Пищевая цепь
Его собственные размышления привели к тому, что он физически ощущал, что история и есть предмет разрушения человека и самой гармонии. Человек заставлял природу работать на себя и сжигал ресурсы. И он стал искать на карте те места, которые были, как он полагал, не освоенными, а значит — не испорченными. Он предполагал, что именно там находятся счастье, добро и симметрия. А все остальное — это лишь предмет фарисейства. Все это он в своем творчестве собирался принести людям во избавление от духовной скудности.
***
И он определил для себя такое место — но не в амазонской сельве и не в африканской пустыне. В верховьях северных рек Евразии он надеялся найти истинную связь между человеком и природой. Понятно, что художник думал все это осуществить в одиночку и стал искать туда пути-дорожки, при этом все время представляя себя стоящим у мольберта с палитрой в руке, а натурщица у него — та самая гармония. Он пытался черпать все это одновременно и с неба, и с земли, пока не ведая, что у него получится.
Подготовку к такому пленэру не исполнишь оперативно. Длилась она почти два года. Было много советчиков, а еще больше — рассуждений о вечной и бескровной гармонии, и что эта тема — старейшая в истории изобразительного искусства. Но он не был согласен, ибо многое, что делалось раньше, происходило в традициях войн и нравственных нечистот. А он будет в девственном раю. Он гармонию искал вне человека, ему хотелось оказаться в полном одиночестве, без проводников и советчиков.
С большим трудом удалось согласовать этот вариант, хотя он и был достаточно условным. Ведь ост-ров в приарктическом поясе — это совсем не остров. И какие бы ни были желания у этого Робинзона, его придется везти туда и забирать. Ему это уже казалось фактом дисгармонии.
Схема была такая — его грузят на палубу баржи прямо на автомобиле Нива, который
и станет его временным местом обитания, с условием, что он не будет углубляться внутрь острова. Он категорически отказался от любой связи с внешним миром и потому обязан быть видимым с воды. Хотя его все же уговорили на сигнальную ракету и репелленты от гнуса. Можно написать любую абстракцию, а над ней поместить надпись «гармония» и утверждать, что ты ее так видишь. Но гармония — это равновесие, а оно абстракцией быть не может.
***
Тревоги не заставили себя долго ждать и появились с самого начала пути. Был уже июль, но по стальным бортам нет-нет, да угрожающе грохотали льдины, напоминая о том, что кругом стихия. И хотя Нива была надежно закреплена на палубе, она скрежетала и раскачивалась на амортизаторах. А в ней было сосредоточено все имущество художника, и это его волновало. Через двое суток его доставили к месту десантирования. Он своим ходом съехал с баржи под музыку «Прощание славянки». И буксир потянул баржу вниз по течению, по своим военным делам, оставив транзитного пассажира, которого они должны были забрать через несколько суток, в зависимости от скорости хода против течения.
Он стоял рядом с автомобилем на речной гальке. Прямо у берега плеснула какая-то крупная рыба, и над водой пролетел мелкий куличок. Всего на пять метров поднявшись по сыпучке, он увидел то, что было предметом его творческой фантазии.
Его взгляду открылась огромная территория, напоминавшая по форме вытянутый цирк, уходивший очень и очень полого к своему центру — большому речному заливу, ярко блестевшему под лучами солнца.
От этой картины на него пахнуло и простором, и вечностью. Все пространство было покрыто низкотравьем. Это сплошной ковер из брусники, шикши и морошки, да совсем мелких кусточков голубицы. Он вернулся в машину за альбомом, чтобы быстро сделать зарисовки.
Но уже вернувшись назад, вдруг увидел у себя под ногами что-то живое.
Это была большая серая птица, явно гусыня, сидевшая на гнезде. Она совсем не испугалась, а только посмотрела на него черными бусинками глаз, чуть приподнялась и тряхнула оперением. Верно, она не видела в человеке опасности, а может даже ему обрадовалась.
Для художника это была отправная точка в стремлении найти ответы на вопросы, и он принялся делать наброски карандашом. Потом достал подзорную трубу, которую ему однажды презентовал известный меценат, и разглядел, что сидящих на гнездах птиц огромное множество. Они себя старались не выдавать, но и не увидеть их было невозможно, потому что большая часть склона была ими усеяна. А солнышко понемногу клонилось к западу.
Он вернулся к машине. У берега опять плеснула рыба, направляя мысли в поэтическое русло. Но все же у мужчины наблюдательность отсутствовала, рыба ведь плескалась не для того, чтобы показать себя, а для того чтобы сожрать рыбешку помельче. Художник посмотрел на то, что он написал в первые несколько часов, и остался доволен. Он на газовой горелке вскипятил себе чаю, с удовольствием выпил его из кружки, прислушиваясь к окружающим звукам, но ничего, кроме ветра не услышал.
Солнце быстро скрылось, и наступила полная темнота в беззвездном небе. Он уснул уже во вполне привычной для себя — полусидящей — позе. И во сне опять спорил с великим Платоном на предмет утверждения, что искусство — это лишь подражание реальному миру, а мастерство художника — это не его собственная заслуга. В реальном мире может существовать огромное количество предметов, и все должен объединять идеальный образ. Художник был категорически не согласен с тем, что реальность — лишь тень идеальных образов, и все есть лишь очертания предметов.
Возможно, художник и был даровитый, потому что не только смотрел на окружающий мир, но и старался его услышать. Он был согласен с тем, что в начале было слово, но понимал это по-своему. Ему казалось, что оно было не сказано, а пропето. Вот он и старался во всем слушать эту песню. Так он слушал «Гернику» Пабло Пикассо, «Апофеоз войны» Василия Верещагина, где он слышал крики пыток и вопли полчищ Тамерлана. Вот только пробуждение было даже не под «Последний день Помпеи»,
а под «Последний крик» Мунка. И этот крик вдруг напал без всякой подготовки и прелюдии.
Он обрушился на него сквозь лобовое стекло Нивы, на котором в серых бликах рассвета блестели мелкие капли дождя. Это делало вой очень воспринимающимся и ощутимым всей плотью. И, казалось, он имел технологический характер бедствия. Но, выйдя из машины, художник понял, что ошибался. Это был не технологический вой, это была природа. Это не бомба летела на Гернику, а из низких дождевых облаков выныривали стаи белых птиц, которые издавали свист и рычание. Они, выставляя огромные лапы, планировали на гусиные гнезда. И тех гусынь, кто не бросил гнезда,
они забивали крыльями и как-то совсем дико глотали яйца.
От вчерашней благодати не осталось и следа: все покрылось белым саваном смерти,
где посланники апокалипсиса ходили вразвалку, пируя над остатками. Они набирались сил, чтобы лететь дальше, на свои места гнездования, где, возможно, их уже ждали полярные волки. В подзорную трубу уже просматривалась большая часть острова, вот только смотреть не хотелось.
Художник вернулся к машине и устроился у самой воды на стульчике. Маленькие водоворотики крутились у берега, он туда стал бросать кусочки печенья, оказалось, что и тут жизнь была активной. Мелкие рыбки хватали крошки, тут же ловко уворачиваясь от какой-то крупной тени из глубины. Наверное, в том и была мудрость собственного выживания. Вчерашний шикарный букет восторгов и ожиданий как-то растворился в сыром и холодном воздухе. И он даже не хотел брать в руки эскизный альбом, а тем более выставлять мольберт.
Придуманная им натура пропала и, казалось, навсегда. С равновесием и гармонией
не заладилось. Пищевая цепь работала на полных оборотах, даже вне присутствия человека. Но художник все равно всю вину возлагал именно на человека по двум главным причинам: загрязнение окружающей среды и чрезмерная эксплуатация ресурсов.
***
Солнышко только пролезло сквозь тучи, и на пологих склонах острова началось какое-то осознанное движение. Белое нашествие стало хаотично скатываться к заливу и собираться в его центре. Одни двигались, помогая себе крыльями, другие просто топотили короткими лапами. Но те и другие вытягивали шеи и шипели на одной волне.
Часа через два они заняли уже почти всю гладь залива, грациозно плавая и целуясь,
а это уже был Чайковский и «Лебединое озеро» — источник вдохновения уже у многих поколений, в том числе и современных. Еще где-то через три часа все это вдохновение, поймав резкие порывы ветра, поднялось на крыло и улетело в места своего гнездования, где лебедей точно кто-то ждет: полярные волки, песцы и кое-кто еще. Об этом с каким-то злорадством подумал художник.
Всего за сутки пребывания на этой земле не обетованной, он пришел к выводу, что его стремление найти чистоту, девственность и гармонию потерпело фиаско. Без всякого видимого влияния человека тут раскручивалась та самая пищевая цепь, которая, похоже, не имела ни начала, ни конца. И что же получается? «Клюнь ближнего, обосри нижнего, а то дальний приблизится, обосрет и возрадуется» —
это не от людей пошло?
***
Но на острове еще ничего не кончилось. Зеленый ковер, покрывший склоны, как-то уже мало волновал художника. Оглядывая в трубу территорию, он увидел, как неистово озоровали лемминги. Они повылезали из нор, и собирали объедки застолья. Жрали все, в том числе испражнения и даже перья. Эти грызуны длиной тела 10-12 см, серо-ржавого окраса были прожорливы и очень активны.
Весь световой они день они что-то хомячили. А художник сидел в машине и слабо жаловался сам себе, что его тонкий мир никак не может присутствовать в этой картине. Когда начало темнеть, он опять поднялся на откос; вроде все затихло, но опять же появились какие-то тени. Скоро ему стало понятно, что эти беззвучные тени — летящие полярные совы, которые в свою очередь долбили леммингов. Совы лов-ко выхватывали этих грызунов, которые, обожравшись, не могли влезть в свои норы.
Художник набрал в кружку еще не созревшей до конца морошки, насыпал туда черной шикши, залил речной водой и выпил. У него появилась какая-то старческая жажда. Она была очень требовательна и неумолима. Он струсил, ему уже хотелось в свою квартиру-студию в культурной столице и чьего-нибудь одобрения. Он приготовил себе горсть снотворных таблеток и проглотил их, потом захлопнул двери на все кнопки и заснул в позе эмбриона, а заползшие в щели комары жрали его как когда-то кандальников, которых, наверное, везли этими дорогами. Вовсе не как академика международных творческих организаций, которые тешили себя фантазиями свободы и всеобщего благоденствия, будучи сами частью пищевой цепи.
Пробуждение было тяжелым, как с глубокого перепоя. Руки и лицо зудели, все тело ныло, будто бы он горбатился в штольнях, которые были рядом, и где мучились вечным вопросом: что делать. А вот ему лично было понятно, что делать — бежать, как бегут побитые. Он попытался с одной затекшей ноги переместиться на другую: машина заскрипела, и сквозь этот скрип он вдруг что-то услышал снаружи.
Приподнявшись, он увидел, что он не один — вокруг сидела стая волков. Их было не меньше дюжины — матерых северных волков. Звери явно пришли сюда за белыми лебедями, но разминулись, и сейчас весь их интерес был вокруг этого железного места обитания.
Намерения их были весьма понятными. Художнику стало жутко. Уж в такой роли он себя никак не прогнозировал. А те его рассматривали с волчьим вниманием, и, похоже, самый матерый ходил вокруг машины кругами, выискивая подход, и был настолько близко, что казалось — сейчас дернет ручку двери, и она откроется перед вечностью. Художник судорожно защелкнул фишки на обеих дверях, но ни спокойствия, ни равновесия, ни тем более гармонии не наступило. Звери, похоже, только под утро переплыли реку и сейчас обсыхали, окружив чудную железную коробку с чем-то шевелящимся внутри.
Художнику казалось, что все это длится уже целую вечность, а вот когда матерый встал на задние лапы, пытаясь выдавить стекло, что-то грохнуло, зверь был отброшен неведомой силой в воду и поплыл по течению бесформенной кучей. А силой той была пуля из карабина, и выпустил ее матрос, который играл на гармошке.
К берегу подходил буксир с баржей. Так вот, важнейшим в этой истории оказался фактор видимости. Волки рванули по насыпи, Ниву закатили на баржу. На барже пахло жареным луком.
Никто ни о чем не спрашивал. Экипаж готовился к обеду по расписанию. Кратковременность миссии уже не была предметом обсуждения. Думая, что он ищет равновесие и гармонию, художник получил урок, который изменил его решение написать о красоте окружающего мира. Но он намерен был не заявлять об этом публично.
***
Из благодарности художник сделал карандашный портрет гармониста-снайпера. Тот радостно рукоплескал и кричал:
— Вау — дембель!
Так под гармошку и макароны по-флотски дошли до точки отправления. Художника встречала беспокойная общественность, спонсоры и чиновники. Он вернул арендованную Ниву и налегке отправился к воздушным воротам. В тот день он старался своим обликом не походить на творческого человека, хотя в общем всегда любил блеснуть чем-нибудь эдаким в одежде. В аэропорту не обошлось без провожатых. Люди все с ним произошедшее воспринимали как творческий подвиг и ждали каких-то откровений. Таких же откровений ждали когда-то от великого француза Гойи, первого среди модернистов, который сменил классическое представление о композиции в живописи. Это был глухой и мятежный гений, изучавший натуру, но не ставший ее рабом. А его «Капричос» стала объектом человеческих страданий и заблуждений.
В аэропорту родного города — столицы революционных и культурных традиций — его никто не встречал. И хорошо. Любые встречи были лишними. Только тут он почему-то
первый раз за это время вспомнил, что он, ко всему прочему, был профессором академии художеств, хотя практически образованием не занимался, резонно считая, что учиться живописи невозможно без надлежащей творческой свободы. Он даже в религиозном смысле не был верующим, скорее относил себя к сочувствующим, веря в чувство прозрения, чего и искал. Эта вера и руководила им в мыслях и поступках.
***
Художник привез с северного острова тайну и был уверен, что с этой тайной и придет то самое прозрение. В ту последнюю ночь в Ниве к нему, скрюченному и неспособному победить комаров, пришел невидимый образ и говорил с ним. Но от образа он ничего не добился, кроме одного-единственного слова:
— Приди.
Слово, конечно, было не от Бога. Но нельзя художнику не только видеть, но и слушать. Этот образ к нему вернулся через «Адажио соль минор» Томазо Альбинони. Это то, что человечество более 500 лет назад выбрало для себя эталоном равновесия и гармонии, где все пропорции в мире принимались через пропорции человека. И, конечно же, это был рисунок гения эпохи Возрождения Леонардо да Винчи —
Витрувианский человек. Вот он и звал художника к себе.
Этот рисунок когда-то был исполнен на бумаге пером и чернилами, и сейчас хранился в кабинете рисунков и планшетов галереи художественной академии в Венеции. То, что было когда-то принято за гармонию и согласие, чем-то приросло, а может от чего-то избавилось. И наш художник стал собираться в Венецию.
Он видел десятки копий этого рисунка, но на личном свидании с ним не был. На сборы опять ушел год. И он это преодолел, настойчиво добиваясь того свидания. Какой-то там был для него ответ. И весь этот год он простоял перед мольбертом с палитрой в руке и не сделал ни одного штриха или мазка, хотя его всячески обхаживали те, кто на нем зарабатывал.
***
В кабинете рисунков и планшетов его встретили трое в резиновых перчатках, и в глазах у них не было ни участия, ни понимания. Рисунок был освещен каким-то особым светом и закрыт особым стеклом. Все было так же, как и в копиях. Но то, что он видел сейчас, дышало исторической ответственностью.
Он увидел разницу. При огромном количестве копий к самому оригиналу, похоже, обращались очень редко, а если обращались — опять же люди в перчатках и с равнодушно-отреченными взглядами хранителей. Художник искал что-то, что могло служить доказательством неидеальности пропорций и не служило доказательством модели для всего сущего. Уже в Новом времени английский хирург утверждал, что изображенная на рисунке фигура страдает паховой грыжей. И вот сейчас художник видел эту грыжу: она была выпуклой и хорошо очерченной, и явно увеличилась, руша все пропорции, гармонию и симметрию. Но ведь расти она могла только от напряжения, а в руках этого чудо-человека не было какого-либо груза. Возможно, его забыл уложить творец шедевра? Художнику предстояло подвергнуть сомнению утверждение, что это изображение — символ гармонии.
***
Все пережитое и увиденное стало обретать себя в изобразительном искусстве, которое не представляло, как это может проявиться в человеческом обществе и не только. Художник все время проводил в одиночестве у себя в студии. Он от случая к случаю спал и, казалось, вовсе перестал выходить в свет. Художественное сообщество было обеспокоено. Его всегда считали нонконформистом, то есть человеком, не считающим нужным собственное поведение и убеждения согласовывать с большинством. Но известно, что еще со времен Моцарта таких в обществе было много: личностей с шизофреническими вывихами.
Это не принято было даже скрывать. Многие считали это свободой самовыражения и прославления. Чтобы осмысленно смотреть в будущее, конечно, нужно понимать настоящее. А в отношении понимания настоящего художник был откровенно слаб.
Прошли зима и лето с начала его скитаний. И произведение, за это время им написанное, было выставлено на всеобщее обозрение в Музее современного искусства Соломона Гуггенхайма в Нью-Йорке, в здании похожем на космический корабль.
Это было полотно неоспоримой художественной ценности, на нем был изображен Витрувианский человек в полном телесном объеме, изображено было то, что считалось мерой вещей и эталонов. Вот только теперь он держал в руках ту самую пищевую цепь, и она была так искусно выписана, что не оставляла сомнений в своей непомерной тяжести на человеческом теле. Эталон гармонии, равновесия и равенства был изменен. Сначала это вызвало всеобщий шок, а потом грянул скандал на весь мир и за его пределами. Оказалось, что на бортах обоих Вояджеров на золотых пластинах были скопированы те самые изображения, и они уже 46 лет несли в космос эту главную весть — о гармонии человеческого мира. И на ту благую весть никто не покушался, и прав таких никто на земле не имел. Возможно, все сложилось бы по-другому, если бы отправная точка была не на той реке, что носила имя Колыма.
Свидетельство о публикации №226062000438
