Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Геометрия Персефон

На игровом поле формы равнобедренного треугольника, внутри которого было несколько мелких треугольников, где были выписаны слова, смыслом никак не связанные друг с другом, стояли шахматные фигуры, но, как заметил Павел, не все: три коня, которыми можно было ходить только по биссектрисе, ещё шестнадцать пешек, ходящие только по высоте, и семь ферзей, ходящие только при сложившейся сумме углов в сто восемьдесят градусов. 
Прислуга натирала до блеска каждую шахматную фигуру; с весны их вытачивали из белого мрамора, а затем в обеденный час, когда солнце в самом зените и в саду подают чай, гриву коня трут щеткой из специального материала или едким раствором щелока; порой казалось, что все фигуры, в определенном варианте падения солнечного света, дымятся, и этот пар, поднимающийся вверх, сильно и неприятно резал ноздри. Вокруг каждого треугольника была натянута длинная сетка, а у каждого игрока было по теннисной ракетке. На серебряных блюдцах, стоящих на аккуратных столиках — таких штук сто двадцать, Павел уже успел насчитать, — лежали портсигары, графин с водой, не теряющей своей прохладной температуры и несколько пепельниц; фокус был том, что вода не давала напиться: перед каждым матчем в неё подмешивали крахмал, отчего та становилась вязкой, а на зубах хрустел безвкусный порошок. 
К игре всегда готовились — особенно, если это дачные матчи, — заранее, где-то за полгода, если сами игроки и организаторы подходили с пониманием своего дела. Солнце палило, Павлу было душно, он чувствовал себя куском сливочного масла, брошенного на сковороду; да, вокруг него почти лужа, в игровых кедах было играть тяжело, а ноги от волнения были ватными, в руках какая-то странная усталость и тяжесть. Павел знал с кем ему предстоит играть: Анна Гавриловна, дочь президента клуба «Отрадное», кокаиновая наркоманка, а в прошлом была подающей надежды ракеткой, сейчас она лишь скромно коротала дни своей беззаботной юности перед замужеством с кем-то определенным, которого выберет её отец; была ещё Кира Павлова, двадцати лет, пристрастившаяся к булимии ещё в шестнадцать и, видимо, до сих пор не силах расстаться со своей привычкой — тонкая шея едва держала её большую некрасивую голову с оттопыренными ушами, на которых та вот-вот должна была если не взлететь, то подпрыгнуть точно на метров пятнадцать… Был еще Михаил, выходец из Германии; последние пять лет тот провел в лечебнице на Рейне, где оказался из-за некоторых экзистенциальных проблем, решение которых ему представлялось лишь в суицидальном оттенке. 
Все трое, несмотря на свои недуги, были отличными игроками: выходцы из аристократии, их всегда можно было отличить — эта особенная тень, фигура, лицо с чуть вздернутыми носом или подбородком: кто такой Павел рядом с ними? Он даже не смог подойти и, как того требовали приличия, поздороваться с ними. Ему казалось, что его тень рядом с их тенями — меньше, неказистее, бледнее. В раздевалке он, как ему думалось, слышал их разговор, — возможно он касался совсем не его, да и сам разговор был подхвачен лишь наполовину… Что они там говорили? Да, кажется, кого-то стошнило в кусты. Скорее, это от нервов. А какая жара? Сегодня удивительно душно, настоящее дачное лето — тихо, и небо чистое, как ковром раскинулось. Да, а чья это была машина? Возможно, кого-то из прислуги? Да, конечно, этот миленький синий жук. А что, новенький в хорошей форме. Вы думаете?
Как же ему хотелось сказать: “Да-де, это мой жук, да, это меня стошнило в кусты”, и в этом варианте они, эта снобистская троица, услышав, извинились бы и даже приветливо улыбнулись ему и пожали руки, крепко и сильно.
Только за завтраком Павел сидел угрюмее обычного и никак не мог взяться за завтрак, а те трое даже не смотрели на него. Он только выпил горячий черный кофе, а все оставшееся время глядел себе под ноги, складывая носками игровых кед ромбы в квадратиках кафельного пола столовой.
Игра началась по бою часов. Сначала каждый из игроков выкуривал по одной сигарете, делал по одному длинному глотку и приступал к вычислению. Каждый должен высчитать, сколько ему понадобится в градусах, а потом уже в метрах, преодолеть расстояние, чтобы пройти к нужной ему фигуре; фигура выбиралась по заранее оговоренному списку, утвержденному еще в апреле на заседании клуба, где председатель, некто в пенсне и с мертвым котом на плече, зачитывал фамилии игроков и соответствующие им фигуры монотонным голосом, каким обыкновенно зачитывают некрологи.
Председатель был бледен, как смерть, и слеп на один глаз. Губы — возможно, от некоторых проблем с сердцем, подумал Павел, — были синими, сейчас они были сомкнуты в тонкую линию, углы которой слегка устремились вверх; показались его маленькие белые зубы, — от такой улыбки Павлу стало не по себе.
Первой ходила Кира. Она выбрала ферзя, стоявшего, если верить расчётам, в точке пересечения высоты с гипотенузой малого треугольника № 4 — того самого, внутри которого бледными чернилами было выписано слово — «аннигиляция». Слово это, ни к селу ни к городу, по замыслу устроителей означало «допустимый риск», но сама Кира думала о нём иначе: ей представлялась мохнатая и густая тьма, медленно выползающая из центра треугольника, и от этого её тонкие пальцы, сжимающие ракетку, подрагивали. Она сделала шаг вперёд — не по прямой, нет, прямая была запрещена регламентом, — а ломаной линией, измеренной по транспортиру, который ей услужливо подал один из прислуги, мальчик лет четырнадцати с лицом старика. Шаг — десять градусов к востоку от биссектрисы, еще шаг — теперь строго по медиане, и вот уже сетка мелко завибрировала: это означало, что Кира приблизилась к чужой зоне.
Анна Гавриловна, наблюдавшая за её перемещением сквозь облачко сигаретного дыма, усмехнулась и, ни на кого не глядя, произнесла:
— Кира, вы опять забыли про крахмал!
Действительно, перед началом матча Кира, сославшись на дурноту, не притронулась к графину, и теперь её мучила жажда; тонкая жилистая шея напрягалась после каждого нервного глотка. Павел чувствовал спиной, как внутри ее узкой и темной глотки кончалась влага, и ему самому захотелось сделать один по-стариковски длинный глоток крахмальной воды. 
Михаил стоял в тени единственного дерева, росшего почему-то строго из вершины главного равнобедренного треугольника. Дерево было мертвым, но тень давало исправно — один из парадоксов «Отрадного», над которыми Павел уже перестал ломать голову. В руке Михаила была ракетка, обмотанная изолентой: Павел подумал, что звук удара мяча о струны напоминает ему звонкий крик не то женщины, не то девушки, и те непременно оказались в страшной беде, и тех непременно следовали бы спасти. Воображение рисовало маленьких Персефон, прячущихся в садах: они уже надевают материнские белые простыни, распускают длинные волосы и надевают самодельные венки, и крики их совсем не о помощи; их крики заполняют собой все это большое и синее небо, и оно комкается от жара и крика…
— Господа, — раздался голос распорядителя, — прошу сверить углы. Сумма — сто восемьдесят, не больше и не меньше. Нарушитель будет дисквалифицирован.
Павел торопливо вытащил из кармана мятую бумажку с вычислениями. Двадцать семь градусов по медиане, восемнадцать — по высоте. Итого сорок пять. Прибавить угол падения солнечного света — сейчас, в зените, он составлял ровно ноль, что упрощало задачу. Оставалось главное: пройти так, чтобы не задеть краем кеда теннисную сетку, натянутую вокруг треугольника № 7, где значилось слово «патока», — и тогда ферзь, единственная фигура, на которую он имел право сегодня, окажется в его руке.
Павел выдохнул, и этот выдох, смешавшись с известковой пылью, поднимавшейся от мраморных фигур, на секунду сделался видимым — маленькое белое облачко, которое тут же втянулось обратно в ноздри и неприятно обожгло слизистую. Он двинулся.
Обслуживающий персонал застыл, почтительно опустив глаза. Один лишь мальчик-старик, тот самый, что подавал Кире транспортир, не сводил с Павла взгляда; в этом взгляде читалось то особое, почти благоговейное ожидание беды, какое бывает у детей, впервые увидевших похоронную процессию.
Павел шёл — кеды оставляли на раскаленном мраморе влажные следы, и пар от них поднимался тотчас же, так что казалось, будто он ступает по голубым языкам газовой конфорки босыми ногами. Солнце свирипело и, казалось, натягивало веки на свиные крюки. Двадцать семь градусов по медиане — это значило пройти вплотную к Анне Гавриловне, которая, впрочем, даже не шелохнулась; только стряхнула пепел в одну из пепельниц, стоявших на аккуратном столике, и пепел, вопреки законам физики, полетел не вниз, а вбок, прилипнув к щеке Павла. Он не удивился: в «Отрадном» зола часто вела себя своевольно.
Анна Гавриловна проводила его ленивым, матовым взглядом и произнесла вполголоса, словно обращаясь к своей ракетке:
— Новичок думает, что ферзь принесет ему победу, — она облизнула губы, и ее лицо чуть дернулось. — А ферзь, душа моя, приносит только смерть, и то не сразу.
Павел услышал, но не обернулся. Теперь перед ним была сетка треугольника № 7, и слово «патока», выписанное внутри него бледными чернилами, вдруг начало расползаться, менять очертания; на мгновение Павлу почудилось, что буквы складываются в его собственную фамилию,— но он моргнул,— и наваждение исчезло. Ракетка в его руке стала тяжёлой, словно отсырела, хотя день был сух и жарок до неприличия. Он перешагнул через сетку — и тут же с той стороны, где стоял Михаил, раздался глухой, какой-то нутряной звук: это немец, ни на кого не глядя, ударил мячом о землю. Раз, другой, третий. Каждый удар отдавался в висках.
Распорядитель — тот самый, в пенсне, — поднял руку:— Сорок пять градусов. Сумма с солнечным нулём соблюдена. Игрок имеет право коснуться фигуры.
И Павел коснулся. Ферзь — белый мраморный ферзь с крошечным сколом на короне — обжёг пальцы холодом. Не просто холодом мрамора, а каким-то глубоким, мертвенным холодом, словно внутри фигуры помещался кусочек зимы. Павел поднял его и, как требовали правила, поставил себе на ладонь. Игра остановилась.
Теперь настала очередь Михаила.
Немец вышел из тени мертвого дерева. Его походка была неровной, какой-то деревянной, словно он не шёл, а переставлял себя. Последние пять лет, проведённые в лечебнице на Рейне, сделали его тело чужим ему самому — так, по крайней мере, он говорил Кире Павловой во время одного из дачных чаепитий, и та, тронутая его признанием, извергла съеденный накануне ужин прямо в кусты жасмина, после чего они оба почувствовали странное, почти интимное родство.
Сейчас Михаил выбрал коня — того самого, что стоял на биссектрисе главного треугольника. Ему, как и всякому немцу, полагалось ходить по биссектрисе, ибо, как значилось в регламенте, «иностранные подданные движутся по осям симметрии, не имея права уклоняться в сторону».
— Сто восемьдесят, — произнес он глухо, ни к кому не обращаясь. — Сумма углов — сто восемьдесят. Я высчитал еще в апреле.
Он двинулся — не шагами, а короткими перебежками, словно боялся, что биссектриса выскользнет у него из-под ног. Три коня, расставленные по полю, провожали его слепыми мраморными мордами. Обслуживающий персонал, числом не менее дюжины, синхронно, словно ими управлял один механизм, принялся натирать фигуры — скрип щеток смешался со стрекотанием кузнечиков, и Павел вдруг отчётливо понял, что именно этот скрип и есть музыка сфер, о которой говорили древние.
Михаил добрался до коня. Взял его в руки — и лицо его, обычно серое и неподвижное, исказилось гримасой, похожей одновременно на улыбку и на судорогу.
Кира Павлова, всё это время стоявшая неподвижно со своей тонкой шеей и большими ушами, вдруг покачнулась. Глаза её закатились, ракетка выпала из рук и глухо ударилась о мрамор. Мальчик-старик бросился к ней прежде, чем кто-либо из игроков успел шевельнуться, и подхватил её, обмякшую, почти невесомую.
— Крахмал, — констатировал он деловито, повернувшись к распорядителю. — Я же говорил: без глотка не выстоит.
Киру унесли в тень — ту самую, что давало мертвое дерево, — и положили на траву, прикрыв лицо носовым платком. Игра, однако, не прервалась: регламент не предусматривал остановок на обмороки, равно как на смерть или внезапное прозрение.
Игра продолжалась.
Теперь черед был за Анной Гавриловной. Она поднялась — высокая, прямая, в белом теннисном платье, которое сидело на ней так безукоризненно, словно она родилась в нём. Кокаиновая бледность её лица почти сливалась с белизной мрамора, и Павлу на мгновение показалось, что перед ним не человек, а ещё одна фигура — только выточенная не из камня, а из кости и нервов. Она выбрала пешку. Самую дальнюю, стоявшую в треугольнике № 12, где значилось слово «известь». Это слово, как знали все посвящённые, означало «неотвратимость».
Анна Гавриловна шла по высоте — той самой линии, что была одновременно и медианой, и биссектрисой. Шла она медленно, почти торжественно, и каждый её шаг сопровождался легким хрустом: это крошился крахмал, которым были посыпаны края сетки. Подойдя к пешке, она не наклонилась, а лишь протянула руку — и пешка, словно подчиняясь невидимому магниту, сама легла в её ладонь. Анна Гавриловна посмотрела на неё — и усмехнулась той самой усмешкой, какой улыбаются люди, узнавшие в толпе старую обиду.
Павел сглотнул. Ему вдруг до невозможности захотелось пить — той самой водой, которую нельзя было пить, потому что в ней плавал крахмал, а на зубах хрустел безвкусный порошок. Он представил себе эту воду — прохладную, вязкую, беловатую, — и его замутило. Солнце стояло в зените и палило так, словно намеревалось выжечь всё живое с этого странного дачного участка. Воздух дрожал над мрамором, и фигуры действительно дымились — или это только казалось?
Распорядитель поднял руку. Часы, висевшие на шее у мальчика-старика, пробили трижды, хотя стрелки показывали полдень. Никто, впрочем, не обратил на это внимания: в «Отрадном» время текло по собственным законам, подчиняясь не ходу шестерёнок, а логике матча.
— Первый круг завершен, — объявил распорядитель. — Игроки приглашаются к графинам. Пить — обязательно. Не пить — тоже обязательно. Всякий выбор имеет последствия.
Павел стоял, сжимая в руке своего ферзя. Холод мрамора уже перестал обжигать — теперь он просто ощущался как часть его собственной руки, словно фигура приросла к ладони. Он подумал о том, что ферзь — единственная фигура, которая может ходить куда угодно, но в этой игре ферзи ходили только «при сложившейся сумме углов в сто восемьдесят градусов». Что это значило? Что он, Павел, может сделать лишь один ход за всю игру? Или что каждый его ход должен совпадать с чьей-то смертью? Ответа он не знал.
Михаил уже стоял у графина. Рука его, протянутая к воде, дрожала — той самой дрожью, какая бывает у людей, долгое время проведших без сна. Кира Павлова, всё еще лежавшая под деревом, вдруг открыла глаза и произнесла, ни на кого не глядя:
— Если бы я могла выпить хоть глоток... простой воды…
Никто не засмеялся. Обслуживающий персонал продолжал натирать фигуры — скрип, скрип, скрип. Где-то вдалеке, за пределами поля, в саду подавали чай, и слабый звон фарфоровых чашек доносился до игроков как музыка иного, недоступного им мира. Анна Гавриловна закурила новую сигарету, сделала один длинный глоток из графина и, сморщившись — крахмал хрустнул на зубах, — произнесла:
— Второй круг. Я хожу первой. И, господа, прошу меня простить: сегодня я намерена довести игру до конца.
И Павел вдруг понял — тем особым, животным чутьём, которое редко обманывает, — что «конец» в устах Анны Гавриловны означает вовсе не завершение партии. Он посмотрел на Киру, на Михаила, на мальчика-старика, и ему почудилось, что все они — и он сам — уже являются частью какого-то давнего, мучительного сна, из которого можно выйти только одним способом: проиграв.
Часы пробили еще раз. Солнце не двигалось с зенита, и игра продолжалась.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →