Вот такие пироги

Анна Матвеевна жила на краю деревни Кривые Пруды, в доме с покосившимся крыльцом, но чистыми окнами. Ей было пятьдесят восемь, хотя сама она говорила «шестой десяток», чтобы не уточнять. Муж умер семь лет назад, дочь жила в Твери, приезжала редко, больше звонила. Анна Матвеевна держала огород, на котором выращивала, картошку, огурцы, помидоры, укроп, чеснок, морковку и капусту, а также два десятка кур. Она была не злой женщиной, но резкой. Считала, что если вещь гнилая, надо сказать «гнилая», если человек врёт, надо сказать «врёшь», поэтому ссорилась с соседями чаще, чем можно было бы, умей она более мягко выразить свою мысль.
Через два дома от неё жила Прасковья Ильинична, которую в деревне чаще называли не по имени, а просто шептуньей. Ей было около семидесяти, но возраст к ней как будто не подходил: она была сухая, маленькая, с узкими плечами и лицом, на котором морщины лежали как бы тонкими порезами. Ходила она медленно, но без старческой шаткости. Говорила негромко. Смотрела долго. При встрече могла улыбнуться так, что человек только через минуту понимал: улыбки в этом не было, были одни губы.
О Прасковье Ильиничне рассказывали разное. У Маринкиной девочки она «снимала испуг» после того, как та ночью увидела в окне покойного деда. У Петровича заговорила кровь, когда тот рубанком ладонь разворотил, так что потом врачи долго качали головой, как тому повезло. У Селивановых корова перестала биться в стойле после того, как шептунья три раза обошла хлев и что-то сказала в ведро с водой - по её словам, до того корову приходили доить "маленькие", от чего та чуть не околела. Но были и другие разговоры. У Федосьи после её «помощи» сын перестал пить, зато через месяц начал ходить по ночам к реке и стоять там до рассвета; и никакими уговорами его уже нельзя было ни отвадить, ни узнать, зачем он это делает. У Глазковых ребёнок перестал кричать во сне, но с тех пор молчал при чужих людях, будто язык у него держали пальцами. Про один двор говорили, что Прасковья Ильинична «отвела беду», а беда потом перешла к соседям: у тех сгорела баня, хотя огня никто не разводил.
Анна Матвеевна в эти разговоры не верила или делала вид, что не верит. Она говорила, что все эти «слова» - от темноты, болезней и бабьей впечатлительности. Старуху не любила, но и на ссору с ней специально не нарывалась. Когда кто-нибудь у магазина начинал шёпотом пересказывать очередную историю про Прасковью Ильиничну, Анна Матвеевна морщилась и говорила:
- Да что вы её раздули. Обычная старая баба. Травы сушит, бормочет. Кто в её басни верит, тому и помогает.
В тот день у магазина стояла обычная очередь: хлеб привезли поздно, молоко уже разобрали, продавщица Людка ругалась с водителем из-за накладной. Было сыро после ночного дождя, у крыльца стояли лужи, женщины поджимали подолы и переговаривались через плечо. Прасковья Ильинична пришла с маленькой холщовой сумкой, встала не в конец, а сбоку, как старые люди часто делают, будто их очередь идёт не по человеческому порядку, а по возрасту.
Анна Матвеевна стояла третьей. Перед ней Федосья выбирала крупу, за ней две дачницы шептались о ценах. Тут вне очереди к прилавку влезла Прасковья Ильинична и, наклонясь, сказала Людке:
- Мне соли, спичек и муки. Только не этой, что в прошлый раз. В прошлый раз мука была мёртвая.
Людка хмыкнула, но промолчала. Она понятия не имела, в чём состоит разница между "живой" и "мёртвой" мукой, но шептунью побаивалась и спорить в таких ситуациях не решалась, отвешивая товар по её требованию. Зато Федосья не удержалась.
- Мука у неё мёртвая, - сказала она достаточно громко, чтобы услышали все. - А у вас, Прасковья Ильинична, живая, что ли? Та, что из вашей кудрявой дряни? Вы ею мне сына от пьянства лечили, так он теперь по ночам на реку бегает и глядит в неё до утра, а потом весь день спит, на работу уже полгода не ходит. Чем по магазинам шататься лучше бы нормально его переколдовала, чтобы за ум взялся.
Прасковья Ильинична медленно оглянулась. Глаза у неё были тёмно-зелёные. Она посмотрела на Федосью, так, как смотрят на надоедливую муху, усевшуюся наконец на стекло, перед тем как её прихлопнуть.
- Кудрявица никому зла не делает, - проговорила она.
- Конечно, - ответила Федосья. - Сама не делает - кто её в муку перемелет, тот и делает. Ты мне сына когда расколдуешь, шептуха недоделанная?
Анна Матвеевна тихо ахнула. Дачницы перестали шептаться. Людка положила руку на весы и сказала:
- Федосья Сергеевна, ну чего вы, в самом деле...
Но Федосью уже понесло:
- Да чего? Вся деревня знает, что она колдовка и с чертями знается. Хлебом не корми, дай какую-нибудь гадость людям сделать. И колдует, и ворует - двадцать тысяч за лечение сына с меня взяла, да только вместо водки он теперь ночью колобродит, а эта с меня ещё тридцать тысяч требует. Совести у тебя нет! - воскликнула Федосья Сергеевна и зло сплюнула прямо под ноги Прасковье.
Тут уже не выдержала Анна Матвеевна:
- Вот делать вам обеим нечего. Ты, Федосья, сама сыну все мозги проела, от того он сперва запил, а теперь ерундой страдает. И нет бы к врачам обратиться, так к шептунье пошла. А ты, Прасковья Ильинична тоже хороша со своими суевериями: ходишь, шепчешь, людей обманываешь. Весь огород своей травой непонятной засадила. Что там у вас растёт, Прасковья Ильинична? И почему над ним мухи не летают?
Старуха сперва побледнела, затем покраснела, но всё же сдержанно произнесла:
- Не всякое место для мух.
- Ага. Для людей, значит.
После этих слов ругань продолжалась ещё минут пятнадцать. Кончилась она тем, что продавщица Людка выгнала всю компанию из магазина, чтобы они не задерживали очередь. Прасковья Ильинична напоследок сказала, обернувшись к Анне Матвеевне:
- Ладно, соседушка. Твоё слово при тебе останется. А тебе, Федосья, твои тридцать тысяч в гроб положат.
Федосья перекрестилась, хотя рядом была только мокрая дорога, серое небо и магазин с облупившейся вывеской. Анна Матвеевна сделала вид, что не заметила. Всем нужно было идти заниматься своими делами.
Первые дни после ссоры ничего не происходило. Прасковья Ильинична не выходила к калитке, не смотрела через забор, не подкидывала дохлых мышей, не шептала вслед. Анна Матвеевна сначала прислушивалась, потом перестала. У неё были дела: выкопать позднюю картошку, закрыть последние банки огурцов, починить дверцу курятника, пока лиса не повадилась. Слова у магазина постепенно стали казаться ей не событием, а обычной деревенской перебранкой. Ну сказала. Ну старуха обиделась. Переживёт.
А вот Федосья Сергеевна ссоры не пережила. Уже на следующий день утром слегла в постель, а к вечеру померла. Её сын рассказывал, что умирала страшно: сперва её равло кровью, затем начали чудиться голоса, которые ей на кладбище ползти велели. Перед самой смертью почудилось ей, будто какие-то бесенята её за ноги держат и внутренности из живота вынимать собираются. Все тогда судачили, что не к добру шептунье она нагрубила, от того та её в могилу и свела.
Через неделю после похорон, когда Анна Матвеевна несла ведро с помоями к компостной яме, она увидела Прасковью Ильиничну за огородом. Та стояла у дальней грядки, на которую от дороги падала тень старой груши. Земля там действительно была темнее, чем вокруг. Даже в сухие дни она выглядела влажной, плотной, как будто под ней близко стояла вода. На грядке росла кудрявица - невысокая трава с завитыми листьями, похожими то ли на мелкую капусту, то ли на детские волосы после сна. Листья были тёмно-зелёные, почти чёрные у основания, и после дождя на них держались капли, которые не стекали.
Прасковья Ильинична наклонилась, раздвинула листья двумя пальцами и что-то положила в землю. Очень бережно, как мать подкармливает ребёнка, когда у того начинают резаться зубы. Потом присыпала, прижала ладонью и тихо сказала что-то вниз, в грядку.
Анна Матвеевна не разглядела, что именно положила в грядку старуха, и, чтобы не привлекать внимание, громко плеснула помои в яму, а затем пошла обратно. Вечером к ней зашла Надя Глазкова вернуть банку. Сели на кухне, выпили чаю. Разговор сам собой свернул к шептунье. Надя говорила тихо, хотя окна были закрыты.
- Ты с ней поосторожнее. Она Федосью уже извела, и тебя извести может
- Да знаю я, что ты скажешь.
- Не знаешь. У неё ведь и правда дитё было - давно, ещё до твоего переезда сюда. Никто не понял, от кого. Родила - и вроде как не родила. Одни говорили, мёртвый был. Другие - что жил два дня, а потом пропал. Хоронить не хоронили. Батюшку не звали. Мать её тогда ещё жива была, старая такая, кривая. Говорили, тоже шептухой была. Вот после того у них за огородом это место и пошло.
- Какое место?
- Да грядка эта. С травой кудрявой.
Анна Матвеевна фыркнула, но не так уверенно, как хотела.
- Надюша, тебе самой не стыдно? Взрослая женщина, а всё байки собираешь.
- Может, и байки. Только ты её при людях про ту грядку задела. Такое не говорят.
- А что говорят?
- Ничего. Про такое молчат. Федосья сболтнула лишнего, и через два дня уже её похоронили. Даже врачей не успели вызвать.
- Федосья сама была баба вздорная, и лет ей было уже под семьдесят. И раньше она болела, а теперь вот померла. А ты всё на нечистую силу да на заговоры валишь. Если всюду чертей да колдовство искать, так можно и не жить.
- Ай, как знаешь. Я тебя предупредила: лучше помирись с ней по-хорошему, как бы и с тобой беды не случилось.
Анна Матвеевна хотела ответить, что в этом и беда деревни - все молчат, а потом старухи командуют живыми и мёртвыми. Но почему-то не сказала. За окном было уже темно, и стекло отражало кухню: стол, чайник, Надю Глазкову с поджатыми губами и саму Анну Матвеевну, стоящую у печи.
После ухода гостьи Анна Матвеевна долго мыла чашки, хотя они были чистые. Ей не нравилось, как чужие слова прилипают к дому, к посуде, ко всем вещам. Не нравилось, что она сама невольно вспоминает грядку за огородом. Не нравилось, что в тот раз у магазина сказала больше, чем собиралась. Но извиняться она всё равно не пошла. Потому что извинение перед Прасковьей Ильиничной казалось ей уже не человеческим делом, а чем-то вроде поклона перед тёмным суеверием выжившейся из ума старухи.
Прошло ещё две недели. Дожди кончились, ночами стало холоднее, по утрам трава белела изморозью. Анна Матвеевна почти перестала думать о случившемся. У деревни были другие разговоры: у Селивановых пропал петух, у дачников вскрыли сарай, на трассе перевернулась фура с яблоками. Жизнь, как всегда, пережёвывала мелкие страхи и выплёвывала их в новые сплетни.
В пятницу после обеда Анна Матвеевна чистила у крыльца морковь, когда услышала, как скрипнула калитка. Она подняла голову и увидела Прасковью Ильиничну.
Старуха стояла у дорожки в тёмном платке и держала в руках небольшое лукошко, накрытое белой тряпицей. Лицо у неё было спокойное, даже усталое, но не злое.
- Здравствуй, соседушка, - сказала она.
Анна Матвеевна медленно вытерла руки о фартук.
- Здравствуйте.
Прасковья Ильинична чуть приподняла лукошко.
- Я к тебе с миром. Нехорошо нам ссориться. Люди наговорят, а жить-то рядом.
Анна Матвеевна посмотрела на лукошко, потом на старуху. Хотела сказать что-то резкое, но слова не нашлись. В деревне отказаться от примирения, когда человек пришёл к калитке с подарком, значило уже самому стать виноватой.
- Ну, раз с миром, - сказала она наконец. - Проходите. Чайник поставлю.
Прасковья Ильинична за всю жизнь заходила к Анне Матвеевне всего раза три: на поминки к её мужу, потом за банкой для рассады и ещё однажды, когда по деревне собирали деньги на ремонт моста. Остановилась у порога, сняла старые галоши, аккуратно поставила их носами к двери и только потом прошла на кухню.
- Садитесь, - сказала Анна Матвеевна. - Чай сейчас будет.
Ей не хотелось ни чая, ни разговора, но хозяйский порядок требовал именно этого. Если человек пришёл мириться, его нельзя держать в сенях. Не стоит смотреть на лукошко так, будто там дохлая мышь. Не нужно сразу спрашивать, чего он хочет на самом деле. Поэтому Анна Матвеевна поставила чайник, достала две чашки, сахарницу, блюдце с сухарями и банку смородинового варенья, хотя варенье берегла до зимы.
Прасковья Ильинична села у стола. Лукошко поставила перед собой, не раскрывая.
- Ты на меня не сердись, Анна Матвеевна, - сказала она. - Я старая. У старых язык иногда вперёд ума бежит.
Анна Матвеевна чуть усмехнулась. Вот уж у кого язык вперёд ума не бегал, так это у шептуньи. Каждое её слово, казалось, сначала где мариновалось, засаливалось, потом взвешивалось, долго обнюхивалось и только после этого выпускалось наружу.
- Да чего теперь, - ответила она. - У магазина все хороши были. Я тоже лишнее сказала. А Федосья всегда была баба скандальная, от того у неё и сын запил. Только теперь с неё и спросу нет. Жалко всё же, что померла. Земля ей пухом.
Прасковья Ильинична кивнула и долго потом молчала, размешивая в чашке сахар и прихлёбывая чай потихоньку.
- Я тебе гостинец принесла, - сказала наконец старуха и сняла с лукошка белую тряпицу.
Внутри лежал полотняный мешочек, перевязанный суровой ниткой. Мешочек был небольшой, на пару килограммов, не больше. Ткань на нём была чистая, но старая, с желтоватыми разводами по краям.
- Мука, - промолвила Прасковья Ильинична. - Своя.
Анна Матвеевна не сразу протянула руку.
- Из чего?
- Из кудрявицы. Не бойся, не трава сырая. Семя высушила, перемола, как положено. Раньше так пекли, сейчас мало кто помнит.
- Из травы муку не мелют.
- Из всякого мелют, если знать меру. Её одну нельзя. Тяжёлая. А с обычной смешать - тесто выходит мягкое, долго не черствеет. Румянец хороший даёт. Я сама всегда так пеку.
Анна Матвеевна взяла мешочек. Она развязала нитку и заглянула внутрь. Мука была сероватая, мелкая, с лёгким зеленоватым оттенком. Пахла она тоже странно: не хлебом и не сухим зерном, а влажной землёй, подполом и чем-то сладковатым, как от проросшей картошки. Анна Матвеевна поморщилась.
- Запах непривычный.
- Потому и смешивать надо. Вот, я тебе написала.
Прасковья Ильинична достала из кармана сложенный вчетверо листок. Бумага была из старой школьной тетради, в клетку. Почерк мелкий, ровный, убористый.
Анна Матвеевна развернула листок и прочитала:
«Муки пшеничной - три стакана.
Кудрявичной - полстакана.
Молоко тёплое - стакан.
Яйцо - одно.
Масло - две ложки.
Соль щепоть.
Сахар щепоть.
Начинка какая есть.
Тесто держать в тепле, пока само подойдёт».
Рецепт был до смешного обычный. Никаких слов, никаких странных действий, никакой полуночной воды, чёрной соли или ножа под порогом. Анна Матвеевна сама удивилась, что ожидала увидеть что-то подобное, пока не вспомнила, как её Глазкова заговорами да ведьмовством Прасковьи пугала.
- И всё?
- А что ещё надо? Пирог - он и есть пирог. Главное, не спешить.
Старуха сказала это так буднично, что спорить было даже неловко. Анна Матвеевна положила листок на стол, пододвинула к Прасковье Ильиничне чашку.
- Ну спасибо. Попробую как-нибудь.
- Сегодня попробуй. Пока мука добрая, живая.
- Что значит - живая?
- Свежая. Семя недавно молотое. Потом сила уйдёт.
Анна Матвеевна хотела сказать: «Какая ещё сила?», но опять удержалась. Неловкость прежней ссоры ещё висела между ними, и подарок требовал ответной мягкости.
- Начинка у меня капустная есть, - сказала она. - Вчера тушила. Можно вечером и поставить.
- Капуста хорошо. Мягкая будет.
Разговор дальше пошёл по нормальной дороге. Обсудили цены на сахар, пропавшего селивановского петуха, будущие морозы, разбитую дорогу к кладбищу, дачников, которые уехали и оставили у канавы мешки с мусором. Прасковья Ильинична говорила мало, но теперь без прежней тягучести. Анна Матвеевна постепенно успокоилась. Старуха, конечно, странная, но деревня полна странных людей. Одни лечатся мочой, другие всю пенсию переводят телевизионным целителям, третьи сорок лет копят банки из-под кофе. Мука из травы была на этом фоне не самым страшным делом.
Когда чай допили, Прасковья Ильинична поднялась.
- Пойду. Темнеет рано.
- Спасибо за муку, - сказала Анна Матвеевна. - И вы уж тоже… не сердитесь.
- Не сержусь.
Прасковья Ильинична улыбнулась. Потом она надела галоши, вышла со двора и пошла к себе, маленькая, тёмная, с прямой спиной. Анна Матвеевна закрыла калитку и вернулась на кухню.
Мешочек с кудрявичной мукой лежал на столе рядом с рецептом. Анна Матвеевна смотрела на него минут пять, прикидывая, как с ним быть. Можно было убрать его в шкаф и забыть. Можно высыпать курам. Можно отнести Глазковой и сказать: «На, ты у нас в чудеса веришь, сама и пеки из неё колобка - может, оживёт». Но тогда получилось бы, что она испугалась. А Анна Матвеевна не любила поступков, которые можно было потом назвать страхом.
К тому же запах, если привыкнуть, был не таким уж плохим. Землистый, сыроватый, но в то же время с чем-то хлебно-корешковым.
Она взяла листок с рецептом и ещё раз перечитала. Потом достала из буфета пшеничную муку, миску, яйцо, молоко, масло. Капуста стояла в кастрюльке на холодной плите. Пирогов давно хотелось, а завтра суббота; можно будет с утра разогреть и есть с чаем.
- Посмотрим, что за кудрявица такая, - сказала она вслух.
Дом не ответил. За окном серел вечер. В печи тихо осыпалась зола.
Анна Матвеевна просеяла три стакана пшеничной муки. Белая пыль поднялась над миской и легла на стол тонким ровным слоем. Потом она взяла мешочек Прасковьи Ильиничны и отмерила полстакана кудрявичной. Мука сыпалась иначе: не струйкой, а комочками - значит, немного слиплась. При просеивании не пылила, а темнела, оставляя на сетке мелкие зелёные крупинки.
Анна Матвеевна постучала по ситу ложкой.
- Ишь, какая.
Когда кудрявичная мука смешалась с пшеничной, общий цвет стал чуть серее, как у снега, на который утром лёг дым. Она добавила соль, сахар, яйцо, тёплое молоко, и начала месить тесто...
Пироги получались один к одному: гладкие, округлые, с аккуратным защипом. Анна Матвеевна даже почувствовала профессиональное удовлетворение. Если вкус выйдет такой же, придётся признать, что старая шептунья в муке разбирается.
- Вот такие пироги, без руки и без ноги, - с улыбкой пробормотала Анна Матвеевна
Она смазала пироги яйцом, уложила на противень и поставила в печь. Пироги должны были доходить медленно, как раз к ночи. В кухне стало тепло и сонно. День выдался длинный. Анна Матвеевна села на табурет, собираясь только минуту посидеть, но глаза начали слипаться. Пироги ещё не готовы, подумала она. Пусть доходят. Через час встану, выну.
Она подошла к печи, поправила заслонку. Изнутри донёсся слабый влажный вздох. Такой тихий, что его легко было принять за пар. Анна Матвеевна замерла с рукой на ухвате.
- Ну уж нет, - сказала она печи. - Не начинай.
Печь молчала.
Она проверила засов на входной двери, погасила лишний свет, оставила только маленькую лампу у образов в углу. На иконы она смотрела редко и молилась ещё реже, но лампу перед ними зажигала по привычке - не столько для бога, сколько для покойного мужа и порядка в доме.
Анна Матвеевна легла не раздеваясь, только сняла платок и шерстяные носки. Сначала думала о Прасковье Ильиничне, о её спокойном лице, о муке, о глупой фразе у магазина. Потом мысли стали путаться. Ей показалось, что где-то далеко плачет ребёнок, но не живой, а тот, которого слышишь во сне и никак не можешь найти. Потом запахло свежим хлебом. Потом влажной землёй.
Постепенно она уснула.
Печь на кухне остывала медленно.
Анна Матвеевна проснулась не сразу.
Сначала ей показалось, что она всё ещё спит и слышит, как в соседней комнате кто-то перебирает фасоль в жестяной миске. Щёлк. Пауза. Ещё щёлк. Потом короткое мягкое шуршание, будто по полу протащили мокрую тряпку. Потом опять щёлк, только ближе.
Она лежала на спине, не открывая глаз. В комнате было темно и холодно. Печь на кухне, должно быть, уже почти погасла, но из-под двери всё равно тянуло слабым запахом выпечки. Хорошим запахом: капуста, масло, подрумяненное тесто. И под ним - другой, сырой, земляной, как от погреба весной, когда снимаешь доски и видишь, что внизу за зиму что-то проросло без света.
Щёлк.
Анна Матвеевна открыла глаза.
Дом молчал. За окном стояла глубокая ночь. В углу перед иконами еле теплилась маленькая лампа, которую она забыла погасить. Света от неё почти не было, только мутное пятно на стене да тонкая красная точка в стекле.
Щёлк. Шлёп.
Теперь звук был уже не в комнате. На кухне.
Анна Матвеевна села на кровати. Она вспомнила пироги, печь, заслонку, странный вздох. Первой мыслью было: выпали угли. Второй: кошка забралась через форточку. Третьей, уже совсем нелепой: пироги подгорели и трескаются.
- Тьфу ты, - сказала она в темноту. - До чего дурь дошла.
Голос прозвучал хрипло и неуверенно. От этого стало хуже.
Она нащупала платок, накинула его на плечи вместо шали, сунула ноги в тапки и пошла к кухне. У двери на кухню она остановилась.
Оттуда доносилось не потрескивание углей. Там кто-то ел.
Тихо и жадно, как щенок, которому дали размокшую корку: влажное причмокивание, короткие жадные вдохи, скрип зубов по корке. Только щенков в доме не было. Кошек тоже не было. Куры сидели в курятнике.
Анна Матвеевна толкнула дверь.
Кухня была освещена только лампой из переднего угла и слабым красноватым отблеском из-под печной заслонки. На первый взгляд всё стояло на местах: стол, табуреты, ведро у лавки, ухват у стены, кастрюля с остатками капусты. Но у самого порога лежал пирог, неведомо как выбравшийся из печи. Он выглядел румяными и красивым. Слишком красивым для того, чтобы валяться на полу. Корочка блестела, защипы по краям аккуратно поднялись, кое-где выступило масло.
Затем пирог медленно повернулся к ней.
Анна Матвеевна не сразу поняла, чем именно он повернулся. Головы у него не было. Но на верхней корке раскрылась тонкая трещина, влажная и тёмная внутри, а из-под бока вытянулась маленькая рука. Рука была из запечённого теста: на ней виднелись пальцы, суставы, даже крошечные ногти из поджаренной корочки. Она упёрлась в пол, пирог качнулся и подтянул к себе короткую кривую ножку.
Анна Матвеевна стояла в дверях и смотрела.
Пирог сделал движение к ней. Рука - нога. Рука - нога. Медленно, неуклюже, оставляя на полу жирный след.
- Господи, - сказала Анна Матвеевна.
На слове «Господи» в печи что-то тихо засмеялось. Смех перешёл в кашель, кашель - в шорох. Из-под заслонки показались ещё пальцы. Много пальцев. Маленькие руки толкали железо изнутри. Заслонка дрогнула.
Анна Матвеевна отступила на шаг, но пирог у порога уже был у её тапки. Он поднял руку и положил ладонь ей на носок. Ладонь была горячая, мягкая, липкая.
- Кушать, - пробормотал пирог.
Голос был тонкий, сиплый, как у ребёнка с простуженным горлом.
Анна Матвеевна закричала и пнула его. Пирог ударился о ножку стола, лопнул сбоку, из него вывалилась капуста - тёмная, влажная, перемешанная с чем-то серо-зелёным. Но пирог от этого не умер. Наоборот, из разрыва высунулась вторая рука, меньше первой, и начала шарить по полу, будто искала, за что уцепиться.
Анна Матвеевна схватила ухват.
- Пошёл вон! - крикнула она. - Пошёл вон, нечисть!
Слово «нечисть» придало ей силы. Она поддела ухватом уже приходивший в себя пирог и швырнула его обратно к печи. Он перевернулся в воздухе, ударился о заслонку, оставил на железе жирное пятно и упал обратно на пол. Заслонка сдвинулась ещё на палец.
Из печи донеслось:
- Не хоронила.
Анна Матвеевна замерла.
- Кто там?
- Сажала, - сказали из-под заслонки.
Голос был не один. Несколько тонких голосов произносили одно и то же слово вразнобой, каждый со своей интонацией.
Анна Матвеевна почувствовала, как по спине побежали мурашки. Она вспомнила Надины слова за кухонным столом: «Родила - и вроде как не родила. Хоронить не хоронили». Вспомнила тёмную грядку. Вспомнила, как Прасковья Ильинична раздвигала кудрявые листья двумя пальцами и что-то клала в землю.
- Враньё, - сказала она. - Байки.
Печь ответила мягким шлёпаньем.
Заслонка наконец упала.
Из печи вывалился первый пирог, потом второй, потом сразу несколько. Не все были целые. Один полз на трёх руках, потому что ног у него не было. У другого из защипа высовывалось лицо без глаз: только рот, обведённый тёмной начинкой. Третий тащил за собой длинную нитку теста, похожую на пуповину. Они падали на пол, переворачивались, поднимались, сталкивались друг с другом и двигались к ней.
Маленькие рты открывались и закрывались.
- Ты сказала.
- Она слышала.
- Слово при тебе.
- Мука добрая.
- Хотим кушать.
- Накорми нас!
Анна Матвеевна ударила ухватом по ближайшему. Корка хрустнула, пирог распался на две половины. Из каждой половины тут же полезли пальцы. Одна половина поползла под стол, вторая - к её ноге. Она ударила снова, уже не целясь. Размазала начинку по полу. Начинка шевелилась. Капустные листья, пропитанные маслом, собирались в маленькие комки, и из них проступали рты.
Она бросила ухват и схватила ведро с водой.
Вода выплеснулась на пол, накрыла несколько пирогов. Те замерли. На мгновение Анна Матвеевна подумала, что помогло. Потом мокрое тесто разбухло, разошлось, стало мягче, и из каждого размокшего куска полезли новые пальцы - белые, скользкие, ещё не подрумяненные. Один такой кусок поднял маленькое лицо без кожи и прошептал:
- Ещё кушать!
Анна Матвеевна отступала к сеням. Дверь была в трёх шагах. Три шага - и можно выскочить во двор, бежать к соседям, к любому дому, орать так, чтобы вся деревня проснулась. Она сделала первый шаг и едва не упала: подошва скользнула по маслу. Пироги двигались уже не только от печи. Они были под столом, у лавки, у ведра, за её спиной. Те, что раньше лежали целыми на противне, теперь открывались один за другим, как почки весной. Руки. Ноги. Рты. Пальцы. Мелкие горячие тела.
Один пирог вцепился ей в подол. Анна Матвеевна дёрнула юбку. Ткань не рвалась. Тогда она наклонилась, чтобы отцепить его, и другой прыгнул ей на рукав. Горячие пальцы обхватили запястье.
Она закричала снова, но крик вышел не таким громким, как должен был. Будто кухня проглотила верхнюю часть звука. За окном не зажглось ни одного света.
- Спасите! - крикнула она. - Люди!
Из печи ответили:
- Люди спят!
- Уснули.
- Не проснутся...
Пироги повторяли это с тихим удовольствием. «Не проснутся» - под столом, «не пробудятся» - у двери, «и ты не проснёшься» - из ведра, где плавал мокрый кусок теста.
Анна Матвеевна сорвала с руки пирог вместе с лоскутом кожи. Боль была острая, и от этого невозможное стало ещё невозможнее: если боль настоящая, значит, и всё остальное настоящее, и это не кошмарный сон. На запястье остались красные следы маленьких зубов.
Она добралась до двери в сени и дёрнула ручку.
Дверь не открылась.
Засов был снят. Она точно помнила. Перед сном проверяла входную дверь, но кухонную в сени не запирала. Теперь дверь стояла мёртво, будто с другой стороны её держали. Она ударила плечом. Дверь дрогнула и снова встала, как если бы её кто-то подпер с другой стороны. За ней, из сеней, донёсся шорох. Там тоже что-то было.
Сзади зашлёпало активнее.
Она обернулась. Пироги уже покрывали почти весь пол между ней и печью. Руки тянулись отдельно. Ножки перебирали отдельно. Рты раскрывались прямо в начинке. Крошки ползли по доскам мелкими тёмными точками, как потревоженные тараканы.
На столе лежал один целый пирог. Самый большой, самый румяный, с красивым защипом по краю. Он не полз. Он лежал спокойно, как хозяин. Верхняя корочка у него медленно поднималась и опускалась.
Анна Матвеевна смотрела на него, не в силах отвести глаз. На корочке проступила складка. Потом складка раскрылась даже не трещиной, а настоящим человеческим глазом тёмно-елёного оттенка.
- Соседушка, - сказал большой пирог голосом Прасковьи Ильиничны.
Анна Матвеевна перестала дышать.
- Не сержусь, - сказал пирог. - Слово при тебе.
Она схватила табурет и ударила по столу. Большой пирог подпрыгнул, но не разлетелся. Табурет раскололся о край стола, один обломок упал на пол. Пироги бросились к нему, облепили, как муравьи сахар. Через секунду от дерева остались мокрые щепки.
Анна Матвеевна попятилась в угол, к иконам.
Лампада перед образами ещё горела. Маленький огонёк дрожал, краснел, упирался в темноту. Она схватила икону со стены - старую, потемневшую, с образом богородицы, которую когда-то привезла из города мать. Икона была тяжёлая, в деревянном окладе. Анна Матвеевна никогда не была особенно набожной, но теперь прижала её к груди, как доску от тонущей лодки.
- Господи, спаси, - прошептала она. - Господи, спаси.
Пироги остановились.
На одно мгновение кухня замерла. Все маленькие руки, все рты, все мокрые куски начинки повернулись к иконе. Даже большой пирог на столе притих.
Анна Матвеевна почувствовала надежду.
Потом из-под печи вылез совсем маленький кусочек теста, не больше детского кулака. У него не было ног, только две ручки и рот. Он подполз к её тапку, поднял лицо и сказал:
- Не ему тебя месили.
Пироги вновь двинулись на штурм.
Они полезли прямо по иконе. Маленькие пальцы ухватились за край оклада, рты присосались к тёмному дереву. Анна Матвеевна пыталась стряхнуть их, но они держались крепко. Один прогрыз угол. Другой просунул липкую руку в трещину доски. Огонёк лампады мигнул и погас.
В темноте пироги стали слышнее.
Шлёпанье. Причмокивание. Мелкое дыхание. Хруст. Детские голоса, уже не отдельные, а сплетённые в один мокрый шёпот:
- Вот такие пироги.
- С рукой.
- С ногой.
- С долгой памятью.
- Кушать!
Вскоре всё стихло, но шум не распространился на деревню. Собаки в деревне не залаяли. Куры не забились в курятнике. Постепенно, ночь закончилась, стало светать. Закукарекали петухи.
Уже утром Надя Глазкова заметила, что у Анны Матвеевны не открыты ставни. Обычно та вставала рано: куры, печь, вода, двор. К восьми у неё уже дымил самовар или хотя бы скрипело ведро у колодца. В тот день дом стоял тихо. Дым из трубы не шёл. Куры в курятнике шумели голодные.
Глазкова постояла у забора, покричала:
- Анна! Анна Матвеевна!
Никто не ответил.
Она подождала ещё немного, потом пошла к Людке, потом к Селивановым. Через полчаса у калитки стояло уже несколько человек. Кто-то говорил, что, может, давление. Кто-то - что уехала к дочери. Кто-то - что надо ломать дверь. Участковый был в райцентре, ждать его не стали. Селиванов принёс ломик.
Прасковья Ильинична пришла последней.
Она шла медленно, в тёмном платке, опираясь на палку, хотя раньше клюки у неё никогда не видели. Лицо у старухи было встревоженное, но не слишком. Такое лицо бывает у людей, которые уже знают плохую новость и только ждут, когда её произнесут другие.
- Что тут? - спросила она.
- Аня не открывает, - сказала Глазкова. - С ночи, видно, что-то.
Прасковья Ильинична посмотрела на закрытые ставни, потом на печную трубу.
- Мириться я к ней ходила, - сказала она тихо. - Вчера только чай пили.
Надежда вздрогнула и быстро перекрестилась.
Селиванов сбегал домой за топором и поддел дверь с петель. Та открылась легче, чем ожидали. В сенях было пусто. На полу лежала старая половичка, у стены - ведро, на гвозде - фартук. В доме стоял явный запах: свежая выпечка и влажная земля.
- Анна Матвеевна, с вами всё в порядке? - позвала Людмила.
В доме никто не ответил. Делегация вошла на кухню.
Стол был вытерт. Пол был чист. Печь закрыта. Чашки после вчерашнего чая стояли в мойке, аккуратно сполоснутые. На лавке лежал сложенный платок. У двери в комнату стояли тапки Анны Матвеевны. Один ровно, другой боком, будто его сняли на ходу.
- Может, ночью ушла? - неуверенно сказал Селиванов.
- Куда? Босиком?
Поиски начались к обеду. Обыскали дом, подпол, сарай, курятник, баню, огород, канаву, дорогу к магазину. Позвонили дочери в Тверь - та ничего не знала и к вечеру приехала бледная, злая, с мужем. Участковый ходил по комнатам, спрашивал одно и то же, записывал в блокнот, ругался на следы, которые все уже затоптали. Версии множились: ушла в лес, уехала, упала ночью и кто-то спрятал, сбежала от долгов, хотя долгов у неё не было, сошла с ума, утопилась, её забрали приезжие.
К вечеру деревня устала искать. Люди разошлись по домам, обещая утром продолжить. Прасковья Ильинична тоже ушла. Шла она медленно, опираясь на палку, но возле своего двора выпрямилась и уже без палки прошла к дому.
Дома она разулась и поставила в печку вариться кашу из семян кудрявицы. После она прошла в дальнюю комнату, где в красном углу у неё стояли самописные иконы. Случайный гость сильно удивился бы тому, какие "святые" были на них изображены - серые, коренастые, горбатые, с длинными носами, в какой-то рванине.
Затеплив лампаду, Прасковья Ильинична долго молилась. Благодарила своих покровителей за помощь в делах и по хозяйству. Отдавала должное их расторопности. Намолившись, она вернулась на кухню и вынула из печи горшок с готовой дымящейся кудрявичной кашей. Спустилась с ним в подвал. И оставила под лестницей, с поклоном забрав из под неё противень, на котором ещё оставались пригоревшие крошки кудрявичных пирогов.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →