In Moscow We Trust
То, что перед вами — хроника одного затянувшегося побега длиной в несколько тысяч километров.
Это живой, подвижный черновик, который редактируется прямо на ходу.
Здесь нет цензуры, красивых метафор и попыток казаться хорошим. Я не пытался сделать красиво или кому-то понравиться.
Только изнанка Москвы через упавшее давление и тотальное выгорание.
IN MOSCOW WE TRUST
(С верой в Москву)
* * *
Зеркало треснуло с сухим, коротким хрустом. Я целился прямо в переносиц этому убогому человеку в отражении. Небритого три дня. Плачущего навзрыд. В первую долю секунды ничего не упало, просто из точки удара во все стороны разбежалась маленькая острая паутинка морщин, дробивщая мое лицо на фрагменты
Амир.
Коля.
Ян.
Каждый сидел в своем отдельном осколке, и ни одному из не было хорошо.
Из разбитых костяшек пальцев потекла густая, темная кровь. Она капала на пол.
Первая капля.
Вторая капля.
Третья капля.
Капала на пол смешиваясь с кислым и невкусным вином, которое я только что глушил из горла бутылки, заливая лацканы своего дурацкого пиджака. Я подхватил рюкзак, дернул ручку чемодана и вылетел в коридор к лифтам. Кабина со свистом понеслась вниз с двадцать третьего этажа Ботанического сада, проваливаясь в самую глухую пiзdу. А в ушах 90 на 60 рухнувшего давления.Двери разъехались в лобби. В правой руке была бутылка вина. Я жадно поднес ее к горлу и начал выливать на себя. Вся наша ташкентская диаспора стояла плотной толпой на перекуре у самого выхода. Я шел. Волоча липкий от запекшейся крови чемодан. Я заорал. Заорал до срыва связок. До хрипа.
— Аревуар, блять! Я в Ташкент!
Толкнул мокрым плечо тяжелую стеклянную дверь и вышел на улицу.
Сырой московский воздух. Ударил в лицо моей пьяной роже.
Она стояла чуть в стороне от общей толпы, прямо над пластиковым козырьком отеля. Тонкие пальцы без лака. Она увидела меня и замолчала. Она увидела мое окровавленное, серое лицо в темных потеках вина и замолчала. Просто смотрела на это жалкое, конченое убожество посреди Москвы своими синими, бездонными глазами. Пугающе неподвижными.
— Значит, все вот так, да?! Вот так просто?!
Я кричал через этот пустой проспект. Она что-то ответила. Ее губы шевелились, обнажая белые зубки. Но в моей голове в эту самую секунду на предельной частоте орали чертовы три гудка.
Первый гудок.
Второй гудок.
Третий гудок.
Реальность окончательно треснула. Я зло махнул рукой и пошел прочь, утаскивая свой хлам в грязный Московский закат.
Минут через 15 телефон в кармане задергался короткой судорогой в ноге. Экран был сплошь заляпан вином и грязью, мутными разводами от моей крови.
Лиза.
— Алло, — буркнул я в динамик.
— Вернись в отель, — ответил ее нежный голос. И сразу сбросила. Гудки провалились в бездну.
Я не вернулся. Точнее, я дошел до края отеля. Положил свои грязные сумки и сел на них. Разбитый. Униженный. Никому не нужный в Москве. Сидел я долго. Два часа. Давление ушло куда-то на отметку 60 на 0. Я едва соображал, кто я по паспорту — Амир? Коля?
Через два часа стеклянны двери разъехались. Вышла она. Видимо домой. Она шла по мокрой дорожке прямо мимо меня. Увидев меня она остановилась. Посмотрела сверху вниз. Она смотрела на меня как на придорожную уличную грязь, как на опустившегося маргинала, замерзающего на собственных чемоданах. В этом взгляде была только глухая, стерильная брезгливость и точка. Полная. Окончательная. Она развернулась и растворилась между серыми небоскребами.Трясущимися пальцами я открыл приложение в телефоне. Ближайший рейс в Узбекистан был до Ургенча. Похуй. Вбил паспортные данные и нажал «оплатить». Билет куплен. Прямо здесь. Прямо сейчас. Внутри кармана пиджака в этот момент что-то сухо, тихо хрустнуло. Кашгарские часы. Стрелки двигались.
Круг.
Еще один круг.
Но заводить их больше некому.
Я поймал у края шоссе какое-то желтое такси и поехал в аэропорт. Нашел какой-то зачуханный ларек в глубине терминала , взял банку дешевого пива, опустился на стул и вскрыл жестянку с коротким пшиком. Начал пить медленно, большими, тяжелыми глотками Внутри черепной коробки что-то мягко щелкнуло. Гул толпы отодвинулся за привычную толстую стену из ваты. Наступила глухая, спасительная анестезия. На xuy. На xuy все.
Я встал в самый хвост очереди и начал ждать, пока этот самолет унесет мое тело обратно в Азию. Где-то там. Далеко за панельками и взлетными полосами, оставался ее район. Два километра. Одна станция метро. Пустота. Полная. Окончательная. Когда шасси оторвались от московского асфальта и под крылом поплыло мутное марево, меня сквозь гул моторов начало уносить назад.
К самому началу.
К тому дню.
Где когда-то два года назад я обломал чей-то чужой куст в темном, прохладном дворе ради нее.
С этого мелкого воровства все и началось.
* * *
Меня зовут по-разному.
Амир.
Амир на нашем языке значит «повелитель». Чертовски смешно об этом вспоминать, когда в три часа ночи ты стоишь на карачках посреди ковролина в дешевом гостиничном номере, тупо пялишься в раскрытое нутро рюкзака и не можешь сообразить, в какой угол забилась вторая пара чистых носков.
Коля.
Так называла меня Лиза. Она видела перед собой парня, который говорит по-русски без акцента и скулит в три часа ночи над светящимся прямоугольником телефона, размазывая по экрану сопли. Для неё я был просто Колей.
Ян.
Ян был троцкистом. У Яна не было Лизы. Ян просто умел рвать глотку в толпе, ловить чеченские кулаки лицом в подворотнях и не чувствовать боли.
Лиза называла меня Колей и, наверное, именно поэтому я всё ещё куда-то еду, тупо переставляя ватные ноги по чужому асфальту.
* * *
Ташкент. 14 апреля.
Я стоял у метро. Букет сирени. Два года назад я обломал чей-то чужой куст в темном, прохладном дворе ради неё. Весна, фиолетовые гроздья, глупая, честная и нищая романтика.
Она вышла из подземного перехода. Улыбалась.
— С годовщиной нас, нам два года. — сказал я.
Она взяла цветы. Уткнулась в них лицом, глубоко, со свистом вдохнула. Сказала «спасибо», и на одну короткую, крошечную секунду всё было так, как должно быть. Всё было правильно. Но мне зачем-то нужно было этот момент закрепить. Убедиться, что она чувствует вес этого дня, вес этих двух лет точно так же, как и я, до судороги в легких.
— С годовщиной, — повторил я, как заклинивший автомат. — Целых два года.
Она медленно опустила букет. Посмотрела на меня своими синими, неподвижными глазами.
— Годовщина — какое-то глупое слово, — сказала она совершенно буднично.
И всё. Одно короткое предложение. Но оно прошило меня насквозь, сверху вниз, как длинный, ржавый гвоздь, вбитый по самую шляпку в грудину.
Весь оставшийся вечер мы отыгрывали паршивый, провинциальный спектакль под названием «праздник». Поехали за город, в тот самый полупустой парк рядом с дачами, где когда-то познакомились. Я стрелял в тире, плечом чувствовал отдачу копеечной воздушки, выиграл ей какую-то дешёвую плюшевую игрушку с криво пришитыми пластиковыми глазами. Китайский хлам. Она улыбалась, держала эту мертвую игрушку в одной руке, увядающую, потемневшую сирень в другой. А я шёл рядом, засунув руки в карманы, и внутри меня всё сжималось от липкой, холодной, подкатывающей к горлу тревоги.
«Глупое слово».
Почему глупое, Лиза? Потому что для тебя эти два года ничего не значат? Или потому что ты уже не видишь третьего? Я не спросил. Я, блять, просто промолчал. Как мы всегда это делали, когда внутри начинало ныть. Мы покорно засунули эту фразу в карман, присыпали сверху мусором и пошли жрать.
Я надеялся, что вечером мы поедем к ней. Возьмём вина, закроем тяжелую дверь, ляжем рядом на постель, и этот мерзкий холодок между лопатками исчезнет. Выветрится, смоется алкоголем. Я возьму ее молодое и нежное тело. Прижму к себе. И обнимая буду слышать стоны, в которых она ласково зовет меня.
Мы стояли на автобусной остановке. Машины неслись мимо, обдавая нас гарью и пылью.
— Папа сегодня прилетает, — сказала она, глядя куда-то в сторону.
Я всё понял. Дверь закрылась прямо перед моим лицом, с сухим щелчком замка.
Я уехал домой один. Сидел в пустом доме, и чувствовал, как ташкентский весенний воздух... Густой. Горячий. Начинает меня медленно, методично, сантиметр за сантиметром душить.
* * *
Окна старого автобуса дребезжали, в щели забивалась мелкая, сухая пыль, которая оседала на губах привкусом железа. Рядом сидела грузная женщина; на её коленях мальчик лет трёх методично ел крошащееся печенье, пачкал пальцы в липком сахаре и смотрел на меня с тяжелой, недетской серьёзностью. Я подмигнул ему, просто так. Он не улыбнулся. Умный пацан.
В Шымкенте я вышел прямо в душную, раскаленную пыль автовокзала. Воздух здесь был неподвижным, он пах бензином, прожаренным асфальтом и дешевым машинным маслом. Я выпил горький, обжигающий чай из мутного пластикового стаканчика. Посидел на корточках у забора, глядя, как колеса автобусов размазывают по грязи арбузные корки. Встал. Пошел к кассе и купил билет на следующий рейс в Тараз. Пока эти гребаные колёса крутятся, пока мотор ровно вибрирует под полом, не надо принимать никаких решений. В этом был весь смысл моего трипа.
Я снял полутемную комнату у пожилой казашки с тяжелым, плоским лицом.
— Надолго? — спросила она, не поднимая глаз от плиты.
— Не знаю.
Она молча кивнула, забрала мятые купюры и больше не лезла мне в душу. На второй день в этой чужой комнате я сломался. Шмель внутри головы зажужжал на полную мощность, давление рухнуло. Я достал телефон, открыл контакт, на который медитировал последние сорок восемь часов, и написал ей три слова:
«Думаю о тебе».
Стрелка мигнула.
Прочитано.
Ответа нет.
Тишина.
Чистая, стерильная пустота на экране. Я молча собрал свой хлам в рюкзак, дошел до вокзала и купил билет в Бишкек.
Из Бишкека я рванул прямиком на Иссык-Куль. Сезон еще спал глубоким сном, туристов не было, отели стояли заколоченными, с мертвыми темными окнами. Иссык-Куль огромный. Тяжелый. Говорят, это озеро никогда не замерзает. Даже в самую лютую, мертвую зиму, когда всё вокруг дохнет от стужи, эта вода остаётся водой. Какая-то ярость, какая-то скрытая гнилая сила внутри не даёт ей застыть.
Я стоял на холодном, каменистом берегу и завидовал этому озеру. Мои дни слиплись в один вязкий, серый ком.
Утром - паршивый, растворимый кофе в пустой столовой.
Днём - ходьба по пустым дорогам до стертых в кровь ног, до того состояния, когда мышцы начинает сводить судорогой.
Вечером — темнеющая, зловещая вода у самых ботинок.
Всё было терпимо. Но абсолютно, сука, бессмысленно. Потому что пальцы каждую минуту зудели достать мобильник, сделать фото этого гребаного серого горизонта и отправить ей. Показать, как мне хреново без нее.
Я не отправлял. Держал жесткий, сухой контроль. Хотел написать: «Я хочу провести с тобой жизнь». Не написал. Однажды ночью, сидя на краю разобранной постели, я всё-таки нажал на вызов. Экран полоснул по глазам белым светом.
Первый гудок. Второй. Третий. Сброс. Короткие казенные сигналы.
Я положил телефон на обшарпанную деревянную тумбочку. Лёг на спину и уставился в потолок. Потолок был белым, шершавым, покрытым трещинами побелки, и он молчал. Это было по крайней мере честно.
В Кашгар я поехал с дурацкой, копеечной экскурсией через высокогорный перевал. Автобус полз сквозь туман, а мне казалось, что мы поднимаемся прямо в небо, где нет ни воздуха, ни памяти. В буддийском храме стояла густая, вязкая тишина, которую можно было резать ножом. Пахло мокрой глиной и старым деревом. Я стоял перед огромной золотой статуей Будды и думал: вот чувак, которому реально хорошо. Сидит себе, скрестив ноги, веками. Никуда не едет. Никого не ждет. Батарейка не садится.
На местном рынке, среди шума, криков уйгуров и запаха жареного курдюка, я зачем-то купил часы. Дешевые, в простом деревянном корпусе, со стеклом, которое уже было покрыто тонкой паутиной трещин.
— Хорошие часы надо заводить каждый день в одно и то же время. Иначе встанут, — сказал мне продавец.
На обратном пути в дребезжащем автобусе я сжимал эти деревянные часы в кармане куртки, чувствуя их угловатую тяжесть, и вспоминал деда Станислава. Дед жил в Зарафшане и на все мои детские расспросы любил повторять одну и ту же фразу:
«Сколько ни катайся по странам, внук, сколько ни бегай — всё равно вернёшься в точку, с которой всё началось».
В детстве я думал, что это просто стариковская болтовня. Теперь, сидя на жестком сиденье и глядя на проплывающие мимо серые горы, я начал понимать. От себя не убежишь, особенно если ты возишь свое кладбище внутри собственного пиджака.
* * *
Я вернулся в Бишкек, вымотанный, серый от пыли, и случайно наткнулся на афишу в сети. Мелкий прямоугольник экрана полоснул по глазам. Лиза играет в спектакле. Главная роль. Через три дня. В Ташкенте.
В аэропорту Бишкека, сидя на жестком металлическом кресле у гейта, я достал кашгарские часы. Повернул тугую, обшарпанную заводную головку до упора. Уйгур на рынке не врал. Механизм сухой, заводить надо каждый день, иначе стрелки заклинит намертво.
В Ташкенте я вышел из самолета прямо в тяжелую, липкую майскую жару. Доехал до метро, купил белые цветы. Длинные, жесткие стебли мешались в руках, листья хрустели, ломаясь под пальцами. Я нёс этот нелепый веник через весь вечерний город, и воротник рубашки врезался в шею. Чувствовал себя наполовину идиотом, наполовину праведником, который тащится замаливать грехи, которых никогда не совершал.
Я втиснулся в свое кресло где-то в среднем ряду, стараясь не задеть соседей торчащими во все стороны стеблями. Открыл программку, щурясь в полумраке. Её имя — первой строчкой. Свет погас. Зал синхронно выдохнул и затих. Вышли актёры, доски сцены глухо заскрипели под их подошвами. Я подался вперёд, вжимаясь грудью в спинку переднего кресла. Первая сцена — её нет. Ладно, бывает, не с первого выхода, надо подождать. Вторая сцена. Третья. Воротник футболки вдруг стал узким, как удавка. Давление поехало вниз, затылок налился свинцом. Я вглядывался в чужие, загримированные лица в резком, слепящем свете софитов. Считал про себя секунды. Опускал глаза в программку, пытаясь разобрать буквы в темноте, и снова смотрел на сцену, пока перед глазами не поплыли черные пятна. Жесткие, колючие стебли цветов впивались в потные, дрожащие ладони, размазывая сок по коже.
Её не было. Не замена, не форс-мажор — её просто, блять, не было в этом здании.
Какая-то другая девчонка, чужая, безликая, стояла на тех досках, где должна была стоять она, и чужим, плоским голосом произносила её текст. Без объявлений от администрации. Без извинений перед залом.
Я сидел в своем кресле как парализованный труп. Вокруг меня люди дышали, смеялись, кто-то кашлял, кто-то шуршал обертками, а я проваливался в абсолютный, звенящий вакуум. Я досидел до самого финала, до закрытия занавеса, вжимая цветы в колени с такой силой, что листья хрустели и ломались в труху. Всё думал — вдруг чудо. Вдруг это глупый режиссерский ход. Вдруг она сейчас выйдет на поклон, улыбнется, и этот кошмар закончится.
Не вышла. Зал взорвался аплодисментами, люди вставали, кричали «браво». Я тяжело поднялся вместе со всеми, пиджак сковывал плечи. Посмотрел на букет в своих руках — белый, помятый, нелепый, никому здесь нахер не нужный.
Я молча положил его на пустое бархатное кресло рядом со своим и пошел к выходу, расталкивая зрителей локтями, не извиняясь и глядя перед собой.
* * *
Я шагал по пустому ночному проспекту, засунув руки глубоко в карманы, и механически складывал два плюс два. Она не на сцене в Ташкенте. Значит она где-то еще. В памяти всплыла её брошенная когда-то вскользь фраза про декаду выпускников ВГИКа. Она в Москве.
Я остановился прямо посреди тротуара, как вкопанный. Случайный прохожий шарахнулся от меня в сторону, матернувшись сквозь зубы. Дома я открыл ноутбук. Экран резанул по глазам. Вбил рейс на Москву. Посмотрел на цифры даты. Перевел взгляд на баланс банковской карты — там оставалось совсем немного, почти на донышке. Снова на цену билета. Нажал «Оплатить». Лёг в постель, не раздеваясь, но сна не было. В голове стоял сплошной гул. В четыре утра я нащупал в темноте на тумбочке деревянные часы, повернул заводную головку до упора, слушая этот сухой хруст пружины. И только тогда вырубился в серый анабиоз.
* * *
Ташкент, 29 мая.
Поздний вечер. Рейс задержали на два часа, и эти сто двадцать минут я просто сидел у гейта, глядя на взлетную полосу. Думал: «Не знак ли это? Может, это время, чтобы развернуться? Взять рюкзак, выйти из терминала, никуда не лететь, сдать билет». Я остался. Послушно встал в очередь, когда объявили посадку.
* * *
Москва встретила меня рухнувшим давлением. Голова гудела как трансформаторная будка под нагрузкой. Обменял валюту в кассе, вышел на улицу к такси, стрельнул у кого-то сигарету. Затянулся. Люди неслись мимо, как пена от дешевого алкоголя, а в голове сама собой, заклинившим магнитофоном, крутилась строчка из старой песни:
It doesn't hurt me. Do you wanna feel how it feels?
Такси везло меня сквозь сырые московские улицы. Измайловское шоссе, 71. Комплекс огромных, безликих советских башен. Я заселился в номер 1924 на девятнадцатом этаже в свой первый склеп, пахнущий хлоркой и застоявшимся дымом.
До её района отсюда было всего два километра. Одна станция метро. Пешком можно дойти через дворы, если не спешить. И я не спешил. Я уже несколько месяцев никуда не спешил. Я просто лёг на узкую кровать, не раздеваясь, уставился в потолок и стал ждать, пока время окончательно превратится в густую, грязную смолу.
* * *
Нервы угробил, давление скачет. Приехал ради иллюзии восстановления чего-то дорогого. Лежу в отеле, пытаюсь в себя прийти. Дышу как бык: глубокий вздох, щеки надуваю как шарик, а потом – медленный выдох. Голова не соображает. Вернее – не соображает вовсе.
Хочется надеяться. «Сколько ни катайся по странам в поисках – все равно придется вернуться в точку, с которой все началось».
Сердце откликается только на чувства. Оттого и погано. Никакие развлечения не заменят настоящего покоя с ней. Мне все равно на вид из номера. Разве он мне нужен?
Уехать не могу. Но хочется надеться. Моя надежда не умерла – она медленно отравилась крошечной дозой цианида и лежит в больнице, в одной палате с любовью и верой.
Я обнажен. Передо мной отражение в выключенном телевизоре. В голове – звуки гудков. После третьего – тишина. Хочется перезвонить, заявить о себе. Но третий гудок обрывается и проваливается в бездну между первым и минус первым этажом.
* * *
Я проснулся от стука в дверь. Стук пробрался в ухо по адресу Измайловское шоссе,
71. Я хорошо помнил всё, что могло здесь происходить.
— Уборка номеров.
Я медленно встал. Ноги ватные. Схватил себя за волосы обеими руками, сжал кулаки так, что затрещали корни, и заплакал
— Уборка номеров.
Я опять промолчал. Единственное, что я делал — хватал себя за волосы и натягивал их на кулак.
На третий раз она вошла без предупреждения. Увидела меня и сразу закрыла дверь.
— Зайду позже.
Заходи позже, конечно. Работа нужна всем. Но надеюсь, своё человеческое сострадание она проявила уже за дверью.
* * *
— Уборка номеров.
Честно? От того, что прошёл час, я не сменил своё положение никак. Скорее наоборот, стало только хуже. Ты понимаешь, что заходить к иностранцу в номер, когда он рыдает, как маленькая девочка, у которой забрали последнюю конфетку, — не самая лучшая идея? Но я ничего не сказал и в этот раз. И она не зашла.
18:10
Первый гудок, второй гудок, третий гудок.
Абонент занят.
18:15
Первый гудок, второй гудок, третий гудок.
Абонент занят.
18:19
Первый гудок, второй гудок, третий гудок.
Автоответчик. Оставьте сообщение после сигнала.
— Привет. Я тут. Я рядом. Я в Москве. Если у тебя есть желание и возможность встретиться — я бы очень хотел. Я знаю, что, возможно, я здесь не нужен, и это неуместно… Но в любом случае. Я всегда верил. Делал поступки. Я же уже третий раз здесь из-за этого? Да? Хотя это автоответчик. Ты не ответишь мне.
Ты не взяла трубку три раза.
Знаешь, это отвратительное состояние: надежда, отчаяние, разочарование. Не знаю, чего во мне больше. Надежды, раз я здесь? Отчаяния, раз я здесь? Разочарования, что я здесь…
И главное — ты трубку не берёшь. А я воспитанный человек. Названивать не буду. Вдруг занята. Хотя я сейчас подумал: поймёшь ли ты душой, что это я звоню? Почувствуешь теплоту в области сердца, ответишь и скажешь: «Привет, я знаю».
Но на моё смс ты тоже не ответила. Почему? Я знаю, что ты его точно увидела. Знаешь, это наводит на очень неприятные мысли.
Надеюсь, с тобой всё хорошо.
Пока.
Первый гудок. Второй гудок. Третий гудок.
* * *
Скулёж. Тонкий, прерывистый. Кто-то в коридоре? Выглядываю из своего углового номера 1924. На пыльном ковролине сидит голая девушка. Она плачет. Рыдает, задыхаясь, втягивая воздух соплями. Словно вся жизнь, к которой она так отчаянно стремилась, только что захлопнула перед ней дверь.
— Девушка, что случилось?
Сквозь всхлипы я разобрал только три слова: «Молодой человек… номер… любовница…»
— Пожалуйста, успокойтесь. Надо подышать.
Она кивнула, размазывая по лицу черные потеки туши. Подходя к лифту, я заметил, что на ней всё-таки осталось что-то вроде эротического белья. Дешёвые кружева еле прикрывали тело. Она выглядела жалко и страшно. Как самоубийца, которого вытащили из петли в последнюю секунду.
Мы зашли в лифт. Она голая, я в трусах — потому что так и не оделся после того, как сидел перед телевизором. Кабина поехала вниз. Она упала на пол прямо в этом дурацком белье и снова завыла.
В лобби было слишком светло. Люминесцентный свет резал глаза. Охранник за стойкой лениво поднял голову, окинул нас взглядом и вопросительно кивнул — видимо, здесь и не такое видели. Девушка еле-еле, глотая слёзы, всё ему вывалила. Охранник вздохнул и пошёл наверх. Она рухнула на кожаный диван и сжалась в комок.
Я стоял босиком на холодном кафеле.
— Пожалуйста, постарайтесь успокоиться, — сказал я в пустоту. Отошёл на три шага к лифту. И вдруг она окликнула:
— Постойте…
Я обернулся.
— Знаете… вы очень похожи на Есенина.
Я не знал, что на это ответить. Усмехнулся. И шагнул в лифт.
Через полчаса я натянул джинсы и опять спустился вниз. Хотелось курить так, что сводило челюсть. Двери лифта открылись, и я увидел развязку. Из соседней кабины выходит молодой парень. Нормально одетый, майка, джинсы, спокойное лицо. За ним жмется ещё одна девчонка — одетая, испуганная.
А навстречу им с дивана срывается та самая. Она уже успела натянуть какую-то чужую куртку на голое тело. Не застегнулась. Она подлетает к парню с визгом, от которого закладывает уши, вцепляется ему в майку и рвёт её. Прямо на нём. С треском. Потом резко разворачивается и бьёт вторую девчонку наотмашь по лицу. Звонкая, мокрая пощечина. Я охуел. Охрана уже бежит. Парень пытается их растащить, бабы визжат и царапаются, как бродячие кошки.
Я стоял у стеклянных дверей с незажженной сигаретой во рту и смотрел на это шапито. Охранник наконец растащил их. Что-то буркнул парню. Тот кивнул, потер шею, подозвал обеих истеричек, и они втроём — как ни в чем не бывало — вышли на улицу. Я вышел следом. Чиркнул зажигалкой.
Смотрю: парень молча заталкивает обеих в одно жёлтое такси. И голую в куртке, и ту, которой она только что чуть не выцарапала глаза. Хлопает дверью. Такси уезжает. Он остаётся на тротуаре один.
— Закурить есть? — спросил он, заметив меня.
Я протянул пачку.
— Что за цирк? — спросил я.
— А, — он устало махнул рукой, затягиваясь.
— Ничего такого. Девушка просто ****улась. Ревность, всё такое. Мы с ней расстались сегодня. Вот она и устроила. А та, другая просто подруга.
Я засмеялся. Не потому что смешно. А потому что у людей всё так просто. Изменил, расстался, запихнул в такси. Конец истории.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Никита. А тебя?
— Амир.
Мы покурили молча. Потом Никита сказал:
— Слушай, у меня в номере бухла дохера осталось. Если хочешь пойдём. Всё равно одному тоскливо.
Я подумал секунду. И сказал:
— Пошли.
У него в номере был бардак. Чемоданы открыты, одежда на кресле, на столе пустые бутылки и две полные. Мы пили прямо из горла. Говорили ни о чём. О Москве, о работе, о девушках. Он рассказывал, что она — та, голая — следила за ним, лезла в телефон, била посуду. Я кивал и пил.
Потом он сказал:
— А ты чего такой грустный?
— Да так, — ответил я. — Приехал ради иллюзии.
Он не понял, но не переспросил. Хороший парень.
Мы выпили ещё. Где-то через час он сказал, что спать хочет. Я тоже. Пожали руки. Он остался у себя, я к себе.
В номере я упал на кровать, все так же находясь в трусах. Телевизор был выключен. В голове тишина. Или не тишина. Гудки. Но я уже не мог их слышать.
Я заснул.
Первый гудок, второй гудок, третий гудок…
* * *
Я проснулся с дикой болью в голове — так обычно просыпаются медведи после долгой спячки. Взял телефон и начал судорожно набирать текст:
Привет, как дела? Всё хорошо?
Стер.
Я не могу без тебя, понимаешь? Не могу отпустить, хотя давно уже пора. Я верю в нас.
Стер.
Сука, я устал.
Стер.
Доброе утро. Я в Москве. Можем увидеться, если ты свободна.
Стер.
Вспомни, что между нами было. Поговори со мной.
Стер.
Ты меня любишь, я знаю. Просто… почему я тут ради тебя?
Стер.
Лиза, одно твоё сообщение — и меня тут не будет никогда.
Стер.
Я так ничего и не отправил. Я отложил телефон. Экран погас. В комнате снова стало серо.
* * *
Встал. Ноги ватные. Голова гудит, но уже не так, как утром. Подошёл к окну. Москва. Измайловское шоссе, 71. Машины едут, люди куда-то бегут. А я стою в трусах перед окном и смотрю на них;
Пошёл в душ. Вода горячая. Еле терпимо. Стоял, уткнувшись лбом в кафель.
Думал: сколько можно? Сколько можно приезжать, звонить, стирать сообщения, надеяться на чудо? Чуда не будет. Я это знаю. Но всё равно набираю. Всё равно стираю. Всё равно здесь.
Выключил воду. Посмотрел в зеркало. На меня смотрел чужой человек. Красные глаза, небритость, под глазами круги. Я даже не улыбнулся. Просто сказал: «Ну и хули».
Оделся. Вышел в коридор. В лифте пахло дешёвым освежителем. На первом этаже лобби. Тот самый охранник за стойкой кивнул мне. Я кивнул в ответ. Ни слова.
Решил выпить кофе. Взял чашку американо в автомате. Сел на диван у окна. Кофе горький, как говно. Но пил. В голове снова гудки. Непонятно, телефон или уже в голове.
Допил. Встал. Пошёл к лифту.
Мысль: «Может, позвонить ей ещё раз?»
Сразу: «Не надо».
Тут же: «А вдруг?»
Пока шёл к лифту, уже достал телефон.
Набрал номер.
Первый гудок.
Второй гудок.
Третий гудок.
— Абонент занят.
Только я уже знал, что она не занята. Просто не хочет брать.
Убрал телефон. Зашёл в лифт. Нажал 19-й этаж. Зашел в номер.
Лёг на кровать. Тишина. Грёбаная тишина. Я слышу, как тикает что-то в стене. Может, часы у соседей. А может, последние извилины в моей голове.
— Ну напиши ты, — сказал я вслух. Пустой комнате.
Я снова взял телефон. Ничего. Обновил страницу. Ничего. Выключил вайфай, включил заново. Ничего. Сука.
Я открыл её контакт. Просто смотрел на её имя.
Ли-за.
Четыре буквы, а у меня внутри всё переворачивается.
Я начал набирать сообщение. «Лиза, ну ответь хоть что-нибудь...» Стер. Не буду унижаться.
Снова тишина. Я встал, прошёлся по комнате. Три шага до окна, три обратно. Остановился перед телевизором. Посмотрел на своё отражение. Сказал:
— Ну и что ты теперь будешь делать?
Я сел на кровать. Взял телефон. Позвонил.
Первый гудок. Второй. Третий.
Абонент занят.
Я бросил телефон на кровать. Лёг на живот. Уткнулся лицом в подушку. Так лежал минут десять. Может, больше. Тишина была такая, что уши закладывало.
Потом я услышал, как где-то в коридоре хлопнула дверь. И снова тишина.
* * *
Я встал. Телефон так и лежал на кровати — экраном вниз, как будто ему стыдно.
Надел штаны. Вышел в коридор. В лифте никого. Спустился на первый этаж, прошёл мимо охранника. Он сидел за стойкой, листал что-то в телефоне.
— Не спится? — спросил, не поднимая головы.
— Ага.
— Третий раз за ночь выходишь.
Я остановился. Посмотрел на него. Он поднял глаза. Лицо обычное, уставшее. Лет сорок.
— Заметил, — сказал я.
— Работа такая. — Он помолчал. — Ты там того… не наделай глупостей.
Я не понял сразу. Потом дошло.
— Курю просто.
— Ну смотри. А то мы всякое видели.
Он не стал больше ничего спрашивать. Отвернулся к мониторам. Но голос был не казённый. Так мог бы старший брат сказать.
Я вышел на улицу.
На улице было свежо. Достал сигарету. Закурил.
И тут я посмотрел туда.
Где за панельками и крышами — её район. Два километра. Одна станция метро. Пешком можно дойти, если не спешить. Я даже знаю, где её окно. Не вижу отсюда, конечно. Но знаю.
Затянулся. Выдохнул дым в ту сторону.
Мысль: «А что, если сейчас пойти? Просто взять и пойти. Без звонка. Без сообщения. Постучать в дверь. Сказать: "Я здесь".
И тут же: «Ты ****улся, Коля».
Затянулся ещё раз. Смотрю на тот район. Огни. Машины. Люди. И она там. Где-то там. Может, пьёт чай. Может, смотрит телевизор. Может, думает обо мне. А может, забыла, как меня зовут.
Докурил. Затушил бычок о стену. Постоял ещё.
Смотрю и так хочется просто подойти. Но ноги не идут. Потому что страшно. Потому что знаю если сейчас пойду, это будет последняя капля. Либо всё рухнет, либо… либо рушить уже нечего.
Развернулся. Пошёл обратно в отель.
Охранник посмотрел на меня, когда я заходил.
— Живой?
— Живой.
— Ну и ладно. Иди спи, — сказал он. И добавил тише: — А она не стоит того, если из-за неё так паришься.
Я не ответил. Пошёл к лифту.
* * *
Я не спал. Смотрел в потолок, потом в окно, потом снова в потолок.
Решил спуститься. Курить больше не хотелось. Хотелось просто сидеть.
В лобби горел один торшер. За столиком сидел старик.
И вдруг меня накрыло. Вспомнил деда.
У него умерла новая жена. Не моя бабушка. Просто женщина, с которой он жил. Она умерла. И он очень переживал. Мама моя к нему поехала. Потом рассказывала — он был очень грустный. Сидел, молчал, на улицу не выходил.
А через две недели его не стало.
Я приехал в Зарафшан, когда он уже умер. Зашёл к патологоанатому. Мужчина в белом халате, усталый, с красными руками сказал: «Твой дед после её смерти всё ходил и говорил — она заботилась обо мне, мыла меня, понимаешь? Всё говорил. И вслед за ней ушёл».
Я тогда не плакал. Стоял и смотрел на кафельный пол.
А сейчас в отеле, три часа ночи, и хочется ему сказать:
«Деда, я тоже не могу без неё. Ты бы понял. Ты всегда понимал».
Однажды я приехал к нему ночью. В другой город. И почти сразу уехал сказал:
«Я люблю её, я не могу, я уезжаю в Ташкент». Он опешил. Посмотрел на меня. Спросил: «Ты точно уверен?» Я спросил: «А ты бы на моём месте как поступил?» Он подумал и сказал: «Точно так же». Я остался один в лобби. Сидел и смотрел на пустой стул напротив.
Потом встал. Зашёл в номер. Сел на кровать. Телефон молчал. Я смотрел в стену.
* * *
Стук в дверь. Я открыл. На пороге стоял охранник. Не в форме. В джинсах, растёгнутой рубашке. В руке наполовину пустая бутылка дешевого армянского коньяка. Глаза красные, лицо помятое, серое от недосыпа.
— Извини, — сказал он хрипло. — Можно закурить?
Я молча протянул пачку. Он закурил прямо в коридоре.
— А можно у тебя посидеть? — спросил он, глядя куда-то мне в подбородок. — У себя не могу. Один.
Я посторонился. Он зашёл, тяжело опустился в кресло. Открыл коньяк, с грохотом поставил на стол.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Сергей. А тебя?
— Амир.
— Ты чего в Москве, Амир?
— К девушке.
— Не пришла?
— Нет. И не должна была.
Сергей медленно кивнул, переваривая ответ. Сделал долгий глоток из бутылки. Протянул мне. Я взял. Коньяк был тёплым и мерзким, обжёг горло, оставляя сивушное послевкусие.
— А у тебя что? — спросил я, возвращая бутылку.
— Жена, — сказал он. Помолчал, глядя на пепел своей сигареты. — Год не разговариваем. Вообще. Живём как соседи в коммуналке. Я сплю на кухне, на раскладушке. Она в спальне.
Он снова затянулся.
— Сегодня она привела какого-то мужика. Я вышел в коридор поссать, они вдвоём стоят. Раздеваются. Я даже бить не стал. Просто взял бутылку и ушёл на смену.
Мы сидели в тишине. Только гудел холодильник в углу.
— Ты думаешь, любовь — это что-то великое, — вдруг сказал Сергей, глядя на меня воспаленными глазами. — А это просто привычка. Или боль. Одно из двух. Третьего не дано.
— Понимаю.
— Откуда?
— Я тоже из-за этого здесь.
Мы допили коньяк молча, передавая бутылку из рук в руки, как эстафетную палочку обреченных. Когда стекло показало дно, Сергей тяжело поднялся.
— Пойду. Надо разбираться.
— Удачи.
— И тебе.
Он остановился в дверях.
— Может, она ещё придёт.
Он вышел. Я закрыл дверь на замок. Посмотрел на пустую бутылку, на гору окурков в пепельнице. Лёг на кровать. Вырубился.
* * *
Я купил водку в ларьке у метро. Продавщица посмотрела на меня так, будто я уже мертвый. Может, так и есть.
Вернулся в номер. Сел на кровать. Открутил крышку. Стал пить из горла.
Сделал глоток. Горло обожгло. Глаза защипало.
Второй.
Третий.
Телефон молчит. Я даже проверять перестал. Зачем?
Смотрю в окно. Её район. Вон там, за панельками. Два километра. Одна станция метро. А кажется на другой планете.
Четвертый глоток. Голова начинает плыть.
* * *
Я перевожу взгляд на стену. Сначала мне кажется, что я просто пьяный. На обоях проступили пятна. Сырость, наверное. Или я не заметил раньше.
Но пятна не расплываются. Они собираются в очертания. Дома. Крыши. Панельные высотки, такие же, как в её районе. Я вглядываюсь — нет, блять, это не похоже. Это точно её район. Тень. Как отпечаток на стене.
Я тру глаза. Ничего не меняется.
Встаю. Подхожу к стене. Трогаю. Обои сухие. Но тень под рукой становится холодной. Я провожу пальцами — они будто мокнут. Подношу к носу — пахнет землёй, мокрым асфальтом, чем-то старым.
Отхожу. Тень не исчезает.
— ****ь.
Тишина.
Потом из стены раздаётся голос. Её голос.
— Ты зачем приехал, Коля?
Я замираю.
— Зачем ты мне звонишь? Зачем пишешь? — голос спокойный, почти усталый. — Ты думал, я жду тебя здесь?
Я молчу. Я не могу говорить. Потому что понимаю она не в квартире. Она в стене. Она в этой ебучей стене.
— Отойди от стены, — говорит она. И смеётся. Громко, как всегда.
Я отступаю на шаг, потом на два. Натыкаюсь на кровать. Падаю.
Смотрю на свои руки. Они пустые. Бутылка осталась на тумбочке. Я не помню, когда ее поставил.
Перевожу взгляд на стену. Тень дома теперь ближе. Она будто выдвинулась из плоскости. Я вижу окна. Вижу этажи. И в одном окне — силуэт. Женский. Она смотрит на меня. Но лица нет. Гладкая кожа вместо лица.
Я хватаю телефон. Хочу позвонить ей, кому угодно. Экран чёрный. Не включается.
Встаю. Бегу к двери. Выскакиваю в коридор. Дверь номера захлопывается за мной. Стою в коридоре, дышу как загнанная лошадь. Тишина. Пусто.
Оборачиваюсь. На двери табличка 1924. Всё как обычно. Никакой тени.
Провожу рукой по стене коридора. Обычные обои, сухие, тёплые.
Понимаю, что держу в левой руке что-то острое. Опускаю взгляд. В руке кусок стекла. По пальцу течёт кровь. Я не чувствую боли.
Кладу стекло на пол. Натупаю на него ногой. Хруст.
Возвращаться в номер не хочу. Спускаюсь в лобби. Охранник поднимает голову.
— Ты чего? Белый как стена.
— В номере… — говорю. — Там… — не могу объяснить.
Он смотрит на мои руки. На порезанный палец.
— Пойдём, посмотрим.
Мы поднимаемся. Он открывает дверь.
В номере всё как обычно. Свет горит. Бутылка водки на тумбочке, недопитая, крышка рядом. На стене — никаких теней. Только обои в цветочек.
— Никого, — говорит охранник.
— Я знаю.
Он смотрит на меня.
— Выпей чаю. И спать ложись. Не пей больше. Это она тебя так доводит.
Он уходит. Я сижу на кровати. Смотрю на стену. Обои как обои. Тени нет.
Водку сливаю в раковину. Стою, глядя в зеркало. Уставшее лицо. Только в глазах — новый страх. Сжимаю кулаки. Почувствовал резкую боль в правой руке. Смотрю — на тыльной стороне ладони три длинные царапины. Кровь.
Ложусь. Не сплю. Смотрю в потолок. Телефон рядом молчит. За окном — её район. Огни горят.
* * *
Я не спал до утра. Сидел на полу, привалившись спиной к кровати. Когда за окном посерело, тяжело поднялся. Пошёл в душ.
Смотрел на три царапины на руке — они покрылись темной коркой, стянули кожу, но не исчезли.
И тут телефон пиликнул. Короткий, резкий звук в тишине номера.
У меня остановилось сердце. Буквально споткнулось о ребра и замерло. Полотенце выпало из рук на мокрый кафель.
«Это она» — первая мысль. Яркая, горячая, как вспышка магния.
Вторая мысль — животный страх. А вдруг она пишет окончательное, стерильное «прощай»?
Я смотрел на телефон, лежащий на тумбочке. Не мог подойти. Не мог заставить себя протянуть руку. Пульс заколотился где-то в горле, перекрывая кислород.
«А вдруг передумала? Вдруг зовёт?»
Я шагнул к тумбочке. Пальцы дрожали так, что я не с первого раза попал по экрану. Поднёс светящийся прямоугольник к лицу.
Дима. Не Лиза.
Я выдохнул. И тут же меня накрыла тошнотворная смесь: жгучее разочарование и подлое, трусливое облегчение. Как будто с шеи сняли петлю, но одновременно ударили сапогом под дых. Я открыл сообщение. «Ты в Москве? Встретимся?»
Посидел на краю разобранной постели, крутя телефон. Ответил: «Давай. Измайловское, 71. Номер 1924». Отбросил мобильник на одеяло. Закурил.
* * *
Дима. Мы сошлись в Оренбурге пару лет назад. Одна партия, одни митинги. Орали про свободу, пили паленку на тесных кухнях, спорили до сорванных связок. Он постучал ровно в дверь. Зашёл бодрый, румяный с холода. В руке звенящий пакет. Три литра водки. Улыбнулся.
— Помнишь, как в Оренбурге?
— Помню.
Мы сели на кровать. Разлили по гостиничным стаканам. Я вывалил на него всё: про Лизу, про Москву, про ебучие гудки, про стены, которые сошлись на мне клином. Он слушал, не перебивая. Пил ровно, не морщась. Потом поставил стакан.
— А помнишь твой первый день в Москве? Двадцать третий год?
Конечно, помню. Холодный вечер. Я иду по улице в нелепом шарфе, улыбаюсь — сам не знаю чему. Навстречу чеченец в кожанке. «Ты чего лыбишься?» Я даже рта открыть не успел. Удар в лицо. Хруст. Кровь заливает шарф . Я тогда даже ментов не вызвал. Просто замотал нос бинтом и пошёл дальше. Потому что это Москва.
Дима вцепился в меня взглядом.
— Ты с тех пор сдулся, Ян, — сказал он твёрдо. — Раньше в тебе стержень был.
— Мне нос сломали, Дим. Не до улыбок.
— Дело не в носе. — Он налил ещё. — Я считаю, надо давить до последнего. Пока есть воздух в лёгких, пока ноги держат — борись. Она твоя женщина. Ты её выбрал. Значит, делай что-то, а не ной в трусах перед телевизором.
Я посмотрел на него. Он говорил это серьёзно, с партийным пафосом. Как комиссар перед расстрелом.
— А охранник внизу сказал, что она не стоит того, — тихо ответил я.
Дима презрительно фыркнул.
— Охранник — это мусор. Он не знает, что у вас было. Если чувствуешь, что не всё сказано — иди и говори. Выбивай дверь, если надо.
Мы прикончили вторую бутылку. Водка легла поверх коньяка, в голове зашумело. Димина уверенность начала заражать меня, как вирус. Ложная, химическая смелость.
Мы вышли на улицу.
— Помнишь, мы тогда берёзу искали? — спросил я, вдыхая сырой воздух.
— Найдём, — отрезал он .
Мы пошли через дворы. Берёзы не было. Сплошные тополя и бетон. Я не сразу понял, куда ведут меня ноги. Мимо метро. Через шоссе. В ту сторону. Дима шёл рядом, чеканя шаг. Он чувствовал цель.
Я остановился как вкопанный. Достал телефон, открыл карту. Её дом был прямо впереди. Шестьсот метров. Пять минут ходьбы. Я поднял глаза. Вон те окна.
— Далеко? — бодро спросил Дима.
— Шестьсот метров.
— Ну так пошли. Добьём это дерьмо.
Я стоял и смотрел на эти окна. Димина ложная надежда вдруг испарилась, оставив меня голым на холодном ветру. Если я сделаю эти шестьсот шагов и она не откроет, или откроет и посмотрит с отвращением, — я сдохну прямо на её пороге. Вся эта партийная романтика разбивалась о простой факт: меня там не ждут. Я молча сунул телефон в карман.
— Не сегодня.
— Почему?
— Не готов.
Он тяжело вздохнул. Хлопнул меня по плечу.
— Тогда назад. Выпьем. Ты вывезешь, Ян. А она — если дура — потеряет.
Мы развернулись. Я шёл обратно и думал: он ни хера не понимает. Я не «вывезу».
* * *
Диктофон. 04:47. Номер 1924.
Красная точка загорелась. Я даже не помню, зачем нажал. Может, чтобы кто-то потом услышал. Может, чтобы самому не забыть, как я докатился.
— Алло... тут записывает... Коля. Нет, Амир. Ян, блять. Кто я?.. Я тот, кто прилетел... тот, кто поверил... тот, кто...
Долгая пауза. Тяжёлое дыхание.
— Она меня называла Колей... Понимаешь?
Удар в стену. Глухой, негромкий. Потом ещё. Ещё.
— Я здесь... в этой коробке... в Москве... Измайловское шоссе, 71... Номер 1924... Двадцать восьмой этаж... или девятнадцатый... *** знает... Я как в ракете... Лечу в ****у...
Пауза. Слышно зажигалку. Вдох. Выдох.
— Ты слышишь? Её район. Она молчит... Все молчат...
Звук — я бросаю пачку сигарет в угол. Она ударяется о стену, рассыпается.
— На ***... на *** всё... — голос срывается. — Зачем я звонил? Зачем писал? Она же не ответит... Никогда... Ни-ко-г-да...
По слогам. С ненавистью. Потом всхлип.
— Деда... Станислав... ты меня слышишь? Я тут... в этой камере... А ты там... Ты ушёл за ней... А я не могу... Не могу... Потому что некуда...
Долгое молчание. Только шипение динамиков. Потом — резкий крик.
— ДИМА СКАЗАЛ БОРИСЬ! А ОХРАННИК — НЕ СТОИТ! А Я?.. А Я НЕ ЗНАЮ! Я ПРОСТО ХОЧУ, ЧТОБЫ ОНА... ЧТОБЫ ОНА...
Крик обрывается. Я, видимо, падаю. Слышен глухой удар тела об пол.
— ...обняла... — шёпот. — ...просто обняла... один раз... и сказала... «Коля, я здесь»...
Пауза. Я хожу по комнате. Шаркающие шаги. Потом снова голос, уже спокойнее, почти трезво.
— Три царапины... три... Как три гудка... Первый... второй... третий... И тишина... Она занята... Всегда занята... Или меня нет...
Вдруг — звук удара по столу. Что-то падает. Разбивается.
— А-а-а-а-а! — крик. Долгий, хриплый, как у раненого зверя. Потом — тишина. Только дыхание.
— ...я хочу домой... в Ташкент... к деду на могилу... Скажу ему: «Живы будем — не помрём, деда»... А он ответит: «Мы уже померли, внук»...
Пауза. Я, видимо, закуриваю снова. Щелчок зажигалки.
— ...знаешь... я ведь шёл к ней... с Димой... 600 метров... 600 ****ских метров... Не дошёл... Потому что... страшно... Страшно увидеть её... Или не увидеть...
— А сегодня... сегодня я сидел на полу... И смотрел на царапины... Три... Четыре? Нет, три... Три гудка... Три царапины... Три литра водки с Димой... Три... Всё три ****ый в рот...
Голос становится очень тихим, почти неразборчивым.
— ...она снилась мне... вчера... или не снилась... Стояла у окна... Без лица... И манила пальцем... А я... я шёл... И стена... стена росла... Между нами... бетонная... высокая...
Потом — резко, громко, почти истерично:
— Я НЕ ХОЧУ БОЛЬШЕ! НЕ ХОЧУ ЗВОНИТЬ! НЕ ХОЧУ ЖДАТЬ! НЕ ХОЧУ...
Стук. Я бью головой о стену. Один раз. Второй. Третий. Потом затихаю.
Шёпот:
— ...помогите... кто-нибудь...
Тишина на несколько секунд. Слышно только моё хриплое дыхание.
— ...ау... есть кто...
Пауза. Три секунды. Только шипение диктофона.
А потом — вздох. Короткий, едва уловимый. Выдох. Женский.
Не слово. Просто воздух.
Красная точка мигает. Запись идёт дальше. Но там уже ничего.
* * *
Я спустился в продуктовый при отеле. Купить хлеб, воду и, наверное, ещё одну бутылку. Руки тряслись мелкой, противной дрожью. Я не брился третий день, под глазами залегли черные круги, как у боксёра после тяжелого нокаута.
В очереди к кассе стояла женщина. Беременная. Живот уже большой, круглый, тугой. Она держала пакет с молоком, пачкой печенья и какими-то детскими ползунками. Розовыми. Или голубыми — в глазах рябило, я не разглядел.
Она была одна. Без мужа, который суетится рядом. Без матери. Просто стояла и смотрела на ленту транспортера, уставшая, но абсолютно спокойная. Обычная женщина. Лет двадцать пять. Волосы стянуты в небрежный хвост, на лице ни грамма макияжа.
Но было в ней что-то такое, отчего я залип. Какая-то завершенность. Я не знаю, зачем я это спросил. Язык сам повернулся во рту, помимо моей воли.
— Извините… А вы на каком месяце?
Она повернулась ко мне. Сначала испуганно. Наверное, подумала, что до неё доебался пьяный маргинал. Потом разглядела моё лицо. Увидела, что я не опасный. Я просто разбитый.
— Седьмой, — сказала она настороженно. — А что?
— А вы… счастливы?
Она улыбнулась. Не широко, а так одними уголками губ, устало и немного грустно.
— Счастлива? — переспросила она, глядя на свой живот. — Наверное. Я жду ребёнка. Это счастье. Даже когда страшно.
Я до одури хотел спросить про мужа, но не стал. Вместо этого спросил:
— А вы его любите? Ну… того, кто рядом.
Она посмотрела мне прямо в глаза. Долго. Потом сказала:
— Люблю.
Она расплатилась, забрала свой пакет и ушла. За ней мягко хлопнула стеклянная дверь. А я остался стоять с буханкой хлеба и бутылкой воды. Водку так и не взял.
А потом меня накрыло.
Я закрыл глаза прямо посреди магазина, под жужжание холодильников. И увидел Лизу. Не такую, как сейчас — холодную, молчаливую, недосягаемую где-то за бетонными стенами. А другую. Беременную. С таким же большим животом.
Она сидит на диване в нашей квартире. Где именно — неважно. В Ташкенте, в Москве, в долбаном Париже. Главное это наш дом. Она в моей старой, растянутой футболке, волосы распущены, на ногах дурацкие шерстяные носки. Она смотрит на меня.
Господи, этот взгляд.
Она всегда была закрытым человеком. Словами не разбрасывалась, эмоции прятала за семь тяжелых замков. Все вокруг думали, что она холодная, колючая, неприступная. Но я знал правду. Потому что видел её глаза. Когда она смотрела на меня, стена падала. В её взгляде было всё. Любовь, которая не лезет в громкие разговоры. Забота, которая не говорит «я волнуюсь», а просто молча гладит по спине. И ещё — благодарность. За то, что я есть. За то, что я не ушёл, когда она молчала.
В этой фантазии я подошёл к ней. Присел на корточки, положил голову ей на живот. Почувствовал щекой, как там шевелится что-то живое. Наше. Я поднял лицо. Она улыбалась. Спокойно, без надрыва. Я взял её лицо в ладони, провёл большими пальцами по скулам. Наклонился. Поцеловал в губы. Долго. Медленно. Так, чтобы она запомнила. Так, чтобы я запомнил.
— Я люблю тебя, — сказал я ей в этой картинке.
— Я знаю, — ответила она. И накрыла мою руку своей.
— Это мальчик. Я чувствую.
— Или девочка, — сказал я. — Главное, чтобы здоровая.
— И чтобы похожа на тебя, — сказала она, жмурясь. — Тогда будет красивая.
Я засмеялся. Она тоже. Потом в дверь позвонили. Пришла её мама с тортом. Мы пили чай. Говорили о том, как назовём.
А потом я открыл глаза.
Передо мной была полка с чипсами и томатным соком. Потолок магазина с мертвыми люминесцентными лампами. Холодный, стерильный свет. Гудение кассового аппарата. И никого рядом. Никакой Лизы. Никакого живота. Никого. Только кусок хлеба в одной руке, вода в другой. И сухие, потрескавшиеся губы, которыми я только что целовал её во сне наяву.
Я заплатил. Вышел на улицу. Сел на холодную железную лавку у магазина. Солнце било в глаза, но не грело. Я не прятался. Я смотрел на её район. Два километра. Одна станция метро. Там нет беременной Лизы. Нет нашего дома. Нет поцелуев. Там только молчание.
Я откусил хлеб. Сухой. Невкусный, как картон. Жевал и смотрел в сторону, где она живёт. Подумал: «Если бы у нас был ребёнок, я бы сейчас не сидел здесь как брошенная собака. Я бы был дома. И у меня была бы причина жить дальше».
Но нет. Ничего нет. Я встал. Пошёл обратно в отель.
* * *
Я вышел из отеля, когда уже стемнело. Небо висело низко, серое, мокрое. Моросило. Не дождь даже. Какая-то мерзкая, ледяная взвесь в воздухе, которая пробирает до костей за минуту. Зонт я не взял. Зачем?
Дошёл до «Партизанской». Спустился в подземный переход. Там всегда людно, но сегодня этот поток казался особенно плотным. Все куда-то шли, спешили укрыться в своих теплых квартирах. Я встал у облицованной мрамором стены, достал сигарету. Закурил. В переходе нельзя, но мне было плевать. Никто не сделал замечание. Всем было насрать.
Спустился на эскалаторе. Внизу, в длинном гулком коридоре, играл старик на аккордеоне. «Подмосковные вечера». Фальшиво, тягуче, с надрывом. Я бросил ему мелочь не глядя, просто выгреб всё, что звякало в кармане. Он кивнул, не переставая растягивать меха.
Я прошёл дальше, к тупику. Там стояла скамейка. Железная, ледяная. Сел. Достал из пакета водку пол-литра, взял в ларьке у входа. Пластиковый стаканчик, мутный и мягкий. Налил до краёв. Выпил за раз, не дыша. Горло обожгло, глаза защипало.
Хорошо.
Мимо шли люди. Семья с ребёнком — мальчик лет пяти вытаращился на меня, мать брезгливо дёрнула его за руку: «Не смотри». Девушка в наушниках пронеслась быстрым шагом, даже не повернув головы. Два мужика в спецовках притормозили, один хмыкнул: «Глянь, красавчик отдыхает». Я не понял, пошутил он или просто констатировал факт. Второй усмехнулся. Прошли. Налил вторую. Выпил.
В голове тяжело зашумело. Темнота перехода загустела. И в этой темноте начала проступать картинка.
Зима. Измайловский парк. Год назад. Снег. Сухой хруст под ногами. Она идёт рядом, в моей куртке я отдал, потому что ей было холодно. Куртка ей велика, рукава болтаются, она смеётся, пряча красные от мороза щеки в воротник. На входе стоит огромная ёлка, ещё новогодняя. Мы идём по аллее. Пруд замёрз, лёд укрыт снегом. Она дышит на мои замерзшие руки, трёт их своими ладонями. Я целую её в холодный лоб. Она закрывает глаза. Мы молчим... как самые близкие люди на земле.
Я открыл глаза. Водка кончилась. Стаканчик валялся на заплеванном полу. Я нашарил в пакете сигареты — пусто. Скомкал пачку и выкинул под скамейку. И тут я увидел её.
Собака. Бродячая. Дворняжка, грязная, шерсть свалялась сосульками, одно ухо торчит, другое висит. Она стояла метрах в трёх от меня и смотрела. Не подходила, не лаяла. Просто смотрела умными, человеческими глазами.
— Ну чего ты? — сказал я. Голос прозвучал хрипло, как чужой. Она вильнула хвостом. Один раз. Осторожно. Я похлопал ладонью по железной скамейке рядом с собой.
— Иди сюда.
Она подошла. Медленно, неуверенно переступая грязными лапами. Принюхалась к моим ботинкам. Шершаво лизнула шнурок. Я протянул руку, погладил её за ухом. Шерсть жёсткая, грязная, а под ней — горячая кожа. Собака тяжело вздохнула. Села на холодный пол и положила морду мне на колено.
Я не знаю, почему я это сделал. Я наклонился и обнял её. Прямо так, сидя на скамейке в московском метро, обнял грязную уличную дворняжку, прижал к себе. Уткнулся носом в её свалявшуюся шерсть. Пахло пылью, прелой листвой, сыростью и чем-то живым. Не как от людей. Я заплакал. Не всхлипывая. Просто горячие слёзы потекли сами по себе. Текли и текли, впитываясь в собачью шерсть. Собака не уходила. Она подняла морду и лизнула мою щеку. Шершавым языком. Слизала слезу.
— Ты хоть не молчишь, — прошептал я ей.
Я сидел так долго. Не знаю сколько. Люди проходили мимо. Никто не остановился. Один мужик брезгливо покосился и ускорил шаг. Женщина с коляской обогнула нас по широкой дуге. Всем было всё равно. А я обнимал собаку, и мне казалось, что она единственная в этом огромном бетонном городе, кому не насрать. Хотя на самом деле ей было просто холодно и голодно. Но я цеплялся за это тепло как за спасательный круг.
Потом я отстранился. Посмотрел на неё.
— Есть хочешь? — спросил я. Она снова вильнула хвостом.
Я порылся в пакете. Нашёл кусок того самого утреннего сухого хлеба. Разломил пополам. Протянул ей на открытой ладони. Она сглотнула его мгновенно, даже не жуя. Я отдал вторую половину. Она съела и её. Потом я тяжело встал. Собака тоже поднялась.
— Мне пора, — сказал я. — Извини.
Она смотрела на меня. Я пошёл к эскалатору. Она сделала несколько шагов следом, потом остановилась. Я обернулся.
— Иди, — сказал я. — Тебе здесь лучше. Чем со мной. Она села на пол. Не пошла за мной.
Я поднялся наверх. Вышел на улицу. Дождь кончился. Сыро, зябко, но хотя бы не льёт. Я пошёл в отель. Телефон в кармане молчал. Три царапины на руке заныли. Я почесал их. Больно. В номере я рухнул на кровать. Не раздеваясь. Закрыл глаза и представил, что собака пошла со мной. Что она лежит у моих ног. Греет. Уснул.
* * *
Я спустился вниз. Голова чугунная. Во рту будто кошка нагадила. Мне нужен был чёрный кофе, самый горький, чтобы прожечь эту тошноту. Взял стаканчик в автомате. Отпил. Обжёг язык. Горечь. То, что надо.
В лобби было тихо. Молодой охранник тупил в телефон. Старик в углу раскладывал пасьянс, не поднимая головы. За окном снова моросил московский дождь, люди спешили мимо, прячась в капюшоны. Я смотрел сквозь стекло на улицу и думал о том, что через пару дней уеду домой. И ничего, блять, не изменится.
А потом я увидел её. На другой стороне улицы. Тёмное пальто. Сумка через плечо. Волосы.
Лиза.
Она стояла под пластиковым козырьком у входа в метро и смеялась. Искренне, запрокинув голову. Так она смеялась, когда мы только познакомились. Так смеялась зимой в Измайловском парке, пряча нос в колючий шарф.
Я вскочил. Кофе выплеснулся на руку, обжигая кожу. Плевать.
— Лиза….
Она не слышала. Или не обращала внимания. Я подошёл вплотную к стеклу.
— Лиза! Прохожие оборачивались. Кто-то ускорил шаг. Она смеялась. Потом развернулась и пошла к метро. Легко. Быстро. Как всегда. Я ударил открытой ладонью по стеклу.
— Лиза! Никакой реакции. Она уже спускалась вниз по ступеням. Я отчаянно колотил по стеклу.
— Лиза!
За спиной скрипнуло. Я резко обернулся. Охранник стянул наушники.
— Вы что-то хотели?
— Девушка, — выдохнул я. Голос сел, превратившись в сип. — Вон там. Она только что была. Вы видели?
Он нахмурился.
— Какая девушка?.
Я снова прилип к окну. Тротуар. Бабка с тележкой. Жирный голубь. Двое студентов делят один зонт. Больше никого.
Я не понял.
Только что.
Буквально секунду назад она была здесь.
— В пальто, — сказал я, указывая пальцем на пустой тротуар. — Чёрное пальто. Волосы. Она смеялась.
Охранник посмотрел на улицу, потом перевел тяжелый взгляд на меня.
— Не знаю, — сказал он осторожно, как говорят с буйными. — Я никого не заметил.
Я почувствовал, как во рту пересохло до состояния наждачки. И тут мозг выдал окончательный сбой.
— Айт-чи... У ерда ;из турган эди. Кўрдингизми?.
Охранник уставился на меня круглыми глазами.
— Что?.
Я замолчал. Сам не понял, в какой момент перешёл на узбекский.
— Извините, — пробормотал я. — Ничего.
Охранник ещё несколько секунд сверлил меня взглядом.
— Может, воды?
— Нет.
Я вернулся к автомату. Кофе остыл. Взял стаканчик, сделал глоток. Горечь никуда не делась. За окном всё так же моросил дождь. И почему-то мне стало по-настоящему страшно. Не потому, что я увидел Лизу. А потому, что на секунду я был абсолютно, железобетонно уверен, что она настоящая.
Я поднялся в номер. Закрыл за собой дверь, привалился к ней спиной и сполз на пол. Голова кружилась. В ушах стоял тонкий, непрерывный звон. Я закрыл глаза, пытаясь унять тошноту.
* * *
Пол в доме деда холодный, застелен линолеумом в мелкий цветочек. Я сижу на полу, скрестив ноги. Мне лет пять. На мне синяя фланелевая пижама с машинками. Пахнет старым деревом и пылью. Дед сидит в своём продавленном кресле, которое скрипит при каждом его вздохе. Перед ним на низком столике лежат часы с кукушкой. Те самые, которые он привёз из России ещё в восьмидесятых. Я помню их с детства огромные, тяжелые. Он их чинит. Пинцет, крошечные винтики, разложенные на старой газете, лупа, натянутая на лоб резинкой. Руки у него большие, в глубоких морщинах, с въевшимися чёрными полосками мазута под ногтями. Следы вечной, тяжелой работы.
— Амир, — говорит он спокойно, не отрываясь от механизма. — Часы идут, пока их заводят. А если не заводить, остановятся. Он поднимает голову. Глаза выцветшие, но добрые. Дед усмехается одним уголком рта. — Ничего само не работает, Амир. Даже часы. Он протягивает мне старый, обшарпанный деревянный корпус. Я беру его в руки. Часы неожиданно тяжелые. Стекло покрыто тонкой паутиной трещин. Стрелки замерли. Я вглядываюсь в циферблат, пытаясь разобрать время, но не вижу цифр. Только мутное, желтоватое пятно.
— Заведи, — говорит дед. Я пытаюсь повернуть тугую заводную головку. Она не поддаётся. Пальцы соскальзывают.
— Поздно? — спрашиваю я, чувствуя, как внутри нарастает детская паника. Дед молчит.
Я перевожу взгляд на кресло. Оно пусто. Газета на полу. Пинцет. Брошенная лупа. Деда нет. Я остаюсь один.
Но часы вдруг начинают тикать. Громко, сухо, прямо у меня в руках. Я поднимаю голову. Они висят на стене. Но это не дедовская стена. Обои в цветочек. Знакомые. Дешёвые. Пошлые. Стена гостиничного номера на Измайловском.
Я всё ещё чувствую тяжесть часов в ладонях. Снова смотрю на циферблат. Стрелок по-прежнему нет. Цифр тоже. Но внутри мутного стекла вдруг что-то вспыхивает. Одно-единственное число. Чёткое, как удар под дых в подворотне. Я не понимаю, что оно значит. Но почему-то от этого числа мне становится до тошноты страшно. Я судорожно моргаю.
Комната исчезает.
Я стою на мосту через Москву-реку. Глухая ночь. Фонари горят жёлтым, болезненным светом, выхватывая из темноты куски асфальта. Вода внизу чёрная, маслянистая. Почти неподвижная. Ветер пробирает до костей. В правой руке я всё ещё сжимаю дедовские часы. Поднимаю голову. Она стоит рядом. Лиза. В том самом пальто, которое носила прошлой зимой. Тёмное. Короткое. С туго затянутым поясом. Волосы распущены и бьются на ветру. Она смотрит прямо перед собой. Не на меня.
— Лиза, — зову я. Голос хриплый. Словно чужой. Она молчит. Я делаю неверный шаг к ней.
— Ты меня слышишь?
Молчит.
Я протягиваю руку, чтобы коснуться её рукава. Она просто убирает свою руку и прячет её глубоко в карман пальто. Одно движение и между нами снова бетонная стена.
— Почему ты молчишь? — кричу я сквозь ветер. Она медленно поворачивает голову. Смотрит на меня. Просто смотрит пустыми глазами.
— Ты сам знаешь, — говорит она тихо, но я слышу каждое слово.
— Нет, — отвечаю я. — Не знаю.
Мы идём по мосту. Она впереди. Я на шаг позади, как привязанный. Я не вижу в темноте ни начала моста, ни его конца. Только её удаляющуюся спину.
— Остановись, — прошу я. Она идёт дальше.
Я останавливаюсь, надеясь, что она обернется.
Она продолжает идти, не сбавляя шага.
Её силуэт растворяется в жёлтом свете, становится всё меньше. А потом исчезает совсем.
— Лиза…
Тишина.
— Лиза!
И только холодный ветер с реки.
Я просыпаюсь.
* * *
Я открываю глаза. В номере темно. Телефон на тумбочке. Беру. Время — 04:19.
— Что ты хочешь мне сказать?
Тишина. Только часы на телефоне переваливают на 04:20. Девятнадцать прошло. Я не сплю до утра. Лежу, смотрю в стену. Думаю только об одном. Я встаю. Иду в душ. Смотрю в зеркало. Говорю себе:
— И всё, что между нами было и не будет…
* * *
Я спустился на первый этаж. В кафе за стойкой никого. Зато за дальним столиком сидела женщина с ребёнком. Мальчик лет трёх, в полосатой кофте. Женщина пила кофе, смотрела в телефон. Ребёнок вертелся, хватал ложку, стучал по столу. Я взял чёрный кофе и сел у окна. Недалеко от них. Мальчик уронил ложку. Звякнуло. Я наклонился, поднял. Протянул.
— Спасибо, — сказала женщина.
Улыбнулась рассеянно. Ребёнок выхватил ложку, снова застучал. Я кивнул. Отвернулся к окну. Я пил маленькими глотками. Смотрел, как за окном дворники метут асфальт. Вчерашний дождь кончился, но лужи остались. Мальчик засмеялся. Женщина погладила его по голове. Просто так, машинально. Я смотрел на них. В груди заныло. Я допил кофе. Встал. Пошёл к выходу. Женщина не обернулась. Ребёнок смотрел на меня, пока я не скрылся за дверью.
* * *
Я поднялся в номер. Ключ-карта не сработала с первого раза. Со второго открыл. В номере пахло свежестью. Кто-то заходил. Простыни поменяли. Полотенца сложили пирамидкой. Я сел на кровать. И заметил. На подушке лежала конфета. Маленькая, в красной обёртке. Карамель «Буревестник» или что-то вроде. Дешёвая, с пупырышками. Я взял её. Обёртка хрустела. Уборщица. Та самая, которая заходила в первый день и увидела меня плачущим. Та, что сказала: «Зайду позже». Я смотрел на конфету. Вертел в руках. Положила конфету на подушку, как будто я ребёнок. Как будто я заслуживаю сладкого. Я развернул. Сунул в рот. Карамель липла к зубам, была приторной и немного горькой. Я проглотил. Облизнул губы. Посмотрел на подушку. Там остались крошки. Я стряхнул их. Лёг. Запах свежего белья успокаивал. Я закрыл глаза. Я не плакал. Просто лежал. Потом встал. Подошёл к окну. Её район. Два километра. Конфета была приятней, чем любое её сообщение. Я посмотрел на телефон. Сел за стол. Налил воды из кулера. Выпил. Начал считать деньги. На билет хватало. На еду — почти нет. Я подумал: «Ничего. Доеду. Дома накормят». Усмехнулся. Конфета всё ещё была сладкой на языке.
Этот сладкий вкус дешёвой карамели вдруг сорвал какую-то заглушку в голове. Память — сука, она всегда бьет под дых.
19 июля. Прошлый год. Мой день рождения.
Я прилетел в Москву утренним рейсом. Весь день мотался по жаре, задыхаясь от паники и дурацкого страха. Телефон жег карман джинсов, но я часами не решался ей написать. Боялся испортить всё с первой же строчки. Сломать то хрупкое, что мы тащили за собой из Ташкента.
Вечером дошел до центра. Стемнело, город зажег огни, стал огромным, чужим и невыносимо красивым. Я сел на брусчатку прямо посреди Красной площади, достал телефон и решил наводить азарт. Срезать углы.
Набрал сообщение: «Слушай, а ты знаешь, Нукусская улица так сильно изменилась в Ташкенте. Там сейчас вообще всё по-другому перестроили».
Она ответила почти сразу, удивленная: «Да? Покажи»
И тогда я сделал селфи. Дурацкое, с шальной улыбкой на фоне подсвеченных башен Кремля — и скинул ей.
«Ну ты и жук!» — прилетело в ответ. И три скобочки.
Я ждал её несколько часов. Пересчитывал шагами брусчатку, курил, смотрел на Исторический музей. А потом экран мигнул: «Выхожу».
Станция «Площадь Революции». Тяжелые деревянные двери метро распахиваются, и из этого подземного гула вылетает она. В рубашке, растрепанная, глаза горят. Увидела меня метров за тридцать.
Она бежит напролом, не обращая внимания на толпу, на прохожих, на весь этот огромный мегаполис вокруг. С ходу бросается мне на шею, врезается в грудь всем телом. Я ловлю её, отрываю от брусчатки, и мы кружимся с ней прямо там, на Красной площади, под тяжелым московским небом. Она смеется мне в ухо, крепко сжимает лопатки пальцами, и в тот момент мне казалось, что этот город принадлежит нам двоим. Что расстояние это просто цифры в авиабилете.
* * *
Я моргнул. Конфета окончательно растаяла, оставив во рту приторную, липкую горечь. Я подошел к раковине, долго полоскал рот холодной водой, чтобы смыть этот грёбаный сахар. Поздно. Я вытер лицо жёстким отельным полотенцем. Посмотрел в зеркало. От того парня, который кружил её на Красной площади, не осталось ничего. Оболочка. Серая кожа, впалые щеки и пульс, который еле бьется на девяноста на шестьдесят. Я вышел обратно в комнату. В ней больше не было ни призраков, ни голосов из стен, ни ожидания. Только пустые бутылки, смятая постель и запах хлорки. Мертвая, оглушительная статика. Я вдруг понял одну простую, почти физиологическую вещь: если я останусь в этом номере еще на одну ночь, я из него не выйду. Измайловское шоссе, 71 превратилось в склеп.
Я вытащил из-под кровати чемодан. Раскрыл его на полу. Стал механически швырять туда вещи. Джинсы, футболки, провода. Мне было абсолютно некуда идти, но оставаться здесь означало сдохнуть.
В этот момент телефон на столе коротко завибрировал.
Я замер. Рука скомкала какую-то рубашку. Медленно подошёл к столу. Взял мобильник.
Не она.
Ибрагим. Третий курс, режиссёрский.
«Амир, ты в Москве?»
Я смотрел на эти буквы. Да, я в Москве. На самом её ****ском дне.
«Да».
Ответ прилетел сразу:
«Кувонч и Юсуф здесь, на декаде выпускников. Может, заскочишь?»
Я перечитал сообщение дважды. Декада выпускников. Та самая декада, ради которой она сюда приехала. Та самая тусовка, где она сейчас, возможно, смеется, пьет кофе и обсуждает дипломы, пока я гнию на девятнадцатом этаже. Я сжал челюсти.
«Буду», — набрал я.
Скинул короткое сообщение Юсуфу:
«Вы где?»
Он ответил через минуту:
«Отель у Ботанического сада. Ждём, 23-й этаж».
Двадцать третий. Не девятнадцатый. Слава Богу. Я застегнул молнию на чемодане. Накинул куртку. Оглянулся на номер 1924 в последний раз. На дурацкие обои, на выключенный телевизор, на пустую подушку.
Я вышел в коридор и с силой захлопнул дверь.
Спустился на первый этаж. Подошел к стойке. Положил пластиковую ключ-карту на стол. Администратор даже не подняла глаза от монитора. Я вышел на улицу. Потащил чемодан к метро. Колеса громыхали по асфальту. Дошел до станции. Спустился по эскалатору. Ступеньки ехали медленно. Я смотрел на затылок мужчины, стоящего передо мной. На нем была серая куртка. На платформе было прохладно. Поезда не было. Я остановился у края и стал ждать. Прошла минута. Две. Пять. Я ждал поезд десять минут. Просто стоял с чемоданом и смотрел на рельсы. В голове не было ни одной мысли. Вообще ничего. Полный ноль. Наконец из тоннеля показался свет. Поезд подъехал, двери разъехались. Я зашел в вагон. Людей было мало. Я сел на свободное место, зажал чемодан между коленями. Повернул голову и стал смотреть в окно.
«Измайлово». Двери закрылись. Поезд тронулся.
За окном мелькали какие-то провода, столбы, бетонные ограждения. Я просто смотрел на них.
Станция «Локомотив». Поезд остановился. Двери открылись. Пара человек зашла, кто-то вышел. Двери закрылись. Поехали дальше.
Станция «Бульвар Рокоссовского». Я смотрел на свое отражение в темном стекле. Мятое лицо, черная водолазка. Я не думал о ней. Не думал о том, что еду от нее. Я просто сидел.
Станция «Белокаменная». Колеса стучали ровно. Монотонно. Этот звук заполнял всё в голове.
Станция «Ростокино». Я перехватил ручку чемодана поудобнее.
Станция «Ботанический сад». Голос диктора. Поезд остановился. Я встал, потянул чемодан за собой и вышел на платформу.
Поднялся наверх. Вышел на улицу. Нашел нужный отель — огромное современное здание, стекло и бетон. Зашел внутрь. Вызвал лифт. Кабина поехала наверх. Нажал на кнопку. Двадцать третий этаж.
* * *
Дверь открыл Кувонч. В спортивках, майке, лохматый.
— Ассаламу алейкум, Амир! — он обнял меня. Хлопнул по спине.
— Ваалейкум ассалам, — ответил я.
Юсуф подошёл следом, кивнул, улыбнулся.
— Амир, заходи, брат.
Я зашёл.
Номер обычный двухместный. Две кровати, диван, столик. На подоконнике пустые бутылки, пепельница полна окурков. За окном — Москва. Я подошёл к окну. Прижался лбом к холодному стеклу.
— Чего ты? — спросил Юсуф.
— Смотрю.
— На что?
— На неё.
Они не поняли. Я не стал объяснять.
— Амир, ты чего застыл? —
Кувонч похлопал по плечу.
— Давай выпьем.
Я отошёл от окна. Сел на диван.
* * *
Вечером вышли гулять. Шли по проспекту Мира. Говорили о Москве, о Ташкенте. О том, что здесь всё чужое, а дома — лепёшки, солнце... Я молчал. Шёл, смотрел на витрины.
— Ты же отчислился. Чего ты здесь забыл?
— Девушку.
— А она?
— Молчит.
— Тогда зачем?
Я остановился. Повернулся к ним.
— Я не знаю. Но я не могу уехать. Если я уеду, я потеряю город. А если потеряю город, то потеряю и её.
Юсуф покачал головой. Кувонч усмехнулся.
— Романтик блять.
— Знаю.
* * *
Зашли в «Перекрёсток». Купили водку, пиво, сок, чипсы, хлеб, сыр, помидоры. Кассирша пробила, не глядя на нас. Возвращались молча. Я смотрел вверх — на небо, на провода, на окна. В одном из них зажгли свет.
В номере разложили закуски. Кувонч разлил водку по пластиковым стаканчикам.
— За встречу.
Выпили.
— За Ташкент.
Выпили.
Потом говорили. О политике — вяло. О деньгах — у всех нет. Об учёбе — все бросили или бросают.
— Давай лучше выпьем за то, чтобы мы все оказались дома.
Выпили.
* * *
Ближе к двум зазвонил телефон Юсуфа. Он поднял трубку. Слушал, кивал. Потом сказал:
— Искандер. Пьяный. Говорит, что уснул на ступеньках у какого-то подъезда. Телефон украли. Не знает, где находится.
Юсуф вздохнул.
— Он вчера ушёл в загул с какими-то левыми ребятами.
— И где он? — спросил Кувонч.
— Не знает. Сказал, что очнулся, холодно, темно. Попросил забрать.
Кувонч выругался.
— Жаляп.
Через час Искандер появился — без шапки, без телефона, в расстёгнутой рубашке. Глаза красные, лицо опухшее. Он молча прошёл в угол, лёг на пол. Ничего не сказал.
Мы переглянулись. Я смотрел на Искандера. Он похож на меня. Только я не сплю на ступеньках. Я сплю в отелях. Мы сдвинули две кровати. Искандер не двигался с пола. Юсуф предложил ему лечь на кровать, он отказался. Сказал: «Я отсюда не встану».
Мы легли. Все на одну кровать. Я оказался с краю. Смотрел в потолок. За окном — Москва. Мигали огни. Где-то внизу шуршали шины. Засыпая, я провёл пальцем по трём царапинам. Они заживали. Медленно, но заживали.
* * *
Проснулся от того, что Искандер уже сидел на полу и пил кофе. Выглядел он чуть лучше.
— Извините, пацаны, — сказал он. — Вчера перебрал.
— Бывает, — сказал Юсуф
Искандер сидел на полу. Уже с новым телефоном. Дешёвым, кнопочным. Купил в переходе у метро за копейки.
— Нашёл? — спросил я.
Он кивнул.
— Да. Лишь бы звонил.
Мы помолчали.
— Дерьмо всё это, — сказал он наконец.
— Угу.
Он отпил кофе.
— Ничего. Переживём.
Я ничего не ответил. Искандер тоже. Мы сидели молча.
* * *
Вечером в номер постучали. Зашли несколько человек с параллельного курса — ребята, которые учились с нами на одном потоке, но на другой специальности. Алина с короткой стрижкой, Саша в очках, Дима — тихий, Анна с длинными волосами. И ещё двое, имён я не запомнил. Они принесли с собой три бутылки какого-то дешёвого вина и пакет с пивом. В комнате сразу стало тесно, шумно, потянуло уличным сквозняком.
И вот тут они все просто охуели.
Прямо с порога, как только двери открылись и они разглядели меня на диване. Вся их предвкушающая веселость мгновенно испарилась. Комната замерла. Сашка в очках так и застыл в проходе с пакетом, у Анны рот приоткрылся. Никто, блять, вообще не ожидал меня тут увидеть. Мы же все ташкентские, весь поток наш оттуда. Они железно знали, что я отчислился. В их головах я сидел дома. А тут они открывают дверь в московском номере на двадцать третьем этаже, и посреди этого бардака сижу я. Небритый, синяки под глазами в пол-лица, взгляд дикий, руки трясутся мелкой дрожью. Я выглядел как ходячий покойник, которого только что откопали из-под Измайловского бетона. Шок у них был тотальный, максимальный, какой только мог быть.
— Еба-а-ать… Колян?! — Сашка аж очки пальцем прижал к носу, будто глазам своим не верил.
— Ты откуда здесь взялся?! Ты же в Ташкенте!
— Охуеть можно… — тихо выдохнула Алина, остановившись посреди комнаты и уставившись на меня в упор.
Для параллельного курса я был Коля, потому что так меня записали в дебильных списках в самом начале. Для Кувонча и Юсуфа — Амир. Я уже привык раздваиваться, это не требовало усилий. Просто переключаешь тумблер в голове и отзываешься на другое имя. Но сейчас обе мои половины были размазаны одинаково хреново.
Разлили по пластиковым стаканам. Выпили. Искандер так и сидел в углу на полу, поджав ноги, безучастно разглядывая свои ботинки. На него никто не обращал внимания.
Потом Саша в очках предложил игру «Я». Правила простые: каждый по очереди говорит фразу, начинающуюся с «Я». Задача — сказать так, чтобы никто в комнате не засмеялся. Если кто-то смеётся — он получает штрафное слово. В следующем круге эти слова надо обязательно вставлять в свою новую фразу. Чем больше слов — тем дебильнее выходит конструкция.
— Идиотская игра, — сказал я и плеснул себе еще водки.
Начали. Первый — Дима: «Я люблю котов». Никто не засмеялся. Все сидели трезвые, серьезные. Второй — Анна: «Я хочу домой». Тишина. Третий — Саша: «Я забыл паспорт».
Моя очередь. Я взял стакан, посмотрел сквозь мутный пластик на свет люминесцентной лампы. В голове было пусто, как в выпотрошенной рыбе. И вдруг я сказал, глядя в стену перед собой:
— Я приехал в Москву ради девушки, которая меня не ждет.
Тишина вышла длинной. Алина перестала болтать ногой. Музыка из телефона Кувонча казалась слишком громкой.
— Это не смешно, — сказала Анна и опустила глаза.
— А и не должно быть смешно, — сказал я. — Правила — никто не засмеялся. Всё в силе. Пейте.
Игра пошла по второму кругу. Люди начали пьянеть, расслабляться. Кто-то получил слово «лысый», кто-то «красные трусы», кто-то «спит с медвежонком». Комната потихоньку ржала, Саша пытался вставить «красные трусы» в рассказ про декана, выходило глупо.
Мне ничего не добавляли. На мои фразы никто не смеялся. Физически не мог. Когда очередь доходила до меня, я просто выдавал куски своего похмелья. Я говорил: «Я смотрел на её район и не мог заснуть». Потом, через круг: «Я заводил часы в четыре утра, потому что старик в Кашгаре сказал, что они встанут». Они не понимали, про какого старика и какие часы я несу, но не смеялись. Было слишком душно от моей трезвости.
— Коля, хватит грузить, — Дима поморщился, наливая пиво. — Игра есть игра. Давай полегче.
— Я так играю, — сказал я.
В конце круга Алина, уже пьяная, с покрасневшими щеками, захлопала в ладоши.
— А теперь финал! Каждый называет свои слова по очереди, собирает всё вместе!
Все заржали, когда Саша выдал свою тираду про котов, медвежонка и трусы. Вышло шумно. Моя очередь. Я встал с дивана, держа стакан. Посмотрел на Алину, потом на Кувонча.
— Я приехал в Москву ради девушки, которая меня не ждет. Я смотрел на её район и не мог заснуть. И я всё ещё её люблю.
И всё.
В комнате стало тихо, как в могиле. Юсуф вздохнул и отвернулся к окну. Саша в очках замер со стаканом у рта. Парень с параллельного, тот, что сидел в углу и до этого вообще молчал, поднял голову, посмотрел на мои трясущиеся руки и тихо сказал:
— Коль, забей. Сам разберешься.
Я поставил пустой пластик на стол, повернулся и вышел в коридор.
В конце этажа было панорамное окно во всю стену. Москва. Я прислонился лбом к стеклу. Оно было ледяным, от него шла прохлада.
Сзади скрипнула дверь номера. Шаги по ковролину. Тихо шуршала ткань. Подошла Алина. Щелканье зажигалки, резкий запах серы, а потом — табачный дым.
— Коль, ты чего? — спросила она. Голос у неё без этой пьяной компании стал тише, тоньше.
— Смотрю.
— На что?
Я пожал плечами, не отрывая лба от стекла.
— На город.
— Девушка?
Огонёк сигареты отразился в стекле возле моего глаза.
— Да.
Она выдохнула дым прямо в стекло, оно покрылось мутным налетом и медленно таяло.
— Ты её видишь? Отсюда?
— Нет. Не вижу.
— А чего тогда стоишь, пялишься?
— Не знаю. Просто знаю, что она где-то там. Среди этих коробок. Сидит, чай пьет. Или спит.
Алина долго молчала. Курила, сбрасывая пепел прямо на подоконник, подталкивая его пальцем в щель рамы.
— Может, сходишь к ней? Ну, раз приехал.
— Боюсь.
— Чего ты боишься?
— Боюсь, что она ничего не скажет. Откроет дверь, посмотрит и промолчит.
Алина усмехнулась. Коротко так, зло.
— ***во.
— Угу.
— Но знаешь... — она повернулась ко мне боком, привалилась спиной к подоконнику, разглядывая мой профиль. — Я бы, наверное, так не смогла.
— Как?
— Ну вот так. Собрать шмотки, просрать учёбу, проехать хрен знает сколько тысяч километров просто ради этого. Это всё-таки сильный поступок, Коль. Дурацкий, конченый, но сильный. *** знает, чем это у тебя закончится, но ты хотя бы попытался.
Я покачал головой. Мне было тошно от её похвалы.
— Сильно тупо. Это называется по-другому, Алин. Это сильно тупо.
— Может, и тупо, — она швырнула окурок вниз, в вентиляционную отдушину. — Какая, нахрен, разница? Если тебя штырит, ты же не думаешь. Если любишь — то любишь. Там мозги отключаются. У меня тоже такое было.
Я повернул голову. Посмотрел на её короткую стрижку, на размазанную тушь под левым глазом.
— И что?
— Что-что... — она обняла себя за плечи, будто ей стало холодно.
— Парень был. Из Самары. Тоже ходил за мной, как привязанный. Стихи писал, дурак. Цветы эти вечные, веники дурацкие таскал. А я молчала. Мне казалось — ну куда он денется, он же никуда не денется, всегда под рукой. Думала, потом разберусь.
Она замолчала, полезла в карман за второй сигаретой, но пачка оказалась пустой. Она смяла её в кулаке и бросила на пол.
— А потом он просто в один день собрал сумку, купил билет на поезд и уехал обратно. Насовсем. Даже записку не оставил. Отрезал и всё.
— Ты его любила? — спросил я.
Алина посмотрела на свои пальцы, испачканные в табачном пепле. Пожала плечами.
— Да *** его знает, Коль. Наверное. Теперь-то какая разница. Может, и любила.
Она оттолкнулась от подоконника, поправила футболку.
— Ладно. Пойду я. А то эти долбоёбы там уже, наверное, по второму кругу в своё «Я» играют, Сашка без меня всю водку сожрёт.
— А он? — спросил я ей в спину, когда она уже дошла до двери номера. — Тот парень из Самары.
Она остановилась.
Взялась за ручку двери, повернула её. Полумрак коридора выхватил её бледное плечо. Не оборачиваясь, она глухо бросила:
— Не вернулся.
Я остался у панорамного окна один. Смотрел на Москву. Тысячи, миллионы чужих, равнодушных огней. И где-то там, в одной из этих бетонных сот, абсолютно плевав на то, что я стою здесь на двадцать третьем этаже, жила она.
* * *
Следующие три дня превратились в одну сплошную, вязкую галлюцинацию.
Я не выходил из номера. Мое давление упало и намертво зафиксировалось на отметке девяносто на шестьдесят. Это такое состояние, когда гравитация давит на тебя в два раза сильнее обычного. Когда даже для того, чтобы просто повернуть голову на подушке, нужно усилие, как при подъеме штанги. В ушах стоял ровный, тихий звон.
Пацаны видели, что я сдыхаю. Но у нас не принято лезть в душу с терапией и разговорами, если человек сам не просит. Они просто жили. Уезжали тусить, а я оставался гнить на кровати.
Каждую ночь это повторялось по одному и тому же сценарию. Я лежал в темноте, уставившись в телефон. Обновлял её чат. Смотрел на статус «в сети». Она была там, живая, кому-то отвечала, с кем-то смеялась. А потом, часа в три или четыре утра, в коридоре раздавался грохот, и дверь распахивалась.
Вваливались они. Врубали яркий свет, от которого резало глаза до слез. От них несло морозным московским воздухом, дешевым пивом, перегаром и чужими духами.
— Тихо, бля, Амир спит! — шипел Кувонч, с грохотом спотыкаясь о чьи-то кроссовки.
— Да он не спит, он в анабиозе, — ржал Искандер. Тот самый Искандер. Москва его вылечила быстро.
Они садились прямо на пол или на соседнюю кровать. Пшикали жестяные банки.
— Не, ну ты видел ту, на баре? Которая с режиссерского? ****ец она выдала...
— Да она ****утая, отвечаю. Я ей и говорю: поехали...
Орали, перебивая друг друга. Вспоминали клубы, случайные знакомства, драки у входа, тусовки ВГИКа. У них била жизнь ключом. Горячая, тупая, молодая жизнь.
А я лежал с краю кровати, натянув одеяло до подбородка, потому что меня бил ледяной озноб, и слушал это всё. Я был как труп, который забыли вынести из комнаты, где проходит вечеринка. Когда мне нужно было в туалет, я вставал и шел, держась одной рукой за стену, потому что пол уходил из-под ног, а перед глазами плыли густые черные пятна.
Юсуф иногда подходил, ставил на тумбочку бутылку воды или холодную шаурму в пакете.
— Брат, поешь.
— Не лезет, — отвечал я сухими, потрескавшимися губами.
На третью ночь они пришли особенно шумные.
— Там завтра во ВГИКе закрытие показов будет, — гудел Кувонч, стягивая майку. — Там вообще все будут. Вся наша ташкентская диаспора.
Все будут. И она там будет.
Смеется, пьет кофе, обсуждает дипломы. Я посмотрел на экран телефона. «В сети». Она была там. Живая, дышащая. Кому она писала? С кем договаривалась о встречах? Я лежал на чужой кровати и медленно умирал от каждого её появления в онлайне.
А потом батарейка внутри окончательно сдохла. Последний процент сгорел. Я понял, что если не поставлю точку сам, прямо сейчас, я просто свихнусь в этом номере и выйду в окно двадцать третьего этажа.
Я открыл диалог. Пальцы были ледяными. Я начал печатать быстро, на одном дыхании, не перечитывая, чтобы не дать себе шанса стереть текст, как делал это сотни раз до этого.
«Лиза. Я скажу прямо. Наша проблема была в молчании. Мы говорили серьёзно только тогда, когда всё было плохо, и постоянно замалчивали обиды.
Я в Москве с 29 мая. У меня сильно упало давление, я еле стою на ногах, но я всё равно звонил. Думал, может, твое сердце почувствует, что это я. Первый гудок, второй, третий. И тишина. Я писал. Ты не отвечала.
Но, Лиза, почему ты молчишь?
Я пролетел и проехал за эти недели: Ташкент — Тараз — Бишкек — Иссык-Куль — Кашгар — Бишкек — Ташкент — Москва. Восемь тысяч километров. Я считал. Я не спал в аэропортах, терял багаж, жил в отелях один, стирал сообщения. Я делал всё, чтобы быть ближе. Я не говорю это, чтобы ты чувствовала вину. Я говорю, чтобы ты поняла: я действительно любил. Не на словах.
Я собрал чемодан и полетел. Ради тебя.
Сейчас я в отеле, почти не встаю с кровати. Давление упало. Нервы сдали. Живу в ожидании чуда. Я сделал всё, что мог. Ты молчишь. Пишешь раз в сутки. Я знаю про декаду выпускников, даже думал прийти через знакомых, поговорить с тобой. Но, кажется, я стал для тебя серым пятном.
Я сдаюсь, Лиза. Я сдаюсь.
Я беру билет и улетаю. Я больше не могу ждать и гадать, почему ты не взяла трубку, почему так редко отвечаешь, почему молчишь. Я не злюсь. Я просто устал. Если захочешь объяснить я послушаю. Но ждать больше не могу.
Ты можешь ничего не отвечать. Я не жду ответа. Я просто устал так, как никогда не уставал в своей жизни, мне невероятно больно и ничего не понятно. Я не знал, что молчание и ожидание могут медленно убивать человека».
Я нажал «Отправить». Стрелка доставки мигнула. Текст ушел.
Экран погас. Телефон выпал из пальцев на подушку. Я смотрел в белый гостиничный потолок и думал только об одном: «Теперь точно всё». Я не стал ждать ответа. Выключил телефон. Полностью. Сунул его в карман куртки. Больше никаких статусов. Никаких «в сети». Я просто лежал. Давление 90 на 60.
* * *
Я не знаю, сколько прошло времени. Час, два, сутки. В номере было тихо. Пацаны куда-то свалили. Я лежал в той же позе. Давление всё так же давило череп к подушке. Потом я медленно сунул руку в карман куртки. Достал телефон. Нажал кнопку включения. Экран загорелся белым яблоком. Загрузка шла мучительно долго. Потом посыпались уведомления. Телефон вибрировал в руке, как раненая птица.
Сообщения от Лизы. Не одно. Несколько.
«Коля, я приехала к тебе в отель. Ты не отвечал. Я помнила адрес — Измайловское шоссе, 71. Я обошла корпуса. Мне сказали на ресепшене, что ты съехал. Где ты?»
«Я хотела поговорить. Почему ты не сказал, что переехал?»
«Коля, ответь».
Я читал это и не верил своим глазам. Буквы плыли. Она приехала. Она, блять, ****ный в рот приехала туда. Она помнила этот дурацкий адрес. Обошла три ебучих советских корпуса-башни. Спрашивала меня на стойке. Искала. А я в это время лежал на двадцать третьем этаже у Ботанического сада, как мертвый кусок мяса, и строчил ей прощальные письма. Далёкий, недоступный.
Она сделала шаг. Наконец-то сделала этот гребаный шаг навстречу. Но мы разминулись. Как разминались все эти два года. Смеяться не было сил. Плакать — тоже. Я просто смотрел в экран и чувствовал, как внутри всё заливает ледяным свинцом. «Поздно», — подумал я. — «Всё всегда происходит слишком поздно».
Я не стал отвечать. Просто откинул голову обратно на подушку.
Внезапно телефон коротко, нервно дернулся. Звонок. Юсуф. Я нажал кнопку ответа.
— Да.
— Амир, ты живой? — голос Юсуфа звучал резко, без обычного ленивого мата. — Она во ВГИКе. Мы её видели. Бери бейдж Искандера, футболку и дуй сюда.
Я смотрел в стену перед собой дольше, чем нужно для понимания текста. Мозг отказывался заводиться. Потом я сбросил вызов. Медленно поднялся с кровати.
Искандер спал на полу, раскинув руки. Я перешагнул через него. Подошел к тумбочке. Бейдж лежал там. Холодный, пластиковый прямоугольник на синей ленте. Смешная вещь, если подумать: кусок пластика с чужим именем — это твой пропуск туда, куда тебя никто не звал, но где ты вдруг становишься «допустимым». Я надел его на шею. Натянул чистую футболку. Схватил куртку.
* * *
Сигарета у входа во ВГИК горчила сильнее обычного. Я курил не потому, что хотел. Я тянул время. Как будто эти лишние сорок секунд могли что-то исправить в том ****еце, который я сам же и заварил. Москва вокруг делала вид, что ничего не происходит. Ехали машины, студенты пили кофе на парапете. Улица Вильгельма Пика, 3.
Я затушил окурок и пошел ко входу. Охранник на турникете посмотрел на бейдж Искандера, потом на меня. Ему было абсолютно насрать. Главное чтобы пластик пикнул. Щелчок. Зеленый свет. Проход.
Длинные коридоры. Пахло кофе, старой пылью и чужим парфюмом. Студенты, камеры, штативы. Я сделал десять шагов.
И тут она вышла.
Прямо из бокового коридора. Резко. Быстрым шагом. Мы чуть не столкнулись. Я врос в линолеум. Она тоже резко затормозила. Секунда ушла на то, чтобы мозг обработал картинку. Я ждал чего угодно. Шока. Слез. Злости. Чего-то кинематографичного. Но на её лице не было драмы. Там было только одно абсолютно прозрачное, бьющее наотмашь выражение: “Блять”.
Моя выстраданная решимость, которую я копил все эти месяцы, мгновенно осыпалась трухой. Я почувствовал себя жалким. Мелким. Я открыл рот и начал оправдываться. Суетливо, как школьник.
— Лиза... у меня телефон выключился... — выдавил я. Голос скрипел. — Прости. Я не видел сообщений. Правда. Я не игнорил, я только сейчас включил и сразу...
Она даже не моргнула. В её глазах не было ни капли понимания. Только глухое, бетонное раздражение. Человек, который нарушил её планы.
— Не здесь, — отрезала она.
Она развернулась сразу, не объясняя маршрут. Я закрыл рот и пошел за ней, как привязанный на невидимый поводок. Коридоры сменились лифтом, потом лестницей. Люди вокруг существовали фрагментами: чужие голоса, смех, шаги.
Мы вышли в курилку у черного входа. Это была случайная точка, где можно было стоять, не мешая архитектуре и толпе. Она оперлась спиной о железные перила. Посмотрела на меня.
— Ты любишь вот это? — её голос был ровным, без единой эмоции. — Спонтанные появления, внезапные разговоры, драму на ровном месте?
— У меня не было выбора.
— Выбор есть всегда, — сказала она, глядя мне прямо в глаза.
Пробило грудную клетку навылет. Но я не дал себе времени на реакцию.
— Я не собирался всё это устраивать так.
Она отвела взгляд. Посмотрела куда-то поверх моей головы, на кирпичную стену.
— Я освобожусь после четырёх. Тверская. Кафе. Нормально поговорим. Без вот этого всего.
Это была не просьба. Не приглашение. Это было расписание. Я кивнул. Молчание.
Мы вернулись к лифтам.
Она нажала кнопку вверх.
Я нажал вниз.
* * *
Я вышел из стеклянных дверей ВГИКа и остановился на крыльце. До четырёх оставалось больше трех часов. Триста минут, которые нужно было как-то пережить, не сдохнув от остановки сердца. Я не поехал в центр сразу. Я потащился обратно на «Ботанический сад». Мне нужно было смыть с себя все. В номере на двадцать третьем этаже пахло застоявшимся сигаретным дымом. Искандер не спал. Он сидел на полу, привалившись спиной к кровати, и тупо смотрел в стену. В руке он крутил свой новый дешевый телефон. Я бросил куртку на стул. Стянул через голову синюю ленту бейджа и кинул пластик с его именем на тумбочку.
Искандер перевел взгляд на бейдж, потом на меня.
— Нашёл?
— Нашёл.
— И чё?
Я сел на край кровати, стягивая ботинки.
— В четыре на Тверской, — ответил я. — Нормально поговорим.
Искандер хмыкнул. Звук получился больше похожим на кашель.
— Готовься.
Я ушел в душ. Включил воду сначала горячую, почти кипяток. Стоял под тугими струями, упершись лбом в холодный кафель, и пытался заставить себя дышать. Вдох. Выдох. Вода обжигала спину, но внутри меня всё равно бил ледяной озноб. Я смотрел на три царапины на своей ладони, по которым стекала мыльная пена. Они затянулись, потемнели. Я сжал кулак так, чтобы кожа натянулась и царапины снова заныли. Эта физическая боль немного отрезвляла. Переключил кран на ледяную воду. Вытерпел десять секунд, пока не свело дыхание, и выключил.
Вышел. Вытерся жестким полотенцем. Надел чистую зеленую водолазку, джинсы. Взял с тумбочки остатки денег и пачку сигарет.
— Ты куда так рано? — Искандер даже позу не поменял.
— Ждать. Здесь я сдохну.
Он кивнул, соглашаясь, и снова уставился в свой пустой экран.
Метро встретило меня густым запахом креозота и резины. Я встал на эскалатор. Белые воротнички, куртки, наушники, пустые или озабоченные глаза. Оранжевая ветка. Вагон. Колеса выстукивали один и тот же железный ритм. Я вышел в толпу. Пересадка на кольцевую. Длинный, душный коридор. Люди толкали меня плечами, кто-то наступил на ногу, я даже не обернулся. Вышел на Тверской. Москва. Огромная, шумная, дорогая и абсолютно равнодушная к тому, что у одного из миллионов её прохожих сегодня в четыре часа дня закончится жизнь. До встречи оставалось чуть больше часа.
Я шел по улице, не разбирая дороги. В горле пересохло. И тут, в длинном подземном переходе под Тверской, я услышал звук.
Это был не аккордеон и не дурацкие попсовые минусовки. Это была дешевая, убитая акустика. Я остановился, прижавшись плечом к холодной мраморной плитке перехода. Музыкант сидел на раскладном стульчике прямо на сквозняке. Парень лет двадцати, в потертой толстовке и рваных кедах. Гитара у него была отвратительная, с трещиной на деке. Струны толстые, наверное, тринадцатые, чтобы выжать хоть какой-то плотный бас, но они давно окислились и почернели. Но дело было не в инструменте. Дело было в том, как он играл. Он не перебирал аккорды. Он бил по струнам медиатором с такой звериной, глухой злостью, будто пытался прорубить в дереве дыру. Звук был грязным, лязгающим, перегруженным от силы удара. Он пел. Точнее, он просто выплевывал слова в бетонную кишку перехода, срывая связки, на грани хрипа. Какую-то тяжелую, надрывную грязь про то, что всё кончено. Я стоял и смотрел на его пальцы. На грязные мозоли на левой руке, зажимающие гриф мертвой хваткой. Я знал это состояние. Я понимал его. Толпа неслась мимо. Люди морщились от его хрипа, обходили стороной. Никто не кидал ему мелочь такая музыка не продается в переходах.. Я стоял минут десять. Просто слушал этот лязг струн об лады. Этот звук вибрировал у меня в груди, резонируя с моим собственным свинцовым напряжением.
Когда он закончил песню и тяжело выдохнул, опустив гитару на колени, я подошел. Достал из кармана смятую купюру — последние нормальные деньги, которых хватило бы на обед. Бросил ему в открытый чехол. Он поднял глаза.
— Спасибо, брат.
Я кивнул.
— Толстые струны, — сказал я хрипло. — Тяжело тянуть.
Он криво усмехнулся.
— Зато звучат как надо.
— Да.
Я развернулся и пошел к выходу наверх.
Я нашел адрес, который она мне скинула. Обычное сетевое кафе на Тверской. Панорамные окна, желтый свет, запах жареных кофейных зерен и круассанов. Время — 15:20. Сорок минут. Я зашел внутрь. Выбрал столик в самом дальнем углу, спиной к стене, лицом ко входу. Заказал двойной черный кофе.
Официантка поставила чашку передо мной. Я не стал пить. Я просто обхватил горячий фарфор замерзшими пальцами. Смотрел на дверь. Ждал. И с каждой минутой, приближающей стрелку к четырём.
* * *
— Ты плохо выглядишь, как здоровье?
— Давление, три дня 90 на 60. Почти не вставал.
— Зачем ты приехал?
— Ты не брала трубку. Я оставил сообщение. Ты прочитала смс и промолчала.
— Я была занята. У меня выпускной, показы, дипломы. Ты появляешься посреди всего этого. Без предупреждения.
— Я в Москве с 29 мая. Я ждал неделю.
Она сделала глоток из чашки. Поставила ее на блюдце. Звук фарфора о стекло вышел слишком громким.
— И что? Ты приехал, чтобы я бросила всё и сидела с тобой?
— Я приехал, потому что мы молчали. Мы всегда молчали, когда становилось херово. Копили обиды, делали вид, что ничего не происходит, а потом взрывались. Я устал от этого. Я хотел сесть и нормально поговорить.
— Нормально это караулить меня во ВГИКе с чужим бейджем? Это писать мне в телеграм, что ты сдаешься и улетаешь? Это, по-твоему, нормально?
Я посмотрел на свои руки.
— Я проехал пол Азии. Я не спал в аэропортах. Терял вещи. Я делал это, потому что думал, что еще можно что-то исправить. Что ты увидишь, что я здесь, и всё изменится.
— Это твой выбор, — ее голос даже не дрогнул. — Я тебя об этом не просила. Ты сам придумал этот маршрут. Сам полетел.
— Мне не плевать.
— Мне тоже не плевать. Но ты ведешь себя как эгоист. Ты прилетаешь, падаешь в обморок от давления, требуешь внимания, когда у меня решается судьба. Ты не думаешь о том, что чувствую я, когда вижу твои бесконечные пропущенные. Мне страшно открывать телефон.
— Тебе страшно? — я усмехнулся. — А мне каково? Я стою у окна, смотрю на твои панельки в двух километрах и не знаю, жива ты вообще или нет. Ты онлайн раз в сутки. Одно слово. «Да», «нет», «не знаю». Это издевательство.
— Это не издевательство. Это дистанция. Мне нужно было время подумать. А ты не даешь мне дышать. Ты заполнил собой всё пространство. Даже здесь, в Москве, куда я уехала от этого контроля.
— Контроля? Я просто любил тебя.
Мы замолчали. Надолго. Мимо ходили люди, официантки разносили подносы. За панорамным окном шумела Тверская. Весь этот огромный, равнодушный город жил своей жизнью, а мы сидели в центре собственной катастрофы. Она смотрела в окно. Я — на свой остывающий кофе.
Обиды выходили наружу медленно, как гной из старой раны. Мы вспомнили всё. Ташкент. То, как она закрывалась в себе при любой проблеме. То, как я психовал, хлопал дверью и уходил. То, как мы оба, два взрослых идиота, патологически не умели просить прощения. Мы выворачивали эти два года наизнанку, и с каждым словом за столом становилось только холоднее. Не было криков. Не было разбитой посуды. Был сухой, безжалостный разбор полетов. Аутопсия мертвых отношений.
Лиза медленно повернула голову. Посмотрела прямо на меня. Взгляд был уставшим, пустым и пугающе логичным.
— Я одного не понимаю, — сказала она ровным голосом. — Почему мы не могли поговорить в Ташкенте?
Тупой удар в грудь. Аж сперло дыхание.
Я встал из-за стола.
— Я сейчас.
Я зашел в уборную, запер дверь и открыл кран. Долго плескал холодную воду на руки, на лицо. Вода текла за шиворот, пропитывая водолазку. Хотелось плакать, завыть прямо здесь, ударив кулаком в сушилку для рук, но я не мог. Организм выгорел и высох за эти недели. Внутри не осталось даже слез. Только звенящее давление девяносто на шестьдесят.
Я посмотрел на небольшое окно под потолком. Хотелось сбежать в него. Прямо так вылезти наружу, упасть на чужой московский асфальт, раствориться в толпе и никогда больше не возвращаться за этот столик. Я потянулся и дернул раму. Окно было закрыто. Намертво. Из этой коробки не было легкого выхода. Я повернулся к зеркалу. С него на меня смотрел мокрый, бледный человек с синяками под глазами. Выхода нет. Окно закрыто. Надо идти обратно.
Я вернулся в зал и сел на свое место. Мы не закончили.
Разговор пошел на новый круг. Но теперь это была не перепалка, а тяжелый, монотонный демонтаж. Мы вытаскивали каждую проблему, раскладывали по полочкам: что из этого было глупостью, какие обиды накопились зря, а что действительно можно было решить, если бы мы умели открывать рты не только для упреков. Мы говорили долго. Город за окном потемнел, зажег фонари, а мы всё копались в деталях наших двух лет.
А потом она вдруг замолчала. Посмотрела на меня, моргнула и сказала совершенно будничным тоном:
— Я кушать хочу.
— Пойдем куда-нибудь…
Мы встали, расплатились и вышли на улицу. Мы пошли вдоль Тверской. Я протянул руку и взял её ладонь. Она не отдернула. Пальцы были прохладными. Я шагнул ближе и постарался её обнять, притянуть к себе на ходу.
— Это ничего не значит, — тихо сказала она.
Но руку не убрала. И дала себя обнять.
И тут внутри меня что-то щелкнуло. Как будто перегорел предохранитель. Вся эта удушающая серость, упавшее давление, бред в Измайловских номерах, тени на обоях — всё это разом отвалилось, как сухая корка. На смену отчаянию пришла странная, дикая, химическая легкость.
Я вдруг стал веселым. На ровном месте. Меня накрыла абсолютная мания. В голове билась одна простая, сверкающая мысль:
«Господи, да когда я еще буду здесь, в центре Москвы, вот так идти рядом со своим любимым человеком?»
Какая разница, что будет завтра? Какая разница, что она только что препарировала наши отношения? Прямо сейчас, в эту секунду, мы здесь. И её рука в моей руке.
* * *
Мы нашли какой-то ресторан. Зашли, сели за столик. Заказали еду. И пока нам несли заказ, меня было не остановить. Я говорил, говорил, говорил. Я напоминал ей о нашем прошлом, о Ташкенте, о том, как мы познакомились. Я смеялся. Я рассказывал, как сильно её люблю. Весь мой страх, вся парализующая тяжесть последних недель куда-то испарились. Я был неуязвим.
— Посмотри на меня, — попросил я, прервав сам себя на полуслове. — Просто смотри мне в глаза. Долго.
Она подняла глаза. И смотрела. Не отворачиваясь. Не прячась.
* * *
Мы стояли на платформе. Перед тем как пойти к дверям вагона, она вдруг резко шагнула ко мне. И обняла. По-настоящему. Крепко, до хруста в лопатках, вжимаясь лицом в меня.
— Я люблю тебя, — сказала она. Прямо мне в шею, перекрывая гул поезда.
У меня перехватило дыхание.
— Я тебя тоже, — ответил я.
Лиза отстранилась. Развернулась и быстро пошла в толпу, сливаясь со спинами других пассажиров. Я остался стоять на платформе. Смотрел ей вслед. Перед тем как зайти в вагон и окончательно исчезнуть, она остановилась. Обернулась один-единственный раз. Посмотрела на меня через головы десятков чужих людей. А потом шагнула в вагон. Двери закрылись. Поезд унес её в московский тоннель.
Я поднялся наверх. Вызвал такси. Сел на заднее сиденье и доехал до отеля на Ботаническом саду. Поднялся на двадцать третий этаж. Открыл дверь своим ключом. Пацанов не было, или они спали, я даже не посмотрел. Зашел в номер.
В голове больше не было никаких гудков. Никакой тишины. Никаких призраков на обоях и мыслей о том, что делать дальше. Полная, абсолютная, чистая пустота. Я упал на кровать, не раздеваясь, и мгновенно, без сновидений, уснул.
* * *
13:16
Я взял телефон. Набрал текст:
«Лиза, доброе утро. Слушай, мне не очень хорошо, и я очень хотел бы тебя увидеть вечером. Я улетаю завтра. Если ты вдруг хочешь встретиться, просто посидеть со мной в номере, может даже принести какой-нибудь немесил, я был бы очень рад».
Отправил. Две серые галочки. Доставлено.
* * *
13:21
Прошло пять минут. Я проверил экран. Тишина.
* * *
13:45 Я сидел на краю кровати, согнувшись пополам, и смотрел на светящийся прямоугольник. Экран гас. Я касался его пальцем. Он загорался. Пусто. Я заходил в её профиль.
«Не в сети»
В голове крутилось одно и то же:
Любимая, ну где ты? Солнце мое… Вчера же всё было.
Я вспоминал шум поезда, сквозняк на станции, её руки, которые сжали мою куртку. Этот единственный взгляд через стекло уезжающего вагона. Всё ведь было по-настоящему. Я же не мог это выдумать.
* * *
14:30
Я швырнул телефон на подушку. Встал. Прошелся по номеру. Три шага к окну, три шага к двери. Что успело произойти за эти несколько часов? Как можно вечером обнимать человека, а утром вычеркнуть его из списка живых? Я вышел в коридор на перекур. Закурил у приоткрытого окна. Руки дрожали так, что я еле попадал зажигалкой по сигарете. Мимо прошел кто-то из пацанов с параллельного курса, бросил на ходу:
— Колян, ты чё тут один торчишь?
Я огрызнулся. Грубо, зло. Я посмотрел на него так, что он молча ускорил шаг. Я чувствовал себя как собака, которую хозяин вышвырнул из машины на обочине скоростного шоссе. Собака, которая сидит в пыли, скулит, а когда кто-то из случайных прохожих пытается к ней подойти — скалит зубы и лает от тотального, животного недоверия. Меня предали. И я ненавидел всех вокруг.
* * *
15:15
Вернулся в номер. Взял телефон.
«Не в сети».
Жизнь перестала течь привычным темпом. Время больше не шло, оно капало. Медленно, как кислота на открытую рану. Я почувствовал себя милым мальчиком на скамейке запасных обид. Я покорно сидел на этой скамейке в своей чистой форме и ждал, когда меня позовут на поле. А игра уже давно закончилась, стадион опустел, прожекторы выключили.
* * *
16:40
Меня начало физически крыть. Организм отреагировал на стресс единственным доступным ему способом он начал отключаться. Давление поехало вниз. Я почувствовал это по тому, как потяжелел затылок, а на позвоночнике выступил холодный пот. Девяносто на шестьдесят. Привет, старый друг. Я лег на спину. В ушах тонко и мерзко зазвенело. Комната слегка поплыла. Опять. Блять.
* * *
17:30
Телефон лежал у меня на груди. Каждый раз, когда в коридоре кто-то громко разговаривал или хлопал дверью, мое сердце делало болезненный сбой. Я замирал. Думал: может, она приехала? Может, стоит там, за дверью, с этим дурацким немесилом и не может найти номер? Я брал телефон. Темный экран. Это медленное ожидание убивало меня быстрее, чем водка, бессонница и московский холод. Оно вытягивало из меня внутренности.
* * *
17:39
В ушах стоял белый шум, и сквозь него, сквозь этот московский холод, вдруг проступило лето. Ташкент. Вечер на даче.
Я лежал на кровати с закрытыми глазами, но видел всё кристально четко. Воздух там был густым, пах пылью и виноградом. Лиза сидела рядом. Я помню, как смотрел на неё тогда и не мог надышаться. Её глаза, я влюблялся, если задерживал взгляд дольше, чем на три секунды. Маленькая родинка, которая стала мне дороже всего на свете, — мне хотелось касаться её губами каждый раз, когда она отворачивалась. Я помню, как гладил её густые, мягкие волосы. Касался её теплой, гладкой кожи. Она улыбалась чему-то своему, спокойная и домашняя. Что, несмотря на все её закрытости, на наши будущие ссоры и недопонимания, я полюбил её. По-настоящему. По-детски. С какой-то щенячьей, искренней, абсолютной преданностью, от которой нет лекарства. Я отдал ей всё, что у меня было, прямо там, на той даче.
Громкий хлопок двери в коридоре вырвал меня из памяти. Я вздрогнул, открыл глаза. Никакой дачи. Никакого теплого воздуха. Мертвый, воняющий хлоркой номер на двадцать третьем этаже.
* * *
18:15
Я лежал и смотрел в потолок. Никаких приторных надежд больше не было. Батарейка садилась. Я уже ничего не ждал. Я просто гнил.
* * *
К семи вечера стены начали давить физически. Я оделся. Натянул черную водолазку и пиджак. Зачем-то хотелось выглядеть собранным, застегнутым на все пуговицы, чтобы никто не видел, как я разваливаюсь. Спустился в лобби. Вышел на улицу покурить. У входа стоял Фаррух — сокурсник, тоже приехавший на эту чертову декаду.
— О, Амир, салам, — он кивнул, затягиваясь. — Пацаны сегодня пить собираются. Ты как?
— В деле, — сказал я.
Мы пошли в ларек. Набрали водки, пива, какого-то пластикового барахла на вечер. Возвращаемся, подходим к отелю, и в этот самый момент стеклянные двери лобби разъезжаются. Выходит Лиза. С подругой.
Она остановилась. Посмотрела на меня. В руках у меня пакеты с пойлом, на мне этот дурацкий жаркий пиджак.
— Привет, — сказала она.
— Привет.
Она смотрела абсолютно чужим взглядом. Никакого тепла. Никакого вчерашнего метро. Глаза холодные, как кафель в зарафшанском морге.
— А куда ты? — спросил я. Голос прозвучал убого, жалко.
— Кушать, — бросила она, обошла меня по дуге и пошла в сторону шоссе.
* * *
Мы зашли в стеклянные двери лобби. Только что перед самым нашим носом они закрылись за Лизой. Фаррух подошел к лифтам и нажал на круглую кнопку вызова. Стрелка над дверями не двигалась.
Мы стояли и ждали. Прошла минута. Две. Пять. Время окончательно лопнуло и потекло как густая, грязная смола. Тонкая пластиковая ручка пакета, забитого водкой и пивом из ларька, безжалостно врезалась в мои суставы, резала пальцы до кости. Я перехватил пакет левой рукой. Три царапины сразу заныли — подло, глубоко под кожей.
Пиджак, застегнутый на все пуговицы, казался тесным, душил. Шерсть черной водолазки колола шею, под лацканами скапливался липкий, холодный пот. Окружающий мир потихоньку терял резкость. Мое давление — девяносто на шестьдесят — превращало лобби отеля в мутную, душную аквариумную воду.
Фаррух со злостью ударил по кнопке еще раз. Кнопка тупо светилась желтым. Жизнь перестала течь привычным темпом. Только медленное ожидание, которое убивало меня быстрее обычного.
Наконец сверху раздался глухой металлический стук. Двери разъехались. Мы зашли внутрь зеркальной коробки. Фаррух ткнул пальцем в цифру 22.
Двери захлопнулись. Лифт тронулся.
* * *
1 этаж. Кабина дернулась. Тяжелая гравитация мгновенно вдавила меня в пол, ударив по вискам. Тонкий звон в ушах стал громче.
* * *
2 этаж. В зеркальной стене отразилось мое лицо. Серая кожа, дикие глаза, черные мешки. Убожество. Пародийный поэт-самоубийца в застегнутом пиджаке.
* * *
3 этаж. Пакет в руке тихо звякнул стеклом. Фаррух вздохнул, переступил с ноги на
ногу.
* * *
4 этаж. Лифт ехал мучительно медленно. Нам обещали скоростной, но этот двигался с грацией бетонной плиты. Каждая цифра загоралась на табло с ленивой задержкой.
* * *
5 этаж. В памяти всплыл вчерашний перрон. Шум поезда, её руки, которые сжали мою куртку. Её губы у меня на шее. «Я люблю тебя». Куда девается эта любовь за несколько часов? В какую щель она уползает?
* * *
6 этаж. Воздух в кабине стал спертым. Пахло дешевым освежителем, креозотом из шахты и мокрой тканью моего пиджака.
* * *
7 этаж.
Мы уже померли.
* * *
8 этаж. Мотор лифта монотонно гудел где-то над головой. Звук ровно сверлил.
* * *
9 этаж. Фаррух достал из кармана жвачку, зашуршал фольгой. Сунул в рот. Пахнуло резкой, ненастоящей мятой.
* * *
10 этаж. Половина пути. Цифры на табло горели тусклым цветом. Я затылком прижался к зеркалу. Оно было ледяным.
* * *
11 этаж. Кожа на ладони, там, где были царапины, зазудела сильнее. Я сжал пальцы в кулак, впиваясь ногтями в мясо, чтобы перебить этот зуд физической болью.
* * *
12 этаж. Кабину качнуло. Трос натянулся со старым, сухим скрипом.
* * *
13 этаж. Мы поднимались мимо чужих этажей. За тонкими стенками шахты люди жили, ругались, трахались, радовались чему-то. Нам с Фаррухом до них не было дела. Мы были заперты в своем лимбе.
* * *
14 этаж. Я посмотрел на экран телефона. Темный пластик, заляпанный моими пальцами. Сообщений нет. Она ушла кушать.
Лиза, ну где ты?
* * *
15 этаж. Водолазка душила. Воротник врезался в кадык. Хотелось рвануть ткань на груди, но я стоял прямо. Собранный. Застегнутый.
* * *
16 этаж. Лифт шел так вязко, будто продирался сквозь болото.
* * *
17 этаж. Фаррух посмотрел на наручные часы. Нам нужно было поторопиться, пацаны в номере уже ждали водку.
* * *
18 этаж. Следующая цифра девятнадцать. Эта цифра колола глаза даже здесь.
* * *
19 этаж. И вдруг лифт резко, с тяжелым металлическим хрустом остановился. Мое сердце сделало рваный, болезненный сбой. Будто в груди завели таймер, который вот-вот рванет. Двери медленно разъехались.
На пороге стояла пара. Парень и девчонка, лет по двадцать. Студенты. Они были пьяные в хлам, веселые и абсолютно счастливые. Они завалились в лифт, не прерывая поцелуя. Парень с ходу прижал её к металлической стене, его ладони были под её курткой, пальцы бесстыдно мяли ткань. Девчонка тихо, сыто хихикала прямо ему в рот, запрокидывая голову. От них разило сладким алкоголем, перегаром и живой, здоровой молодостью.
Они не видели ни меня, ни Фарруха, ни наших пакетов со спиртным. Мы для них были просто мебелью. Парень скользил губами по её щеке, шептал какую-то пьяную чушь, она выгибалась в его руках.
Этот мокрый, чавкающий звук поцелуев в упор заполнил всё пространство кабины. Мне стало физически тошно. Желудок скрутило спазмом. Вчера я был на месте этого парня. Вчера на платформе метро мир принадлежал мне. А сегодня я стою здесь, лишний, раздавленный, памятником собственному позору. Я почувствовал себя милым мальчиком на скамейке запасных обид.
Двери закрылись, кабина нехотя потащилась дальше.
* * *
20 этаж. Парочка продолжала возиться в углу. Девчонка потерлась носом о его подбородок, парень шумно выдохнул ей в волосы. От этого зрелища хотелось выть.
* * *
21 этаж. Фаррух демонстративно уставился в потолок, изучая лампу. Я смотрел под ботинки, на грязный рифленый пол лифта. Остался один этаж. Таймер в груди дотиркивал свои последние секунды.
* * *
22 этаж. Динь. Двери открылись. Мы с Фаррухом шагнули наружу, на ковролин коридора. Здесь, на двадцать втором этаже, был номер Фарруха, где сегодня все собирались. Из-за двери в конце коридора уже доносился глухой, раскатистый, пьяный гул ташкентского потока.
* * *
Пьяная пара осталась в кабине, двери за ними захлопнулись, увозя их выше. А мы пошли на шум.
* * *
Двери лифта открылись на двадцать втором этаже. Коридор встретил нас ровным, тусклым светом потолочных плафонов и запахом старого ковролина. Из-за двери в самом конце уже доносился плотный, раскатистый бас прямо через динамик телефона.
Фаррух шел впереди, пакет в его руке мерно покачивался, бутылки водки бились друг о друга со звенящим, дешёвым звуком. Я плелся следом, засунув руки в карманы брюк. Пиджак сковывал плечи, чёрная водолазка туго обтягивала шею. Я чувствовал себя заколоченным в ящик. Давление девяносто на шестьдесят держало ровный, монотонный гул где-то в районе темени. Жесткий, сухой контроль.
Фаррух толкнул дверь без стука. Из номера сразу ударила волна тепла, перегара и табачного дыма.
— О, снабжение приехало! — крикнул Сашка в очках.
Он стоял у журнального столика посреди комнаты. На нем были растянутые домашние спортивки и футболка с дешёвым принтом. Саша жестикулировал, держа в руке пластиковый нож, которым только что ковырял колбасную нарезку. Он стоял лицом к дивану, где сидел Дима, и что-то яростно доказывал ему про операторскую работу на параллельном курсе. Саша всегда занимал слишком много пространства — двигал локтями, громко топал, пытался казаться весомее.
Дима сидел, развалившись на диване, закинув ногу на колено. Он лениво крутил в пальцах пустой пластиковый стакан и изредка кивал, больше из вежливости. Ему было глубоко плевать на Сашкины теории, он просто ждал, когда нальют.
Алина с короткой стрижкой оккупировала подоконник. Она сидела, подогнув под себя одну ногу, и курила в узкую щель приоткрытого пластикового окна. Рядом с ней стояла жестяная банка пива. Алина всегда выбирала места в стороне — оттуда было удобнее наблюдать за всем этим балаганом. Она мазнула по мне коротким, оценивающим взглядом, задержалась на моем пиджаке и водолазке, но ничего не сказала. Только стряхнула пепел в пустую банку из-под колы.
Вся комната была забита вещами. На полу у шкафа валялись чьи-то грязные кроссовки, на тумбочке у телевизора лежали раскиданные программки показов ВГИКа, зарядные устройства, ключи. На сдвинутых кроватях горой лежали чужие куртки и сумки. Этот быт чужого временного жилья был тесным, липким.
Фаррух прошел к столу, бесцеремонно отодвинув Сашку локтем, и вывалил содержимое пакета прямо на свободный пятачок между тарелками. Две бутылки водки, пиво, сок, хлеб. Стекло тяжело стукнуло о дерево.
— Налетай!
Юсуф, до этого сидевший на краю кровати и лениво листавший ленту в телефоне, тут же отложил мобильник. Он встал, подошел к столу и начал технично скручивать пробку с первой бутылки.
Я остался стоять у двери. Я стоял в своем чёрном застегнутом пиджаке посреди ребят, одетых в домашние худи и спортивки, и выглядел как нелепый, лишний предмет. Пиджак казался тяжелым. Таймер внутри грудной клетки продолжал отсчитывать секунды, а перед глазами плыли медленные черные пятна от рухнувшего давления. Лиза ушла кушать. С подругой. В сторону шоссе. Глаза холодные.
Я сделал два шага вперед и сел на свободный стул у стены, подальше от стола. Забился в угол. Я сидел прямо, держал спину.
* * *
Юсуф протянул мне водки. Мутный пластиковый стакан слегка прогнулся под моими пальцами. Дешёвое тепло упало в абсолютно пустой желудок, обожгло изнутри сухим спиртовым пожаром, но тумана не принесло. В голове стояла жёсткая, злая, звенящая трезвость. Я сидел на краю кровати, застёгнутый на все пуговицы своего пиджака, и пытался убедить себя, что мне нормально.
Я молчал...
Сашка в очках стоял посреди номера и громко орал, перебивая музыку, которая валила из динамика телефона. Он размахивал пластиковым ножом и рассказывал какую-то старую ташкентскую байку про показы во ВГИКе. Фаррух ржал, запрокинув голову. Дима на диване лениво крутил в руках пустой стакан. Мир вокруг меня двигался, шумел, жил, но все эти звуки и лица отодвинулись за толстую стену ваты.
Я молчал.....
Алина на подоконнике затянулась, огонёк сигареты тускло вспыхнул в полумраке. Она выдохнула серый дым в узкую щель приоткрытого окна и посмотрела на меня в упор. Рассматривала мой пиджак, застёгнутый под самое горло посреди этой душной, прокуренной комнаты.
— Коль, тебе не жарко в этом? — спросила она, стряхивая пепел в жестянку.
Я молчал...........
Юсуф снова взял бутылку со стола. Стекло глухо звякнуло о край тарелки с засохшим сыром. На белой поверхности журнального столика расплывалось жирное пятно от колбасы. Кто-то на диване задел ногой пустую банку, и она с металлическим грохотом покатилась по линолеуму. Все продолжали говорить одновременно, скрещивая голоса над пластиковой посудой. Искандер в углу на полу так и сидел, безучастно разглядывая свои ботинки.
Я молчал.....................
Давление девяносто на шестьдесят методично вдавливало затылок в штукатурку стены. Чёрные пятна лениво плавали в воздухе перед глазами, подсвеченные мертвым светом люминесцентной лампы. Три царапины на ладони зазудели так, будто под кожу запустили насекомых. Стакан хрустел в моих пальцах. В горле пересохло.
Я молчал...............................................
Что-то происходит.
Юсуф пододвинул ко мне наполненный до краёв пластик.
— Амир, ну ты чё застыл как неживой?
— Сашка похлопал меня по зажатому плечу. — Давай, пей. Ты в деле вообще или где?
Я
* * *
Щелчок дверного замка. Фанерная дверь резко дернулась внутрь.
Они вернулись. Лиза и её подруга.
Музыка из телефона продолжала орать на всю комнату, пацаны за столом всё так же перекрикивали друг друга, но для меня время не просто замедлилось оно застыло, превратившись в монолитную бетонную плиту. Воздух в номере мгновенно изменил плотность. Вместе с ними с коридора ввалился резкий, ледяной сквозняк.
Лиза сделала шаг через порог. Она начала снимать пальто на ходу, привычным, быстрым движением плеч. Подруга что-то тихо сказала ей в затылок, Лиза коротко мазнула головой, не оборачиваясь.
Номер был слишком тесным, кровати сдвинуты, а мой стул стоял прямо у прохода, на узком пятачке между шкафом и журнальным столиком. Чтобы пройти дальше, вглубь комнаты к дивану, ей нужно было миновать меня.
И она пошла.
Она прошла в нескольких сантиметрах от моего лица. Полы её распахнутого пальто едва не задели лацкан моего дурацкого, застёгнутого на все пуговицы пиджака. В эту секунду я физически ощутил её приближение каждой клеткой кожи.
Пахнуло уличным, ледяным московским холодом, сыростью вечернего асфальта и её духами. Этот запах. Горький, знакомый до тошноты, въевшийся мне под череп за последние два года. От этого запаха внутри, прямо под ребрами, судорожно дернулся и замер часовой механизм
Она пронеслась мимо, даже не замедлив шаг. Не опустила глаза, не повела бровью. Просто обдала меня этой мокрой уличной прохладой и чужим, стерильным равнодушием. Надлом кончился. Началось чистое, концентрированное удушье.
Лиза прошла дальше и села на диван, который ей сразу освободил Сашка.
* * *
Сашка подвинулся. Диван скрипнул. Лиза села. Она сбросила пальто на кровать, в гору чужих курток. Фаррух протянул ей пластиковый стакан с колой. Черная жидкость пенилась. Пузыри медленно лопались.
Лиза взяла стакан. Пальцы тонкие. Ногти без лака. Она сделала маленький глоток. Горло едва заметно двинулось. Сашка засмеялся. Громко. Очки съехали на кончик носа. Он травил старую байку про показы, про сломанную камеру, про свет. Лиза слушала. Она кивала. Белые зубы. Маленькая родинка на щеке оставалась неподвижной.
Я сидел у стены. Стул был жестким. Пиджак давил в подмышках. Становилось невыносимо жарко. Водолазка колола шею. Давление девяносто на шестьдесят держало ровный гул в ушах. Этот звук был похож на тонкую металлическую струну.
Лиза посмотрела на стол. На колбасную нарезку. На засохший сыр. Её взгляд прошел прямо мимо моего носа. В двадцати сантиметрах от моего лица. Там была стена. Дешёвые обои в цветочек. Она смотрела на них. Меня в этой комнате не существовало. Была только пустота.
Фаррух налил водку себе, Юсуфу и Диме. Пластиковая бутылка влажно стукнула о дерево стола. Алина на подоконнике затянулась. Серый дым пошел вверх, к лампе. Люминесцентная лампа мигнула. Один раз. Второй. Третий.
Лиза что-то ответила.
— Саш, а помнишь... — сказала она.
Губы открывались и закрывались. Вчера этот рот был у меня на шее. Платформа метро. Рев приближающегося поезда. Железный сквозняк. Сегодня Сашка ржал, запрокинув голову. Кола в стакане качалась. Кусок льда медленно таял. Вода становилась прозрачной.
Я молчал...
Глаза застыли в одной точке. На ковре было коричневое пятно. Дешёвый, затоптанный ковролин. Три царапины на ладони чесались под сухой коркой. Я изо всей силы сжал кулак. Ногти вошли в мясо. Боли не было. Крови тоже.
Лиза потянулась за чипсами. Сухой хруст. Запах паприки. Подруга наклонилась к ней и что-то шепнула на ухо. Лиза кивнула. Глаза синие. Море. Бездонное. Абсолютно чужое. Она опять обвела взглядом комнату. Посмотрела на лица. Кувонч, Юсуф, Сашка, Дима. Мой стул у стены для неё был пустым. Просто кусок дерева на фоне пошлых обоев.
Я стал невидимкой.
Часы в кармане тикали слишком тонко. Заводить надо каждый день. Старик в Кашгаре не врал. Стрелки двигались. Круг. Еще один круг. Прошло две минуты. Пять минут. Десять.
Комната продолжала орать. Лиза искренне хохотала. Голова откинулась назад. Волосы мягкие, длинные. Кожа на шее натянулась. Сашка размахивал пластиковым ножом и начинал новую историю.
Внутри грудной клетки капали секунды. Настоящий часовой механизм. Давление девяносто на шестьдесят. Черные пятна лениво плыли перед глазами. Мертвый, холодный свет люминесцентной лампы.
Лиза сделала еще один глоток. Пластик стакана слегка прогнулся. Она жила дальше. Ей было хорошо. В этой Москве. С Сашей. С Фаррухом. С кем угодно.
Мои восемь тысяч километров пути. Потерянный багаж. Склеп в Измайлово. Белые цветы на бархатном кресле пустого зала. Всё это было цирком. Дешёвой клоунадой. Жалко. Сухо.
Она опять улыбнулась Диме.
Я сидел прямо.
Спина стала жесткой, как доска.
Пиджак работал как бронежилет.
* * *
Лиза смеялась. Она поправляла прядь волос. Она не смотрела на меня. Вопрос. Почему всё опять так? Вчера. Метро. Рев поездов. Пальцы на шее. Этого не было?
Лиза. Посмотри на меня. Тихо. Внутри.
Она взяла дольку лимона. Опустила в стакан. Говорила с Фаррухом. Смеялась. Лиза. Посмотри на меня. Голос стал жестким.
Она откинула голову. Белая шея. Родинка. Лиза. Посмотри на меня! Внутри зазвенело.
Она коснулась руки Сашки. Легко. Мимоходом. Лиза. Посмотри на меня!! Гул стал плотнее.
Она перевела взгляд. На окно. На небо. На пустоту. Лиза. Посмотри на меня!!! Холод в пальцах.
ЛИЗА ПОСМОТРИ НА МЕНЯ. Виски сдавило железным обручем.
ЛИЗА ПОСМОТРИ НА МЕНЯ! Звук в комнате стал ватным.
ЛИЗА ПОСМОТРИ НА МЕНЯ! Зрачки дрожали.
ЛИЗА ПОСМОТРИ НА МЕНЯ!!!
ЛИЗА ПРОСТО БЛЯТЬ ПОСМОТРИ НА МЕНЯ.
Гул.
Гул.
Гул.
Давление девяносто на шестьдесят. Я. Сижу. Прямо.
Лиза. Повернула голову.
Мое сердце пропустило удар. Сухой, тяжелый стук — и тишина. Это был финиш. Сейчас она увидит. Она поймет, что я здесь, что я живой, что я разваливаюсь на куски прямо на этом дешевом стуле.
Глаза. Синие. Они встретились с моими.
Секунда. Миллисекунда.
Она не моргнула. Она не узнала. Она не остановилась. Её взгляд проскользил по моему лицу, как по пустой стене. Она смотрела сквозь меня. На обои. На грязный цветочный принт за моим левым плечом.
Её зрачки были сфокусированы на пятне клея на стене. Взгляд был пустым.
Мой голос внутри замолчал. Крик оборвался. Это было хуже любого игнорирования.
Она медленно отвела голову обратно. Снова профиль. Снова Сашка. Снова комедия.
Лиза не посмотрела на меня. Она посмотрела на обои. Я перестал существовать окончательно.
Давление девяносто на шестьдесят. Стена. Стул. Я.
* * *
Я поднялся. Стул скрипнул по линолеуму, будто нож по стеклу, но этот звук не вызвал во мне ни раздражения, ни страха. В комнате стоял гул — музыка, чей-то истерический смех, звон пластиковых стаканов, — но всё это теперь существовало где-то на периферии, в параллельной реальности, к которой я больше не имел никакого отношения.
Лиза не повернула головы. Она продолжала смотреть в стену, на цветочный принт обоев, и этот её взгляд — пустой, остекленевший, проходящий сквозь меня, как сквозь воздух, — стал последней точкой.
Я поправил пиджак. Пальцы двигались сами по себе, машинально застёгивая нижнюю пуговицу. В этой комнате больше ничего не осталось: ни воздуха, ни тепла, ни надежды, ради которой я пролетел эти тысячи километров. Всё выгорело. Осталась только мертвая, оглушительная статика.
Я сделал первый шаг. Прямо, не огибая столик, не извиняясь за то, что перекрываю кому-то обзор. Мой ботинок глухо ударился о край чьей-то сумки, но я не вздрогнул. Сашка что-то крикнул мне в спину — какой-то вопрос, который должен был вернуть меня в этот шумный, пьяный мир, — но я не обернулся.
Мне не нужно было ничего говорить. Слова кончились еще тогда, в кафе на Тверской, когда мы проводили аутопсию наших отношений. Теперь осталась только физическая необходимость покинуть это место.
Дверь. Холодная ручка под ладонью.
Я толкнул её, не дожидаясь, пока кто-то подвинется. Дверь подалась тяжело, с сухим щелчком замка. В коридоре было темно, пахло отельной химией и застарелым табаком. Я вышел. За моей спиной лязгнул язычок замка, навсегда отрезая шум, голоса и всё, что я называл своим «вчера».
Я стоял в коридоре. Пиджак казался свинцовым, но я не расстегнул ни одной пуговицы. Я просто начал идти. Прямо, по вытертому ковролину, к лифту, который сейчас казался единственным логичным местом, где можно было дождаться конца.
Пустота за спиной стала моей единственной реальностью. Я не думал о том, что будет дальше. Я не думал о том, что оставил там, внутри. Я просто чувствовал, как каждый шаг отдаляется меня от этой комнаты, от Лизы, от самой идеи того, что мы могли бы быть вместе.
* * *
Коридор отеля был длинным, как змеиная кишка, и таким же холодным. Я шёл по ковролину, который гасил звуки моих шагов, делая их призрачными. Стены, оклеенные обоями в невнятный бежевый узор, казались бесконечными декорациями к фильму, который я не хотел досматривать. Воздух здесь был спёртым, пропитанным запахом дешёвого моющего средства и многолетней пыли, которая оседала на зеркалах, висящих вдоль всего пролёта.
Всё моё существование в этот момент свелось к одной цели — уйти. Просто идти вперёд, не оборачиваясь, не пытаясь анализировать, что именно произошло там, за фанерной дверью номера. Внутри меня стояла мёртвая тишина. Тот гул, который разрывал меня изнутри ещё пару минут назад, внезапно испарился, оставив после себя лишь холодную, острую пустоту. Это было похоже на состояние после большой кровопотери: когда тело уже не чувствует боли, а разум работает только в режиме базовых функций.
Я проходил мимо закрытых дверей. Из-за одной доносился приглушённый звук телевизора — какой-то ночной выпуск новостей, где ведущий что-то бодро вещал о курсах валют. Из-за другой — смех, такой же, как в той комнате, только здесь он не имел ко мне никакого отношения. Я не был частью этого мира. Я был транзитным пассажиром в этом сером пространстве, человеком, который случайно оказался не в той главе своей жизни.
Мой пиджак всё ещё был застёгнут на все пуговицы. Я чувствовал, как ткань тянет в плечах, как водолазка липнет к спине, но не ослабил ни одного узла. Это было принципиально. Если я расслаблюсь, если позволю себе вдохнуть глубже, если хоть на миллиметр отступлю от своего внешнего облика, я развалюсь. Я должен был донести этот каркас до своего номера. Должен был добраться до точки, где можно наконец перестать быть кем-то, кто куда-то идёт, и стать просто ничем.
На повороте коридора висело большое зеркало в тяжёлой раме. Я взглянул в него на секунду — больше по привычке, чем из любопытства. В отражении мелькнул человек: осунувшееся лицо, серые круги под глазами, плотно сжатые губы. Я не узнал его. Это был незнакомец, который тоже выглядел так, будто провёл последние двое суток в пыточной, но при этом пытался держать лицо перед конвоирами.
Я отвернулся, не дожидаясь, пока моё отражение начнёт меня оценивать.
До моего лифта оставалось ещё три пролёта. Я ускорил шаг, но не потому, что спешил, а потому, что каждый метр этого коридора казался мне издевательством над моим временем. Я чувствовал себя как бегущий в лабиринте, у которого давно отобрали выход, но он всё равно продолжает переставлять ноги, чтобы не упасть.
Когда впереди показалась нужная дверь, я не почувствовал облегчения. Только холодную констатацию факта: я дошёл.
Рука потянулась к карману за ключом, и я на секунду замер. В пальцах что-то кольнуло — те самые царапины на ладони, о которых я почти забыл. Они пульсировали в такт моему дыханию, напоминая о том, что кожа всё ещё чувствительна к боли. Я стиснул ключ, чувствуя его металлический холод, и сделал последний рывок. Замок щёлкнул, и я оказался перед порогом своего номера.
Пустота за спиной всё ещё тянулась за мной невидимым хвостом, но теперь у меня был шанс запереть её снаружи.
* * *
Фанерная дверь номера на двадцать третьем этаже поддалась тяжело, с сухим, казенным щелчком замка. Я зашел внутрь и плечом толкнул полотно назад. Дверь захлопнулась, отрезая длинный коридор с его запахом отельной химии и тусклыми плафонами, из-за которых всё еще пробивался раскатистый бас с этажа ниже.
В номере было темно. Окна этой новой башни у Ботанического сада выходили на огромную, современную, наливающуюся сумерками Москву — стекло и бетон, холодные и чужие. Но этот свет не грел и не освещал — он просто делал углы мебели более резкими, угловатыми, мертвыми.
Я не включал свет.
Я сделал два шага от двери и остановился посреди комнаты. Мой чемодан так и лежал посреди этого временного жилья, где чужие куртки горой валялись на сдвинутых кроватях, а на тумбочке у телевизора валялись раскиданные программки показов ВГИКа. Руки, засунутые в карманы брюк, были ледяными, но ладони потели. Три царапины под сухой коркой запульсировали — медленно, в такт тому ровному, тонкому звону, который стоял в ушах после лифта. Девяносто на шестьдесят. Мой старый друг никуда не ушел. Он сидел внутри черепной коробки, затянув железный обруч на висках, и медленно, методично выкачивал из комнатного пространства остатки кислорода.
В горле пересохло так, словно я несколько часов подряд жевал сухой картон или глотал ташкентскую придорожную пыль.
Лиза не посмотрела.
Мысль была короткой, стерильной и пугающе логичной. Она не просто проигнорировала меня — она стерла оболочку. Зрачки, сфокусированные на пятне клея на обоях за моим левым плечом. Черная кола, пенившаяся в пластиковом стакане в ее тонких пальцах без лака. Ее хохот. Сашка в очках, размахивающий пластиковым ножом над жирным пятном от колбасы на журнальном столе.
Вся моя минутная, маньяческая веселость, которая накрыла меня на Тверской, когда ее ладонь казалась прохладной и настоящей, теперь лежала у моих ног кучей вонючего, липкого дерьма. Я прилетел. Я проехал восемь тысяч километров. Тараз, Бишкек, Иссык-Куль, мертвая зимняя вода, которая не замерзает от внутренней ярости. Кашгар. Старик-уйгур с часами, у которых треснуло стекло. «Заводить надо каждый день, иначе встанут».
Они встали.
Меня сорвало не сразу. Сначала пришла статика. Я стоял и смотрел на подоконник, где еще утром Искандер сидел в углу, щурился на солнце и пил кофе после своего припадка в чужом подъезде. Вчера он вонял блевотиной, а сегодня солнце вышло — и он снова живой. Его система перезагрузилась. Их московские драмы закончились, не успев начаться. У всех всё починилось.
А моя батарейка внутри грудной клетки сдохла окончательно. Лопнул какой-то копеечный пластиковый предохранитель, который до этого удерживал каркас.
Животный, сумасшедший психоз ударил в голову черной волной рухнувшего давления. Я резко, со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы.
— Сука! — Голос прозвучал хрипло, надсадно, словно связки заржавели за то время, пока я сидел застегнутым на все пуговицы у стены в двадцать втором номере. — Тварь!
Я подлетел к чемодану. Стал выгребать оттуда вещи, швырять их об стену, перерывать рюкзак. Джинсы, серые футболки, спутавшиеся клубки проводов от зарядок. Я рвал замки, комкал одежду наизнанку. Мне казалось, что если я сейчас не выплесну эту ярость, эти стеклянные панорамные окна двадцать третьего этажа Ботанического сада просто сожмутся и раздавят мои ребра.
— Ненавижу, блять! — Крик сорвался на сип. Я ударил рукой по столу, так что зазвенели пустые бутылки на подоконнике. — Себя ненавижу! Чучело конченое!
Я метался от окна к двери. Три шага туда, три шага обратно. Ограниченное, стерильное пространство коробки двадцать третьего этажа. Ракета, летящая в ****у. Дима в Оренбурге орал про свободу и говорил: «Борись, Ян, надо давить до последнего». Охранник на Измайлово с уставшим лицом говорил: «Она не стоит того, Амирь». А я? Кто я между ними? Пародийный поэт-самоубийца в душной шерстяной водолазке, у которого руки трясутся мелкой, противной дрожью маргинала.
Я резко повернулся к маленькому отельному холодильнику. Дверца рванулась с мясом. Внутри, на пластиковой полке, стояла бутылка вина, купленная Фаррухом в «Перекрестке» хрен знает когда, еще до того, как Искандер притащил свой кнопочный телефон из перехода.
Я схватил ее за горлышко. Стекло было ледяным.
Мне было плевать на штопор. Я поднес бутылку к лицу и зубами, ломая ногти, содрал плотную пластиковую капсулу. Я прижал бутылку к груди, наставил большой палец правой руки на корковую пробку и со всей силы, с хрустом в суставе, вдавил ее внутрь. Пробка ушла вглубь с глухим, влажным щелчком. Вино брызнуло наружу.
Я запрокинул голову и начал пить. Прямо из горла. Залпом.
Вино было кислым, ледяным, оно сводило зубы и обжигало воспаленное горло. Кислый алкоголь лился мимо рта, тек по подбородку, тяжелыми, холодными струями затекал за воротник черной водолазки. Шерсть мгновенно промокла, заколола кожу еще сильнее. Крупные бурые капли пачкали лацканы моего дурацкого, жаркого пиджака, оставляя на ткани темные, влажные пятна.
Я давился, кашлял, воздух вырывался из легких с хрипом, но я не отрывал стекло от губ, пока внутри бутылки не осталась половина. Половина бутылки кислого пойла для человека, которого стерли из реальности.
Я с размаху швырнул бутылку на кровать. Она упала на одеяло, выплескивая остатки вина на простыню. Темное пятно на ткани начало медленно, лениво расползаться в стороны, принимая форму какого-то уродливого, панельного дома. Такого же, как в ее районе. В двух километрах отсюда. В одной станции метро.
Я повернулся и подошел к зеркалу, висевшему на стене над небольшим столиком.
В полумраке номера стекло отразило серую, смазанную фигуру. Я подошел вплотную, почти касаясь носом холодной гладкой поверхности. Внутри ушей шмель поднял свой гул на максимальную мощность. Двадцать третий этаж. Конец географии.
Из зеркала на меня смотрел чужой, сломанный человек. Тот самый, которого только что откопали из-под московского бетона. Небритый три дня, с сухими, потрескавшимися губами, которые еще помнили сладкий вкус карамели и призрачный, выдуманный поцелуй на Красной площади. Глаза были дикими, зрачки расширены до краев, под ними залегли черные, плотные мешки в пол-лица. Воротник водолазки в бурых потеках, лацканы пиджака мокрые от вина.
— Ну и хули ты, Амир? — сказал я вслух пустой комнате. Голос разбился о стены. — Или Коля? Или Ян, блять? Кто ты, чучело? Зачем ты здесь?
Отражение молчало. Оно держало спину жестко, как доска, застегнутое на все пуговицы своего пиджака. Пародийный поэт-самоубийца, приехавший ради иллюзии восстановления того, что сдохло еще четырнадцатого апреля у метро в Ташкенте, под тяжелый, тошнотворный запах сирени.
Внутри груди таймер отсчитал последнюю секунду. Нулевая отметка.
Я отвел правую руку назад, сжал пальцы в кулак так, что суставы побелели, а три старые царапины на ладони натянулись до предела, готовые лопнуть. Я не думал о боли. Я вообще перестал соображать. Была только злая, звенящая, химическая трезвость и это серое лицо передо мной.
Я коротко, поршневым движением врезал кулаком прямо в центр зеркала. Прямо в переносицу этого убогого незнакомца в отражении.
Зеркало треснуло с сухим, коротким хрустом. В первую долю секунды ничего не упало. Из точки удара во все стороны — через мои глаза, через мешки, через лацканы пиджака в отражении — разбежалась мелкая, острая паутина морщин. Стекло раскололось на сотни мелких ромбов, искажая реальность, дробя мое лицо на фрагменты. Амир. Коля. Ян. Каждый сидел в своем отдельном осколке, и ни одному из них не было нормально.
Потом крупные, тяжелые куски с тихим, чистым звоном посыпались вниз, разлетаясь в мелкую крошку. На стене осталась только пустая подложка со следами старого клея. Точно такое же пятно, на которое смотрела Лиза этажом ниже.
Боли не было. Нервные окончания выгорели вместе с давлением. Я опустил взгляд на свою руку. Из разбитых костяшек пальцев, смешиваясь со старыми, покрытыми коркой царапинами, медленно потекла густая, темная кровь. Она заполняла трещины на коже, собиралась на кончиках пальцев и тяжелыми, бурыми каплями падала на пол.
Я развернулся, подхватил рюкзак за одну лямку, дернул ручку чемодана и, не оборачиваясь на свой двадцать третий этаж, вылетел в коридор к лифтам. Часы в кармане тикали. Громко. Сухо. Заводить надо каждый день. Но заводить больше было некому.
* * *
Я выскочил к лифтам, волоча за собой чемодан. Пластиковые колеса бешено, ломано грохотали по отельному ковролину, выбивая рваный, чечеточный такт моего побега. Кабина приехала почти сразу, двери разъехались с тяжелым металлическим хрустом, и я буквально рухнул внутрь этой зеркальной коробки. Той самой, которая еще полчаса назад везла меня наверх, заколоченного в пиджак, посреди целующихся пьяных студентов.
Двадцать третий этаж отвалился. Лифт со свистом понесся вниз, проваливаясь сквозь бетонные слои здания, словно ракета, летящая в самую глухую ****у. В ушах снова, с новой звериной силой, завыл шмель рухнувшего давления. Кровь из разбитых об зеркало костяшек левой руки уже не капала — она густела, размазывалась по ручке чемодана, делая пластик липким, скользким и бурым.
Когда кабина глухо звякнула на первом этаже, двери лениво разъехались в люминесцентную, хирургическую белизну лобби.
Вся эта пьяная, сытая компания с параллельного курса уже вывалила на улицу на перекур. Они стояли плотной, хаотичной, шумной толпой у самых стеклянных дверей, выпуская серый табачный дым в сырую московскую темноту. Из открытых створок пахло дешевым табаком, пивом, чужим парфюмом и той самой молодой, тупой, здоровой жизнью, из которой меня только что вычеркнули одним легким движением синих глаз.
Я шел напролом, не разбирая дороги. Чемодан гремел по кафельному полу лобби, как ржавая телега с металлоломом, колеса застревали в пазах. В левой руке я намертво, до хруста в суставах, зажал горлышко наполовину пустой бутылки вина. Содранная зубами пластиковая капсула болталась лохмотьями вокруг стекла.
Они обернулись на этот грохот одновременно. Весь их предвкушающий, пьяный, ленивый треп мгновенно заклинило, словно выключили звук. Сашка в очках так и застыл с зажженной зажигалкой у самого лица, о огонек отразился в стеклах. Алина с короткой стрижкой медленно, машинально опустила руку с дымящейся сигаретой, не сводя с меня глаз.
Шок у них был тотальный, максимальный. Они увидели ходячего покойника, которого только что откопали из-под измайловского бетона. Я шел в своем дурацком, жарком, застегнутом пиджаке, сплошь покрытом бурыми, влажными потеками вина, которые уже смешивались с настоящей, свежей кровью, текущей по ладони. Лицо было серым, сухим, глаза дикие, зрачки расширены, а воротник черной водолазки промок насквозь от пота и алкоголя.
Я поравнялся с ними у самого выхода, резко затормозил, так что чемодан с силой ткнулся Сашке прямо в кроссовок, и заорал прямо в их притихшие, мгновенно трезвеющие физиономии, срывая связки до хрипа:
— Аревуар, блять! Я в Ташкент!
Запрокинул голову, чувствуя, как пиджак натягивается на спине, и сделал огромный, судорожный, глоток прямо из горла бутылки. Кислое, ледяное вино обмыло потрескавшиеся, разбитые губы, попало в свежие порезы на костяшках, обжигая пальцы спиртовой гнилью. Я толкнул мокрым лакированным плечом тяжелую стеклянную дверь и вышел на улицу.
Сырой московский воздух ударил в лицо ледяной взвесью. Моросило. Не дождь даже — какая-то мерзкая, ледяная пыль в воздухе, которая пробирала до костей за секунду.
Лиза стояла чуть в стороне от общей толпы пацанов, прямо под пластиковым козырьком отеля. Она курила. Медленно, тонкими пальцами без лака держала сигарету и выпускала серую струю вверх, туда, где висело низкое, серое, налитое свинцом небо Ботанического сада.
Когда стеклянная дверь за моей спиной со стуком захлопнулась, она медленно повернула голову. Увидела меня. Мои сумки. Мое окровавленное, серое лицо в темных потеках вина. Она замерла с сигаретой у самых губ и замолчала. Просто смотрела на это жалкое, конченое убожество посреди сырого двора. Глаза синие, бездонные, глубокие и абсолютно, пугающе неподвижные, как кафельный пол в зарафшанском морге.
Я потащил чемодан мимо нее по мокрому асфальту. Пластиковые колеса зашуршали сухо, надрывно, со свистом сдирая резину о камни.
Я сделал шагов десять в сторону шоссе, чувствуя, как подошвы ботинок скользят по сырости. Гордость? Какая, нахрен, гордость. Ее не осталось еще четырнадцатого апреля у метро. Просто последние оголенные нервы внутри головы сгорели без остатка, оставив внутри только звенящую, мертвую пустоту. Я затормозил, едва удерживая равновесие на ватных, отказывающих ногах, развернулся всем телом назад и крикнул ей через этот пустой, сырой, воняющий перегаром отельный двор:
— Значит, всё вот так, да?! Вот так просто?!
Она что-то ответила. Ее губы шевелились, открывались и закрывались, обнажая белые зубы, маленькая родинка на щеке едва заметно двинулась под козырьком. Но в моей голове в эту самую секунду на предельной частоте, разрывая перепонки, орали эти чертовы три гудка. Первый, второй, третий. Гул стоял такой плотный, что звук ее реального голоса просто не долетел до меня сквозь сырость. Реальность окончательно треснула по швам. Я не услышал ни единого слова.
Я зло махнул рукой, повернулся спиной к козырьку и пошел прочь, утаскивая свой хлам в серый, грязный московский закат. Шел, вбивая пятки в асфальт, и не оборачивался.
Минут через пятнадцать телефон в кармане пиджака задергался. Короткая, противная, вибрирующая судорога прямо в ребро. Я сунул руку в карман, достал его — светящийся прямоугольник экрана был сплошь заляпан винной грязью, мутными разводами и бурыми следами моих собственных окровавленных пальцев.
Лиза.
Я нажал кнопку ответа разбитым суставом и прижал трубку к уху. Связки сжались так, словно туда залили бензин.
— Алло, — хрипнул я в динамик.
— Вернись в отель, — сказала она ровным, стерильным голосом, без единой человеческой интонации. И сразу сбросила. Экран погас. Короткие, казенные гудки провалились в бездну.
Я остановился как вкопанный прямо у какого-то облезлого бетонного забора. Мимо неслись машины, обдавая меня грязной водяной пеной, случайные прохожие прятали носы в капюшоны, а я стоял босиком по колено в этой сырости с заляпанным мобильным у щеки.
— Да, конечно, — тихо сказал я в пустой, мертвый экран.
Я развернулся и поплелся обратно к Ботаническому саду. Но зайти внутрь этого стеклянного здания, снова подняться на этот дебильный двадцать третий этаж, пройти мимо стойки администратора — не смог. Не физически, нет. Просто внутри организма выгорел и высох весь воздух. Контроль кончился.
Я дошел до небольшого, заброшенного сквера неподалеку от здания отеля. Нашел какую-то обшарпанную, ледяную деревянную лавку в стороне от аллеи, под серыми тополями, и сел на нее вместе со всеми своими пожитками. Чемодан поставил рядом, рюкзак бросил в ноги, прямо в грязь.
Я сидел там долго. Два часа. Время окончательно лопнуло, потеряло резкость и превратилось в густую, грязную смолу. Морось лениво легла на плечи моего дурацкого, испачканного пиджака, шерсть черной водолазки намокла и намертво, холодной тканью прилипла к позвоночнике. Пальцы замерзли, задеревенели и покрылись синюшной, трупной коркой.
Я курил одну сигарету за другой, чиркая колесиком зажигалки со второго, с третьего раза, сдирая кожу. Смотрел в серый, затоптанный асфальт перед собой. Давление, наверное, ушло куда-то на отметку шестьдесят на ноль, черные пятна лениво плавали в воздухе. В ушах стоял сплошной, белый, звенящий шум. Я едва соображал, кто я по паспорту, Амир или Коля, и зачем я вообще нахожусь в этом чужом, равнодушном городе.
«Живы будем — не помрем, деда Станислав?» Похоже, всё-таки помрем. Прямо здесь, на лавке у Ботанического сада, застегнутые на все пуговицы.
Через два часа стеклянные двери отеля снова мягко, бесшумно разъехались. Из этого люминесцентного марева вышла Лиза. Она уже была готова уходить совсем, в свой район, на свое Измайловское шоссе, в свои дела.
Она шла по мокрой дорожке сквера прямо мимо моей лавки. Шаг быстрый, легкий, точный. Как всегда.
Увидев меня посреди этих сумерек, она остановилась. Посмотрела сверху вниз.
В её синих, бездонных глазах не было жалости. Вообще ничего не было. Она смотрела на меня как на придорожную уличную грязь. Как на опустившегося, конченого маргинала, который замерзает на собственных чемоданах посреди сырой Москвы после паршивого спектакля. В этом взгляде была только глухая, стерильная брезгливость и точка. Полная, окончательная, железобетонная точка. Восемь тысяч километров пути, Кашгар, Бишкек, Иссык-Куль, разбитое кулаком зеркало всё это было просто дешёвой клоунадой.
Она не произнесла ни звука. Не выдохнула ни слова. Просто развернулась спиной и быстро скрылась в темноте, мгновенно растворившись между серыми панельными многоэтажками. Декорации унесли. Музыка кончилась.
Я остался сидеть один в этой серости. Трясущимися, синими, задеревенелыми пальцами достал телефон. Руки ходили ходуном, я мазал кровью по стеклу, безуспешно пытаясь разблокировать экран. Мне нужно было бежать. Срочно, наживую рвать мясо, вырваться из этого проклятого города, из этой липкой сырости, из этого Ботанического тупика. Плевать куда, в какой город или страну, лишь бы подальше, туда, где этот невидимый кулак ослабит хватку на моем горле.
Я открыл приложение. Светящийся прямоугольник полоснул по глазам. Ближайший рейс в Узбекистан был до Ургенча. Не в Ташкент — в Ургенч. В Хорезм. Похрен. Ткнул пальцем наугад в экран, вбил паспортные данные, мажа кровью по буквам, и нажал «Оплатить». Билет был куплен на ходу, прямо в этой сырости. Внутри кармана пиджака в этот момент что-то сухо, тихо хрустнуло — деревянные кашгарские часы. Они тикали прямо в ребро. Стрелки двигались. Круг, еще один круг.
Я тяжело, со скрипом поднялся, перехватил липкую от запекшейся крови ручку чемодана левой рукой, поймал у края шоссе какое-то жёлтое такси и поехал в аэропорт.
* * *
Аэропорт встретил меня удушливым, плотным гулом и слепящей белизной люминесцентных ламп. После сырой серости сквера этот свет казался стерильным, хирургическим, он резал глаза до легкой тошноты и выжигал остатки мыслей. Огромный вокзал жил своей монотонной, конвейерной жизнью: шуршали резиновые ленты транспортеров, звенели рамки металлоискателей, диктор надсадно выплевывал в динамики номера рейсов. Тысячи чужих, безликих людей неслись мимо со своими сумками, баулами, кричащими детьми и паспортами. Я тащился сквозь этот поток, как транзитный призрак, гремя колесами чемодана по глянцевому, ледяному кафелю. Каждая пуговица моего пиджака, застегнутого под самое горло, колола грудь, а давление привычно держало обруч на висках.
В туалете терминала пахло хлоркой и жидким мылом. Я подошел к раковине, открыл кран до упора и долго держал левую руку под струей ледяной воды. Кровь на костяшках уже успела запечься, стянув кожу жесткой темной коркой, но мыльная пена все равно окрашивалась в розовый цвет, лениво уползая в сливное отверстие. Я плеснул водой в лицо, протер шею. Посмотрел в зеркало — на меня всё еще глядело то самое серое убожество с синяками под глазами. Воротник черной водолазки окончательно превратился в мокрую тряпку, а застегнутый пиджак так и остался в бурых, грязных потеках от пролитого вина и крови. Из этой оболочки невозможно было отмыться. Она въелась в меня на девятнадцатом этаже в Измайлово, пропитала на двадцать третьем у Ботанического сада и теперь летела вместе со мной обратно в Азию.
До посадки оставался ровно час. Стрелки на кашгарских часах в кармане продолжали свой сухой, безжалостный ход, отсчитывая минуты моего бегства из этого города. Заводить надо каждый день, иначе встанут. Пружина внутри деревянного корпуса натянулась до предела.
Я нашел какой-то зачуханный ларек в глубине терминала, между стойками регистрации и выходом к гейтам. Продавщица окинула мой пиджак тяжелым, оценивающим взглядом, но промолчала. Я протянул ей остатки скомканных денег и взял банку дешевого пива. Жестянка была ледяной, металл приятно холодил разбитую, горящую ладонь.
Я дошел до нужного гейта и тяжело опустился на металлический стул. Синька под глазами, наверное, уже стала черной, в цвет водолазки. Синье сиденье было жестким, холодным, оно врезалось в бедра сквозь ткань джинсов. Я поддел пальцем кольцо, жестянка вскрылась с коротким, резким пшиком.
Я начал пить. Медленно, большими, тяжелыми глотками, не дыша.
Пиво было горьким, ледяным, оно обжигало воспаленные десны и сухой, наждачный язык. Я пил его почти залпом, чувствуя, как жидкость падает в пустой, скрученный спазмом желудок. И вот только тогда, когда банка показала дно, этот дешевый отельный алкоголь наконец-то дополз до мозгов.
Внутри черепной коробки что-то мягко щелкнуло. Картинка вокруг мгновенно потеряла свою удушающую резкость. Белый свет люминесцентных ламп перестал резать глаза, он размазался, превратившись в ровное, мутное марево. Острые углы терминала сгладились, гул толпы отодвинулся за привычную толстую стену ваты. Мое давление — девяносто на шестьдесят — окончательно выровнялось тяжелым, монотонным шмелем в ушах. Наступила глухая, спасительная анестезия. На ***. На *** всё. Больше не было ни призраков на обоях, ни трех гудков в трубке. Ничего.
В динамиках захрипело. Сухой казенный голос объявил начало посадки на рейс до Ургенча.
Люди вокруг зашевелились, зашуршали пакетами, потянулись плотной, неровной очередью к пластиковой стойке контроля. Они летели домой. Или из дома. Мне было плевать. Ургенч так Ургенч. Там сухо. Там песок. Там нет этого Измайловского тупика, нет бетонных башен у Ботанического сада и нет этой липкой, ледяной московской сырости, которая душила меня все эти недели. Там дед Станислав на кладбище лежит. Скажу ему: «Живы будем — не помрем, деда». А он ответит из-под хорезмской земли: «Мы уже померли, внук».
Я тяжело поднялся со стула. Ноги были ватными, но каркас пиджака всё еще держал спину — жестко, как доска, застегнутый на все пуговицы. Я закинул рюкзак на одно плечо, поудобнее перехватил липкую ручку чемодана левой разбитой рукой и поплелся к стойке. Шаг. Еще один шаг. Поводок натянулся и лопнул. Я встал в самый хвост очереди, достал из кармана посадочный талон и стал ждать, пока этот самолет унесет мое серое тело обратно в Азию.
Где-то там, далеко за панельками и взлетными полосами, оставался ее район. Два километра. Одна станция метро. Пустота. Полная и окончательная.
* * *
Хорезм встретил меня глухим, тяжелым ударом в грудь. Стоило сделать шаг на трап самолета, как сухой, раскаленный воздух забился в носоглотку, высушивая остатки московской сырости. Здесь не было Измайловских тупиков и бетонных башен у Ботанического сада — здесь было небо, огромное и плоское, как оцинкованный таз, и желтая, выжженная солнцем глина.
Я забрал свой чемодан. Ручка липла к ладони — левая рука, разбитая еще в Москве, тупо ныла на каждый толчок. Пиджак, который я так упорно не снимал, казался чужеродным, дурацким панцирем. Казенная ткань пропиталась потом и пылью уже через пять минут.
Первым делом я поехал на кладбище. Зачем? Наверное, искал хоть какой-то якорь, землю, которая не двигается под ногами.
Старая ограда, покрытая шелушащейся синей краской. Могила деда Станислава. Хорезмская земля вокруг была сухой и потрескавшейся, как старый дувал. Я сел прямо на раскаленный бетонный поребрик, не жалея брюк, и уставился на выцветшую фотографию под овальным стеклом.
— Ну что, деда, — хрипло сказал я в пустоту, и голос показался мне чужим, сорванным. — Живы будем — не помрем?
Тишина в ответ была такой плотной, что казалось, ее можно трогать руками. Ветер лениво гонял колючку между памятниками. И в этой тишине мне четко послышался его глухой, знакомый голос из-под этой выжженной земли: «Мы уже померли, внук. Чего ты приперся?»
Внутри ничего не дрогнуло. Серое тело, которое я привез сюда из Домодедово, оставалось глухим к чужой смерти. Потому что моя собственная, маленькая смерть все еще происходила прямо сейчас, под каркасом этого потного пиджака. Лиза осталась за тысячи километров, но поводок не лопнул — он просто растянулся, превратившись в тонкую стальную проволоку, которая тянулась за мной через всю карту.
* * *
Из Ургенча я выбирался на старой, раздолбанной «Нексии». Таксист — мужик с черными от табака пальцами — всю дорогу крутил какую-то заунывную кассету и курил дешевые сигареты. Окно было открыто настежь, но вместо прохлады в салон летел плотный, удушливый ветер пустыни, замешанный на запахе бензина и чужого пота.
В Бухаре я вышел на автовокзале просто потому, что больше не мог терпеть этот замкнутый круг в машине. Город-глина давил не хуже московских панелек. Бесконечные глухие дувалы, серые лабиринты старых улиц. Я шел, таща за собой этот проклятый чемодан, колесики которого дико грохотали по разбитому асфальту.
В привокзальной чайхане я взял чебурек, сочащийся старым, сто раз пережаренным маслом, и стопку местной водки. Водка пахла паленым сахаром и сивухой, она обожгла горло, но ожидаемого тумана не принесла. Алкоголь просто упал в пустой желудок, а через полчаса вернулся дикой, ядовитой изжогой. Кислота подступала к горлу, и вместе с этой изжогой наружу просилась Москва. Каждый раз, когда я закрывал глаза, я видел ее район. Два километра до ее дома. Ее окна.
В Самарканде на полустанке синий цвет вокзальных стен показался мне мертвенным. Точно таким же, как губы в детстве, когда батюшка Сергий вылил мне на макушку ледяную купельную воду в церкви Александра Невского. «Нарекаю тебя Николаем», — говорил он тогда. Изменить кожу, начать заново.
Хера с два. Никакой я не Николай. И не повелитель. Я просто кусок мяса, который везут в поезде Самарканд — Ташкент.
Когда состав наконец дернулся в сторону столицы, под стук колес внутри начала просыпаться злость. Глухая, подкожная, злая ярость. Я бежал из Москвы, чтобы спастись, но Азия не лечила. Она просто снимала с меня верхний слой кожи, обнажая нервы.
Поводок, растянутый на тысячи километров, начал медленно, со скрипом наматываться обратно.
* * *
Следующие три дня слились в одну серую, удушливую полосу. Я осел на квартире у Ремзи, моего сожителя. Это были дни тотального, тяжелого, животного распада. Ты просто сидишь в четырех стенах, за плотно зашторенным окном плавится и течет липкий ташкентский июнь, а ты физически не можешь заставить себя подняться с дивана и дойти до душа. Ремзи пытался что-то говорить, его девчонка шуршала пластиковыми пакетами на кухне, а я просто лежал на спине, уставившись в потолок, и ловил зум в одну точку. В голове по бесконечному, адскому кругу крутились одни и те же стоп-кадры: Измайлово, серый перрон, холодный блеск ее глаз и три коротких гудка в трубке, проваливающиеся в бездну. Я пытался пить, но теплый алкоголь больше не приносил спасительной анестезии. Он просто делал эту боль тупой, неповоротливой и липкой. Я закрывал глаза и чувствовал, как Москва, которую я вроде бы оставил за тысячи километров, продолжает методично жрать меня изнутри, как подкожный паразит. Я ждал, когда меня отпустит. Думал, что три дня в Ташкенте — это достаточный срок, чтобы похоронить мертвеца.
А на четвертый день наступило утро. То самое утро.
Я проснулся с какой-то дикой, болезненной, хирургической ясностью в голове. Хватит. Надо поставить точку. Но не просто так, а красиво, торжественно, чтобы самому наконец поверить в этот финал. Я открыл шкаф и достал смокинг. Черная шерсть и лакированные лацканы холодили пальцы. Я надевал его мучительно медленно, застегивая каждую пуговицу рубашки, туго затягивая воротник, как будто натягивал на себя рыцарские доспехи перед выходом на эшафот. Амир — значит «повелитель». Повелитель своего собственного краха.
На кухне было людно и душно. К Ремзи пришла его девчонка. Они сидели у приоткрытого окна, пили чай, о чем-то тихо, лениво переговаривались. Тяжелое ташкентское солнце резало кухонный кафель на ровные, раскаленные желтые квадраты. Я сел к ним за стол — в смокинге, при полном, абсурдном параде, — достал бутылку вина и налил себе полный стакан прямо с утра. Благородный напиток под благородный костюм клоуна. Мы сидели так долго. Разговаривали обо всем подряд — о какой-то бытовой херне, о музыке, о погоде. Вино ложилось на душу теплой, обманчивой броней. Мне казалось, что я полностью контролирую этот день. Что я выйду к ней красивым, недосягаемым, и этот смокинг — мой манифест свободы.
И именно в этот момент, когда я сделал очередной глоток, телефон на деревянном столе коротко, мерзко завибрировал. Экран вспыхнул белым прямоугольником.
Message.
От нее. Без заглавных букв, без знаков препинания, как удар под дых:
«я тебя хочу обнять я скучаю»
Мутный пластиковый стакан замер у моих губ. Вино внутри него качнулось, отражая кухонное солнце. Внутри черепной коробки коротнуло всю проводку, и шмель рухнувшего давления снова поднял свой гул на полную мощность. Поводок, который, как мне казалось, я окончательно порвал в Домодедово, натянулся с такой утробной, животной силой, что у меня мгновенно перехватило дыхание. Она позвала. Она, сука, скучает.
Вино в стакане мелко дрожало от того, как ходили ходуном мои пальцы. Я сидел за столом в этом чертовом смокинге, чувствуя себя жалким шутом на собственных похоронах. Ремзи притих, уставившись в окно, а его девчонка — она ведь знала, она видела, как я сгорал и гнил все эти месяцы — медленно повернулась ко мне. В ее глазах не было дежурной жалости, только какая-то спокойная, тяжелая, свинцовая правда.
И тут меня перекрыло. Внутри что-то щелкнуло, как предохранитель, который с мясом выдернули из гранаты.
Ташкент казался чужим, вывернутым наизнанку. Я ходил по знакомым улицам, воздух плавился, а Москва всё еще сидела во мне глубокой, ржавой занозой. И тут как плевок в лицо, как окончательный сбой заклинившего механизма — я встретил их. Юсуф и Кувонч. Те самые, из московского номера у Ботанического сада.
Мы забились в какую-то полутемную кафешку. Разговаривали долго, часами, глуша горячий зеленый чай. Они рассказывали что-то про московские дела, про тех, кто остался там, во ВГИКе, про общих знакомых. Я слушал, послушно кивал, пытался убедить себя, что всё нормально, что я дома, в безопасности.
Но стоило мне выйти наружу и столкнуться с Сабрие — моей старой однокурсницей, — как вязкий воздух вокруг снова сгустился до состояния цемента.
Мы стояли у входа, обмениваясь короткими, ничего не значащими фразами. Сабрие в какой-то момент она вдруг осеклась на полуслове, ее взгляд испуганно метнулся куда-то мне за спину, к лестнице, и она тихо, почти одними губами, бросила:
— Амир… они там. Сзади.
Всё началось мгновенно. Не с разговора, не с приветствия — а с того самого липкого, предгрозового ощущения. Это финиш. Сабрие испуганно отступила на шаг назад, в тень, оставив меня один на один с этим гребаным дежавю. Пространство сузилось до размеров зеркальной кабины лифта.
Я обернулся и увидел их вместе у лестницы. Этого второго Амира — сытого, спокойного — и её. Лизу.
Меня окончательно перекрыло, сорвало все внутренние замки. Я подлетел к нему в три шага, мертвой хваткой схватил за грудки, впиваясь пальцами в ткань его шмоток, с силой толкал к стене и орал прямо в его ошалевшую рожу, срывая связки:
— Будешь драться, сука? Ну?! Будешь драться?!
Я хотел вбить его лицо в этот паркет, уничтожить, стереть саму память о том, что он существует. И в эту самую секунду между нами резко, напролом вырастает она. Лиза. Она закрывает его собой, своим телом, упираясь ладонями мне в грудь. И смотрит на меня снизу вверх с такой сухой, ледяной, испепеляющей ненавистью, что у меня занесенный кулак просто повис в воздухе. Не из-за страха перед ним — сработал последний, аварийный предохранитель, чтобы не превратить эту экзистенциальную катастрофу в банальную уголовщину. Она защищала его от меня.
Сзади с глухим шумом налетели свои. Ибрагим обхватил меня за ребра намертво, до треска в костях. Пацаны вязали мои руки, хватали за плечи, тащили назад по длинному коридору. Лаковые лацканы смокинга с треском рвались по швам, туфли скользили по гладкому полу. А я рвался из этих цепких рук, задыхаясь от казенной пыли, и кричал туда, вглубь этого гребаного, равнодушного зала, выплевывая вместе со шёпотом последние остатки сгоревших легких:
— Сука! Я из-за нее в Москву летал! Я из-за нее в Москву летал!
Свидетельство о публикации №226062000218