Игрец
Хозяин этих гиблых мест, отставной надворный советник Фон-Дер-Бригген, человек желчный, с лицом сморщенным, отвратительным и с вечной удушающей одышкой, придумал ему это занятие. От рассвета до заката, под свинцовым небом, Ермолай брал плетёные короба, брёл к зловонному озеру, набивал их чёрной тиной, пахнущей гнилью, и нёс на гору, к заброшенным известковым печам. Зачем это было нужно, не знал никто, кроме самого Фон-Дер-Бриггена, который, укутавшись в лисью шубу даже в июльский зной, выезжал в лёгком шарабане и, хихикая, хлестал Ермолая по ногам гибким стеком.
«Ну, тяни, тяни, бык безрогий, — кричал он, срываясь в сухой кашель, — тащи, авось господь за труды твои муку отпустит, скотина!»
Ермолай молчал. Он опускал свою огромную, поросшую рыжим, жёстким пухом голову, и только тяжёлое хриплое дыхание вырывалось из его груди, подобно пару из перегретого котла. Он сам надел на себя это ярмо. В его покорности было нечто пугающее, почти святотатственное. Казалось, он верил, что эта чёрная, скользящая между пальцами тина — его изначальная вина, его неоплатный долг, и только стерев плечи в кровь, только вдавив себя в грязь, он сможет искупить то, чего даже не помнил. Фон-Дер-Бригген чувствовал эту скрытую непостижимую мощь, и она бесила его до дрожи в коленях. Он издевался, плевал в спину гиганта, зная, что тот не обернётся, не поднимет кулак, способный одним ударом превратить шарабан вместе с седоком в мокрые щепки. Ермолай лишь плотнее кутался в свою рваную овчину, сгорбливался и шёл дальше, волоча тяжёлые ноги. Он был царём, добровольно надевшим кандалы, и смех хозяина был лишь жалким писком комара над спящим медведем.
Но природа не терпит вечного унижения, и даже в самой глубокой застойной трясине иногда вскипает разрывающий газ. Это случалось поздней осенью, когда с севера, из-за лесов, дул «игрец» — бешеный ветер, приносивший с собой запах далёких гроз. В такие дни Ермолай менялся. Сначала его пальцы, сжимавшие мокрые верёвки коробов, начинали мелко дрожать. Затем в его светлых, обычно потупленных глазах загорался багровый огонь. Дух его скорбел, и эта скорбь, накопленная за месяцы безмолвного рабства, требовала выхода.
Однажды, когда «игрец» гнул к земле горькую полынь и срывал дранку с крыши барского дома, Ермолай остановился посреди солончака. Он посмотрел на короба, на свои стёртые до крови ладони, и вдруг издал звук, от которого у Фон-Дер-Бриггена, наблюдавшего с крыльца, лопнули барабанные перепонки и пошла кровь из ноздрей. Это был не крик, а рёв самой земли, разрываемой изнутри.
Ермолай бросил короба. Он не просто пошёл — он ринулся. Он вбежал в чёрное озеро, разрывая воду грудью, и начал пить её, захлёбываясь, глотая ил, водоросли и тину, словно пытаясь погасить пожар, полыхавший в его внутренностях. Затем он выбрался на берег и, обезумев от непереносимого жара в крови, начал крушить всё, что попадалось на глаза. Он вырывал с корнем столетние ивы, росшие у воды, и ломал их о колено, как сухие спички. Он добежал до известковых печей и голыми руками, не чувствуя ожогов, начал разбрасывать раскалённые камни, разнося их в пыль, круша то, что сам же возводил месяцами. Фон-Дер-Бригген забился в глубоком погребе, молясь всем святым и чертям, слушая, как над его головой рушится мир. Ермолай был подобен вулкану. Он крушил, ломал, выл, и в этом диком упоении разрушением он был прекрасен и страшен, как гроза над степью, как божество, впавшее в безумие от собственной силы.
Но гаснет бешенство, проходит гнев упорный. К утру ветер стих. Небо стало бледным. Ермолай лежал в развороченной грязи, среди обломков печей и вырванных деревьев, и спал тяжёлым, мёртвым сном.
Когда он проснулся, багровый огонь в глазах погас, уступив место серой беспросветной тоске. Он посмотрел на свои руки, на разрушенные печи, и лицо его исказилось от тупого животного ужаса. Он не помнил своего бунта. Он чувствовал лишь невыносимый страх перед неминуемым наказанием. Дрожа от холода, он нашёл уцелевшие верёвки, сплёл новые короба из сломанных веток и, низко опустив голову, побрёл к озеру за чёрной тиной. И в безмолвии он начал вновь свой богатырский труд, покорный и немой.
Фон-Дер-Бригген, бледный, с окровавленными платками вокруг ушей, выполз из погреба. Он увидел Ермолая, снова волочившего неподъёмную ношу, и, преодолевая ужас, закричал срывающимся петушиным голосом: «Что ж ты, пёс, натворил?! Работай, работай, окаянный!» И бросил в спину гиганту ком сырой земли. Ком шлепнулся о широкую спину, и Ермолай лишь ещё ниже пригнулся к земле, ускоряя шаг, спеша исполнить приказание, слыша за спиной нервный смех хозяина.
Так продолжалось годами.
Кто видел Ермолая издали, тот думал: «Вот раб, вот скотина, вот человек, которому переломили хребет». Кто видел Фон-Дер-Бриггена в шарабане, с гибким стеком в жёлтой сухой руке, тот думал: «Вот господин».
Тина, которую таскал Ермолай, была не просто озёрным илом. В ней густела тяжёлая плоть времени, оседавшая на дне мира; в ней слеживались человеческие страхи, грехи, слёзы и проклятия. Таская её, он удерживал землю от распада, не давая бездне подняться и поглотить озеро, печи, уезды, столицы и самого Фон-Дер-Бриггена с его шарабаном, стеком и лисьей шубой.
Ещё себя не сознавая сам, Ермолай и гигантских сил своих не понимал. Враги его были бессильны, а преграды — жалки. Пусть на пути его шипели ядовитые гадюки, пусть вставала перед ним многоголовая гидра людской злобы и непонимания — он с каждым днём рос, сам того не замечая. Он входил в огонь своих осенних припадков без мысли о том, что выходит из него иным, что он, как равный богам, переступает черту, отделяющую тварь от творца. Он не ведал, что весь невидимый вышний мир, если таковой парил над этими гиблыми местами, трепещет от его побед над собственной животной природой, от его способности снова и снова брать в руки короба. Он ковал себе кандалы, но с каждым ударом молота по самому себе металл его духа закалялся, становясь твёрже алмаза.
С каждым годом плечи Ермолая становились шире. Верёвки коробов рвались всё чаще, и ему приходилось сплетать их из конских вожжей и сыромятных ремней. Земля под его ногами утрамбовывалась до состояния камня, а потом начинала крошиться в пыль. Он всё ещё не понимал своей истинной природы. Он всё ещё вздрагивал от крика советника и спешил исполнить бессмысленный, унизительный приказ.
Но однажды, когда «игрец» снова подул, Ермолай остановился. Он посмотрел на чёрное озеро, на солончаки, на дрожащего на крыльце Фон-Дер-Бриггена, казавшегося теперь не больше высохшего жука. И не опустил голову.
Он медленно выпрямился. И в этот момент где-то глубоко под землёй, в самых недрах, сгустился утробный гул. Старые, невидимые цепи, сковывавшие недра, должны были вот-вот разрушиться. Ермолай ещё не знал, что он делает, но его руки, тяжёлые, как гранитные валуны, уже не тянулись к коробам. Они тянулись к небу, чтобы разорвать его, как гнилую холстину, и освободить того, кто веками томился в каменных тисках, ожидая его пробуждения.
Свидетельство о публикации №226061901380
