30. Доклад Народ и интеллигенция
Поводом для выступления стала полемика вокруг доклада Германа Баронова «О демотеизме» (обожествление народа в «Исповеди» Максима Горького). Баронов, опираясь на некоторые цитаты из произведения Горького, отождествлял мировоззрение писателя с мировоззрением социал-демократов, в частности Луначарского, и упрекал их в обожествлении народа, отождествлении религиозного процесса с хозяйственным.
Блок не стал опровергать положения Баронова по существу, но сосредоточился на анализе отношений между интеллигенцией и народом.
Он считал эти отношения не только ненормальными, но и содержащими «нечто жуткое». По мнению поэта, интеллигенция и народ — две реальности, взаимно не понимающие друг друга в самом основном. Это «полтораста миллионов с одной стороны и несколько сот тысяч — с другой»; люди, взаимно не понимающие друг друга в самом существенном. Он считал, что страна разделена на два «стана».
По мнению поэта, между народом и интеллигенцией есть некая недоступная черта, на которой сходятся и сговариваются представители обоих «станов». Именно на этой черте, по его словам, вырастают большие люди и большие дела.
Противопоставление «воли к смерти» и «воли к жизни». Блок утверждал, что интеллигенция всё более пропитывается «волею к смерти», а народ искони носит в себе «волю к жизни». Трагизм ситуации. Поэт видел в отношениях интеллигенции и народа трагический тупик, безвыходность.
Впервые этот доклад был опубликован в журнале «Золотое руно» в 1909 году (№1) под заглавием «Россия и интеллигенция». А в 1919 году «Алконост» издал его вместе с другими статьями Блока отдельной книжкой.
Доклад Блока вызвал широкую дискуссию, было много с ним несогласных. Например, критик Георгий Чулков отмечал, что в работе присутствует пессимизм, который ему не понравился.
Георгий Чулков писал о своих взаимоотношениях с Блоком: "Мои отношения с Блоком всегда были неровны. То мы виделись с ним очень часто (однажды случилось, что мы не расставались с ним трое суток, блуждая и ночуя в окрестностях Петербурга), то нам не хотелось смотреть друг на друга, трудно было вымолвить слово и прислушаться к тому, что говорит собеседник...
Таких «взрывов» в наших отношениях было три. Первый – это письмо Блока о Соловьеве; второй – отречение Блока от «мистического анархизма»; третий – спор наш об интеллигенции и народе. Вот это последнее столкновение произошло в 1908 году по поводу доклада Блока «Интеллигенция и народ», прочитанного им сначала в Религиозно-философском обществе, а потом в «Литературном обществе»... Мне был неприятен в его докладе тот невыносимый удушающий пессимизм, которым веяло от всего этого мистического косноязычия. Я тогда же устно и печатно возражал Блоку..."
А в декабре 1908 года Блок вынужден был выступить на ту же тему повторно - с разъяснениями и дополнениями:
"На доклад мой, озаглавленный "Народ и интеллигенция", было сделано очень много возражений, устных и печатных. То, о чем я буду говорить сегодня, представляет развитие все той же темы.
Защищать себя от упреков я не хочу, но защищать свою тему буду. Если у самого меня действительно не хватило голоса (как сказал Д.С. Мережковский), то тема моя, я в этом уверен, рано или поздно, погасит все докучные партийные и личные споры...
Я думаю, что в сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы, вызванное чрезмерным накоплением реальнейших фактов... Совершенно понятно, что люди стремятся всячески заглушить это чувство, стремятся как бы отбить свою память, о чем-то не думать, полагать, что все идет своим путем, игнорировать факты, так или иначе напоминающие о том, что уже было и что еще будет...
Словом, как будто, современные люди нашли около себя бомбу; всякий ведет себя так, как велит ему его темперамент; одни вскрывают обойму, пытаясь разрядить снаряд; другие только смотрят, выпучив от страха глаза, и думают, завертится она или не завертится, разорвется или не разорвется; третьи притворяются, что ровно ничего не произошло, что круглая штука, лежащая на столике, вовсе не бомба, а так себе - большой апельсин, а все совершающееся - только чья-то милая шутка; четвертые, наконец, спасаются бегством, все время стараясь устроиться так, чтобы их не упрекнули в нарушении приличий или не уличили в трусости.
Однако никто не шутил, никто не хотел ни напугать, ни позабавить. История, та самая история, которая, говорят, сводится попросту к политической экономии, взяла да и положила нам на стол настоящую бомбу...
Когда я заговорил о разрыве между Россией и интеллигенцией, более всего поразил меня удивительный оптимизм большинства возражений: до того удивительный, что приходит в голову, не скрывается ли за ним самый отчаянный пессимизм? Говорил я о смерти, мне отвечали, что болезнь излечима. Вспоминались слова умирающего Ивана Ильича у Толстого: "Дело не в блуждающей почке, а в жизни и смерти". Я говорил о расколе, мне говорили, что нет раскола, да и нечему раскалываться...
Страшно слышать: "Болезнь излечима, болезни нет, мы сами - все можем". Когда ступишь ногой на муравейник, муравьи начинают немедленно восстанавливать разрушенное; через несколько часов им кажется, что никто не разрушал их благополучия. Они - в своей вечной работе, в своем чувстве всепоправимости, в ощущении вечного прогресса, - как во сне... И вдруг нога лесного зверя, который десять лет ходил на водопой мимо муравейника, ступает в самую середину его...
Еще неизвестно, где произошло событие, какое событие. Через день телеграф приносит известие, что уже не существуют Калабрия и Мессина - двадцать три города, сотни деревень и сотни тысяч людей... Что можем мы, пребывающие в аполлиническом, в муравьином сне? Мы можем только облекаться в траур, праздновать свою печаль перед лицом катастрофы; броненосец приспускает флаг до половины флагштока, - как бы в знак того, что флаг спущен в самом сердце нашем...
Неужели этим фактам нужно противопоставлять оптимизм? И неужели нужно быть пессимистом или человеком суеверным, чтобы указывать на то, что флаг культуры может быть всегда приспущен, если приближается гроза?..
Люди культуры, сторонники прогресса, отборные интеллигенты - с пеной у рта строят машины, двигают вперед науку, в тайной злобе, стараясь забыть и не слушать гул стихий земных и подземных, пробуждающийся то там, то здесь. И только иногда, просыпаясь, озираясь кругом себя, - они видят ту же землю, - проклятую, до времени спокойную, - и смотрят на нее как на какое-то театральное представление, как на нелепую, но увлекательную сказку.
Есть другие люди, для которых земля не сказка, но чудесная быль, которые знают стихию и сами вышли из нее, - "стихийные люди". Они спокойны, как она, до времени, и деятельность их, до времени, подобна легким, предупреждающим подземным толчкам. Они знают, что "всему свое время и время всякой вещи под небом; время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить" (Экклезиаст).
Какой-то земной промысел им нужней и родней промышленности и культуры.
Они тоже пребывают во сне. Но их сон непохож на наши сны, так же, как поля России непохожи на блистательную суетню Невского проспекта.
Мы видим во сне и мечтаем наяву, как улетим от земли на машине, как с помощью радия исследуем недра земного и своего тела, как достигнем северного полюса и последним синтетическим усилием ума подчиним вселенную единому верховному закону.
Они видят сны и создают легенды, не отделяющиеся от земли: о храмах, рассеянных по лицу ее, о монастырях, где стоит статуя Николая Чудотворца за занавесью, не виданная никем, о том, что, когда ветер ночью клонит рожь, - это "Она мчится по ржи", о том, что доски, всплывающие со дна глубокого пруда, - обломки иностранных кораблей, потому что пруд этот - "отдушина океана". Земля с ними, и они с землей, их не различить на ее лоне, и кажется порою, что и холм живой, и дерево живое, и церковь живая, как сам мужик - живой. Только все на этой равнине еще спит, а когда двинется, - все, как есть, пойдет: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощенные Богородицы, пойдут с холмов, и озера выступят из берегов, и реки обратятся вспять; и пойдет вся земля...
Распалилась месть Культуры, которая вздыбилась "стальной щетиною" штыков и машин. Это - только знак того, что распалилась и другая месть - месть стихийная и земная. Между двух костров распалившейся Мести, между двух станов мы и живем. Оттого и страшно: каков огонь, который рвется наружу из-под "очерепевшей лавы"? Такой ли, как тот, который опустошил Качабрию, или это - очистительный огонь?
Так или иначе - мы переживаем страшный кризис. Мы еще не знаем в точности - каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева, на легком, кружевном аэроплане, высоко над землею; а под нами - громыхающая и огнедышащая гора, по которой за тучами пепла ползут, освобождаясь, ручьи раскаленной лавы.
Впервые опубликовано: (в сокр. виде) - "Наша газета", 1909, 6 января; полностью - альманах "Италии". СПб., 1909.
Свидетельство о публикации №226061501261
