назад, чтобы заманить немцев поглубже на свою территорию, а потом их окружить. Но каковы бы ни были причины, река Луга – это то место, где армия должна будет стоять насмерть. Примерно в восьмидесяти километрах от города последний укрепленный оплот между немцами и Ленинградом. Тысячи горожан мобилизовали, чтобы рыть там окопы и строить орудийные укрепления. Каждый день в Эрмитаже несколько упаковщиц уходили с работы, брали в руки лопаты и садились в поезд, отправлявшийся на юг. Привлекали даже старшеклассников.
 - Раз уж туда посылают студентов, - рассуждает Марина, — значит, не всё так  плохо, верно?
Она даже думать не хочет о том, как он будет с этим справляться.
- Я вернусь, Марин. Обещаю.
- О чём ты? – спрашивает она. – Конечно, вернёшься. Говорят же, что это всего на несколько недель.
Таков план, который объявляет каждое должностное лицо по радио и в газете «Правда», но когда Марина произносит это вслух, она замечает по глазам Димы, что, возможно, это совсем не так.
- Может быть, - говорит он. – Мы можем только надеяться. Но война не такая легкая штука, как они обещают.
Мир вокруг наклоняется ещё немного, и Марина чувствует, как будто сползает вниз. За все эти недели упаковок и торопливой подготовки к эвакуации музея она даже не задумывалась о страхе. Всё казалось каким-то нереальным. Но когда люди уезжают, они часто не возвращаются. Она знает это по своему опыту. И вот это реально.
Когда они выходят из ресторана, уже почти полночь. Город утопает в пастельных сумерках, словно на раскрашенной открытке. Купол Исаакиевского собора горит золотом. Небо над ними в длинных полосах пурпурных теней.
Они идут по набережной Мойки, потом входят в зелёный тенистый сад имени Горького. Газон изрыт длинными рядами траншей на случай воздушной тревоги.
Дима останавливается под платаном  и с торжественным видом поворачивается к ней.
- У меня есть кое-что для тебя.
Он лезет в карман футболки и достает крошечное золотое колечко с опалом.
- Не знаю, подойдет размер или нет. У продавщицы пальцы были как твои.
Он нерешительно вертит кольцо.
- Ты выйдешь за меня? Не сейчас. Когда я вернусь.
Она никогда даже не задумывалась над тем, чтобы выйти замуж за Диму. В её романтических фантазиях всегда представлялся некий будущий возлюбленный – туманный, таинственный, но манящий образ, а вовсе не мальчик, с которым она дружила уже лет десять.
Ей было одиннадцать, когда арестовали отца. Через три месяца чёрный воронок приехал и за матерью, и её привычная жизнь закончилась. Дядя и его беременная жена забрали Марину к себе и перевели в другую школу, где никто не знал ни её, ни её родителей. Если кто-то спросит, проинструктировал племянницу дядя Витя, она должна сказать, что родители уехали на археологические раскопки. Но через несколько недель слухи все-таки поползли. Новые одноклассники стали сторониться, оставив её одну в центре расходящихся кругами шепотков. И вот рядом с ней остался только Дима.
Его отца арестовали незадолго до ареста отца Марины, но в отличие от неё, он вёл себя спокойно и вызывающе дерзко. На своем примере он научил её не сжиматься при лукавых намёках со стороны учителей и держать голову высоко, когда остальные относились к ней, как к заразной больной. Когда она призналась, что мечтает быть популярной, он рассмеялся - но беззлобно - добавив, что популярными бывают лишь обычные люди.
- Тебе, Марина, лучше с этим смириться, - сказал он. – Даже если твои родители были бы членами партии, тебе всё равно не удалось бы вписаться. Ты необычная. А это лучше, чем популярность, если в тебе есть хоть немного смелости.
Она подозревала, что смелости у неё не много, но и выбора особенно не было. Дима был прав. Всё время учёбы она старалась смешаться с  остальными и преуспела в этом. Ей удалось если не вписаться в школьную среду, то, по крайней мере, не привлекать к себе внимание. Но после того как её родителей обвинили в политическом инакомыслии, на ней поставили клеймо, и даже её невинные особенности и странности превратились в удобную мишень для насмешек. Марина была левшой, да ещё вдобавок и рыжей – оба признака характера слабого и безнадёжно несобранного. Иногда она неосознанно напевала про себя или, хуже того, уносилась в классе в свои мечтания, пока её не возвращали в реальность приглушённое хихиканье одноклассников и лающий голос учителя, выкрикивающий её имя. Даже когда с возрастом её сверстники стали не так откровенно жестоки, Марина все равно замечала это в их глазах - лёгкое, почти незаметное отстранение, когда она высказывала, как ей казалось, совершенно обыденную мысль.
Только с Димой она могла дышать свободно и быть самой собой. Она знала, что может сказать ему всё, что приходит ей в голову - например, что хочет жить внутри картины ван Рейсдаля - и он выслушает её со всей серьёзностью, а затем спросит, станет ли она по-настоящему счастлива в застывшем мгновении, каким бы идиллическим оно ни
было.
Потом когда их сверстники начали разбиваться по парочкам, они тоже начали неловко целоваться и ходить, держась за руки. Он сказал ей, что считает её красивой – поразительная мысль, которую не разделял никто, кроме разве какого-нибудь случайного прохожего. Когда Дима впервые сказал это, она подумала, что он имел в виду её внутреннюю красоту – ведь он часто выражался в таком романтическом стиле – но нет, пояснил он, речь шла вовсе не о душе. Она была желанна физически. И всё же, когда они целовались, ей казалось, будто они просто практикуются для кого-то другого.
Но, похоже, именно к этому они и шли всё время, а Марина снова просто не замечала происходящего.
- Неожиданно, да? - говорит Дима, заметив в её глазах удивление. – Я подумал, что с этой войной…
Он опускает глаза и смотрит на кольцо, словно пытается отыскать в нём какие-то изъяны.
- Я люблю тебя, Марина. Наверное, надо было сказать это раньше, но ты ведь и сама знаешь.
Теперь ей нужно что-то отвечать.
- Я тоже тебя люблю, - бормочет Марина. И это правда, хотя она осознаёт её только произнеся вслух.  Выйти замуж за Диму. Никогда бы не подумала! Но сейчас это почему-то кажется правильным.
- Да, - она кивает. – Конечно.
Дима с облегчением улыбается и берёт её руку. Но когда он пытается надеть ей на палец кольцо, оно не налезает. Марина высвобождает руку, старается протолкнуть кольцо через сустав, потом снимает его и надевает на мизинец.
- Я могу подогнать его по размеру, - с уверенностью говорит она. – Это прекрасное кольцо.
Она тянется к Диме и целует его.
Прислонившись к стволу платана, они целуются, но не так, как раньше, а с каким-то отчаянием, пока губы не начинают саднить и припухать. Он мнёт её груди под тканью халата. Сначала это вызывает у неё приятное головокружение, но потом её нежные соски начинают болеть. В глубине его глаз сквозит какой-то незнакомый, настойчивый взгляд. Она ощущает исходящий от его кожи жар, дрожание его пальцев и настойчивую твёрдость, упирающуюся ей в бедро. Когда она опускает руку и нерешительно прикасается к нему, он мягко стонет и сильнее прижимает её ладонь.
Это совершенно другое. У статуй мужской член всегда вялый – этакий маленький мягкий червячок, угнездившийся между мускулистых бёдер.
Её познания в сексе ограничены, в основном, тем, что она почерпнула, изучая искусство. Образование это неровное – сильное в анатомии, но слабое в практических деталях. Бесконечное количество картин с изображениями скромного ухаживания, несколько с предполагаемыми сценами томного блаженства после соития, и, за исключением нескольких редких восточных произведений, ничего промежуточного.
Вдруг Дима замирает и отстраняется от неё. Они оба чуть ли не задыхаются.
- Что? – шепчет она, испугавшись, что сделала ему больно.
- Мы же не собаки, Марин, чтобы в парке совокупляться.
Она резонно отвечает, что им некуда пойти, чтобы остаться друг с другом наедине. Она живет с тетей, дядей и двумя маленькими двоюродными братом и сестрой. Он – в общежитии  с ещё шестью студентами в комнате.
Дима торжественно кивает и повторяет стандартный ответ жилищной комиссии, когда речь заходит о вечной нехватке квартир в Ленинграде.
- Частная жизнь - это вымысел, свойственный разложившимся обществам.
Он пытается улыбнуться, хотя кажется, что на самом деле ему больно.
- Так будешь разлагаться со мной, Мариночка?
Она согласно кивает, и они неловко опускаются на траву. Почувствовав, как его руки неловко возятся с резинкой её трусиков, она сама выскальзывает из них и откидывается назад. То, что происходит потом, совершенно её ошеломляет: он в неё не входит. Он всё старается и старается толчками, и как раз в тот момент, когда она уже начинает думать, что они делают что-то неправильно, изнутри вырывается обжигающая боль. Она стонет,  задерживает дыхание, сопротивляясь этой боли, и чувствует, что вот-вот потеряет сознание. А потом все кончено, и они, измождённые, лежат на траве. Она настолько ослабла, что ей тяжело даже пошевелиться. Да ещё это ужасное жжение там, где он вошёл в неё. Она ощупывает себя под помятой юбкой и обнаруживает между бёдрами припухшие складки. Они горячие и липкие, а когда она вытаскивает руку из-под юбки, её пальцы в крови.
- Дима, - говорит она, поднимая руку вверх.
Он кивает.
- В первый раз это нормально. Тебе больно?
Она тоже молча кивает. Он крепко обнимает её и гладит по волосам. Прижавшись ухом к его груди, она слышит, как пульсирует его кровь, как равномерно стучит сердце. Ей кажется, что пока она слушает, этот ритм замедляется. Она покачивается на волнах его крови, то погружаясь в сон, то выскальзывая из него.
- Поспи, – говорит Дима. – У нас есть ещё время.
Уже несколько недель солнце почти не заходит. Оно зависло над горизонтом, словно задержанный вдох. В этих бесконечных сумерках легко поверить, будто время может растягиваться, как резинка. Оно вытягивается перед ними – будущее, такое расплывчатое, что кажется невероятно далёким.
А потом время снова сжимается и с резким хлопком возвращается в настоящий момент. Бьют часы на Адмиралтействе. Свет вокруг серовато-жемчужный, а воздух прохладный. Дима трясёт Марину за плечо. Она садится и видит, что перед её халата мокрый от росы. Несколько часов прошло, а кажется, будто всего-то несколько мгновений, и вот уже ранее утро. Он скоро уедет. Он не хочет, чтобы она приходила на вокзал. Даже если бы он хотел, сейчас уже шестой час, а ей уже меньше чем через полчаса
надо доложиться начальнице. Они могут попрощаться прямо здесь. Так даже лучше. Он будет ей писать. Он её любит. Он вернётся.
Ждущий трамвая человек с судком для еды в одной руке и с газетой, зажатой под другой, видит, как молодая парочка выходит из парка. Девушка потрясающе красива. Одежда её помята, рыжие волосы разметались по плечам, щеки пылают, словно спелые фрукты. Она хватает молодого человека за рукав, что-то быстро говорит, останавливается. Молодой человек качает головой. Взяв обе её руки в свои, он что-то пылко говорит девушке, потом быстро целует в губы, поворачивается и уходит. Тут человек замечает на нём повязку дружинника. Эта вечная история разыгрывается и повторяется уже много-много веков. Ничто не меняется. Только вот пара молодых людей этого не знает.
Марина несколько мгновений смотрит вслед молодому солдату, потом поворачивается и бежит в другую сторону.

В Зимнем Дворце у подножия Иорданской лестницы кажется, что время остановилось и что за несколько столетий здесь ничего не изменилось. Каменные колонны величественно вздымаются к расписанному потолку, к небу, где обитают Олимпийские боги. Зеркала в виде оконных рам словно хранят отражения поколений имперских солдат с поблёскивающими в полумраке саблями, и изящных дам в огромных атласных юбках с роскошными жемчужными ожерельями на груди и лицами, скрытыми за трепещущими веерами. Марина понимается вверх по ступеням и останавливается на первой площадке, чтобы перевести дыхание.
Здесь обычно начинается экскурсия. Два года она водила по залам Эрмитажа группы школьников или рабочих. В этом месте все собирались, и она приветствовала их, начиная с того, сколько людей до них уже поднималось по этой лестнице. «Иорданская лестница была создана в восемнадцатом веке архитектором Бартоломео Растрелли. Обратите внимание, как  много здесь использовано позолоченного лепного  декора, зеркал и мрамора. А над нами, - Марина направляла взгляды экскурсантов на искусно расписанный потолок метрах в пятнадцати, - итальянский художник Гаспаро Дициани изобразил греческих богов на Олимпе.
Всё это великолепие барокко служило для того, чтобы поразить приезжих вельмож могуществом и богатством России. А ведь это только вход. Государственный ленинградский музей включает в себя четыреста залов в пяти связанных между собой зданиях: Зимний Дворец, где мы сейчас находимся, Малый Эрмитаж, Большой или Старый Эрмитаж, Новый Эрмитаж и Эрмитажный театр. Архитектура, как вы можете убедиться, величественная. Но ещё более значительно то, что в этих зданиях находится – самая драгоценная коллекция произведений искусства в мире.
До Великой Октябрьской социалистической революции это считалось частной собственностью господствующего класса, но после неё всё было реквизировано и возвращено рабочему классу, который это и создал».
Её широкий жест заставил взгляды экскурсантов опуститься к величественной лестнице и подняться обратно вверх к высокому потолку. 
- Теперь всё это ваше, товарищи.
Такое официальное приветствие, написанное одним из партийных функционеров, для неё не пустая пропаганда. Марина сама до сих пор поражена: ведь это её картины. Она словно влюблённая, которая продолжает видеть своего милого в дрожащем золотом свете их первого свидания.
Дядя впервые привёл её сюда почти сразу после того, как она к ним переехала. Это был день, когда его жену отвезли в роддом рожать их первенца. Вместо того, чтобы по старинке оставить племянницу на соседок, а самому пойти выпить с мужиками, он решил взять её с собой в музей, сказав, что там они оба проведут время с большей пользой, занимаясь просвещением. Марину страшно разочаровало это изменение в его планах, ведь она так надеялась увидеть собственными глазами то прекрасное, о котором до сих пор знала только понаслышке.  А все, что предлагал дядя раньше, никак не могло показаться ей таким же интересным.  Это она уже успела усвоить.
До сих пор Марина помнит своё потрясение, помнит, как участилось её дыхание, когда она впервые прошла через эти залы с позолотой, как за каждым из них, как в сказке, открывался другой. Со стен на неё смотрели суровые лица стариков. Обнажённые тела молодых женщин на картинах передавали ей пламенный трепет плоти. Её дядя, казалось, не замечал того, что видела она. Он нудно рассказывал о музейных приобретениях, реставрациях и бог знает о чем ещё, в то время как вокруг в смятенных небесах порхали ангелы, а Мадонны безмятежно смотрели вниз на проходящих экскурсантов. Пейзажи один за другим сияли, переполненные светом. Рама каждой картины была порталом в новый мир. Марине тогда было двенадцать лет, и она впервые ощутила, что такое страсть.
Галерея сейчас почти пуста, но она едва замечает это и торопливо идет через безмолвные, строгие залы. Её невысокие каблучки стучат по паркетному полу. Призрачный двор медленно растворяется во мраке.
Марина уже где-то в будущем, и будущее это представляется ей лишь смутно. Но оно совершенно иное, чем всё, что было знакомо ей раньше.

Елена уже полчаса нарезает круги вокруг дома родителей в радиусе шести кварталов, пытаясь найти место для парковки. Каждый раз проезжая мимо, она вспоминает телефонный разговор с братом. «Похоже, им это уже не под силу», - сказал он, и Елена вынуждена согласиться: дом и впрямь становится похожим на студенческое съемное жилье - газон зарос одуванчиками, живая изгородь давно требует стрижки.
Пока ей попалось лишь одно свободное парковочное место, которое на первый взгляд подходило по длине её «Шевроле Малибу». Она уж и не помнит, когда ей последний раз приходилось парковаться параллельно тротуару, и уж точно не расположена принимать лишний вызов сегодня утром, но на пятом круге, наконец, сдаётся. «Да и чёрт с ней. Я же эту машину напрокат взяла», - резонно заключает Елена, крутит руль, медленно заезжает на место задом, но тут же понимает, что взяла слишком круто, и снова подаёт вперёд. Сзади какой-то молодой парень на джипе раздражённо сигналит. Она ёрзает вперёд-назад, отчаянно крутит руль пока, наконец, не откатывается и не задевает бампер соседней машины. Тут же срабатывает сигнализация, и её вой разносится по всей улице. Изрядно напугавшись, Елена бросает свой «Шевроле» на дороге под углом к тротуару и поспешно убегает.
Она планировала приехать вчера вечером, чтобы побыть немного с родителями перед тем, как сегодня утром отправиться к Андрею. Но по нашим временам, чтобы парализовать работу крупного аэропорта, достаточно какого-нибудь одного чокнутого торчка, который в панике бросается к выходам, стоит только досмотрщику задать ему пару вопросов. Конечно, сама Елена толком не знала, так ли всё было. Просто у багажной карусели потом поползли слухи. Точно знает она лишь одно: они висели над аэропортом Лос-Анджелеса чуть ли не целый час, когда, наконец, вышел пилот и пробормотал что-то туманное о некоем «инциденте с безопасностью». А потом, понимаете ли, они перенаправляют рейс в Сан-Диего, и там на лётном поле их самолёт выстраивается за десятками таких же перенаправленных бортов, ожидающих своей очереди, чтобы подойти к терминалу. Затем были извивающиеся очереди, которые тянулись, словно исход целого народа, к каждой стойке. И наконец в начале её очереди работница аэропорта с сияющей улыбкой, но совершенно мертвыми глазами с довольным видом известила Елену: место на рейс в Портленд, отправлявшийся через час, есть. А оттуда, дескать, можно будет перебраться и в Сиэтл. После полуночи вламываться к пожилым родителям уже поздно, и  она, наконец, дотащилась до «Холидей Инн Экспресс» при аэропорте Сиэтл-Такома.  Там она провела несколько бесплодных часов, тщетно пытаясь отвлечься от гула машин и грохота двигателей над головой, прежде чем выбраться в розовый, пропахший соляркой рассвет, взять напрокат автомобиль и, рискуя жизнью, в утренний час-пик пуститься по магистрали I-5. Обессиленная и с подгибающимися коленями, Елена чувствовала себя лет на десять старше, чем вчера утром, а ведь родителей своих она так ещё и не видела.
Она так устала, что когда стучит в дверь родителям, не замечает, как дребезжит дверная ручка, а засов со щелчками нервно дёргается туда-сюда, пока, наконец, откуда-то из глубины дома не доносится голос отца, сообщающий, что он уже идёт.  И вот дверь распахивается. Проходит доля секунды, прежде чем Елена смиряется с мыслью, что эти стоящие в прихожей два старика – её родители. Она навещает их не меньше раза в год, а обычно дважды, и всегда для неё становится неожиданностью, как же они стареют. Хотя нет, не стареют. Уже постарели. Елена замечает на высохшей шее отца полотенце, а  на левом ухе немного остатков крема для бритья.
- Леночка, - бормочет Дмитрий, обнимая её и целуя в обе щеки, потом поворачивается к жене и сообщает:
- Лена приехала.
Лицо Марины озаряется счастьем, и она щебечет «Ну, здравствуй», словно прибытие дочери стало для неё полной неожиданностью - приятной, но всё равно неожиданностью. Она делает шаг вперёд и смотрит вверх. Елена обнимает её и снова поражается – как же странно смотреть поверх головы матери. Кажется, она стала ещё ниже за последние восемь месяцев, точно собирается тайком выскользнуть из мира, нырнув как под перекладину турникета.
- Входи, входи, - говорит Дмитрий, проводя дочь в гостиную. Марина плетётся вслед за ними.
Насколько Елене кажется, со времени её последнего приезда здесь мало что изменилось. Да на самом деле мало что изменилось и со времени её детства, если не считать вечных, словно ледник, наслоений вещей, накопленных за годы жизни на одном месте. Когда она выросла, дом вполне предсказуемо стал меньше и, хотя обитателей в нём было не так уже много, сделался тесным. Сейчас каждая поверхность здесь была многослойной: старая софа с парчовой обивкой украшена вязаным покрывалом и погребена под кучей декоративных подушек; пара кресел накрыта пледами. Старомодный шкаф-телевизор «Адмирал» как и  любая другая горизонтальная поверхность заставлены рамками с фотографиями внуков, всякими безделушками и хрустальными конфетницами. Но дом по-прежнему выглядит ухоженным. Никаких пустых консервных банок или пачек старых газет.
Одна только мысль о том, чтобы собрать и рассортировать все эти вещи ужасает Елену. Теперь ей понятно, почему родители так сопротивляются переезду. Андрей однако непреклонен и считает, что пора поселить их в хорошем пансионате для престарелых, где за ними будет постоянный уход. «Конечно, им эта идея не понравится, - сказал он во время их последней встречи. – Кому же понравится? Но годы берут своё, Лен, и, честно говоря, нам надо было сделать это несколько лет назад». Брат попросил её остаться на несколько дней после свадьбы. Сначала покончить с этими хлопотами, а потом сесть с  родителями и серьёзно поговорить. Может, вдвоём получится убедить их, что это здравое решение. Это вполне нормальная просьба - или была бы нормальной в любой другой семье - но она моложе Андрея на восемь лет, этакая вечная младшая сестрёнка, которую очень редко информируют, и с которой ещё реже советуются. Смешно даже, как сильно она польщена тем, что сейчас с ней общаются на равных, как страстно ей хочется стать союзником в том, что потенциально может обернуться крайне неприятной схваткой.
В столовой Дмитрий выдвигает из-за стола один стул для жены, другой для дочери. Елена помнит, как делала за этим столом уроки. Его алюминиевые края и крышка, разрисованная узорами из бумерангов, отпечатались в её памяти вместе с молочным напитком «Овалтин», пирожными «Литтл Дебби» и теоремой Пифагора.
- Ты выглядишь усталой, Лена.
- Не выспалась, - она смотрит на отца. – Ты тоже на вид немножко усталый.
На самом деле отец выглядит не «немножко» усталым. Он выглядит измождённым.
- Ну, может, нам удастся чуть-чуть вздремнуть на пароме. Но сначала тебе надо выпить кофе, чтобы взбодриться.
- Не надо, па. Всё нормально.
- Точно?
- Абсолютно.
Он смотрит на настенные часы.
- Надо бы мне поторопиться. Мама уже готова, а я ещё не до конца.
- Я-то готова уже несколько часов, - вступает в разговор Марина.
- Норин сказала, что нам надо выехать в восемь тридцать, чтобы успеть на часовой паром.
- Если опоздаем, будет ещё паром, - говорит Елена.
Дмитрия это не убеждает.
- Летом длинные очереди. Не хочу в них толкаться на жаре. Посидишь с мамой, пока я оденусь?
- Давай, давай.
- Я быстро.
- Не торопись.
- По дороге поболтаем.
Дмитрий улыбается дочери. Его водянистые голубые глаза некоторое время смотрят на неё.
- Как хорошо, что ты дома.
Как только он уходит, Марина вскакивает со стула и скрывается на кухне. Елена слышит, как мать открывает там ящики и роется в них. Она идёт вслед за ней в слабо освещённую кухню. Марина методично открывает один за другим  верхние шкафы. Приклеенные к ним разноцветные  бумажки трепещут, как буддистские молитвенные флажки.
- Что ты ищешь?
- Кофе. Ты же хочешь чашечку кофе, да?
Марина открывает дверцы шкафчика под раковиной и разглядывает целую коллекцию каких-то тряпочек и моющих средств. 
- Мам, не надо никакого кофе.
- Он где-то здесь, но Дима вечно всё переставляет.
- Правда, не надо. Я уже пила в отеле.
- Да здесь он где-то.
Всё больше раздражаясь, Марина открывает ящик со столовыми приборами, а потом каждый из ящиков под ним.
- Мам, не хочу я кофе. На самом деле если я выпью ещё хоть чашку, меня уже трясти начнет.
Марина, похоже, дочь не очень слышит.
- Пожалуйста, сядь.
Эта фраза у Елены получается резче, чем ей хотелось, но после неё Марина резко останавливается.
- Ладно, раз ты так уверена.
Она неохотно идёт следом за Еленой к столу, усаживается, подложив руки на колени, и улыбается дочери.
- Ну, как твоя семья?
Это вопрос кажется Елене странным, но она не может сразу понять почему. В том, чтобы рассказать матери что-то, а потом обнаружить, что она всё забыла, нет ничего нового. Елена уже давно перестала принимать это близко к сердцу, поэтому сейчас повторяет главную новость прошлой недели - её сыну Джеффу предложили повышение. Возможность просто замечательная – возглавить отдел по работе с клиентами во всём юго-западном подразделении, но она надеется, что он откажется. 
