Будда протирал стакан, а посетитель ожидал Бардо
В голове — пустота.
Не та, когда забыл, зачем вошёл в комнату, а та, когда стирают плёнку.
Чистую, белую, без единого кадра.
Кто он?
Откуда пришёл?
Как его зовут?
Имя не всплывало.
Оно крутилось где-то на языке, но язык молчал.
А может, у него имени и не было никогда.
Замер посреди тротуара. Вдохнул. Выдохнул. Ничего не изменилось.
— Так, — сказал он вслух. Голос звучал глухо, будто из-под воды. — Я — это я. Это уже хоть что-то.
Сунул руки в карманы, в надежде и смятении.
В левом — пусто.
В правом — пусто.
Задние — тоже пусто.
Ни телефона, ни ключей, ни бумажника.
Только влажная от испарины ладонь, сжимавшая пустоту, и комок в горле.
— Без документов, без денег, без памяти. — Усмехнулся собственной шутке, но усмешка вышла кривой.
Огляделся.
Только что прошёл дождь. Лёгкий, быстрый, летний. Асфальт блестел, чёрный, как зеркало, в котором отражались оранжевые отсветы фонарей. Небо посветлело, но ещё дышало влагой — сырой, чистой, и такой знакомой.
Пахло свежим асфальтом и мокрым гранитом.
Он не знал, где находится. Но знал — это Питер. Внутри что-то щёлкнуло, как выключатель. Картинка сложилась. Мойка. Да, точно.
Вот этот поворот, эти дома. Перевёл взгляд на фасад напротив. Высокий, с лепниной. Между колоннами — ниша, а в ней статуя. Античная. Женщина с амфорой, у неё отбита рука. На камне ещё блестели капли — недавний дождь не успел высохнуть.
Статуя. Античность. Отец как-то рассказывал…
Зажмурился, и картинки поплыли сами собой, как старый диафильм.
Отец. Профессор. Кафедра мифологии. Защитил диссертацию о формулах проклятий на греческих табличках.
Батя водил его, мальчишкой, в Эрмитаж, показывал амфоры, вазы, барельефы.
«Смотри, это не просто камни. Это следы. Люди уходят, а следы остаются» — говорил он.
Открыл глаза. Посмотрел на окна второго этажа. За одним, с приоткрытой форточкой, горел свет.
Жёлтый, тёплый. На подоконнике — герань. Как у мамы. Она ставила герань на кухне, рядом с русским букварём.
Дальше — скамейка. Чугунная, с прогнутыми прутьями. Дедушка, военный в отставке, сидел здесь по утрам с газетой, по долгу молчал и смотрел на воду. Изредка гладил внука по голове шершавой ладонью. А бабушка, в фартуке, с пирожками, говорила: «Ешь, внук, без еды нет памяти». Сейчас у него не было ни того, ни другого.
Внук — это он. Значит, у него есть имя, возраст, жизнь.
Но всё это ушло в туман и осталось лишь на кончике языка.
Теперь он лишь тень на граните, которая не помнит, чья она.
Человек без памяти поднял голову вверх.
Вывеска. Неоновая. Она не просто горела — она жила. Фиолетовый плавно перетекал в синий, синий — в аквамарин, аквамарин — в бледно-розовый, и снова возвращался к фиолетовому. Цвета струились, смешивались, переливались, как масло на воде. Буква «В» мигала чуть быстрее остальных — как аритмичный пульс. «Нирвана». Бар. Слово показалось странным. Санскрит, буддизм, нирвана — прекращение страданий. Это он слышал от отца. Или читал. Но память снова ускользала, превращаясь в плотную дымку забвения.
Из-за двери тянуло манго-ананасом — тем самым сладким облаком, которое он уловил минуту назад.
И ещё — мятой и лаймом.
Шагнул к двери. Ноги понесли его сами.
Перед ним раскинулась тяжёлая дверь, деревянная, обитая железом снизу — там, где её били ногами.
Металл был с вмятинами, покрыт крупными царапинами, местами погнут.
Кто-то очень хотел войти. Или выйти.
Ручка — латунная, тёплая.
Он толкнул её со всей силы, но дверь не поддалась.
Тогда навалился плечом — и она открылась.
Со стоном, со скрипом и запахом сырой древесины.
***
Он шагнул через порог, и дверь за спиной закрылась сама.
Тишина обволокла его — густая, как та самая древесная сырость, только теперь без запаха.
Только пустота.
Ни имени, ни памяти, ни вопроса, с которого можно начать.
— Герман, — сказал он шёпотом.
Голос прозвучал глухо, будто из-под воды.
Или из-под земли.
Или из ниоткуда.
Он не знал, почему выбрал это имя.
Оно пришло само — из пустоты, из темноты, из того самого места, где должно было лежать его настоящее имя, но там лежала только тишина.
Может, он его придумал.
Может, вспомнил.
Или ему его кто-то шепнул — тот, кто живёт в щелях между досками.
— Герман, — повторил он уже громче, пробуя на вкус.
Имя оказалось твёрдым, без горечи, без сладости.
Просто слово.
***
Внутри было темно, но не слепо. Света ровно столько, чтобы не споткнуться. Жёлтые круги лежали на паркете.
Пол тёмный, доски вздыблены, в щелях — что-то плотное, серое. Вата? Паутина?
Или время, спрессованное в пласты.
Стены.
Ближе к входу — краска, коричневая, масляная, пузырится. Дальше — обои с тиснением. На них — афиши.
«Король и Шут», «Ноль» — края у них отклеились. А из-под одной выглядывал клочок старой газеты.
Поверх афиш красовались рисунки.
Сделанные то ли красным мелом, то ли краской — впотьмах было не разобрать.
Руны. Альгиз, ансуз, ещё несколько. Знания откуда-то всплыли. Отец, хоть и специализировался на античности, но держал дома обширную библиотеку: египетские боги, скандинавские саги и множество других захватывающих юношеский дух книг.
«Мифология едина, — говорил он, — меняются только имена».
Мальчишкой он зачитывался «Младшей Эддой».
Выучил руны сам, из любопытства, тайком.
Баловство. Но запомнилось.
— Ну и ну, — прошептал он.
Прошёл дальше.
Пол заскрипел не от его веса — сам по себе, будто доски жили своей жизнью.
Слева — барная стойка.
Тёмное дерево, лак потрескался, но поверхность была гладкой, как вода.
На стойке — круглые разводы от стаканов.
Много кругов.
Много лет.
За стойкой — человек.
Он не заметил его сразу — тот стоял неподвижно, сливался с полумраком.
Когда заметил — замер.
Лысый. Лицо азиатское, скулы широкие, глаза узкие, с длинными ресницами, опущены вниз.
В оранжевом фартуке, завязанном сзади. Рукава закатаны. Проколы в ушах — туннели.
Сквозь них просвечивал тусклый свет. Крупные уши, мясистые мочки — как у статуй Будды.
Азиат смотрел вниз. На стакан. Держал его в руках.
Крупные, жилистые пальцы. Движения плавные, текучие. Круг за кругом — протирал стакан.
Герман подошёл ближе — чисто по инерции.
Сел на высокий стул, с продавленным сиденьем, который стоял ровно напротив.
Стул скрипнул и затих.
Он посмотрел на руки бармена. И вдруг заметил.
Татуировка. Из-под закатанного рукава выглядывал край.
Сначала — просто линии. Потом — круг. Потом спицы.
Колесо сансары.
Будто током ударило.
Сансара. Круг перерождений. Отец рассказывал: на кафедре профессора часто спорили о буддизме.
«Выход из сансары — это нирвана, прекращение страданий» — говорили они.
А теперь это колесо на чужой коже смотрело на него.
Не будда, не лотос, не просветлённое лицо.
Просто колесо с восемью спицами. Внутри — вязь.
Санскрит? Тибетский? Или узор, похожий на древний текст.
Герман откинулся на спинку и провёл ладонью по лицу.
— Вот я влип, — сказал тихо. — Весёлый, похоже, предстоит денёк.
Бармен посмотрел на него спокойно, без любопытства, без узнавания.
Будто видел его тысячу раз.
Бармен кивнул.
Один раз.
И продолжил протирать стакан.
Тогда только Герман заметил, что откуда-то из глубины — из-за столиков, из полумрака — доносились звуки.
Голоса.
Смех.
Звяканье кубиков.
— Кто вы? — спросил тихо, почти шёпотом.
Бармен не ответил. Только чуть приподнял бровь.
— Ладно. — И тут же понял, как глупо это звучит. Взрослый человек сидит перед молчаливым барменом и спрашивает, кто тот. А следующее «А кто я?» — ещё глупее. Будто он знает. Будто на такой вопрос вообще можно ответить за стойкой, между протиркой стаканов.
Усмехнулся — почти искренне.
— А кто я? Вы знаете? — всё равно спросил. Потому что спросить больше не у кого.
Молчание. И в этом молчании было что-то плотное, почти осязаемое. Не ответ, не звук. Чёткое осознание присутствия. Тишина стала глубже, воздух тяжелее. Герман ощутил себя не в баре, а в центре чего-то, что не имело названия.
Может, это было его забытое имя, пытавшееся безуспешно пробиться наружу.
Бармен поставил стакан на полку, взял новый.
И снова кивнул.
Как будто говорил: «Посиди. Всё узнаешь».
Герман остался сидеть.
И не знал, что делать дальше.
Встать и уйти?
Остаться?
Бармен явно не собирался отвечать.
Так и сидел — в полной растерянности, посреди чужой жизни, которая почему-то казалась своей.
***
Внезапно звук родился сам — глухой, влажный, будто по дереву ударили камнем.
Герман оглянулся.
В эту же секунду свет чуть сместился, или он уже привык к полумраку, или взгляд наконец прорезал вязкую мглу — и он увидел его.
Сначала только тень.
Длинная, с чёткими краями, расслабленно повисла на стойке как вырезанное из чёрной бумаги оригами.
Потом — абрис плеч, прямая спина, высокий стул.
Потом — проблеск: золотая звезда на берете поймала тусклый свет.
И наконец — лицо. Сухое, обветренное, с глубокими морщинами у губ и глаз, которые смотрели в маленький экран с выражением, будто решали судьбу мира.
Товарищ Че.
Берет со звездой украшал его голову — чуть набок, небрежно, но с военным шиком. Оливковая форма сидела как влитая — подогнанная по фигуре, с чёткими складками на плечах и ремне. Выправка выдавала человека, привыкшего к строю. Потёртости на локтях и выцветший воротник говорили, что форма не маскарадная, а ношеная, своя.
Лицо обрамляла аккуратная борода — тёмная, с проседью, ухоженная. Но главное — глаза. Большие, глубокие, навыкате, с припухшими веками. Усталые, но не потухшие. В них всё ещё что-то тлело — надежда, злость, привычка не сдаваться даже здесь, в этом странном месте.
Он сидел в двух шагах от бармена и смотрел в маленький телевизор. Старая плазма «Sony» на кронштейне, с толстой рамкой и выцветшими пикселями. По краям экрана — битые зелёные точки, в углу — значок канала, который давно перестал существовать. Диктор — молодой мужчина в строгом костюме — беззвучно вещал, картинка сменялась графиками акций, мелькали назойливые перебивки с видами нефтяных вышек и фондовых бирж.
Че смотрел на всё это без звука, но его губы иногда шевелились — он комментировал про себя.
Пахло от телевизора озоном — старым, забытым электричеством.
Потом он взял вейп со стойки. Тот лежал на тёмном дереве, рядом с синим коктейлем. Запах манго-ананаса — сладкий, приторный, не вяжущийся с образом команданте — витал в воздухе. Дым был густым, почти осязаемым; он поднимался к потолку и растворялся, смешиваясь с ароматом мятного коктейля, который Будда всё ещё протирал.
— Ты на него не смотри, — сказал Че, не поворачивая головы. Голос усталый, с лёгкой хрипотцой. — Он всё равно не ответит. В этом его просветление.
Он говорил медленно, с паузами, будто взвешивал каждое слово.
Время в этом баре текло иначе — оно было тягуче, как сироп.
Потом Че всё-таки повернулся.
Затянулся, выпустил вязкую струю дыма.
И, не глядя на собеседника, кивнул в сторону телевизора:
— Посмотри на них. Капитализм, нефть, порабощение. Тысячи лет люди придумывают новые способы жадничать. Сначала рабы, потом заводы, теперь — акции. А Будда молчит. Потому что знает: это неважно.
— А ты сам? — неожиданно для себя спросил Герман. — Ты веришь, что это может измениться?
Че усмехнулся, почесал бороду.
— Верить? Я уже не верю. Я просто сижу. Дышу. Пью эту голубую дрянь и злюсь. Или не злюсь — какая разница? Всё равно ничего не изменится. Нефть будет течь. Дикторы улыбаться. А мы будем сидеть и смотреть. Нет ничего нового под этим солнцем.
Он замолчал, сделал глоток из стакана. Герман тоже поднёс свой — «Ниродху» — к губам.
Мята, лайм, горечь, лёгкое онемение языка. Пил медленно, чувствуя, как прохлада спускается в грудь.
Бармен, не поднимая глаз, чуть заметно кивнул. Ни одобрения, ни осуждения. Просто: «Я слышу. Я принимаю».
Герман смотрел на них и думал. О том, что Че, наверное, прав. И что этот бар — единственное место, где правда не нужна. Где можно забыть, кто ты. Где вопросы «Кто я?» и «Зачем я здесь?» теряют смысл. Потому что единственный вопрос, который имеет значение — «Ты есть?». Если ответ «Да», то всё остальное приложится. Или не приложится.
Это уже неважно.
Важен лишь вопрос.
С него начинается всё сущее, и на нём же, возможно, всё и заканчивается.
Бесконечный цикл.
Че вдруг усмехнулся и кивнул куда-то в сторону, за спину Германа.
— Кстати, вон там. — Он махнул рукой на другой конец стойки. — Не обращай внимания. Спит уже который год. Или день. Какая разница.
Герман обернулся.
На другом конце стойки, свернувшись калачиком, спал мужик. Борода сосульками, косоворотка грязная, на груди — медный крест. Храпел — так, что дребезжали стаканы на полках. Одна рука свесилась вниз, пальцы шевелились — будто даже во сне кого-то благословлял или от кого-то отмахивался.
— Распутин, — сказал Че. — Иногда просыпается. Говорит что-нибудь невнятное — и снова вырубается. Ты его не трогай. Он добрый.
Герман смотрел на спящего. На его пальцы. На крест.
— А он… настоящий?
— А кто здесь настоящий? — усмехнулся Че. — Я? Будда? Ты? Или он, тот, кто спит и видит сны, которые нам и не снились?
Герман перевёл взгляд на Будду. Тот по-прежнему протирал стакан.
— И что, он так и будет спать?
— А ты так и будешь задавать вопросы, на которые нет ответов? — Че снова затянулся. — Да, будет.
Герман помолчал.
Че выдохнул очередную струю дыма, отвернулся к экрану.
— Молодец, Будда. Правильно делаешь, что молчишь. А то бы я уже давно с ума сошёл от всех этих догмат и скользких ответов.
Герман вдруг подумал: а что, если он и есть всё это? Бар, Че, Будда, запах манго, чёрная вода за окном?
Что, если реальность — это вопрос, на который он сам себе отвечает? И нет никого, кроме него?
Но это было слишком страшно — и одновременно слишком просто.
Он постарался отогнать от себя эту навязчивую мысль.
Герман снова поднёс стакан к губам. «Ниродха» уже успела нагреться. Сделав второй глоток, он понял, что вкус изменился. Стало солоновато. Или горько? Или сладко? Не разобрать. Язык словно онемел окончательно, а тепло разлилось по телу, растворив остатки тревоги. Может, это и есть магия — простая, как соль в коктейле.
— Не парься, — сказал Че, не оборачиваясь. — Имя — это этикетка. Без неё жить проще. Проверено.
Герман медленно протянул руку к вейпу. Че чуть повернул голову, скользнул взглядом — и молча пододвинул устройство. Герман взял, затянулся. Лёгкие взорвались манго-ананасом — сладким, приторным, чужим.
Закашлялся, отвёл лицо, выдохнул облако. Оно растворилось в полумраке.
— Непривычно? — усмехнулся Че.
Герман хотел ответить. Но не успел.
Из глубины донёсся голос. Чужой, резкий: «Ты куда полез? Я сказал — налево, справа ловушки!» Потом смех — странный, будто человек смеялся над тем, чего никто не поймёт.
Потом снова тишина.
Только белый шум телевизора.
Шипение — радиоволна между станциями.
Герман поставил стакан.
Пальцы оставили на влажном дереве мутный след.
Отодвинул стул — тот скрипнул и затих.
— Ладно, — выдохнул он.
Че не обернулся. Но молча пододвинул к краю стойки стакан с остатками лагуны — жест, который можно было прочитать как «возвращайся».
Бармен поднял глаза, встретился взглядом на секунду — и снова уткнулся в стакан.
Кивок вышел едва заметным, но Герман его поймал.
Встал. Ноги были ватными.
Ладонь скользнула по липкой стойке.
Герман шёл на голоса. Подошвы чуть липли к полу. Свет стал чуть ярче — будто сам воздух начинал светиться. Впереди, за шаткой ширмой из картона, горела настольная лампа. Вокруг теснились силуэты.
Он шагнул вперёд, и полумрак расступился.
Стол оказался небольшим — потрёпанный картон, расчерченный от руки схемами, заменял карту. Фигурок не было. Вместо них на клетках лежали рачьи клешни, несколько разноцветных кубиков и скомканная салфетка с наброском портала. Свет от настольной лампы падал только на центр, оставляя лица игроков в тени.
Четыре пары рук. Четыре разных мира.
Прямо напротив, за шаткой ширмой из картона, сидел человек в инвалидном кресле. Седой, поджарый, с пронзительными глазами. Перед ним на подставке — планшет с открытой картой подземелья. Говорил он через синтезатор речи — ровно, без интонаций, словно диктор в метро.
— Вероятность вашей гибели, — произнёс он, не поднимая головы, — 87 процентов. Энтропия не дремлет.
— Стивен, прекрати пугать, — ответил тот, кто сидел слева.
На нём была тога. Поверх худи с капюшоном. Лавровый венок из пластика съехал набок. Вместо дайсов он вертел в пальцах монетку.
— Рим не строился на вероятностях, — продолжил он. — Я перейду реку вброд, как через Рубикон. У меня есть план.
— Твой план — «подойти и ударить мечом»? — спросил третий.
Голос — шипящий, вязкий, с лёгким присвистом. Он сидел в сером костюме, галстук завязан узлом «Виндзор». На груди — бейдж: «Говард, отдел закупок, 3-й этаж». В руках он держал высушенную рачью клешню и водил ею по карте.
— И это твой гениальный план? — уточнил он. — Подойти и ударить. А если там дракон?
— Драконов не существует, — отрезал Цезарь.
— Ты так думаешь, — Лавкрафт поднял клешню. — А я вызывал Йог-Сотота. Он существует.
— Ты вызывал начальника отдела, — вздохнул Хокинг. — Кафедра прикладной мистики, третья комната слева.
— Протоколы — это тоже магия. Ты просто не в курсе.
— Я в курсе, что вероятность существования Йог-Сотота стремится к нулю.
— А разве мы говорили о нуле? — Лавкрафт сощурился. — Остаётся один процент. Этого достаточно.
Четвёртый не участвовал в споре. Он сидел с краю, в тельняшке и берете, весь в краске — на пальцах, на щеке, даже на усах. В руках он держал кубик и перерисовывал его на салфетку. Тыльной стороной ладони, кубистически, с любовью.
— Пабло, — сказал Цезарь. — Твой ход.
— Я бросаю не кубик, — ответил Пикассо, не поднимая глаз. — Я бросаю вызов реальности. Мой кубик может быть круглым. Просто вы не готовы.
— Твой кубик — это квадрат с цифрами, — устало произнёс Цезарь.
— Шесть граней, — повторил Пикассо мечтательно. — А если посмотреть с другой стороны? Или изнутри? Тогда у него двадцать граней. Вы просто не умеете смотреть.
Цезарь швырнул кубики на стол. Кости покатились по карте, стукнулись о клешню Лавкрафта, замерли.
— Три, — объявил Хокинг. — Ваш легионер наступил в ловушку.
— Три! — взвыл Цезарь. — Как три?!
— Вы сказали: «Я иду вперёд и полагаюсь на удачу». Удача — это энтропия. Энтропия не любит, когда на неё полагаются.
— Рим не строился на…
— На вероятностях, знаем, — перебил Лавкрафт. — Рим строился на рабах, легионах и неправильных решениях. И пал.
Цезарь молча налил себе томатный сок из стакана с надписью «Живи как Цезарь».
Герман стоял у края света — там, где кончалась настольная лампа и начиналась тень.
— Ты кто? — спросил Цезарь, заметив его.
Герман молчал.
— Ещё один потерянный, — сказал Хокинг. — Садись. Место есть.
Он кивнул на свободный стул. Пыльный, с продавленным сиденьем.
Герман не двинулся.
— А правила? — спросил он.
— Правил нет, — ответил Лавкрафт. — Есть только клешни, кубики и бесконечная тьма между мирами.
— Мы играем в D&D, — объяснил Цезарь. — Но без правил. Потому что Пабло их перерисовывает, Лавкрафт игнорирует, Стивен переводит на язык математики, а я… я просто побеждаю.
— Ты просто врёшь, — уточнил Хокинг. — Вероятность твоей победы в последней партии не превышала 12 процентов.
— Рим не строился на вероятностях.
— Рим пал, — хором сказали Лавкрафт и Хокинг.
Пикассо поднял голову. Его взгляд упал на Германа и задержался.
— У тебя есть имя? — спросил он.
— Герман, — ответил он тихо.
— Плохое имя, — сказал Пикассо. — Слишком прямое. Я бы назвал тебя «Куб без граней». Но неважно. Садись.
Герман сел на свободный стул. Дерево скрипнуло и затихло.
— А вы? — спросил он. — Вы кто? Настоящие?
— Я задаю этот вопрос каждую ночь, — сказал Лавкрафт. — И каждый раз получаю разные ответы.
— Я — это я, — сказал Цезарь. — А что у меня внутри — неважно. Важно, что снаружи.
— Важна форма, — поправил Пикассо. — Содержание — это форма. Просто ты не умеешь её видеть.
— Важна вероятность, — вставил Хокинг. — Всё остальное — шум.
— А что ищете вы? — спросил Герман, обводя их взглядом.
Лавкрафт не поднял головы.
— Смысл. Его нет. Но я продолжаю его искать.
— Сокровище, — сказал Цезарь. — Золото, славу, власть. И чтобы все знали, что я прав.
— Энтропию, — добавил Хокинг. — Идеальный порядок в полном хаосе.
— Форму, — закончил Пикассо. — Ту, которой нет.
Че, стоявший у стойки, выпустил облако дыма.
— А ты? — спросил Цезарь Германа. — Что ищешь ты?
Герман молчал. Он не знал. Имя — чужое, память — пустая.
— Себя, — сказал Че. — Он ищет себя. Как и все вы.
— Бросай, — сказал Хокинг.
Герман взял кубики. Холодные, гладкие, чужие.
— Почему я? — спросил он.
— Потому что у тебя нет ни формы, ни вероятности, — ответил Че. — Ты пустой. А пустота — лучший проводник.
Герман сжал кубики в кулаке. Разжал.
Кубики покатились по столу. Докатились до края карты — и замерли. Зависли в воздухе.
— Вероятность? — спросил Хокинг. Синтезатор зашипел, замолк. — Нулевая.
— Форма? — спросил Пикассо.
Кубики дрогнули, начали меняться — становились то круглыми, то плоскими, то прозрачными.
А потом под ними, прямо на картонной карте, что-то пошло рябью. Карта выгнулась, будто под ней дышало живое. Бумага треснула по диагонали — сухо, резко, как лёд весной.
Трещина.
Чёрная, идеально ровная, уходящая в никуда. Из неё потянуло холодом — не зимним, а космическим, тем, что между звёзд.
— Никакой, — сказал Пикассо. — Их форма — отсутствие формы.
— Тогда что это? — спросил Цезарь, глядя на трещину.
— Это, — сказал Лавкрафт, не отрываясь от разлома, — то, что мы искали. Каждый — своё.
Из трещины потянулись тени.
Сначала Лавкрафту в лицо прилетело что-то мягкое и розовое. Он поймал. Плюшевый осьминог. С огромными пуговичными глазами и улыбкой от щупальца до щупальца.
— Это… это Ктухлу? — спросил Лавкрафт, сжимая игрушку.
— Ктухлу, — ответил Че, не оборачиваясь. — Только добрый. Ты жаловался, что оригинал злой. Держи ремейк.
Лавкрафт прижал осьминога к груди. Тот обнял его щупальцем. И пискнул. По-пластмассовому, но ласково.
— Я назову его Филипп, — сказал Лавкрафт.
Цезарю в руку легло не копьё. Светящийся меч. Пластмассовый, зелёный, с кнопкой. Цезарь нажал — меч запел: «вж-вж-вж» и замигал как ёлочная гирлянда.
— Сенат не одобрит, — грустно сказал Цезарь.
— Сенат уже всё, — сказал Че. — А меч твой. Рубикон переходить с ним — веселее.
Цезарь сунул меч за пояс тоги. Светилось сквозь ткань. Торжественно и по-дурацки.
Пикассо поймал набор фломастеров «Радуга». В коробке оказался один фломастер. Чёрный.
— А где остальные цвета?
— Радуга начинается с чёрного, — сказал Че. — Дальше дорисуешь сам.
Пикассо пожал плечами, достал чёрный фломастер и нарисовал на салфетке круг. Идеальный. Подписал: «Спектр».
— Форма, — сказал он. — Которая сама себя ищет.
Хокингу в руки скользнул старый калькулятор. С жидкокристаллическим экраном и кнопкой «=», стёртой до дыр.
— Набери вопрос, — сказал Че.
Хокинг покрутил калькулятор в руках. Нашёл кнопку «Mode». Нажал три раза. На экране загорелось: TEXT MODE.
Он набрал цифрами: 777, 444, 777, 555, 33, 0. На экране высветилось: СМЫСЛ.
Потом: 555, 111, 444, 555, 33, 88, 0 — ЖИЗНИ.
Нажал «=». Калькулятор выдал: 42.
— А почему именно 42?
Калькулятор подумал и выдал: ПОТОМУ ЧТО.
Хокинг убрал калькулятор в карман коляски.
Че протянул руку. В неё ничего не упало. Только пустота.
Он затянулся вейпом, выдохнул дым.
— Ничего, — сказал он. — Я искал справедливость. А она как пустота — не имеет формы, цвета, запаха. Её нельзя подержать. Её можно только сделать.
— И ты сделал? — спросил Герман.
Че усмехнулся.
— Давно. Просто забыл себе сказать. Думал, она придёт с фанфарами. А она пришла как… как пустой стакан.
Он кивнул в сторону бармена. Будда молча подвинул к нему солонку. Мелочь. А жест получился почти святым.
Будда ничего не ловил. Но из трещины, прямо ему в руки, упала резиновая уточка. Жёлтая, с буддийской рясой, нарисованной маркером. Уточка пискнула: «Ом».
Будда посмотрел на уточку. Уточка посмотрела на Будду.
Будда и поставил уточку на стойку. Рядом со стаканами.
Распутин спал. Ничего не ловил. Только во сне чмокнул губами. И всё.
Из трещины повалил дым. Осьминог Филипп, светящийся меч, чёрный фломастер, калькулятор, уточка и пустая рука Че — всё смешалось, закружилось, поплыло обратно в темноту. Трещина закрылась.
Кубики упали на стол. Двадцать.
— Двадцать, — сказал Хокинг. Синтезатор ожил снова. — Вероятность — ноль целых…
Он не договорил. Не нужно.
Че хлопнул ладонью по столу.
— Так, товарищи. Порталы закрыты. Теперь можно и выпить.
Он поднял стакан.
— За Германа. Он бросил кубики.
Бармен поставил перед Германом новый стакан. «Ниродха». Зелёный, с мятой.
— Пей, — сказал он. Это была его первая фраза за вечер.
Герман взял стакан. Сделал глоток. Вкус изменился — стал солёным, тёплым, чужим.
— Что это? — спросил Герман, глядя на стакан. «Ниродха» — мята, лайм, горечь. Остывший, но странно тёплый.
— Это ты, — ответил Будда. — Не имя. Не память. А чувство, когда перестаёшь спрашивать «кто я?» и просто пьёшь. Сидишь. Дышишь. Бар вокруг — не декорация. Бар — это пауза между тем, кем ты был, и тем, кем станешь. А «Ниродха» — не коктейль. Это разрешение не знать. Ты искал себя. Нашёл тишину в стакане. Этого достаточно.
Он улыбнулся. Краешком губ.
Че, не оборачиваясь, поднял свой стакан:
— Перестать искать — это и есть найти. Старо как мир. Но вкусное, блин, открытие.
Герман допил «Ниродху» до дна. На дне ничего не было — ни записки, ни ключа. Только мутный след от мяты. Но почему-то стало спокойно. Как будто всю жизнь он бежал, а сейчас сел на скамейку у Мойки и смотрит на воду. И ему не надо никуда идти.
И все замолчали. И это молчание было лучше любых ответов.
Че кивнул.
Распутин всхрапнул во сне — громко, раскатисто, будто комментировал происходящее.
Герман посмотрел на него. На Че, который снова уставился в телевизор. На игроков, которые молча сворачивали карту, прятали фломастеры, поправляли тоги.
А потом он заметил.
Че поправил берет — на подкладке вышитый логотип: «Барбершоп №1. Бороды, усы, революция».
Лавкрафт открыл рюкзак — оттуда вывалился бейдж. «Говард, отдел закупок, 3-й этаж». Он быстро запихал его обратно.
— Не судите, — вздохнул он. — Зарплата маленькая. Ктулху — хобби.
Цезарь снял тогу — под ней обычная кофта: «Legio XIII. Historical reenactment club».
Пикассо подписал рисунок с чёрным кругом: «Дизайн-студия “Куб”. Скидка постоянным клиентам».
На коляске Хокинга, под наклейкой «Spacetime», обнаружился магнитик: «Живи, как Штирлиц».
Из кармана рясы Распутина торчал прайс-лист:
«Пожертвования. 500 ; — помолюсь. 1000 ; — помолюсь усердно. 2000 ; — сделаю вид, что меня не было».
Герман смотрел на это. И почти смеялся. Но смех застрял в горле.
Потому что он не знал — смеяться или плакать. Потому что всё это было правдой. И игрой. И магией, которая кончилась. И магией, которая не начиналась.
— Ты проснулся? — спросил Будда.
Герман поднял глаза. Бармен смотрел на него. Спокойно, без любопытства.
— Уверен? — добавил он.
Улыбнулся. Краешком губ.
Че сделал глоток «Голубой лагуны». Поставил стакан. Посмотрел на Германа. Кивнул.
Один раз. Медленно.
Герман не понял, что это значит. Согласие? Насмешка? Прощание?
Он смотрел на стакан в своей руке. «Ниродха» остыл. Мята, лайм. И соль. Или не соль.
— И что теперь? — спросил он.
— А теперь, — сказал Че, не оборачиваясь, — сиди и пей. Или вставай и уходи. Какая разница.
Герман не встал. И не ушёл.
Он сидел на липком стуле, посреди чужой жизни, которая почему-то стала своей.
Храп Распутина заполнял тишину. Белый шум телевизора шипел, как радиоволна между станциями.
Герман сделал ещё глоток.
Где-то в глубине бара снова звякнули кубики.
А он сидел и пил. И не знал, проснулся он или нет.
И уже не хотел знать.
-------------------------
Понравилось? Все мои рассказы, повести и целые вселенные — на Автор.Тудей. Заходите, там ещё много историй. Ссылка в моем профиле на „Проза.ру“
Буду рад услышать ваше мнение о данном произведении — в комментариях или в личных сообщениях.
-------------------------
Свидетельство о публикации №226061800797
