Так говорил Заратустра, сидя на стуле
Я не помню, как сюда попал.
Это первое, что приходит в голову, когда сознание возвращается. Оно возвращается не сразу — как вода, которая просачивается сквозь трещины в плотине: сначала тонкая струйка, потом ручей, потом поток, который смывает всё на своём пути. Я лежу на чём-то твёрдом и холодном. Глаза ещё закрыты, но я уже чувствую запах. Он въедается в ноздри, в горло, в самую глубину лёгких — сырость, старость, гниль. Что-то сладковато-кислое, как дыхание старого подвала, где кто-то умер много лет назад, а тело так и не нашли.
Тусклый свет пробивается сквозь веки. Он не режет, не будит резко — он просто есть. Жёлто-серый, больной, дрожащий. Я слышу едва уловимое жужжание — не то проводка, не то муха бьётся о стекло где-то совсем близко. Где-то далеко, за стеной, капает вода. Кап. Кап. Кап. Мерно, как метроном, как обратный отсчёт, которого никто не объявлял.
Открываю глаза.
Потолок низкий, бетонный, в разводах. Когда-то его красили в белый, но краска облупилась пластами, и теперь он похож на карту неизвестной болезни — тёмные пятна, жёлтые подтёки, местами чёрная плесень, которая сползает к стенам, как будто пытается сбежать. Я смотрю на потолок, и мне кажется, что плесень движется. Медленно. Неуловимо. Как часовая стрелка.
Стены зелёные.
Не ярко-зелёные, не цвет травы или листвы. Нет. Это зелёный больницы, зелёный советского казённого коридора, зелёный, который должен был успокаивать, но со временем выцвел, облез, превратился в нечто мёртвое и давящее. Местами штукатурка вспучилась, местами отвалилась целыми кусками, обнажая серый ноздреватый бетон. Я поворачиваю голову и вижу, как по стене ползёт капля. Конденсат. Или что-то хуже. Она сползает дюйм за дюймом, оставляя за собой тёмный влажный след, и я заворожённо слежу за её путём, потому что это единственное движение в этой неподвижной тишине.
Комната маленькая. Я оглядываюсь, и каждый новый предмет, который замечает мой взгляд, становится маленькой пощёчиной. Угол справа — там, в нише, стоит унитаз. Старый, ржавый, с бачком, который нависает сверху, как череп. Рядом нет раковины. Нет мыла. Нет бумаги. Есть только одна перегородка — пластиковая, треснутая, какая-то бесстыдно-дешёвая, которая отделяет эту «сантехническую зону» от остального пространства. Она не доходит до пола сантиметров на двадцать, и я вижу за ней грязный кафель, на котором кто-то когда-то нацарапал что-то неразборчивое. Кажется, имя. Или дату. Или просто ругательство.
В противоположной стене — окно.
Окно закрыто решёткой. Металлической, грубой, сваренной кое-как, с проржавевшими прутьями, на которых ещё держатся остатки чёрной краски. За решёткой — лето. Я вижу его отчётливо, и это разрывает что-то внутри. Там, снаружи, густая зелень — кроны деревьев, которые разрослись так, что почти полностью закрывают небо. Сквозь листья пробиваются лучи солнца — настоящего, живого, тёплого. Я вижу, как они падают на подоконник, на эти самые прутья, и отбрасывают на пол тени — полосатые, как тюремные робы.
Запах лета доносится через неплотно закрытую форточку — я слышу траву, нагретую землю, далёкий, почти нереальный стрекот кузнечиков. И этот запах здесь, в этой зелёной могиле, кажется издевательством. Издевательством более жестоким, чем любая пытка. Потому что пытка хотя бы даёт понять, что ты жив. А здесь — здесь ты просто исчезаешь. Растворяешься. Становишься частью стен.
Я не один.
В углу, на таком же бетонном выступе, застеленном чем-то серым, похожим на тюфяк, сидит человек. Я не слышал его раньше, потому что он не двигался. Совсем. Он сидит, поджав колени к груди, и смотрит в стену. Лица я не вижу — только макушку, грязные спутанные волосы, плечи, обтянутые рваной футболкой. Он даже не дышит — по крайней мере, я не вижу, как поднимается его грудь. Может быть, он спит. Может быть, он мёртв. Может быть, разница здесь не так уж велика.
Третий человек стоит у двери.
Дверь — массивная, железная, с маленьким зарешеченным окошком на уровне глаз. Ручки с этой стороны нет. Только с той. У двери стоит Он. Я не знаю его имени, но в голове сразу возникает слово — «надзиратель». Оно приходит само собой, как будто кто-то вложил его мне в сознание, пока я спал.
Надзиратель высокий. Очень высокий. Он почти касается головой притолоки, и это неестественно для этого низкого потолка. Он одет в тёмную одежду — я не могу разобрать, что именно, потому что свет лампочки падает на него странно, как будто обходит его фигуру по касательной. Лицо у него в тени, но я чувствую его взгляд. Он смотрит на меня. Уже давно. Может быть, с того самого момента, как я открыл глаза.
— Ты проснулся, — говорит он.
Голос у него низкий, ровный, без интонаций. Не злой. Не добрый. Просто констатация факта, как будто он говорит «на улице дождь» или «в этом углу плесень». Такой голос может быть у человека, который давно перестал испытывать эмоции. Или у того, кто научился их прятать так глубоко, что сам забыл, где они лежат.
Я пытаюсь встать, и только сейчас понимаю, что моё тело не слушается. Не то чтобы оно было связано — нет, верёвок нет, наручников нет. Просто… тяжёлое. Очень тяжёлое. Каждое движение требует усилия, как будто я не спал несколько суток или меня накачали лекарствами. Мышцы ноют. Суставы щёлкают. Я чувствую каждую кость, каждое ребро, каждый позвонок.
— Где я? — спрашиваю я. Голос звучит чужим — хриплым, сухим, как будто я долго кричал, но не помню этого.
— Здесь, — отвечает надзиратель.
— Это не ответ.
— Другого нет.
Он делает шаг вперёд, и теперь я вижу его лицо — частично, потому что свет лампочки всё равно остаётся тусклым, жёлтым, каким-то неживым. Лицо у надзирателя обычное. Мужское. Лет сорока, может быть, или пятидесяти — трудно сказать. Черты стёртые, как будто он много лет не видел солнца, и время просто прошлось по нему наждаком. Глаза — серые, внимательные, без блеска. И какое-то странное выражение. Не жестокость. Не усталость. Скорее… знание. Он знает что-то, чего не знаю я, и это знание его тяготит. Как будто он нёс тяжёлый груз так долго, что спина сломалась, но он всё равно не может его опустить.
— Зачем я здесь?
Надзиратель молчит. Он смотрит на меня, потом переводит взгляд на человека в углу. Тот по-прежнему не двигается. Я даже не уверен, жив ли он.
— Ты здесь, потому что тебя заманили, — наконец говорит надзиратель. — Как и всех.
— Кто заманил?
— Ты не запомнил. Никто не запоминает. Это часть… механизма.
Он говорит медленно, с паузами, как будто каждое слово стоит ему усилия. Я замечаю его руки — длинные пальцы, грязные ногти. Он сжимает и разжимает их, и это единственное движение, которое выдаёт в нём живое существо.
— Когда меня отпустят?
Надзиратель усмехается. Это невесёлая усмешка — просто дёргается уголок рта, и на секунду я вижу желтоватые зубы.
— Когда поступит звонок.
— Звонок?
— Телефонный звонок. — Он кивает куда-то в сторону. Я прослеживаю за его взглядом и только сейчас замечаю на стене, рядом с дверью, маленький телефонный аппарат. Старый, дисковый, из тех, что висели в каждой квартире лет тридцать назад. Он чёрный, потрескавшийся, трубка болтается на скрученном проводе, который когда-то был белым, а теперь стал серым от пыли и времени. — Когда позвонят, ты выйдешь.
— Кто позвонит?
— Не важно.
— Кто решает?
Надзиратель смотрит на меня долгим взглядом. Потом говорит:
— Никто не решает. Звонок просто… поступает. Или нет.
Меня пробирает дрожь. Не от холода — здесь душно, спёрто, воздух тяжёлый, как перед грозой. Дрожь от того, как он это сказал. «Или нет». Как будто это нормально — сидеть здесь и ждать, ждать, ждать, пока какой-то неизвестный, невидимый кто-то снизойдёт до звонка. Как будто это не пытка. Как будто это справедливо.
— А если не поступит? — спрашиваю я, хотя боюсь ответа.
Надзиратель не отвечает. Он просто смотрит на меня, и в его глазах я читаю всё.
Глава 2. Первые дни
Первые дни я не верю, что это надолго.
Я хожу по комнате — три шага в одну сторону, три в другую. Считаю плитки на полу. Их сорок три. Некоторые треснуты. В одной не хватает куска, и там, в углублении, скопилась чёрная вода. Я не пью её. Я даже не знаю, вода ли это.
Я пытаюсь говорить с человеком в углу. Его зовут?.. Он не отвечает. Я пробую снова и снова. На второй день он поворачивает голову. На меня смотрят глаза — большие, чёрные, провалившиеся в глазницы так глубоко, что кажется, будто там, внутри, пустота. Он смотрит секунду, потом отворачивается.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
Молчание.
— Сколько ты здесь?
Молчание.
Я оставляю его в покое.
Надзиратель говорит мало. Он сидит на стуле — единственном стуле в комнате, деревянном, шатком, с отломанной спинкой. Он сидит и смотрит на телефон. Часами. Днями. Мне кажется, иногда он даже не моргает. Я спрашиваю, как его зовут. Он не отвечает.
— Почему ты здесь? — спрашиваю я.
— Я делаю то, что должен, — говорит он.
— Кто сказал, что ты должен?
Молчание.
— Ты тоже ждёшь звонка?
Он смотрит на меня. В его глазах что-то мелькает — тень, вспышка, отблеск того, что когда-то было человеком.
— Я уже не жду, — говорит он. И замолкает навсегда. По крайней мере, на несколько дней.
Я начинаю замечать детали.
Лампочка под потолком никогда не гаснет. Она висит на тонком проводе, голом, без абажура, и её свет — это не свет, а сумерки. Она тускнеет и разгорается циклами. Утром — если здесь можно говорить об утрах — она светит чуть ярче. К вечеру — слабее. Но никогда не гаснет полностью. Даже в самые тёмные часы остаётся этот жёлтый, больной ореол, который превращает тени в чудовищ.
Стены тоже живут своей жизнью. Я замечаю, что плесень растёт. Медленно, но неуклонно. Там, где в первый день была маленькая тёмная точка, через неделю расползается целое пятно. Я отмечаю для себя границы — царапаю ногтем маленькие чёрточки на бетоне. Через месяц я понимаю, что плесень покрыла уже четверть стены слева от двери.
Вода капает всегда. Где-то за стеной, в трубе, которую никто не чинил десятилетиями. Кап. Кап. Кап. Я пытаюсь считать, но сбиваюсь после тысячи. Потом я перестаю считать. Потом я начинаю снова. Потом я ненавижу этот звук. Потом он становится частью меня, как сердцебиение. Если бы капли вдруг прекратились, я думаю, я бы умер.
Еда приходит — я не знаю откуда. В маленьком окошечке в двери появляется поднос. Три раза в день. Всегда одно и то же: серая каша, чёрный хлеб, кружка воды. Каша безвкусная, тёплая, похожая на клейстер. Хлеб чёрствый, но я ем его, потому что голод сильнее отвращения. Вода пахнет железом, но я пью.
Надзиратель не ест при мне. Я не знаю, ест ли он вообще. Может быть, он питается чем-то другим. Может быть, ему не нужно есть. Может быть, он — не человек.
Человек в углу ест. Иногда. Он берёт поднос, когда я отворачиваюсь. Я слышу, как хрустит хлеб, как стучит ложка о металл. Он жив. Пока жив.
Глава 3. Первый месяц
Через месяц я перестаю считать дни.
Я пытался. Сначала я царапал на стене маленькие чёрточки — каждый новый день. Но потом я понял, что не уверен, когда начинается день. Лампочка не даёт понять, утро сейчас или вечер. Окно — да, окно показывает свет и тьму. Но летом дни длинные, а ночи короткие, и я часто просыпаюсь и не могу понять, спал ли я вообще.
Чёрточек становится много. Я сбиваюсь на двадцать третьей. Начинаю заново. Сбиваюсь на пятнадцатой. Потом я перестаю царапать.
Потому что это не имеет смысла.
Количество дней ничего не меняет. Я всё равно здесь. Стены всё те же. Лампочка всё так же жужжит. Вода капает. Надзиратель сидит на стуле. Человек в углу молчит.
Я начинаю говорить сам с собой.
Сначала это были просто мысли, которые я произносил вслух. Потом — разговоры. С кем? С собой. С надзирателем, который не отвечает. С человеком, который не слушает. С телефоном. С решёткой на окне.
— Мама, наверное, волнуется, — говорю я. — Она всегда волнуется. Если я не звоню два часа, она уже звонит сама. А здесь… сколько прошло? Месяц? Больше? Она, наверное, с ума сошла.
Надзиратель молчит.
— Ты хоть что-нибудь скажешь? — поворачиваюсь я к нему. — Скажи, что она меня ищет. Скажи, что меня найдут.
— Тебя не найдут, — говорит надзиратель.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что это место не ищут.
— Что это значит?
— Это значит, что тебя здесь нет. Ты исчез. Из реальности. Из памяти. Для всех, кто тебя знал, ты просто… пропал. Без следа. Со временем они перестанут тебя искать. Со временем они забудут.
Я смотрю на него. Мои руки дрожат.
— Ты врёшь.
— Я никогда не вру.
— Почему ты так уверен?
Он поднимает на меня глаза. В них нет злорадства. Нет удовольствия от моей боли. Только усталость. Бесконечная, вселенская усталость.
— Потому что меня тоже не искали, — говорит он.
Впервые он говорит о себе. Я замираю.
— Тебя? Ты был таким же, как я?
— Давно, — говорит он. — Очень давно. Я тоже ждал звонка. Я тоже думал, что меня найдут. Я тоже скучал по маме.
— И что? Звонок поступил?
— Да.
— И тебя отпустили?
Надзиратель молчит. Долго. Так долго, что я уже думаю, он не ответит. А потом он говорит:
— Звонок поступил. Но не для меня. Ошибка. Мне сказали, что я свободен. Открыли дверь. Я вышел в коридор. А потом… потом телефон зазвонил снова. И они сказали, что ошибка. Вернись.
— И ты вернулся?
— А что мне оставалось? — Он усмехается — той же невесёлой, страшной усмешкой. — Дверь закрылась. Я остался. А потом пришёл другой человек. И мне сказали, что если я хочу когда-нибудь выйти, я должен стать надзирателем. Принимать звонки. Сообщать. Ждать, пока кто-то заменит меня.
— И ты ждёшь до сих пор?
— Я жду, — говорит он. — Но уже не надеюсь.
Я смотрю на него. В его лице, в его глазах, в его сгорбленных плечах — я вижу своё будущее. И мне становится страшно. Так страшно, как не было никогда в жизни.
— Я не стану тобой, — говорю я. — Я сбегу. Я найду выход.
Он смотрит на меня с чем-то, похожим на жалость.
— Все так говорят, — отвечает он.
Глава 4. Второй месяц. Зима внутри лета.
Лето не кончается.
За окном всё та же зелень, всё те же листья, всё то же солнце. Я смотрю на календарь, которого нет, и понимаю, что должно было пройти уже два месяца. Август? Сентябрь? Но листья не желтеют. Они такие же густые, такие же яркие, как в первый день. Это неестественно. Это неправильно. Это значит, что здесь время течёт иначе. Или не течёт вовсе.
Я начинаю терять себя.
По утрам — если это утро — я смотрю на свои руки и не узнаю их. Они стали тоньше. Пальцы длиннее. Ногти обломаны, под ними чёрная грязь. Кожа серая, как стены. Я трогаю своё лицо — щетина, давно небритая, колючая. Глаза ввалились. Я выгляжу как человек в углу. Я становлюсь им.
Я перестаю разговаривать с надзирателем. Он всё равно не отвечает. Я перестаю пытаться заговорить с человеком — он мёртв? Я не знаю. Он не двигается уже много дней. Но его грудь поднимается и опускается. Очень медленно. Как будто он дышит раз в минуту.
Я начинаю разговаривать с телефоном.
— Позвони, — шепчу я. — Пожалуйста. Позвони. Я не могу больше.
Телефон молчит.
Я подхожу к нему. Смотрю на диск. Цифры стёрты — я не вижу, где какая. Я поднимаю трубку. Тишина. Ни гудков, ни шорохов. Только моё дыхание.
— Есть кто-нибудь? — шепчу я.
Тишина.
Я кладу трубку.
Иногда я кричу.
Я кричу в стену, в потолок, в окно. Я кричу так громко, как могу. Я кричу, что меня зовут (имя, которое я начинаю забывать), что у меня есть мама (её лицо расплывается), что я хочу домой (я уже не помню адреса).
Никто не приходит. Никто не слышит.
Надзиратель сидит на стуле и смотрит на меня. В его глазах нет сочувствия. Нет насмешки. Только ожидание. Он ждёт, когда я сломаюсь окончательно. Когда я приму свою участь. Когда я соглашусь стать таким, как он.
— Не дождёшься, — говорю я. Но голос уже не мой. Он тихий, срывающийся, как у старого человека.
Я начинаю видеть сны наяву.
Мне кажется, что стены движутся. Что зелёный цвет пульсирует, как живая плоть. Что плесень дышит. Что лампочка — это глаз, который за мной следит. Я сижу в углу, обхватив колени, и смотрю на телефон. Жду. Жду. Жду.
Человек в углу умирает? Я не знаю. Он больше не ест. Подносы стоят нетронутыми. Запах становится сильнее — сладковатый, тошнотворный. Я отворачиваюсь.
— Ты должен его похоронить, — говорю я надзирателю.
— Он не мёртв, — отвечает надзиратель.
— Он не ест уже неделю.
— Он ждёт свой звонок. Пока он ждёт, он жив.
— Это не жизнь.
— А что, по-твоему, жизнь? — спрашивает надзиратель. И я не могу ответить.
Глава 5. Третий месяц. Точка невозврата
Я перестаю есть.
Не специально. Просто еда перестаёт иметь вкус. Каша — серая, хлеб — чёрный, вода — ржавая. Я смотрю на поднос и не чувствую голода. Желудок давно привык к пустоте. Я худею. Я это вижу — рёбра выпирают, ключицы торчат, как колья.
Надзиратель подходит ко мне. Впервые за много недель он встаёт со стула и подходит. Я слышу его шаги — тяжёлые, мерные. Он останавливается надо мной.
— Ешь, — говорит он.
— Зачем?
— Чтобы жить.
— Зачем жить?
Он молчит. Потом садится рядом со мной на пол — садится впервые за всё время. Я чувствую тепло его тела. Оно есть. Значит, он живой. Или почти живой.
— Я тоже не ел, — говорит он. — В первое время. Думал, что если умру, то освобожусь. Но здесь нельзя умереть. Здесь можно только ждать.
— И что? Ты ждал?
— Я ждал. И однажды понял, что надежда — это не то, что тебя спасает. Надежда — это то, что тебя убивает. Медленно. По кусочкам. Сначала ты надеешься, что звонок поступит сегодня. Потом — на этой неделе. Потом — в этом месяце. Потом ты перестаёшь надеяться на звонок и начинаешь надеяться на смерть. Но смерть не приходит. И тогда ты надеешься только на то, что забудешь. Забудешь своё имя. Забудешь лицо мамы. Забудешь, зачем ты здесь.
— И ты забыл?
— Почти, — говорит он. — Осталось только это. — Он показывает на комнату. На стены. На телефон. На решётку.
Я смотрю на него. На его лицо. На морщины. На седые волосы, которых не было в первый день. И вдруг мне кажется, что я вижу в нём что-то знакомое. Что-то, что я видел в зеркале. Но нет. Это невозможно.
Я беру ложку. Ем. Каша скользит по горлу, как живая. Меня тошнит. Но я ем.
На следующий день я замечаю, что человек в углу исчез.
Его тюфяк пуст. Там, где он сидел, осталось только тёмное пятно — влажное, липкое, пахнущее чем-то сладким и страшным.
— Где он? — спрашиваю я надзирателя.
— Его звонок поступил.
— И его отпустили?
Надзиратель смотрит на меня. Долго. Потом качает головой.
— Его звонок поступил для другого. Ошибка. Он не выдержал.
— Что значит «не выдержал»?
— Он умер, — говорит надзиратель. — Здесь можно умереть, если перестать ждать. Он перестал.
Я смотрю на пустой угол. На тёмное пятно. И понимаю, что это мог быть я.
Глава 6. Четвёртый месяц. Привыкание
Странная вещь — человеческая психика. Она может привыкнуть к чему угодно. Даже к аду.
Я замечаю, что перестал считать дни. Перестал ждать звонка. Перестал мечтать о побеге. Я просто… есть. Я — часть этой комнаты. Как стул. Как телефон. Как решётка.
Я знаю каждый сантиметр стен. Каждую трещину. Каждое пятно плесени. Я знаю, когда лампочка мигает — каждые три часа она тускнеет на несколько секунд, а потом снова разгорается. Я знаю ритм капель — кап каждые две с половиной секунды, если не считать тех, что падают быстрее после того, как я ударяю в трубу.
Я разговариваю с надзирателем. Теперь мы говорим часто. О чём? Ни о чём. О погоде за окном. О форме облаков. О том, как растут деревья.
— Они не растут, — говорю я.
— Растут, — возражает надзиратель. — Просто медленно. Как мы.
— Мы не растем. Мы гнием.
— Может быть.
Я смотрю на него. На его лицо. И снова мне кажется, что я вижу в нём себя. Не сейчас — себя через много лет. Себя, который сдался. Себя, который перестал бороться.
— Ты когда-нибудь пытался сбежать? — спрашиваю я.
— Пытался.
— И что?
— Я дошёл до двери. Открыл её. Вышел в коридор. А потом… — Он замолкает. — Потом я понял, что некуда идти. Коридор ведёт только сюда. Это не тюрьма. Это… место. Единственное место.
— Есть же выход.
— Выхода нет. Есть только звонок.
Я не верю ему. Не могу поверить. Если выхода нет, то зачем всё это? Зачем надежда? Зачем ожидание? Зачем телефон, который никогда не звонит?
Но потом я думаю: может быть, звонок — это и есть выход. Может быть, когда он поступает, мир меняется. Может быть, дверь открывается не в коридор, а куда-то ещё. Домой. К маме. К жизни.
Или, может быть, звонок — это просто сигнал. Сигнал к тому, что твоё время здесь кончилось. Что ты можешь умереть. Или стать надзирателем.
Я не знаю. И боюсь узнать.
Глава 7. Пятый месяц. Открытие
Я нахожу зеркало.
Не зеркало — кусок стекла. Он лежит в углу, за тюфяком, там, где раньше сидел человек. Я его не замечал раньше — он был покрыт пылью, грязью, чем-то чёрным. Я вытираю его подолом рубашки.
И смотрю на себя.
Это не я.
Это чужой человек. Старый. Худой. С ввалившимися глазами, с запавшими щеками, с длинной, спутанной бородой. Волосы седые — нет, не седые, они просто потеряли цвет. Кожа серая, как стены. Глаза — чёрные провалы.
Я смотрю на это лицо. И вдруг понимаю, что видел его раньше.
Там. В том лице. В лице надзирателя.
Я поворачиваюсь к нему. Он сидит на стуле и смотрит на меня. В его глазах нет удивления. Только знание. Только та бесконечная, вселенская усталость, которую я начинаю понимать.
— Ты, — говорю я. Голос срывается. — Ты — это я.
Он молчит.
— Ты — это я, который не сбежал. Который остался. Который ждал так долго, что стал… этим.
— Ты прав, — говорит он. — И не прав.
— Что значит «не прав»?
Он встаёт. Медленно, как старик, хотя ему, наверное, нет и пятидесяти. Подходит ко мне. Берёт зеркало из моих рук. Смотрит в него. Потом смотрит на меня.
— Я — это ты, — говорит он. — Но не будущий. Не прошлый. Я — это ты, который всегда был здесь. Который никогда не уходил. Который ждал тебя.
— Я не понимаю.
— Этот телефон, — он показывает на аппарат, — он звонит только один раз. Для каждого. Когда ты его слышишь — ты выбираешь. Остаться или уйти. Но если ты уходишь… ты возвращаешься. Потому что здесь твоё место. Здесь твоя комната. Здесь твои стены.
— Нет, — шепчу я. — Нет. Я уйду. Я найду выход.
— Ты уже нашёл, — говорит он. — Ты сбежал. Помнишь? Ты выскользнул в коридор. Ты обошёл здание. Ты заглянул в окно. И увидел меня.
Я замираю.
Я вспоминаю. Сон. Сон, который мне снился. Я выбегаю на улицу. Лето. Трава. И окно. И в окне — надзиратель.
— Это был не сон, — говорит он. — Это было воспоминание. Ты уже сбегал. И ты вернулся. Ты всегда возвращаешься.
— Нет! — кричу я. — Нет, это неправда!
Я бросаюсь к двери. Дёргаю задвижку. Она поддаётся. Я выбегаю в коридор. Темнота. Плесень. Запах. Я бегу. Лестница. Поворот. Ещё один. Свет.
Я вываливаюсь на улицу.
Лето.
Трава по пояс. Солнце садится за деревьями. Кузнечики стрекочут. Я дышу, дышу, дышу. Я свободен.
Я обхожу здание. Старое, заброшенное, с выбитыми окнами. Подхожу к окну с решёткой. Заглядываю внутрь.
Там — комната. Зелёные стены. Тусклая лампочка. Стул. Телефон.
И надзиратель.
Он стоит у окна и смотрит на меня. В его глазах — слёзы. Или мне кажется. Он поднимает руку. Прижимает ладонь к стеклу.
И в этот момент я понимаю.
Я смотрю на его лицо — на морщины, на седину, на ввалившиеся глаза. И вижу своё лицо. То самое, которое я только что видел в зеркале.
Надзиратель — это я.
Я — это надзиратель.
Мы одно и то же. Мы — это звонок, который никогда не поступит. Мы — это ожидание, которое никогда не кончится. Мы — это комната. Мы — это стены. Мы — это зелёная могила, в которой мы похоронили себя сами.
Я отшатываюсь от окна. Падаю в траву. Смотрю в небо. Оно темнеет. Звёзды загораются одна за другой.
— Нет, — шепчу я. — Нет, я не он. Я другой. Я сбежал. Я на свободе.
Но внутри меня, в самой глубине, я слышу звук. Тихое, далёкое жужжание. Лампочка. Она всё ещё там. Она всегда там.
Я закрываю глаза.
Глава 8. Пробуждение
Я открываю глаза в своей постели.
Потолок белый. Чистый. Шторы колышутся от ветра. Где-то на кухне гремит посудой мама. Я слышу её шаги, её тихое пение, запах кофе.
Я сажусь. Сердце колотится.
Сон. Это был всего лишь сон.
Я смотрю на свои руки. Они чистые. Целые. Ни царапин, ни ссадин, ни чёрной грязи под ногтями. Я глажу своё лицо — гладкое, без бороды, без морщин. Всё в порядке.
Я встаю. Иду на кухню. Мама оборачивается, улыбается.
— Доброе утро, — говорит она. — Выспался?
— Да, — отвечаю я. — Выспался.
Я обнимаю её. Крепко-крепко. Она смеётся и говорит, что я её задушу. Я не отпускаю. Я стою и чувствую тепло её тела. Живое тепло. Настоящее.
— Что с тобой? — спрашивает она.
— Ничего, — говорю я. — Просто… рад тебя видеть.
— Странный ты сегодня, — говорит она, но улыбается.
Я сажусь за стол. Пью кофе. Смотрю в окно. Лето. Солнце. Деревья. Всё как там — но не то. Не страшное. Не давящее.
Я почти успокаиваюсь.
Почти.
Потом я перевожу взгляд на стену в коридоре. Там, где висит старый телефонный аппарат. Мы его никогда не использовали — он достался от предыдущих хозяев. Чёрный, пыльный, с потрескавшимся диском.
Я смотрю на него. Он молчит.
Я отворачиваюсь.
И в этот момент — тихий, едва слышный звук.
Кап.
Вода капает где-то в трубе. Или мне кажется.
Я замираю. Прислушиваюсь.
Ничего.
Только мама гремит посудой. Только птицы поют за окном. Только лето дышит своим тёплым, сладким дыханием.
Я допиваю кофе. Встаю из-за стола. Иду в ванную. Смотрю в зеркало.
Моё лицо. Моё. Молодое. Живое.
Но на секунду — всего на одну секунду — мне кажется, что в отражении я вижу другого. Старого. Уставшего. С серыми глазами и стёртыми чертами.
Я моргаю. Отражение исчезает.
Всё нормально.
Я выхожу из ванной. Прохожу мимо телефона. И слышу — или мне только кажется? — слабый, далёкий звонок.
Я не оборачиваюсь.
Я иду к маме. Обнимаю её. И говорю:
— Я люблю тебя.
Она удивлена, но улыбается.
— Я тебя тоже люблю, — говорит она.
Я закрываю глаза. И когда открываю их снова — всё на месте. Кухня. Мама. Кофе. Лето.
Я не знаю, что было реальностью — та комната или этот дом. Я не знаю, кто я — тот, кто сбежал, или тот, кто остался. Я не знаю, был ли звонок.
Но одно я знаю точно.
Где-то, в глубине, в самой тёмной и самой старой части моего сознания, есть комната. Зелёные стены. Тусклая лампочка. Телефон, который никогда не звонит.
И я там. Я всегда там. Жду. Надеюсь. Забываю.
И буду ждать вечность.
Потому что вечность — это единственное, что здесь есть.
-------------------------
Понравилось? Все мои рассказы, повести и целые вселенные — на Автор.Тудей. Заходите, там ещё много историй. Ссылка в моем профиле на „Проза.ру“
Буду рад услышать ваше мнение о данном произведении — в комментариях или в личных сообщениях.
-------------------------
Свидетельство о публикации №226061800784