- Я буду по ним скучать, но дело не только во мне. Ему придётся перевозить семью в Хьюстон, а потом он будет месяцами торчать в Индии, обучая людей там.
- Хорошо когда вся семья живёт в одном месте, - соглашается Марина. – Но я убедилась, что детям нужно давать возможность идти за своими мечтами.
- Вряд ли Финикс был моей мечтой, мам.
Судя по всему, Марина никогда не расценивала переезд дочери как какой-то бунт. Это всё её бывший муж Дон. Это он настоял на том, чтобы она с мальчиками вдруг собралась и переселилась. Даже причину не придумал посерьёзнее, чем то, что он от дождей устал. Елена с большим трудом привыкала к жаре и ужасным, обожжённым солнцем окрестностям. В конце концов, ей всё же это удалось, и она почти полюбила эту пустыню, её чистейшую пустоту. Но ни Финикс, ни дом, ни семейная жизнь – ничего из этого не было её мечтой.
Елена мечтала совсем о другом. В Вашингтонском университете она выбрала второй специальностью живопись и пока училась, представляла себя в будущем художницей. Эта фантазия выглядела весьма туманной, но в ней были беззаботные дни, прожитые в творческом ритме, долгие ночи, проведённые в кругу других художников, спорящих, хохочущих, распивающих кьянти, и беспорядочная, страстная жизнь - то в живописном домике на воде, то в уютной хижине посреди леса. Даже в то время Елена понимала, что такие клише не выдержали бы испытания перед строгим взглядом её практичных родителей,  а сейчас она достаточно хорошо знает себя, чтобы ответить на вопрос, хватило бы ей  смелости так открыто навлекать на себя их неодобрение. Так вышло, что у неё никогда не было возможности это выяснить. Она забеременела и неловко шагнула в жизнь, удручающе типичную в её компромиссах: муж, который каждый вечер заливал свои амбиции до состояния тихой покорности; двое сыновей, которых она любила так  сильно, что это заглушало её периодические приступы раздражения; работа в городском плановом управлении, невыносимо скучная, но с гарантией, что её никогда не уволят; несколько часов рисования, выкроенных здесь, мастер-класс там, местная художественная ярмарка и коллективная выставка. Время от времени затаённая досада вырывалась наружу и захлёстывала её. Тогда ей приходилось запираться в ванной, открывать кран и плакать под громкий шум воды. Погрузившись в ванну, словно крокодил, по самые ноздри, она продумывала план своего бегства: после того, как мальчики вырастут и выпорхнут из родительского гнезда, она уйдёт от Дона, сбросит с себя ярмо родительских предостережений, уволится с работы и полностью посвятит себя живописи.
А потом, к её удивлению, Дон опередил её и ушел сам за полгода до того, как их младший сын окончил школу. Старший – Кайл – уже жил в Лос-Анджелесе, и осенью, когда Джефф, упаковав телевизор и компьютер, отравился в кампус университета Аризоны, она вдруг неожиданно почувствовала себя страшно одинокой.
Теперь она могла делать всё, что пожелает. Ни перед кем не нужно было отчитываться и ни на кого нельзя было свалить вину.
А еще Елена чувствовала себя… не совсем свободной. Нет, это было не то слово. Больше подходило «брошенная».
Хуже того, выяснилось вдруг, что она не способна сделать тот резкий,  стремительный прыжок из привычной жизни, который планировала годами. Вместо этого она медленно продвигалась вперёд с помощью нерешительных полумер - осталась жить в их доме, но переоборудовала игровую комнату в художественную студию. Елена продолжала работать ради медицинской страховки, но в прошлом году устроила себе поездку во Флоренцию. Иногда она не ложится спать до четырёх утра и оставляет банки с растворителем для краски и кисти на кухонном столе. Такими темпами, думает она, жить своей мечтой ей удастся примерно лет до семидесяти.
Но ничего этого своей матери Елена объяснить не может. По сравнению с братом- доктором, она – настоящая непоседа. Вдруг подхватиться и переехать в самый центр пустыни – такого Андрей никогда бы не сделал. Она не может сделать так, чтобы мать поняла её, но и попытки бросить тоже не может.
- Хорошо это или плохо, - говорит Елена, - но я переехала в Финикс потому что пыталась быть хорошей женой.
Марина благодушно улыбается.
- Ты и есть хорошая жена, дорогая. Я уверена.
- Что?
Елена чувствует себя как будто немножко отделенной от своего тела. И ещё эта легкость в голове, которая наступает от перелётов и недосыпа.
- Я разведена уже почти десять лет, мама.
- Так давно? – Марина совершенно не теряет самообладания. – Как же всё-таки быстро летит время, правда? Пшик, и уже новый год.
Елена кивает.
– Я как раз об этом подумала.

Ещё до того как стихает сигнал отбоя воздушной тревоги, толпы высыпают из бомбоубежищ на проспект 25 Октября, спеша занять свои места в очереди. Одна за другой людские фигуры останавливаются, глядя в небо.
Кажется, будто пошёл снег, и его хлопья сыплются из немецкого самолёта. Приближаясь к земле, они превращаются в бумажные прямоугольники. Ветер подхватывает их, и листовки то порхают, то скользят, словно крошечные воздушные змеи. Марина наблюдает за тем, как десятки детей с восторгом вперемешку с ужасом подпрыгивают и хватают эти бумажки. Двоюродная сестричка Таня пытается выдернуть руку, чтобы вырваться, но Марина прекрасно понимает, что отпускать её в этой толпе ни в коем случае нельзя.
Одна из листовок, покачиваясь в воздухе, опускается у их ног, и Таня хватает её, словно какой-то ценный трофей. Марина читает через плечо сестры, что там напечатано. «Ждите полнолуния!» Дальше набранное шрифтом помельче сообщение предупреждает читателя, что Ленинград защитить невозможно, что немецкие войска уничтожат город «ураганом бомб и артиллерийских снарядов».
- Что значит «ждите полнолуния»? – спрашивает Таня.
- Не знаю.
- Папа, что значит «ждите полнолуния»? – Таня протягивает свой сувенир вдруг вынырнувшему из толпы отцу. Следом за ним появляется тётя Надя, крепко держа на руках сына Мишу.
Пока дядя Витя читает листовку, лицо его становится сердитым.
- Они считают нас дикарями. Думают, мы испугаемся этих дурацких суеверий.
Он комкает литок бумаги, бросает его на тротуар и наступает ботинком.
Марину этот жест удивляет. Она никогда не слышала, чтобы дядя так повышал голос, разговаривая со своими детьми. Правда, нервы сейчас у всех на пределе, и в людях порой вдруг вспыхивают страсти, которых от них никак не ждёшь. Сегодня выдался особенно трудный день, и хотя дядя Витя продолжает оставаться голосом разума, постоянно уверяя жену, что всё делается к лучшему и что с детьми всё будет хорошо, эта суматоха и истерия вокруг нисколько его доводам не помогают.
Власти ускорили эвакуацию детей, и теперь каждый день тысячи малышей отправляются сначала автобусами, а потом поездами в деревни и сёла. Их даже на Урал отвозят. Усложняет положение дел то, что детей, которых по глупости сначала эвакуировали в сторону вражеского наступления, возвращают в город, чтобы рассортировать и повторно эвакуировать теперь уже на восток, так что вместе с семьями, пришедшими этим утром проводить своих деток, толпятся одинокие подростки.  На каждого взрослого чуть ли не сотня малолетних приходится. Матери пробираются сквозь толпу, выкрикивая имена и настойчиво приставая к милиционерам в попытках найти своих детей, которых отправили в лагеря в первые дни войны.
После авианалёта милиционеры с мегафонами пытаются восстановить порядок и найти тех, кого уже обработали до воздушной тревоги. Они выкрикивают номера, сверяют их с фамилиями в своих бумагах и оттесняют толпу обратно в очереди. Когда люди начинают  отстаивать или оспаривать там свои места, тут же разгораются безобразные ссоры.
Дядя Витя пытался убедить жену остаться сегодня утром дома и даже оторвал племянницу от работы, чтобы она помогла ему проводить детей в эвакуационный центр, но тетя Надя даже слышать этого не хотела. Обычно она уступает мужу во всем: от того сколько лука положить в суп до покроя и цветов её одежды, но опасность потерять детей вызвала в ней жёсткий протест. За несколько прошедших недель ей два раза удалось отложить их отъезд: сначала под ложным предлогом, будто Миша немного приболел, а потом просто игнорируя приказание властей.  Даже сейчас, когда они нашли в тянувшейся вдоль всей улице очереди свои места, тетя Надя принимается за старое. Худшие её опасения только ещё больше разгорелись после того, как она поговорила в бомбоубежище с другой такой же матерью.
- Она ходит сюда уже целую неделю, и ничего, - говорит тетя Надя и добавляет шёпотом: - Двух её девочек отправили в Кингисепп,  Вить.
Ходят страшные слухи, что детский лагерь разбомбили немцы.
- Да не надо верить всяким слухам. Ты же эту женщину не знаешь, Надя. Откуда тебе знать – может она немчуре сочувствует. 
По радио горожан предупреждали быть бдительными по отношению к тем, кто помогает фашистам и сеет страх. После того, как прорвали Лужский рубеж, по Ленинграду пронёсся огненный ураган слухов – про немецких шпионов, сброшенных в городе ночью на парашютах, про резню женщин и детей на фронте – но дядя Витя считает всё это истерией.
- Лётчик, которого сбили на прошлой неделе, признался, что немцы дезертируют с позиций, - говорит он. – Наши скоро погонят их обратно, а когда Лугу освободят, детей вернут домой. Самое большее недели через две.
- Тогда почему они не оставляют их здесь?
Дядя Витя бросает на жену предупреждающий взгляд и оглядывается по сторонам, потом продолжает приглушённым голосом:
- Это просто предосторожность, Надя. Ты только посмотри, что в Лондоне случилось. Вдруг и у нас повторится. Этого нельзя сбрасывать со счетов.
- Бомбы везде падать могут, - она снова едва сдерживает слёзы.
- Нам выбирать не приходится. И нет смысла дальше это обсуждать.
Чтобы подчеркнуть свою точку зрения, дядя Витя берёт Мишу из рук жены и передаёт его Марине.
 Тётя Надя что-то говорит, но слишком тихо, чтобы Марина смогла расслышать. Да это и неважно. Всё равно она ничего не добьется. Виктор Алексеевич Краснов – известный учёный, человек, убеждённый, что истина всегда одна, и прийти к ней можно только с позиции разума, а когда он к ней придёт, то там в ожидании и останется. И всё же его жена проявляет гораздо больше упорства, чем Марина могла себе представить.
Миша начинает хныкать, словно разделяя чувства своей матери.
- В чём дело? – спрашивает Марина.
Готовый уже всерьёз разреветься мальчик замолкает, задумавшись над вопросом.
- В туалет хочешь?
Он качает головой.
- Я хотел взять с собой Буби, но папа не разрешил. Он говорит, что котов нельзя перевозить.
- Твой папа прав. Буби лучше остаться дома.
- Но я не хочу, чтобы его убило бомбой.
- Не убьет его никакой бомбой. Буби очень умный кот. А ещё у него девять  жизней, поэтому всё с ним будет хорошо.
Миша, кажется, удовлетворён этим объяснением, но его младшая сестрёнка сморит на Марину с сильным подозрением. Таня начинает всё больше походить на своего отца, перенимая его серьёзное выражение лица и постоянно задавая вопросы. Она тщательно взвешивает достоверность всех сказок, которые Марина читает им по вечерам, и оспаривает буквально каждый поворот сюжета. Зачем ведьма наложила заклинание на детей? Почему она заснула на целых семь лет? Почему они после этого были навеки счастливы?
Марина оглядывается по сторонам, чтобы найти что-то, чем можно было бы отвлечь детей, и предлагает игру. Она выберет букву, а они  должны будут называть на эту букву все предметы, которые видят вокруг.
Таня выкрикивает слово за словом, в то время как Миша только смотрит, куда указывает пальцем сестра, и повторяет за ней, как эхо. Марина шёпотом ему помогает. Что вот тот дядя надел поверх рубашки? Свитер. Хорошо. А что вон там? Фонарь.
С каждой буквой к игре присоединяются другие дети из очереди. И так пока не заканчивается алфавит. Тогда Марина начинает повторять буквы.
Уже начинают сгущаться сумерки, когда покрашенный в камуфляжные грязно-серый и зеленый цвета первый автобус из колонны отчаливает от тротуара и, пыхтя, катит по проспекту 25 Октября. Тетя Надя открыла тот чемодан, что был побольше, развернула одеяло и достала еду, которую брали в дорогу. Миша поел и теперь свернулся калачиком, прижавшись к её груди. Во сне его лицо совершенно безмятежное. Час назад дядя Витя пошёл искать какого-нибудь ответственного товарища, чтобы узнать, сколько им здесь ещё торчать, но жене его всё равно. Она с удовольствием устроилась бы и на тротуаре, лишь бы оставаться со своими детьми.
Таня с Мариной едят колбасу, грызут сухари и глазеют на проезжающие мимо автобусы. Рядом с ними рысцой бегут женщины и отчаянно машут прижавшимся к окнам маленьким пассажирам. На детских личиках разные выражения: от горя до ошеломленного оцепенения. Фары автобусов светят тусклым синим светом. Это для светомаскировки.
- Почему фары синие? – спрашивает Таня.
- Чтобы немцы их не увидели.
- А почему немцы не могут их увидеть?
- Потому что у них глаза голубые.
Татьяна задумывается над этим ответом, находит его вполне обоснованным и торжественно кивает.
Ещё один автобус проезжает мимо, подняв за собой в воздух облако листовок.
- Похоже на карнавал с конфетти, правда? – замечает Марина.
- На карнавалах люди не плачут.
- Наверное, нет.
- Не плачут! - авторитетно заявляет Таня.

Мать Елены сидит напротив и безучастно смотрит в окно парома. Лицо её ничего не выражает - кто знает, о чем она сейчас думает? – но, похоже, ей ничуть не в тягость сидеть здесь в молчании. Под плоским, ярким небом паром проходит мимо плавно покачивающегося на горизонте острова: желтоватый холм, словно из бархата, разворачивается за окном, как неторопливый кадр из фильма про путешествия. В животе у Елены небольшое бурление. То ли морская болезнь, то ли растущее беспокойство, подозрение, что что-то не так.
Мать её никогда не отличалась прямотой и сейчас она выглядит слегка отстраненной, словно в облаках витает, как сегодня утром, когда предлагала кофе или говорила о её семье. Как будто разговаривала с кем-то посторонним. Или по дороге, когда она вдруг ни с того, ни с сего вдруг вспомнила о поездке на озеро Шелан. Елене тогда было восемь, а Андрей оканчивал школу. В самой этой истории не было ничего плохого, просто возникла она совершенно неожиданно.
- Мам.
Марина отрывается от окна и, кажется, удивляется, что дочь ещё здесь.
- Да?
- У тебя всё нормально? – спрашивает Елена. – Ты какая-то рассеянная.
- Прости, милая.
Марина ждёт, готовая выслушать всё, что сбирается сказать ей дочь.
- Нет, нет, всё хорошо, - Елена глубоко вздыхает и думает, как бы поаккуратнее спросить. – Просто я хотела сказать, что ты выглядишь рассеянной. Как ты себя чувствуешь?
- Нормально.
Елена смотрит на мать и мысленно соглашается, что выглядит она прекрасно. Старенькая, конечно, но не немощная и не болезненная.
«Значит, это я себе придумала, - решает она. – Да я и сама сегодня, мягко говоря, не в лучшей форме».
А затем её мать добавляет как бы между прочим:
- Знаешь, я некоторые вещи забываю. Я говорила тебе, что болела?
- Болела? – сердце Елены сжимается.
- У меня грипп был. И врач прописал мне какие-то таблетки.
- Грипп? Ма, ты говоришь о том, что было два года назад?
Её мать, которая, как известно, никогда ничем не болела, позапрошлой зимой подхватила грипп. Врач что-то прописал, но ей стало только  хуже. У неё началась горячка, и пару дней она то бредила, то снова приходила в себя. Как потом выяснилось, у матери была аллергия на кодеин, и до восьмидесяти лет не представилось ни одного случая, чтобы это проверить. Но какое отношение это имеет к делу сейчас - одному богу известно.
- Да, два года назад, - соглашается Марина. – Кажется, оно помогает моей памяти.
Елена в полном недоумении.
- Что помогает?
- Лекарство.
- Кодеин?
Выражение лица Марины выдаёт её раздражение.
- Да нет, другое, - говорит она, отчётливо произнося каждое слово, потом оглядывается по сторонам. – А где Дима?
- Понятия не имею.
Отец полчаса назад ушёл в туалет и куда-то запропастился.
- Может, кофе решил попить.
- Но он же вернётся?
По лицу Марины пробегает тень, как будто она боится, что после шестидесяти лет совместной жизни муж может вдруг её бросить, сказать, что пошёл в туалет, и не вернуться.
- Конечно.
«Я ведь не схожу с ума, - думает Елена. – Это на меня не похоже».
- Пойду поищу его, - предлагает она. К тому же ей надо кое о чем спросить отца. – Хочешь чего-нибудь?
- Нет, спасибо. Всё нормально.
Марина складывает руки на коленях – жест безмятежного удовлетворения.
Елена находит отца у фальшборта на корме пристально смотрящим на воду. Кильватерный след тянется за паромом, как длинный зелёный хвост.
- Красиво, правда? – говорит Елена. – Мы уж заволновались, не упал ли ты за борт.
- Где мама? – Дмитрий вытягивает шею и осматривает палубу.
- На месте.
Он выпрямляется, словно собираясь уходить. 
- Пап, а мама какие лекарства принимает? – Елена спрашивает ровным голосом, хотя это довольно странный вопрос, чтобы задавать его с таким непринужденным видом. Естественно, отец останавливается и бросает на неё вопросительный взгляд.
- А что?
- Не знаю. Просто она выглядит немного… даже не знаю… рассеянной что ли. Тебе так не кажется?
- Да, - признаёт он, разглядывая свои ладони. – Но дело не в лекарствах. Стареть – настоящее испытание. Никому не рекомендую.
Отец улыбается, но тень усталости за этой улыбкой сводит шутку на нет.
- Может, вам лучше переехать за город?
Его губы сжимаются в жесткую линию.
- Я ещё не готов переселяться в дом престарелых.
- Не в дом престарелых, пап, а в пансионат.
- Это Андрей тебя надоумил?
В детстве Елена никогда не могла его обмануть. Взгляд его всегда был таким пристальным и терпеливым, как будто он уже знал правду и просто ждал, когда дочь соберется с силами, чтобы признаться. Елена слишком поздно понимает, что ей стоило оставить этот разговор до понедельника.
- Конечно же, он не собирается заставлять тебя делать то, к чему ты не готов. Но хотя бы выслушай его. Ладно, пап? Он столько трудов приложил, пока всё это изучал. Кто знает, вдруг тебе что-то понравится.
- Я знаю, что это, Лена. У меня друзья живут в таких местах. Уолт Кроуфорд – помнишь его?
Она помнит. Мистер Кроуфорд был директором частной школы, в которой её отец тридцать лет преподавал немецкий и русский.
- Беа, его жена. Она умерла два года назад. Рак мочевого пузыря. А он живёт в пансионате в одном небольшом поместье на берегу. Я туда езжу раз в две недели. Неплохое местечко. Четыре тысячи долларов в месяц. Но лагерь смерти не замаскируешь. Лучше уж я помру дома.
Дмитрий выпрямляется, давая понять, что разговор окончен.
- Пошли. Не хочу, чтобы твоя мать волновалась, что я упал за борт.
Будь у Елены силы продолжить этот спор, она могла бы заметить, что все мы предпочли бы умереть дома. Но всё, о чём она теперь способна думать – это то,  что Андрей будет досадовать из-за её поспешности. Хотя она совершенно не представляет, как брат собирается переселить родителей против их воли. Они люди тихие, спокойные, но упрямые и несгибаемые. Это русская кровь, думает Елена. Она и в ней течет. Бывший муж часто называл её ослицей, и хотя это оскорбление её выбешивало, она знала, что в этом была доля правды. Елена не привыкла отступать даже тогда, когда любой здравомыслящий человек уже давно бы сдался и всё бросил. Характерный пример – её замужество. Да и увлечение живописью, если уж на то пошло. Любой другой на её месте уже давно перестал бы притворяться и признал, что живопись была лишь хобби, или начал бы рисовать на продажу – всякие пейзажи, цветочки или размытые абстракции. Вместо этого она упорно пишет фигуры людей, а потом негодует, что покупатели, которые приобретают картины в местных сувенирных лавках или в багетных мастерских, вовсе не стремятся повесить у себя дома изображения обнажённых незнакомцев. Ей уже пятьдесят три. Сколько она ещё собирается ждать, когда какой-нибудь нью-йоркский агент откроет её талант? Кажется, и она, и её родители  - правда, каждый по-своему - одновременно дошли до предела, за которым уже невозможно дальше жить по принципу «затаиться и переждать».
Когда Елена с отцом возвращаются, мать по-прежнему смотрит в окно.
Дмитрий наклоняется и целует жену в макушку.
- О чём задумалась? – спрашивает он.
- Я думала о Тане и Мише.
Дмитрий хмурится.
- Кто это? – спрашивает Елена.
- Мои двоюродные сестра и брат. Им было восемь и шесть лет, когда их отослали.
- Отослали?
- Эвакуировали. В начале войны.
- А куда?
Марина несколько мгновений смотрит в потолок.
- Не помню. Может, на Урал. Тогда снег шёл.
Елена ждёт, но, видимо, это уже конец истории. Обычное дело. Родители никогда не говорят о войне, по крайней мере, на английском, и у Елены лишь общие представления о том, что тогда происходило. Отец был солдатом на фронте, а мать – его невестой, которая оказалась в ловушке в Ленинграде, когда немцы окружили город. Вот и всё. В детстве она почти не интересовалась, какими были родители в молодости, а они, словно исполняя молчаливый договор, вели себя так, будто у них никогда этой молодости и не было. Когда же она спрашивала, то на каждый вопрос получала односложный ответ. Но родители, увы, не вечны, и, кажется, как-то странно так мало знать об истории их жизни.
- Это были дети археолога?
Её мать была сиротой и жила в семье тёти и дяди – знаменитого археолога. Но подробности всё равно расплывчаты.
- Да, дети дяди Вити, - говорит Марина, кивая. – А потом мы жили в подвале.
- Кто?
- Ой, да все. Там были сотни людей.
Дальнейших объяснений нет. Когда Елена поворачивается к отцу, он говорит:
- Некоторые вещи лучше забыть.

Эта работа считается второстепенной, но для некоторых она может представлять историческую ценность. Здесь художник Арман-Шарль Карафф находит вдохновение в легенде о Метелле, римском полководце, который проявил милосердие к невинным. Мы видим окружённый город, и у ворот армия готовится штурмовать его стены. Солдаты в латах поднимают луки. Пространство перед воротами усеяно полуобнажёнными трупами. У стены небольшая группа людей противостоит наступающему врагу, словно живой щит. Это жена и дети перебежчика Ретогена.
Разве можно представить более драматичную картину? Однако в этой сцене нет страха. Это инсценированная мелодрама с актёрами, расставленными на тщательно продуманной картине. Обратите внимание, здесь даже побежденные прекрасны: они умирают в изящных позах, а раны их не видны. Неоклассическая  сцена необычно спокойна и неподвижна, цвета чистые и глянцевые. Здесь война без крови и рвотных масс, без страданий. Это картина, которая заманивала молодых французов на бойню фантазиями о благородном самопожертвовании. Сотни тысяч погибли за Наполеона. Их замёрзшие трупы усыпали заснеженные российские степи. И не было там ни красоты, ни милосердия.

Что она хорошо помнит, так это едкий запах жженого сахара. И как он раздражал слизистую оболочку её носа.
Когда Марина выбирается с лестницы на крышу, ей уже слышен низкий гул приближающихся юнкерсов. В понедельник немцы захватили Шлиссельбург, и теперь Ленинград полностью окружён, отрезан от внешнего мира. Две ночи назад немцы стали сбрасывать зажигательные бомбы, из-за чего по всему городу начались пожары. В разных залах и по периметру крыши музея поставили охранников с лопатами и ведрами с песком. Марина – дозорная, высматривающая пожары. Она - одна из пары, которые теперь дежурят на наблюдательных площадках, устроенных  на крыше Эрмитажа.
Марина забирается по ступенькам на узкие деревянные мостки. Хранитель зала голландской живописи Ольга Мархаева уже здесь. Её муж Павел Иванович сейчас в той же дивизии ополчения, что и Дима. Ольга здоровается с Мариной и протягивает ей бинокль. Марина надевает его на шею.
- Смотри, - командует Ольга, показывая на юг.
Марина наводит бинокль в ту сторону, откуда доносится гул и различает на фоне облаков медленно приближающуюся тень. Всё лето в небе самолёты – похожие на комаров крошечные пятнышки кружат и пикируют на город. Но сейчас движется что-то другое. Отдельных самолётов она не различает. Вдали только зловещая фаланга тьмы.
Ещё не совсем стемнело, и, стоя на деревянных мостках, Марина чувствует себя под этим огромным небом беззащитной, словно маленькая мышка. Спрятаться на просторной крыше музея совсем негде. Похолодев от страха, она находит глазами дверь, ведущую вниз на чердак. Не будь рядом Ольги, смогла бы она устоять перед соблазном сбежать от опасности обратно в музей?
Вряд ли Эрмитаж - военная цель для немцев, но это не  сильно успокаивает. Сейчас вообще ни в чем не найти  смысла. Нет ничего, что мог бы понять разумный человек. Хотя все в общем-то понимали, что немцы были совсем близко, но когда первые снаряды с ужасным воем полетели на город, это показалось чем-то нереальным - фантазией, безумием. Потрясённые люди смотрели друг на друга в недоумении.  Этого не может быть. Где угодно, но только не здесь, не в Ленинграде. Это бред какой-то. Немцы обстреливали город дальнобойными снарядами, убивая без разбора женщин, детей и стариков. За что? И зачем сжигать город? Какая радость от победы, если после неё ничего не останется?
Марина думает о Диме, о его любви к разумным доводам. Что бы он сейчас сказал на это? Впрочем, если посмотреть издалека, может, тут есть какая-то логика: Ленинград и его два с половиной миллиона жителей для кого-то в Берлине лишь булавка, воткнутая в карту. Но здесь Марина слишком близко к происходящему, чтобы увидеть в нём хоть какой-то смысл. Глядя на несущийся на них ужасающий рой, проще поверить в то, что говорили по радио: этот враг - особое, исключительное зло.
- Их сегодня штук пятьдесят, не меньше, - говорит Ольга.
Голос у неё спокойный. В нём нет даже намека на страх, который испытывает Марина.
Гул юнкерсов становится громче. Теперь они уже ясно видны: десяток, два десятка, а может, и больше. Самолёты летят организованно, строго держат строй. Зенитки судорожно плюются огнём, и с южной стороны до Марины доносится глухой грохот разрывов. В бинокль она видит вспышку пламени на окраине города где-то у Витебского вокзала, а потом ещё несколько рядом друг с другом. И вот на фоне тёмной громады города по прямой линии вырастают языки пламени. Они появляются, как ряды оранжевых тюльпанов. Гул двигателей оглушает Марину, и вдруг в Неву падают бомбы. Вдоль реки ввысь взлетают фонтаны брызг. После каждого взрыва мостки на крыше угрожающе трясутся. Прожектор выхватывает в небе один самолёт за другим, и Марина прямо над собой видит свастику на крыльях.
Нет, это не страх... не совсем страх. Не из-за него она стоит, замерев и затаив дыхание. Она зачарована ужасной красотой происходящего. Но как только самолеты пролетают, Марина чувствует, как дрожат и подгибаются её ноги, причем, настолько сильно, что ей приходится вцепиться в перила мостков обеими руками, чтобы не упасть.
Где-то под пальто Ольги потрескивает рация. Она лезет во внутренний карман и достаёт её.
- В нас что-нибудь попало? – это Сергей Павлович из кабинета директора.
Ольга кричит в рацию:
- Одну минуту. Прием. Марина Анатольевна?
Марина смотрит на неё и вдруг вспоминает про висящий на шее бинокль. Она отрывает одну руку от перил, подносит окуляры к глазам, но рука дрожит так, что изображение не удержать. Оно дёргается и дрожит.
Ольга спокойно наблюдает за ней и ждёт.
Марина поднимает вторую руку и крепко вцепляется в бинокль. Она осматривает крыши зданий Эрмитажа и двускатные кровли Зимнего дворца, где установлены ещё одни мостки. Потом ещё раз, теперь медленно и методично. Удивительно, но немцы, кажется, музей вообще не задели. Она направляет бинокль на две неподвижные фигуры – это их коллеги на дальних мостках. Другие тоже стоят на своих постах. Никто не двигается. И никакого огня Марина нигде не замечает.
- Ничего. Я ничего не вижу, - говорит она Ольге, и та быстро передаёт её слова Сергею Павловичу.
- Проверь периметр, - напоминает ей Ольга.
Марина водит биноклем вверх и вниз по набережной. На другом берегу реки в саду у Петропавловской крепости загорелся аттракцион «американские горки». Огромная деревянная конструкция пылает, как извивающийся оранжевый дракон. Марина поворачивается и осматривает дома вдоль улицы Халтурина и площадь Урицкого, медленно описывая взглядом круг, затем начинает искать очаги пожара дальше, в том районе, за которым им поручено наблюдать и докладывать.
- Пожар около Кировского моста. За ним, кажется.
С погашенными уличными фонарями ориентироваться тяжело, но Марина выкрикивает Ольге, где приблизительно мог разгореться огонь, и та передаёт всё Сергею Павловичу.
- И ещё один пожар. Этот, кажется, посильнее. Около Инженерного замка.
В радиусе километра от музея около десятка пожаров. Марина сообщает о них Ольге, стараясь как можно точнее называть места.
- На том берегу Мойки где-то у Строгановского дворца. Ой, нет, подождите…
Она вдруг замечает пожарную машину, уже несущуюся по проспекту 25-го Октября к месту пожара. Но она проезжает дальше и сворачивает на юг, на проспект Нахимсона. По проспектам мимо бесконтрольно бушующих пожаров спешат другие пожарные машины. Тревожно дребезжат их колокольчики. И все направляются на юг. Марина сморит в бинокль в том направлении и видит вдалеке огромный столб дыма, поднимающийся над городом высоко в небо. У основания этого столба красный оттенок.
- Боже мой…
- Что это?
Ольга стоит совсем рядом.
- Не знаю. Где-то около Витебского вокзала.
Марина снимает с себя бинокль и протягивает его Ольге.
Потом она узнает, что это горели Бадаевские склады, где хранилось продовольствие для всего Ленинграда. А может, они с Ольгой уже что-то подозревают. Может, Сергей Павлович рассказал им о слухах, которые поползли по городу. Завтра худшие слухи подтвердятся. Три тысячи тонн муки, тысячи килограммов мяса… Река расплавленного сахара, хлынувшая в подвалы сгоревших складов. Они ещё не могут этого знать, но в сознании Марины отчётливо и неотвратимо, как сама реальность, закрепляется леденящая уверенность: они - свидетели катастрофы.
Внизу на улицах снующие туда-сюда темные фигуры, крики, грохот зениток, хотя самолётов в небе уже нет. Но отсюда, с высоты мир кажется окутанным безмолвием - тем страшным безмолвием, какое, быть может, воцарится, когда наступит конец света.
Доложив об обнаруженных пожарах, Марина с Ольгой долго стоят рядом. Они в ужасе смотрят на то, как останки «американских горок» сгибаются и падают на землю. Прожекторы скользят по ночному небу. Белые мечи света пересекаются, разлетаются в стороны и вновь сходятся в сверкающих перекрестиях. Над горизонтом похожая на кровавый апельсин восходит полная луна. Самовольно покинуть пост нельзя, и никто не приходит, чтобы их отпустить. Марине очень хочется сесть, но Ольга стоит чуть ли не навытяжку, как солдат. На длинных крышах музея дозорные стоят и смотрят на пожарище вдалеке и на огни поменьше, рассыпанные по всему городу. Их силуэты сливаются с рядами зеленых медных статуй, выстроившихся по периметру крыши Зимнего дворца – воинов и богов, которые почти два столетия неустанно стерегут его.
Дым медленно плывёт на север, затягивая Ленинград серой мглой. У него странный запах, какой-то тошнотворно сладкий. Из-за него Марине больше не видно пожара, но тусклое красное свечение, кажется, окутывает целый район города. Глаза жжет, а во рту привкус сажи.
Потом на горизонте появляется вторая волна юнкерсов. Вместо того, чтобы бомбить город, они кружат вокруг столба дыма, сбрасывая новые зажигалки. Несколько самолётов отклоняются к северу, но бомбы не сбрасывают.
Марина снова поднимает к глазам тяжелый бинокль, но не успевает навести фокус, как раздаётся жуткий свист, а потом оглушающий взрыв. Ударная волна сотрясает все её тело и сбивает с ног.
Кто-то кричит. Когда она открывает глаза, до неё доходит: эти крики - её собственные. Но с ней всё в порядке. Она цела и невредима. Всё её тело словно пронизывает ток. Она встаёт и оглядывается по сторонам. Ольга тоже цела. Кажется, она даже  с места не сдвинулась. Но что-то не так. У Марины уходит довольно много времени, чтобы понять, что именно. Часть крыши здания совсем рядом исчезла. Её просто больше нет.

Для гостей свадебной церемонии зарезервирован отель Arbutus, здание в викторианском стиле с десятком номеров в центре городка. Он старательно спекулирует своим статусом старейшего на острове – отличием, которое, как замечает Елена, будто накладывает запрет на любые обновления интерьера. Отделанный темными деревянными панелями холл обставлен разношёрстной коллекцией потрёпанных кожаных диванов, кресел с высокими спинками и декорирован выцветшими фотографиями острова тех времён, когда здесь ещё работал завод, выпускавший консервы с лососем, и ходила целая флотилия рыболовных судов. За стойкой администратора в рамках висят пожелтевшие объявления: на них указаны недельные расценки (цифры однозначные) и строгие предупреждения для постояльцев не курить и не потрошить рыбу в номерах.
Наверху соседние номера Елены и родителей небольшие и довольно скромные, зато в каждом есть ванная, а из окон открывается прелестный вид на гавань. Елена занимает номер поменьше. До ужина еще пара часов. Вполне можно вздремнуть. Она садится на краешек кровати. Матрац мягкий, но это не важно. Она уверена – будет только шанс, и она сможет заснуть стоя. Елена задергивает шторы, ставит будильник, сбрасывает босоножки и падает на кровать.
Потом в её голове начинают носиться несвязные мысли. Так иногда бывает, когда она устала, но выпила слишком много кофе. Мать жила с дядей в подвале. А почему знаменитый археолог жил в подвале? Это что, было обычным явлением в Советской России? Может, они прятались, как Анна Франк? Хотя вряд ли. Они же не евреи. А вообще-то, она и сама этого не знает, разве нет? Люди часто такие вещи скрывают. Кто знает, может, она сама - еврейка. Не странновато ли было бы узнать это именно сейчас?
Чушь, говорит она себе. Уже почти половина пятого. У тебя только час остался. Спи.
Допустим, она все же узнала, что в её жилах течёт еврейская кровь. Что бы это изменило? Не начнёт же она кашрут соблюдать. Елена никогда не была религиозной, хотя в своё время недолго интересовалась католицизмом. На юго-западе камня нельзя кинуть, чтобы не попасть в костёл. И они всегда открыты. Во время бракоразводного процесса она много времени провела, сидя на дальних скамьях в тёмных часовнях. Даже посетила несколько занятий для новичков, но вскоре поняла, что её привлекают лишь образы и символика. Само учение интересовало её гораздо меньше. Однако она всё же заполучила замечательную серию - пронзительные, живые портреты разных женщин: девушка из старшей школы в джинсах и коротком топе; мексиканка средних лет в белой униформе медсестры, в кроссовках «Адидас» и в бифокальных очках; полная женщина  с рыжеватой химической завивкой и в плохо сидящем на ней деловом костюме в позе окостеневшей мадонны с грустным, опущенным к полу взглядом и непонятным выражением на лице. Она поместила всех на темном тенистом фоне освещёнными лишь рядом мерцающих церковных свечей у их ног. Лучший портрет Елена подарила матери, потому что та отметила на нём удачное повторение синих тонов – именно то, что понравилось и ей самой. Вот поди и разберись. Мать у неё странная в этом смысле. Для человека, который искусство не очень-то жалует, она знает о нем довольно много. Елена была первокурсницей и только начала посещать лекции по истории искусства, когда вдруг выяснилось, что мать тоже изучала её и в молодости даже недолго работала в Эрмитаже.  В прошлом Елены не было ровным счётом ничего, что могло бы подготовить её к такому откровению. Родители никогда не ходили с ней ни в музеи, ни в художественные галереи. У них даже дома на стенах ни одной картины не было, если не считать пары вышитых крестиком афоризмов, календаря из ссудо-сберегательной кассы с фотографиями пейзажей штата Вашингтон и её собственных рисунков, прикреплённых скотчем к холодильнику. Но однажды вечером, когда на кухне Елена с матерью затеяли очередной спор по поводу еды, мать стала возмущаться и чуть ли даже не негодовать, что дочь ест только творог, хотя она приготовила вкусный ужин. Елена, как это обычно делают первокурсницы, с лёгкой насмешкой бросила короткое замечание, рассчитанное на то, что её невежественная мать ничего не поймёт. Благодаря тебе, сказала она, и я так уже стала отвратительно «рубенсовской». Оказалось, что мать не только знала, кто такой Рубенс. Она даже привлекла его в споре на свою сторону, подчеркнув, что многие великие живописцы выбирали натурщиц с формами Елены. И не только Рубенс, но и Тициан. А потом она стала перечислять один за другим примеры пышных обнажённых красоток.
Елена почти целый час блуждает по извилистой тропе своих несвязных мыслей, но потом сдаётся, встает, раздвигает шторы на окне и с трудом поднимает залипшую раму. Облокотившись на подоконник, она вдыхает просоленный воздух и смотрит, как дневной паром медленно вползает в док, вспенивая зеленую воду, когда проходит  между пропитанных креозотом свай. Он извергает из себя свежий поток туристов: сначала велосипедисты, а за ними небольшая армия людей в разноцветных одеждах с рюкзаками за плечами, которых буквально тащат за собой рвущиеся с поводков собаки. Следом по одному с грохотом съезжают автомобили: внедорожники, кабриолеты, машины с привязанными к багажникам на крыше каяками, пара домов на колёсах, грузовик с овощами и фруктами, бензовоз и, наконец, платформа с брёвнами. Улица перед гаванью наполняется какофонией из смеси музыки с криками приветствий, но потом туристы медленно расползаются по ресторанам и сувенирным лавкам, и улица снова погружается в немое дневное оцепенение.
Елена открывает чемодан, расстёгивает сумку и начинает распаковывать вещи. Для пяти дней их слишком много, но кто знает, что брать с собой в Сиэтл и на остров Дрейка в августе. В Финиксе выбор небольшой - то просто жарко, то адски жарко, но здесь утром может понадобится шерстяной свитер, а к полудню легкое летнее платьице.
Более того, такие случаи обнажают все её худшие комплексы. Казалось бы,  к пятидесяти трем годам можно, наконец-то, почувствовать себя спокойной и уверенной в собственной шкуре, но ей каким-то образом удается оставаться  всё такой же одержимой и капризной, словно подросток.  Готовясь к приезду сюда, она всё время оценивала себя, как бы глядя глазами своей стильной невестки. И что же она видела? Округлившуюся полинявшую хиппи, дамочку вроде тех, что торгуют цельнозерновым хлебом на субботней ярмарке. Она купила и вернула обратно три разных платья, прежде чем остановилась на коралловом льняном платье свободного кроя и подходящем к нему жакете с воротником Неру - элегантно, стильно, но при этом достаточно непринуждённо для свадьбы на свежем воздухе. Держа его сейчас на вытянутых руках, она удивляется, какой чёрт дёрнул её выбрать такой цвет. Яркий, как на светофоре.
Елена расстёгивает молнию на платье, натягивает его на себя через голову и втискивается в узкий жакет. В комнате нет зеркала, поэтому она идёт в ванную и осторожно забирается на край ванны. Разглядывая своё отражение в зеркале над раковиной, она замечает, что ткань на груди натянулась и совсем не скрывает выпуклость её живота и округлость бёдер. Всю жизнь она следила за весом, но последние несколько лет ей приходилось одну за другой сдавать позиции и покупать одежду все большего размера, несмотря на все усилия. Даже обрезав свой рацион почти до уровня голодовки, она всё ещё отстаёт на восемь фунтов от цели, которую поставила для свадьбы. В общем, поворачиваться и смотреть на себя сзади смысла нет никакого.
В дверь стучат.
Елена слезает с ванны и открывает дверь в комнату родителей.
- Ой, привет, - говорит её мать. – Я открыла дверь, а тут ещё одна.
В комнате родителей темно, но на кровати Елена различает силуэт отца под одеялом.
- Ты хотела войти? – шепчет она.
- Да. Я не мешаю?
- Нет, я просто вещи распаковывала. Как тебе мой наряд?
Елена вытягивает  руки и медленно поворачивается.
- Замечательный цвет, - говорит Марина.
- Не слишком оно узкое? Я не похожа в нём на переспевшую дыню?
- Нет, ты прекрасно выглядишь.
- Спасибо, мама, - Елена кивает.
Это привычный стандартный ответ её матери.
- Ой, ладно. Да никто и не будет смотреть на тётку невесты.

После того, как начались бомбёжки, почти две тысячи сотрудников музея и члены их семей – учёные, исследователи, хранители, уборщицы, которые подметали и натирали полы в залах – все переселились в похожие на пещеры подвалы Эрмитажа. Виктор Алексеевич Краснов – видный учёный, археолог, прославившийся своей работой на раскопках на холме Кармир-Блур, и поэтому (хотя в теории все здесь были товарищи и имели равные права) в углу Бомбоубежища №3 за колонной ему выделили несколько дополнительных квадратных метров на жену и племянницу.  С большим ковром от колонны до стены пространство выглядит почти как отдельная жилая комната. Правда, потом, когда придет зима и стены покроются коркой льда, этот уютный уголок окажется не только сырым, но в нем будет ещё и на пару градусов холоднее, чем в центре подвала, где живущие в тесноте рабочие станут греться друг возле друга. Но уже сейчас у Марины есть повод сожалеть о своем привилегированном положении.
Она всем обязана дяде Вите и прекрасно это понимает. После ареста родителей он забрал её к себе, дал свою фамилию, позаботился о том, чтобы она продолжила учиться в университете и потом в художественной академии, а после получения диплома посодействовал, чтобы её взяли на работу в музей на должность доцента. Он был образцовым дядей, проявлял большой интерес к её друзьям, следил за её учёбой, за тем, какие книги она читает. В общем, интересовался буквально всем. И всё же она не должна обманываться - этот интерес нельзя принимать за настоящую привязанность. Это попытка сохранить тонкое равновесие между тем, что дядя называет святой обязанностью перед своей умершей сестрой, и скрытой угрозой, которую Марина представляет собой как дочь осуждённых врагов народа. Неважно, что обвинения против них сфабрикованы. Неважно, что самого дядю Витю арестовывали в 1930 году по похожим обвинениям и отпустили через год только после того, как в дело лично вмешался директор музея Орбели. Дядя Витя вернулся из тюрьмы с больными лёгкими и маниакальной потребностью, чтобы всё в его жизни выглядело правильно и безупречно.
Половину каждого года дядя проводит в Армении на раскопках. Он уезжает с первым потеплением, и у Марины его отъезд всегда ассоциируется с приходом весны. В его отсутствие обстановка в семье становится теплее и легче. Тетя Надя ходит с распущенными волосами и наряжает детей в простую одежду для игр. К лету их жизнь становится почти богемной - едят, когда захотят, не ложатся спать до самого утра, принимают у себя Диму и его друзей. Разумеется, когда дядя Витя осенью возвращается, жизнь семьи возвращается в прежнее русло. Но даже при этом благодаря относительному простору и уединению их квартиры чопорность дяди, тщательно выверенные вопросы и нудные нравоучения воспринимаются не так тягостно. Здесь же когда они вынуждены жить в подвале в этой тесноте, Марина едва может его выносить. 
Хуже того, Виктор Алексеевич Краснов храпит по ночам.
Даже туго обернув вокруг головы шарф и натянув до ушей одеяло, ей не удается заглушить этот звук. После дежурной смены на крыше прошлой ночью она не могла уснуть ещё несколько часов и измученная лежала в напряжённом ожидании каждого его вдоха. Сначала долгий вулканический рокот. Потом неустойчивая, натянутая тишина. Это всё равно что слышать свист падающей бомбы и ждать взрыва. Марина может сосчитать до двадцати, а то иногда и до тридцати, пока он, наконец, вдохнет в себя воздух.
Дядю полностью освободили от военной службы из-за больных лёгких.  Вполне логично предположить, что поэтому он так и храпит, но Марина никак не может избавиться от мысли, что это ещё одно проявление его педантичности, что даже во сне  все должны его слушать. К утру она уверена, что готова запихнуть ему в глотку тряпку и при этом никакой вины за собой не почувствует.
Тётя Надя принесла им троим по пайке хлеба и кофе. Кофе почти бесцветный, заваренный на вчерашней гуще. Пригоршня чая, которую Марина выменяла на мамины рубиновые серьги, закончилась две недели назад. Великолепные рубины в филигранной золотой оправе. И сто граммов чая.
«Сергей Павлович говорит, что они сегодня утром подтвердили. Урицк сдали». Слух этот облетает всех вокруг, но поверить в него слишком страшно. Урицк всего десяти или двенадцати километрах от Эрмитажа. На трамвае доехать можно.
По радио плохие новости на несколько дней запаздывают за слухами, но люди все равно собираются по утрам вокруг радиоприемника, а потом  передают друг другу по подвалу Эрмитажа официальные сообщения. Даже в воодушевлённой пропагандистской подаче от Советского информбюро последние сводки - сплошь дурные вести. Похоже, теперь уверенность дяди Вити в превосходстве Красной армии над немецкой заметно пошатнулась. Идёт третья неделя сентября, и немцы уверенно оттесняют нашу армию, продвигаясь всё ближе и ближе к воротам города. А вот насчёт бомбардировок он оказался прав. Кажется, дядя как будто испытывает даже некое мрачное удовлетворение от той автоматической регулярности, с какой немецкие самолеты появляются каждый раз около семи вечера. По крайней мере, говорит он, это лишний раз подтверждает его правоту в решении, не обращая внимания на страх жены, отправить детей в эвакуацию.
С тех пор как Миша с Таней уехали, получить от них весточку нет никакой возможности, но оба родителя твёрдо убеждены, что дети живы, что они не попали под немецкую бомбёжку во время бегства из города. Ходят страшные слухи, будто на Урал прибывают обгоревшие поезда с вагонами, полными обугленных детских тел.
Хотя тетя Надя и вздрагивает при одном упоминании о своих детях, но с мужем,  с его слепой верой в то, что с ними всё хорошо, она спорить не станет. Это всё равно что судьбу искушать. Но и соглашаться она не может, а поэтому просто притворяется, что не слышит. Тетя протягивает Марине кружку с кофе, кусок хлеба и спрашивает, хорошо ли она спала.
От изнеможения Марина вдруг начинает тихо плакать - прямо в эту почти бесцветную жидкость, что должна называться кофе. Тетя Надя осторожно берет у племянницы кружку, чтобы не пролить ни капли драгоценного напитка, а потом обнимает её, как ребёнка. Она гладит Марину по волосам и шепчет что-то успокаивающее. Каждый её вздох, каждый жест пронизан тоской по детям.
- Прости, - смущенно бормочет Марина.
- Пустяки. Ты волнуешься за Диму, - говорит тетя Надя. – А волноваться не надо. Там просто некогда письма писать. И ты знаешь, как плохо работает полевая почта. Скоро, наверное, целую пачку получишь.
В первый месяц письма ещё приходили - хотя бы несколько нацарапанных строчек – но с середины августа от Димы никаких вестей не было. После прорыва Лужского рубежа его  дивизия попала в окружение. В этом хаосе многие пропали без вести, и он среди них.  Муж Ольги Мархаевой Павел Иванович тоже был в этой дивизии, но ничего нового сообщить не мог и только написал, что никто из сослуживцев, с кем удалось поговорить, погиб Дмитрий или нет, не знали. Марина, страшно стыдясь своих мыслей, надеялась, что он или попал в плен, или дезертировал.
- Он вернётся, – говорит тетя Надя. – Они все скоро вернутся.
И тоже начинает плакать.
Дядя Витя каменным взглядом уставился на свою кружку и делает вид, что ничего не замечает. Точно так же и Марина делает вид, что не слышит, когда они тайком по ночам занимаются любовью. Точно так же притворяются все остальные, что не слышат семейных ссор, не замечают звуков и запахов от ведер, заменяющих туалет. Через несколько томительных секунд дядя Витя не может дальше это выносить. Не проронив ни слова, он встаёт, поворачивает кресло спинкой к женщинам и садится за свой самодельный стол у изголовья топчана. Это знак того, что теперь он работает, и его лучше не беспокоить. Тётя Надя шмыгает носом и прикусывает губу.
В переполненном убежище его обитатели насколько это возможно держатся за остатки прежней жизни,  за тот порядок, что был до войны. Такая вот общая вера – если они живут как раньше, это «раньше» обязательно к ним вернётся. Учёные продолжают корпеть над своими  трудами, студенты готовятся к экзаменам. Виктор Алексеевич приводит в порядок свои сделанные за несколько лет полевые заметки, чтобы начать работу по истории древней, доклассовой культуры Урарту. Каждое утро он добросовестно выделяет на это час пред тем, как пойти с женой на строительство укреплений, а потом вечером при свете алтарной свечи проводит за работой ещё несколько часов.
Марина никак не может протиснуться мимо тяжёлого позолоченного кресла, которое дядя Витя прибрал к рукам из набора мебели. Она притащила  этот набор на прошлой неделе из зала Снейдерса.
- Извини, - говорит она.
- Одну минуту, Марина.
Дядя что-то быстро пишет и так увлечён, что не может отвести глаз от страницы.  Наконец, он дописывает свою мысль, делает глоток оставшейся на дне кружки кофейной гущи, встаёт, чтобы пропустить племянницу, и желает ей хорошего дня. Свои убийственные мысли она маскирует кивком, но заставить себя пожелать ему в ответ того же не в силах.
Марине всё труднее притворяться, будто старая жизнь ещё существует. Она была экскурсоводом в музее, а теперь водить по залам некого и смотреть там не на что. Каждый день она бродит по заброшенной картинной галерее с заколоченными окнами. У входов в залы насыпаны небольшие кучи песка на случай пожара. На стенах ряды пустых рам, оставленных, как залог того, что когда-нибудь картины сюда обязательно вернутся. Каждый раз входя в тот или иной зал, Марина машинально повторяет текст экскурсии, мысленно возвращая в рамы столько картин, сколько может вспомнить. Словно призрак,  движется она мимо пустых прямоугольников и наизусть повторяет описания полотен,  которые должны тут висеть.  Она рассказывает о создании картин, об их сюжетах, отмечает всю гамму чувств на лицах плакальщиков у Ван дер Гуса и то, как Веласкес с помощью игры света и тени превращал краски в скатерть, такую тяжёлую и фактурную, что кажется, её можно пощупать кончиками пальцев. Краем глаза Марина почти видит на этой белой скатерти  буханку хлеба, гранаты, тарелку с сардинами и трех крестьян, позирующих за обеденным столом. Они, как всегда, весёлые. А один, кажется, даже ей подмигивает.
Сегодня направляясь в самый маленький из трёх «Просветов» со стеклянными потолками, она проходит через зал искусства Венецианской школы XVI века. Здесь находится «Юдифь» Джорджоне. Героиня такая спокойная, такая умиротворенная, что когда взгляд скользит вслед за её смиренно опущенными глазами, вдоль стройной ножки и упирается в отсечённую голову Олоферна под её стопой, невольно вздрагиваешь.
А вот «Взятие Марии Магдалины на небо». Она летит, устремив вверх испуганный взгляд и широко расставив руки. За спиной развеваются плащ и красный пояс. Магдалину поддерживают два взрослых ангела и стайка крошечных ангелочков. Маленькие пухленькие херувимчики несут её на своих спинах и плечах, словно это тяжелый мешок зерна. Доменикино написал ещё в небе странных бестелесных херувимов – детские головки на трепещущих крылышках.
- Доброе утро.
Магдалина и ангелочки исчезают. На их месте лишь тяжелая позолоченная рама.
К Марине ковыляет Аня, одна из музейных бабушек. Если ей и интересно, что Марина тут делает, почему слоняется без дела в этом пустом зале и смотрит на раму, она ни о чём не спрашивает. Просто останавливается рядом, следит за её взглядом и одобрительно кивает.
- Мне она тоже всегда нравилась, - говорит Аня. – Ты слыхала? Говорят, пришлось опять Кировский завод остановить. Сволочи немцы сбросили на него бомбу замедленного действия, и она сейчас там в подвале. Одна из девочек с ней работает.
Отряд молодых женщин обучили обезвреживать бомбы замедленного действия, которые немцы теперь то и дело сбрасывают. О героическом труде этих женщин теперь каждый вечер рассказывают по радио. Чтобы свести потери к минимуму они работают по одной. Девушка в одиночку сползает в воронку и работает со зловеще тикающим взрывателем. Они – новые символы советской женщины, Юдифи, один на один вступающие в схватку с механическими чудовищами и убивающие врага, чтобы спасти свой народ.
Работа Марины не такая драматичная. Все, что ещё остается в музее и что можно перенести, спущено в подвал, в безопасное место. После начала бомбежек  туда отнесли сотни кресел, массивные каменные вазы и столешницы, напольные канделябры, зеркала и диваны. Залы один за другим опустошаются. Работа эта тяжёлая и почти такая же нудная, как упаковка. Вчера десяток сотрудников музея весь день сражался с двумя канделябрами из оникса, пытаясь спустить их из Большого итальянского просвета в подвал.
Сегодня остальные работники команды перешли в Малый итальянский просвет. Со всем, что там остается – кресла и столы – могут справиться две женщины. Марина берётся за диван с одной стороны, Аня – с другой. Они поднимают его и медленно, шаг за шагом, начинают продвигаться обратно по галерее.
Леонелло Спада. «Мученичество апостола Петра». Аннибале Караччи. «Святые жёны-мироносицы у гроба воскресшего Христа».
- Что ты говоришь, милая? – спрашивает Аня. – Я уже глуховата стала.
Марина смущается когда понимает, что бормочет вслух.
- Ой, простите. Ничего. Это просто игра такая. Сколько картин я могу вспомнить.
- Строишь «дворец памяти»?
Марина никогда ни чем таком не слышала.
- В школе больше этому не учат? – спрашивает Аня и с досадой цокает языком. – Когда я была девочкой, мы строили «дворцы памяти», чтобы лучше запоминать предметы перед экзаменами. Выбираешь подходящее место. Лучше всего дворец, но подходит и любое здание, где много комнат. И начинаешь обставлять его всем, что ты хотела запомнить.
- Обставлять? – в недоумении переспрашивает Марина.
- Ну, сначала идёшь по комнатам и запоминаешь, как они выглядят. Потом можешь в воображении добавлять туда все, что хочешь. Так что когда нам нужно было заучить Закон божий, например, мы закрывали глаза и в каждую комнату помещали вопрос и ответ.
Аня продолжает приглушенным голосом:
- А семь моей подруги по гимназии ждал суд. До гражданской войны у них был прекрасный дом. Тридцать пять комнат. Сейчас там министерство какое-то, а когда мы учились, этот дом был моим «дворцом памяти». До сих пор могу точно сказать, что в какой комнате было.
Аня останавливается, опускает свой конец дивана на пол и закрывает глаза. Через мгновение её лицо смягчается.
- Входишь через парадные двери, а в передней мраморный пол и огромный персидский ковёр. Посередине, там где узор из роз, я оставляю третий вопрос из Закона божьего. «Что нужно, чтобы снискать Божье благоволение и спасти свою душу?» Потом иду к камину. Полка у него из черного мрамора и вся резная. В камине вместо дров я кладу ответ. «Во-первых, познание истинного Бога и правая вера в Него. Во-вторых, жизнь по вере и добрым делам».
Аня открывает глаза.
- Так я могу пройти весь дом, останавливаясь в разных местах и оставляя там то, что хочу запомнить. А потом могу вернуться и всё это забрать.
- И получается?
- Так я выучила наизусть весь Закон божий, всех римских императоров и годы их правления. Ну и Романовых, конечно, тоже. Все до мелочей. И это до сих пор вот здесь, - она постукивает себя по лбу. -  Я как старая слониха. Спрашивай что хочешь.

Марина хочет выйти из машины. Ей нужно в туалет. Она уже спрашивала дочь, и та ответила, что до дома Андрея осталось всего несколько минут. Но Марине кажется, что они едут уже далеко не «несколько минут». Она наклоняется вперед и стучит Дмитрия по плечу. Он поворачивается. Марина пристёгнута ремнём и потому не может дотянуться до его уха.
- Мне в туалет нужно, - шепчет она.
Они сворачивают на длинную гравийную дорогу, и Марина среди деревьев различает симпатичный серый дощатый дом.
- Мы приехали, мам, - говорит Елена.
Вдоль дороги припаркованы машины, но на подъезде к дому осталось одно свободное место.
Марина с облегчением вздыхает, когда из-за дома появляется её сын и торопливо шагает по стриженой лужайке им навстречу, приветственно разведя руки в стороны. Уж он-то о ней позаботится.
- Приехали, - говорит Андрей. – Привет, Лен, рад тебя видеть.
Он крепко обнимает сестру.
- Наслышан о твоих приключениях по дороге сюда.
Марина удивляется, о каких таких приключениях он говорит. Надо запомнить и потом спросить.
Андрей обходит машину, обнимает отца и, наконец, наклоняется, чтобы помочь матери выбраться с заднего сидения.
- Как ты, девушка моя любимая?
Он наклоняется, чтобы услышать просьбу Марины.
- Конечно. Прямо срочно?
Она кивает в ответ.
- Вы оба идите вперёд. Все за домом собрались. У нас небольшая задержка с репетицией, но скажите Норин, чтобы начинала без меня.
Андрей поворачивается к матери и  ведёт её по газону.
- Ну как, ты готова к завтрашнему большому дню?
Марина быстро пытается вспомнить, о чём он, но в памяти ничего не всплывает.
- Да, - весело отвечает она. - Завтра грядёт, и не важно, готова я или нет.
- Это точно. Тут у нас сплошная круговерть. Одна из Катиных подружек невесты слегла с отравлением. А ещё утром звонила флористка и сказала, что цветы застряли в Анакортесе в порту.
Они медленно поднимаются по ступеням веранды.
- Может, мне съездить за ними?
- За цветами? Да что ты! Норин сама этим займётся. Нет, мам, ты теперь отдыхай.
На верхней ступени Андрей спрашивает:
- Ты же знаешь куда идти дальше? Через гостиную, и первая дверь налево.
Марина кивает.
- Мне лучше уже вниз пойти. Дети дождаться не могут. Приходи потом на пляж.
В первой комнате, в которую она входит, прохладно и темно. Золотые лучи солнца просачиваются сквозь ставни и рисуют на полу полосы. С каменным камином и открытыми потолочными балками комната напоминает ей старые дачи и охотничьи домики. Марина заглядывает в камин, но там, кроме обугленного полена ничего нет. Рядом стоит диван с ярко-красным нейлоновым спальным мешком на нём. Фотография трёх улыбающихся людей. Андрей. Его жена. Как же её зовут? А, Норин.  И маленькая девочка с брекетами на зубах.
Мочевой пузырь Марины настойчиво напоминает о себе и о том, что ей срочно нужно в туалет. Андрей сказал пройти через гостиную, а потом… Ничего, пустота. Ладно, просто найди туалет сама, думает она. Вот гостиная. Проходи через неё.
Марина входит в столовую, поворачивает за угол и оказывается на просторной кухне. В окна видна плавно спускающаяся к воде стриженая лужайка. На пляже собралась группа людей. За кухней и небольшой ванной вверх уходит лестница. Пройдя мимо неё, Марина снова выходит в коридор с дверями по обеим сторонам. Она открывает каждую по очереди. Спальня. Ещё одна. Комната с телевизором - огромным, как экран в кинотеатре. И, наконец, туалет. Очень вовремя.
Какое наслаждение наконец-то помочиться после столь долгого ожидания! Марина слышит журчащий под ней звук и чувствует, как по телу разливается облегчение. И как же хорошо сидеть здесь в тепле и уединении, а не приседать над ночным горшком на пронизывающем холоде. Одним из последствий ухудшения её состояния, кажется, стало то, что по мере того как сужается зона её внимания, она сосредотачивается, подобно увеличительному стеклу, на маленьких удовольствиях, ускользавших от неё столько лет. Она держит эти наблюдения при себе. Однажды  она попыталась обратить внимание Дмитрия на бездонную красоту в её чашке чая. Похоже на янтарь, внутри которого искорки света. А если держать чашку вот так, внутри начинала сверкать радуга, и от этого у Марины перехватило дыхание.  Муж участливо кивнул, но, похоже, думал о чём-то своем. Интересно, что бы он сказал, заяви она ему сейчас, что журчание под ней в унитазе звучало, как симфония?

Разве это не прекрасно? Перед вами зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения - великолепный пример стиля историзма. Обратите внимание на позолоченный орнамент на потолке и над дверями. Колонны выполнены из яшмы, а величественные двери инкрустированы ценными породами дерева и украшены расписными фарфоровыми камеями.
Пожалуйста, обратите внимание вот сюда. Посреди всей этой роскоши она вполне могла бы затеряться. Такая маленькая и незаметная, однако, это одно из сокровищ коллекции. Она восхитительна, не правда ли? Столько плавности и изящества! Симоне Мартини был ведущим живописцем периода проторенессанса Сиенской школы, и его работы особенно редки. Эта маленькая Мадонна была когда-то правой створкой диптиха «Благовещение». На другой створке, которая утрачена, был изображён архангел Гавриил. (На самом деле левая створка находится в собрании Национальной галереи искусств в Вашингтоне. Прим. переводчика). Так что современный зритель может насладиться лишь частью  картины. Нам кажется, что Мадонна погружена в свои мысли, склонила голову в мечтательном раздумье, но на самом деле она прислушивается  к невидимому архангелу, который сообщает ей, что она родит Сына Божьего.

Первый снег в этом голу выпал рано. Ещё только октябрь, а на крышах уже лежит слой сантиметров в пять. По радио объявляют: снег – это хороший знак, потому что он означает, что зима близко, а зима – всегда спасение для России. Именно из-за неё повернул обратно Наполеон, а теперь, говорят они, зима задержит и не пустит Гитлера в Москву.
Нацисты бросили свои армии на столицу, и, не смотря на самоотверженность бойцов Красной Армии и горожан, неумолимо продвигаются вперёд. Совсем как тогда, когда наступали на Ленинград. Но есть признаки того, что снег и слякоть всё-таки замедляют их продвижение.
А на Ленинградском фронте немцы совсем остановили наступление. Похоже, они решили не захватывать город, а сравнять его с землёй бомбами и снарядами. Иногда случается по целому десятку авианалётов. Бывают ночи, когда Марина вообще не покидает свой пост на крыше, а днём работа прерывается так часто, что сотрудники иногда уже не обращают внимания на сирены воздушной тревоги.   Грохот стоит оглушающий, но они всё равно работают, лишь прислушиваясь к свисту снарядов, глухому буханью бомб, и какой-то частичкой мозга высчитывают примерные расстояния до мест их падения.
Правда, сегодня утром тихо. Хорошо запоминаются именно передышки между бомбёжками. Снова пошёл снег. За высокими сводчатыми окнами зала искусства Италии эпохи раннего Возрождения медленно кружатся снежинки. Марина никогда в жизни в такую тишину не погружалась. Только звуки их с Аней шагов по паркету, и больше ничего.
Аня помогает Марине строить в музее «дворец памяти».
- Кто-то же должен запомнить, - говорит она. – Иначе всё бесследно исчезнет, и скажут потом, что ничего тут такого и не было никогда.
Теперь каждое утро они встают пораньше и неторопливо бродят по залам музея. Каждый день добавляют несколько залов, мысленно заполняя Эрмитаж – картина за картиной, статуя за статуей.
Старушка останавливается перед арочной рамой и перьевой метелочкой смахивает с неё пыль. Марина замечает, что Аня старательно убирает пыль только с самой рамы, а не с пространства, которое заняло бы полотно, и останавливается у неё за спиной.
- Мадонна, - бормочет она, но в голове у неё пустота. – Минуточку, только не подсказывайте.
Это точно Мадонна… Да, но во всех этих залах, наверное, сотня Мадонн, и когда Марина уставшая и голодная,  их образы начинают сливаться один с другим. А теперь она всё время уставшая и голодная. Даже после того, когда только что поела.
Марина смотрит на стену, но перед глазами лишь дамы в огромных пышных кринолинах да самодовольные мужчины в напудренных париках. Зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения почему-то стал временным пристанищем для дюжины парадных портретов по пути в хранилище. Их прислонили к стенам и так и оставили.
Думай! Она злится на себя. Всё здесь в музее выставлялось в строгом порядке  - по хронологии и происхождению произведения. Поэтому вслед за двумя картинами Джерини Флорентийской школы начала пятнадцатого века идёт… что?
- Закрой глаза, - говорит Аня. – С открытыми ты видишь только зал такой, какой он есть сейчас.
Марина делает, как ей говорят.
- Теперь зайди в свою память и представь, что опять ведёшь экскурсию. А теперь снова войди в зал.
Марина представляет как входит в зал. Она проводит экскурсию для князей и княгинь – для тех самых, которые на парадных портретах. Это зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения, сообщает она им. В ваше время он был известен вам как Парадная приёмная. Здесь вы ожидали бы встречи с послом или придворными. Марина видит белые оштукатуренные стены, пересечённые панельными пилястрами. Картины висят в ряд над сероватой каменной облицовкой внизу стен.
И действительно они начинают всплывать перед её глазами: распятия, святые, Мадонна в темно-зеленом плаще и с нимбом над головой.
«Она с двумя святыми и с двумя маленькими ангелами по сторонам. Ой, как же эта картина называется?»
Марина на мгновение задумывается, и вдруг слова обрушиваются на неё потоком.
«Мадонна с младенцем, святым Иаковом младшим, Иоанном Крестителем и ангелами». Биччи ди Лоренцо. Флорентийская школа. А вот даты не помню».
Марина думала, что будет легче. Ведь она два года водила экскурсии по этим  залам и очень гордилась тем, что изучила коллекцию лучше некоторых экскурсоводов, которые работали здесь десятилетиями. Но вскоре стало ясно, что знания её были далеко не полными. Во время общих экскурсий по музею экскурсоводы пропускали целые крылья здания и проводили группы через многие залы, даже не останавливаясь, а на специальных экскурсиях по картинной галерее они в каждом зале подробно рассказывали лишь о нескольких избранных полотнах.  Здесь, например, они останавливались только перед самой маленькой картиной. «Мадонна из сцены «Благовещение» Симоне Мартини.
У Марины нет трудностей с произведениями, которые входили в текст экскурсии. Гораздо труднее вспомнить  другие картины, хотя она проходила мимо них тысячи раз. И потом ещё бесчисленные вазы, всякие мелкие безделушки, все эти мраморные амурчики, бюсты и торсы.
А вот Аня была смотрительницей залов. Она могла провести целый день, сидя на одном месте, и, похоже, за многие годы выучила названия всех произведений искусства в музее наизусть. Теперь она может пройти в любой зал, подойти к любому месту на стене и рассказать Марине, какое полотно здесь висело. У неё нет художественного образования, нет ни малейшего представления о стилях, школах или истории происхождения той или иной картины, а иногда даже и об имени живописца или названии, но она знает, как каждое полотно выглядит. Память её ограничивает только то, чего ей не видно со своего места. Например, в Двадцатиколонном зале, где была выставлена нумизматическая коллекция, Аня может описать каждую вазу на пьедестале или расположение различных застеклённых витрин, но что находится внутри - хоть пуговицы, хоть конфеты - она понятия не имеет. Во всём остальном она – просто чудо. Марина даже иногда сомневается, знает ли сам директор Орбели о музее столько, сколько Аня. Она часто задумывается, не рассказать ли ему об этой удивительной смотрительнице. После того как картины привезут обратно, и их нужно будет развесить по своим места, Аня может оказаться очень полезной.
Правда, когда Марина поделилась своей идеей с дядей Витей, тот сказал:
- Я уверен, Иосиф Абгарович сам прекрасно знает, что находится в его музее, Марина, и ему не нужна помощь никаких бабушек.
- Но разве этот не удивительно? – настаивала Марина. Она чувствовала себя так, будто отыскала сокровище - как сам дядя Витя, должно быть, чувствовал себя, когда они нашли первые таблички с клинописью на холме Кармир-Блур.
- Аня не только основные произведения знает. Вчера мы ходили с ней по Военной галерее 1812 года, так она описала лица всех генералов.
Там больше трёхсот портретов, и Марина не может даже отличить один от другого.
На дядю Витю это, однако, особого впечатления не производит.
- Простой салонный фокус, Марин. Какой в нем смысл, если она даже не знает, кто на портрете?
Хороший вопрос. Марина не знает, что на него ответить. И всё-таки,  думает она, это должно что-то значить - видеть искусство, даже если не понимаешь его значения. В зале Леонардо тихо, как в детской. Рам здесь нет, только отдельно стоящие панели, на которых когда-то были размещены Мадонны великого мастера. Марина останавливается перед первой панелью и повторяет привычный текст: «Мадонна с Младенцем», также известная как Мадонна Бенуа. Автор - Леонардо да Винчи. Ранняя работа живописца, одна из двух «Мадонн», начатая им во Флоренции в 1478 году. Это одна из бесспорных оригинальных работ мастера».
Из всех Мадонн музея Мадонну Бенуа Марина не забудет никогда. Она любила эту мать и дитя,  и теперь скучает по ним с какой-то особенной щемящей тоской. Образ Девы Марии абсолютно живой. Это не отдаленная красавица, а юная дева, радующаяся неожиданному чудесному дару – младенцу. А маленький Христос такой пухленький – как племянник Миша, когда был совсем малышом. Он сидит на коленях у Марии. Пальчики его хватаются за цветок, который держит перед ним мать. Младенец рассматривает этот цветок с интересом учёного. В глубине души Марина думает об этой картине как о своей. У них с Мадонной одинаково высокие лбы, поэтому они даже немного похожи, и Марина иногда представляла, что могла бы сама позировать великому мастеру.
- Какой же бардак! Видишь?
Аня стоит перед другой панелью, на которой располагалась вторая Мадонна Леонардо. Она качает головой и цокает языком, показывая на пол под ногами. Песок то ли нанесло сквозняком, то ли его разнесли на подошвах из угла, где он кучей лежал на куске брезента.
- Весь лак поцарапает.
Аня указывает пальцем на швабру, прислонённую к стене у входа в зал.
- Ты не могла бы мне её принести, милая?
Марина идет по гладкому паркету и берет швабру. Когда она оборачивается, старушка стоит пред панелью на коленях, как кающаяся прихожанка перед алтарём. Голова её склонена, длинная юбка разметалась по полу.
Аня замечает, что Марина смотрит на неё и говорит:
- Я и за тебя тоже помолюсь.
- Я неверующая, - отвечает Марина.
Старушка пристально смотрит на неё.
- Каждый во что-то верит.
Потом она улыбается и продолжает:
- Но ты хочешь сказать, что ты слишком образованная, чтобы верить во всякую суеверную чепуху стариков, да?
Аня ждёт ответа, но Марина вежливо молчит.
- Тогда моя молитва никак тебе не навредит.
Привычным движением Аня крестится и начинает тихо шептать слова молитвы. Марина отводит глаза в сторону с тем же неловким смущением, какое охватывает её, когда ей случается видеть судорожные суетливые движения  калек или громкие бессвязные тирады слабоумных. Она раздумывает, не стоит ли ей оставить старушку одну, но решает, что это неприлично, и продолжает стоять в ожидании, опершись о швабру и уставившись на голую стену, на которую молится Аня.
На тёмном квадрате панели, где недавно висела картина, появляется Мадонна Литта. С орлиным профилем и тонкими фарфоровыми чертами лица, склонившаяся над младенцем у груди она – само воплощение спокойствия и умиротворения. Но центр картины – это, безусловно, образ младенца Христа. Здесь он не простой розовый комочек, каким обычно изображают дитя. В нём уже чувствуется присутствие взрослого человека. Одной рукой он держится за обнаженную грудь матери и с отрешенным видом пьет материнское молоко. Его темные глаза смотрят с картины на развернувшуюся перед ним сцену – стоящую на коленях пожилую советскую смотрительницу музея. И ничуть этому не удивлён.
Закончив молитву, Аня снова крестится, расправляет юбку и просит Марину намести песок на её подол. Она облизывает пальцы и собирает оставшиеся на полу песчинки. Марина зажимает перьевую метёлочку под мышкой и помогает старушке подняться с колен. В её юбке подвернутой полно песка. Перед тем как уйти Аня прикладывается губами к пальчикам на ножках младенца Христа и что-то ему шепчет. У выхода из зала Марина оглядывается и видит, что младенец по-прежнему сдержанно наблюдает за ними. А потом он вдруг выпускает из губ сосок и отрыгивает.
Мы обе сумасшедшие, думает Марина.
Она понимает, что её видения легко объясняются переутомлением. И голодом. Стрессом от всей этой скотской жизни. Но ещё это необходимая иллюзия … Это настоящий дар.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СКОРО БУДЕТ


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →