Зверь, закованный в цепи

Палата номер четырнадцать была самой странной в этой резиденции заботы о душевно больных гражданах. Двери — обычные, обитые дерматином, с зарешечённым окошком. А внутри — всё, что профессор мог пожелать.

Кофемолка. Не ручная, а электрическая, швейцарская, с регулировкой помола. Турка на плите — плита, заметьте, тоже электрическая, индукционная, без открытого огня. Холодильник, забитый продуктами, которые профессор указывал в списке. Ноутбук — последней модели, без выхода в интернет, но с полной математической базой, с символьными вычислителями. Книжный шкаф во всю стену — физика, математика, философия, немного фантастики. Письменный стол, настольная лампа с зелёным абажуром, напоминающая о временах, когда профессор ещё был свободным человеком. Кровать — широкая, ортопедический матрас, бельё меняют каждый день.

И главное — тишина.

Никто не орёт за стеной. Никто не колотится в припадке буйства. Палата номер четырнадцать стояла на отшибе, в отдельном крыле, куда доступ прочим пациентам был закрыт. Надзирали за профессором двое — санитар Степан, молчаливый мужик с лицом, напоминающим кирпич, и доктор Эмма Ильинична, маленькая сухонькая женщина с цепкими пальцами и глазами, которые смотрели так, будто видели тебя насквозь.

Доктор Эмма Ильинична была старшей. Это она решала, какой кофе привезут. Это она устанавливала лимиты на работу за ноутбуком — не более четырнадцати часов в сутки. Это она приходила каждый вечер, садилась напротив и говорила:

— Борис Матвеевич, как мы себя чувствуем?

Профессор ненавидел этот вопрос. Ненавидел слово «мы». Ненавидел то, как она его рассматривает — как экспонат, как редкий экземпляр в коллекции человеческих отклонений. Но он улыбался — вежливо, вымученно — и говорил:

— Хорошо, Эмма Ильинична. Прогресс есть.

Прогресс действительно был.

Профессор Строганов работал над машиной времени. Над той, которая существовала в его голове ещё двадцать лет назад, когда он был свободным человеком, заведовал лабораторией и имел учеников. Тогда он называл это иначе. «Коррекция временных линий», «ретроспективная модификация событийного ряда». Звучало скучно, академично, никому не угрожающе. Но суть была та же: он пытался доказать, что время не линейно, что оно слоисто, как пирог, и что в эти слои можно проникнуть, не нарушая причинно-следственных связей.

Он хотел вернуть свою жену.

Верочка. Вера Николаевна, пианистка, с длинными пальцами, которые порхали над клавишами, как бабочки над цветами. Она умерла в девяносто седьмом. Рак. Быстро, за три месяца. Профессор тогда работал над теоремой о временных петлях и не заметил, как она угасала. Не заметил, понимаете? Сидел в лаборатории, выводил формулы, а дома жена умирала.

Она умерла в четверг, в три часа дня. Профессор узнал об этом в пять, когда вернулся домой. На тумбочке лежало письмо. В нём было одно слово: «Живи».

Он не послушался.

Он жил одной мыслью: вернуться. Не в девяносто седьмой, нет — это было бы слишком просто и слишком сложно одновременно. Вернуться к себе самому, к тому профессору Строганову, который сидел в лаборатории и не замечал, как тает его жизнь. И сказать ему: иди домой, иди сейчас же, не жди завтра.

В этом был смысл. Не в том, чтобы спасти Верочку — спасти её уже не мог никто, даже машина времени. В том, чтобы спасти себя. Чтобы тот, прежний, успел сказать ей что-то важное.

Эта мысль стала его безумием. Или он стал безумцем, когда эта мысль поселилась в нём. Врачи расходились в диагнозах. Профессору было всё равно. Он знал, что прав.

Машина времени была возможна. Он нашёл решение за три года до того, как его упекли сюда.

Это случилось на симпозиуме в Цюрихе. Он выступал с докладом о нелинейной природе времени, о том, что прошлое не исчезает, а существует в виде «отпечатков». Коллеги смотрели на него с вежливым интересом. А потом слово взял американец, молодой, наглый, в дорогом костюме, и сказал:

— Профессор Строганов, ваши выкладки безупречны математически. Но вы упускаете одну деталь. Наблюдатель, который пытается заглянуть в прошлое, неизбежно становится частью этого прошлого. Вы предлагаете смотреть на отпечаток, не оставляя на нём следа. Это невозможно. Ни один человек не может быть идеальным наблюдателем. Только мёртвый.

В зале засмеялись. Профессор не рассмеялся. Он смотрел на американца и понимал, что тот прав. Чтобы увидеть прошлое, нужно стать чем-то, что не оставляет следа. Нужно перестать быть человеком.

Но он не остановился. Он вернулся в Москву, закрылся в лаборатории и начал искать обходной путь. Работал сутками, забывал есть, забывал спать.

Аспирантка Катя, самая способная, принесла ему однажды чай и бутерброд.

— Борис Матвеевич, вам нужно отдохнуть, — сказала она.

Профессор поднял на неё глаза. Он не видел её лица. Он видел формулы.

— Катя, — сказал он. — А что, если наблюдатель — не человек? Что, если это система, которая симулирует человеческое сознание, но не является им?

Катя сделала шаг назад.

— Борис Матвеевич, вы говорите о создании искусственного интеллекта?

— Я говорю о машине, которая будет смотреть в прошлое вместо меня. Которая не оставит следа.

Она ушла. А на следующий день пришли люди в штатском. Вежливые, с кожаными папками. Задавали вопросы о финансировании, о закрытых темах.

Его уволили. Потом — комиссия. Потом — это место.

Резиденция заботы о душевно больных гражданах. Здесь он получил всё, о чём мечтал: изоляцию, тишину, время.

В тот вечер профессор Строганов сидел за столом и пил четвёртую чашку кофе за день. Он смотрел на экран ноутбука, где плыли строки кода, цифры, символы.

Он решил.

Машина времени не будет стоять в центре комнаты, сверкая лампами и проводами. Настоящая машина времени помещается в голове. Или, точнее, там, где голова соприкасается с миром.

Он нашёл решение. Не то, которое искал двадцать лет. Другое. Более страшное. Более правильное.

Американец был прав. Чтобы увидеть прошлое, нужно стать пустотой. Нужно перестать быть человеком. Но не полностью. Только на мгновение. Только на тот миг, когда сознание размыкает свои границы.

Он не будет создавать искусственный интеллект. Он сам станет машиной.

Технология существовала. Технология, позволяющая сознанию «соскользнуть» в боковую проекцию, где прошлое не исчезло, а застыло. Он видел эти кадры во сне, на грани между сном и явью. Он видел Верочку. Она сидела за роялем, играла Шопена.

Он мог бы смотреть на это вечно. Но смотреть — мало. Он должен увидеть, как она умерла. Увидеть, что она чувствовала. Увидеть, была ли она одна.

Он должен был это увидеть. Иначе он не сможет жить дальше.

Утром он надел корону. Металлический обруч, покрытый тончайшей сеткой проводов. От обруча тянулся кабель к компьютеру.

Эмма Ильинична стояла в дверях.

— Вы уверены? — спросила она.

— Никогда не был уверен ни в чём так, как сейчас, — ответил профессор.

Он включил компьютер. Ввёл: 15 октября 1997 года. 14 часов 30 минут. Москва, Васильевский остров.

Он нажал клавишу.

Мир изменился.

Он увидел комнату. Их комнату, на Васильевском. Старый рояль у окна, ноты на пюпитре. Чашка недопитого чая на столе. Книга, заложенная на середине.

И тишину.

Она лежала на кровати. Руки сложены на груди, глаза закрыты, лицо спокойное. Свет падал на неё сбоку, делая волосы золотыми.

Она не была одна.

В углу комнаты, у рояля, сидела Катя. Молодая, в чёрном платье, с лицом, опухшим от слёз. Она сжимала в руках кружевной платок и смотрела на Верочку. Она была здесь, с Верочкой, когда та умирала. Она держала её за руку.

Профессор смотрел на эту картину и чувствовал, как что-то ломается в нём. Боль, которая была его спутником двадцать лет, уходила. Она не была одна. Это было главное.

Катя подняла голову и посмотрела прямо на него.

— Борис Матвеевич, — сказала она тихо. — Я знала, что вы придёте.

Мир взорвался.

Профессор очнулся на полу. Корона слетела с головы, кабель оборвался, компьютер мигал красным экраном ошибки.

Эмма Ильинична стояла над ним. В руках — шприц.

— Борис Матвеевич, — сказала она. — Вы меня слышите?

Он слышал. Он слышал всё. Он слышал, как бьётся его сердце.

— Я видел её, — сказал он. — Она не была одна. Катя была с ней.

Эмма Ильинична опустила шприц.

— Катя? — переспросила она.

— Моя аспирантка. Она была с ней. Она держала её за руку.

Профессор сел. Он был бледен, руки дрожали. Но в глазах его было что-то, чего Эмма Ильинична не видела никогда.

Покой.

— Я закончил, — сказал профессор. — Машина времени работает. Она не перемещает тела. Она перемещает душу. Только на мгновение. Только чтобы увидеть то, что нужно.

Он посмотрел на доктора. Улыбнулся. Первый раз за много лет.

— Я увидел, что она не одна. Этого достаточно.

Эмма Ильинична убрала шприц в карман халата. Села на стул напротив профессора.

— Что теперь? — спросила она.

Профессор пожал плечами.

— Жить, — сказал он. — Как она просила.

Профессор Строганов прожил в палате номер четырнадцать ещё семь лет. Он не строил больше машин. Он писал мемуары. Слушал, как Эмма Ильинична играет на стареньком пианино в ординаторской — не Шопена, что-то простое, народное.

Иногда к нему приходила Катя. Она стала профессором, заведовала кафедрой. Они пили чай, вспоминали Верочку, говорили о физике и музыке.

Никогда — о том дне. Никогда — о машине времени.

Однажды Катя спросила:

— Вы жалеете?

— О чём?

— О том, что не попытались вернуться. Изменить.

Он покачал головой.

— Нельзя менять прошлое, Катя. Можно только научиться с ним жить.

Она ушла. А профессор остался сидеть у окна, смотреть на Неву. Он был спокоен. Он был свободен.

Он вернулся. Не в прошлое — в себя.

И это было важнее любых путешествий во времени.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →