Покаяние
В римских базиликах давно оползли фрески и обесцветились иконы. Поэтому Виа Долороса закрыта. По-прежнему остаётся только брусчатка психиатрической лечебницы, в которой она просит меня остаться.
От металлического воя цепи у меня дёргается сердце. Поднимается до самой глотки. Я стою посреди влажного и пыльного помещения, где мёртвые спят рядом с живыми, так что пахнет гнилью. В её стеклянных глазах я вижу своё осунувшееся лицо. Холодный пот стекает по моей спине. Там, где маленькая ложбинка над поясницей, где краснеет кожа от тяжёлого ремня. И мне кажется, что она, как и прежде, обвивает меня обеими руками, больно уткнувшись носом в тазовую кость. Её такие же потные ладони начинают забег по моему телу до самого верха.
Во рту у меня сухо. Но в холодной палате я молюсь за неё так отчаянно, как она молится обо мне. Она мученица — по её запястьям течёт кровь. Она мученица – снова просит меня остаться.
Слыша обезумевшие крики, плач и высокий напев двух идентичных строчек, я не могу выразить согласия.
Я оставляю её.
Безжизненная улыбка, с которой я встречаюсь, прорвавшись к двери – бесполезный подарок на прощание.
Она наверняка представляет себя романтической фигурой, героиней книг, героиней моих снов. И мне жаль рушить её фантазии. В конце концов, должно быть хоть одно место, над которым у меня нет власти, — место, в котором она может быть свободна.
Может быть, это и есть милосердие?
Я выхожу на вылизанную улицу. Дочиста начищенные фасады зданий блестят пустотой. Запах хлорки преследует меня. Пахнет кристаллическим ничем — зимой, снегом, таким же едким холодом, с которым я ухожу.
Может, я поступил так зря.
Она могла оказаться моей мессией. Или хотела бы, чтобы я так думал.
Я регрессирую. Чем дальше я от больницы, тем ближе к неполноценности, от которой она надеялась меня спасти. Если я был птенцом, то кто-то потряс меня до рождения, пока я спал в яйце. И теперь я не больше чем душевный инвалид.
Пахнет зимой, хотя ужасно жарко, и я слышу, как скрипит моя обувь, не оставляя следов на белоснежной улице.
Если я уже был сформирован таковым, то мне ничего не остаётся, кроме как продолжать гнить.
Она будет не одна, ей не о чем переживать. Помимо неё, мне знакомы все женщины из клиники потерянных роз. Потерянные женщины, увядшие цветы.
Она – ещё одна опьяневшая мечтами. Накачанная тоской. Разукрашенная, чтобы за слоем штукатурки никто не понял, что она глупа.
Но когда её розовый нос упирается мне в тазовую кость, и напряжённые, сухие глаза смотрят на меня снизу, я люблю её — я люблю каждую.
Все до одной помешаны на идее счастья. На идее бесконечного источника удовольствия, неисчерпаемого моря безмятежности, которое они ищут в горечи дыма, ссаднящем предвестнике вечной болезни. Сухое, терпкое жжение в лёгких передаётся и мне, когда они опрокидывают голову, бесцельно смотря на тяжёлый купол неба. Ища возрождения. Своих убитых детей. Женщины изучили пределы.
Проводя с ними столько времени, гуляя по выглаженным улицам, проходя мимо симметричных домов, я мечтал быть их первопричиной. Надзирателем и хозяином. Следовательно — создателем богов. Мне чего-то не доставало до моей инвалидности, и я вместе с ними опьянялся и дурманился надеждой, подсознательно пытаясь открыть тот же маршрут, что искали они.
Проблема в том, что я всегда быстро разочаровывался.
Мои увядшие розы отправлялись в склеп. На склад. На помойку. Я по-прежнему навещал их.
Смог бы человек, рождённый в тоталитарном раю, человек, заведомо склонный к тирании, быть по-настоящему милосердным? Несмотря на ответ, я оставался добр.
Маршрут до клиники я могу пройти с закрытыми глазами, задом наперёд, будто не возвращаюсь к ним, а попадаю в регрессионный цикл.
Холодный ветер и туманное утро. Объятия нового дня холодны и бездушны.
Объятия инвалида.
Объятия моей гордости.
Суровое признание перед плачущими ангелами в своей духовной фригидности. Импотенция к жизни. Мне неудобно и стыдно думать об этом на кладбище. Особенно перед своей собственной могилой.
Нам позволено распоряжаться свободным временем в свое удовольствие. Моё дело — копать яму и мастерить себе гроб. Дело смотрителя — вязать морские узлы. Дело грабителя — посещать детские утренники. В разрезе мы одинаковы: набиты одинаковыми продуктами, одинаковыми звуками и людьми. Только такие поступки, как копание своей могилы или посещение детских утренников, создают иллюзию свободы, или, что более вероятно, особенности.
Женщины, которых я оставляю в больнице, на улице, в супермаркете, в разрезе отличаются дополнительным органом.
Поэтому иногда мне кажется, что я должен восстановить справедливость – стать мессией для моей мессии и в конце концов убить сверхбога. Покушение на собственную жизнь — самое карательное преступление. Ты крадёшь собственность государства. Собственность другого сверхбога.
Трижды запертый человек не обретёт ни свободы, ни носа женщины, прижатого к кости. Речь не о пошлости, а о возможности находиться так близко, что становится стыдно.
Особенно у могилы.
Свидетельство о публикации №226061501154
