Ответы на вопросы

— Я вспомнила деревню, — сказала Хадиджа.

— Хорошо наверно там было?

— Да, — и отвернулась к стенке.

Аише хотелось услышать про деревню, но Хадиджа была не настроена на разговор. Вспоминания были не из приятных и были связаны с похоронами дедушки. Бабай умирал от рака желудка и под конец жизни был похож на измождённый скелет. Хадиджа помнила суету по поводу похорон, как одни перестирывали вещи в доме умершего, мама старой мочалкой натирала ковёр, и мыльные пузыри переливались на солнце. Помнила жар печи, где выпекали губадию, балиш, перемячи и другие пироги, в огромной кастрюле на газовой плите варили лапшу. Как за столом заунывными голосами читали Коран. Было невероятно скучно. Жевать до бесконечности невозможно, поговорить не с кем — какие общие темы могут быть у бабушки и подростка, который еле-еле говорит на татарском? Раздавали полотенца, платки и монеты.

А потом сказали, что Хадиджа должна остаться с эби, чтобы она не осталась совсем одна. Родителям надо было работать, младший брат Наиль был очень шебутной, за ним глаз да глаз нужен, куда скорбящей с ним возиться? У него были «какие-то проблемы», и родители без конца водили к врачам, одни говорили, что эти врачи плохо лечат, надо ему «серьёзное лечение», а другие говорили, что Наиль здоров, просто ему надо ремня всыпать. Хадиджа считала, что никто не прав. Да, у Наиля есть проблемы, но это не значит, что он очень больной. И ремень тут не поможет — он боли почти не чувствует, не станешь же до крови избивать, чтобы «достучаться», простить за невольный каламбур.

У Хадиджи ещё была тётя, но она тоже не могла остаться — у неё был маленький ребёнок. Но проблема была, думала Хадиджа, не столько в ребёнке, а в том, что её муж не пускал. Тёте должно было стукнуть за тридцать, она и выскочила за первого согласного жениться на ней. Хадиджа спрашивала — почему замуж надо обязательно до тридцати? А если не получается? К примеру, много чего хочется, но просто нет возможности. Съездить за границу там, во Францию, Испанию или Италию. Похудеть. Заработать кучу денег. Не у всех получается, но ничего, живут же и не попрекают этим. А тут — замуж не смогла выйти и всё, неполноценный человек! Вот и выходят за кого попало, лишь бы замужем быть, а потом мучаются. Вот каким козлом надо быть (слово «козёл» Хадиджа произносила шёпотом, потому что родителям почему-то не нравилось, когда дочка говорила плохие слова. Хотя она знала ругательства намного хуже «козёл»), чтобы дочь, у которого отец умер, к своей матери не отпустить? Хотя и при жизни бабая муж тёти вёл показывал свою сволочную сущность, что и без того ухудшало жизнь умирающего человека.

Хадиджа не хотела оставаться у бабушки. Вопреки всем стереотипам, эби была совсем не доброй и ласковой. Наоборот, Хадиджа глядя на неё вспоминала стихи Гумилёва:

Взгляни, как злобно смотрит камень,
В нем щели странно глубоки,
Под мхом мерцает скрытый пламень;
Не думай, то не светляки!

Кроме того, Хадиджа почти не знала татарский, а в деревне все только на нём и разговаривали. В городе в детском садике говорили на русском, в школе говорили на русском, дома родители почти всегда говорили на русском. Только Наиль почему-то знал татарский язык и в деревне стал главным заводилой среди деревенских детишек.
Именно так сложились обстоятельства, и, хотя они были не в пользу Хадиджи, пришлось принять и согласиться. Потому родители с Наилем собрали вещи и уехали.

Хадиджа любила на веранде взобраться на кресло с ногами и читать книгу. Одно из немногих преимуществ деревни. В городе постоянно работает телевизор, да и Наиль то в приставку играет, то ещё какое дело затеет. Её сверстники не любили читать, считая это скучным делом. Хадиджа их не осуждала — занятие это на любителя, да и положа руку на сердце, интересно ли сытому современному подростку читать про несчастную крестьянку, которую выдали замуж ради забавы, чтобы барыня могла посмотреть на крестьянскую свадьбу? Не по потребностям литература, не затрагивает она те самые струны души.

«Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.

— Врёшь, — сказал дед, — это не больно! А вот эдак больней!

И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухла красная полоса, а брат протяжно завыл.

— Не сладко? — спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. — Не любишь? Это за напёрсток!»

Наиль очень часто совершал шалости, за которые, по мнению многих, следовало бы дать хорошего ремня. Вот только и во времена Горького от битья дети всё равно не переставали совершать проступки, и становилось очевидно, что наказание побоями бесполезное и вредное занятие. Однажды Хадиджа ударила брата, и тот не только не успокоился, но напротив, стал беситься ещё больше. Поэтому на предложения «всыпать ремня» хотелось предложить советчикам попробовать хотя бы дать ему подзатыльник, чтобы они увидели результат.

«Не однажды я видел под пустыми глазами тётки Натальи синие опухоли, на жёлтом лице её — вспухшие губы. Я спрашивал бабушку:

— Дядя бьёт её?

Вздыхая, она отвечала:

— Бьёт тихонько, анафема проклятый! Дедушка не велит бить ее, так он по ночам. Злой он, а она — кисель...

И рассказывает, воодушевляясь:

— Все-таки теперь уж не бьют так, как бивали! Ну, в зубы ударит, в ухо, за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то часами истязали! Меня дедушка однова бил на первый день Пасхи от обедни до вечера. Побьёт — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами и всяко.

— За что?

— Не помню уж. А вдругорядь он меня избил до полусмерти да пятеро суток есть не давал, — еле выжила тогда. А то ещё...»

Бабай имел пристрастие к алкоголю и часто бил эби. Мама Хадиджи потому и уехала из дома, как появилась возможность, а вот тётка осталась — боялась, что, если и она уедет, отец до смерти забьёт мать. Один раз он даже внучки своей не постеснялся, у неё на глазах так хлестнул эби по заднице веткой, что у неё синяки остались.

«Но однажды, когда она подошла к нему с ласковой речью, он быстро повернулся и с размаху хряско ударил её кулаком в лицо. Бабушка отшатнулась, покачалась на ногах, приложив руку к губам, окрепла и сказала негромко, спокойно:

— Эх, дурак...

И плюнула кровью под ноги ему, а он дважды протяжно взвыл, подняв обе руки:

— Уйди, убью!

— Дурак, — повторила бабушка, отходя от двери; дед бросился за нею, но она, не торопясь, перешагнула порог и захлопнула дверь пред лицом его.

— Старая шкура, — шипел дед, багровый, как уголь, держась за косяк, царапая его пальцами.

Я сидел на лежанке ни жив ни мёртв, не веря тому, что видел: впервые при мне он ударил бабушку, и это было угнетающе гадко, открывало что-то новое в нем, — такое, с чем нельзя было примириться и что как будто раздавило меня».

Били женщин и детей тогда, бьют и сейчас. Впоследствии, Хадиджа узнает, что муж тётки так сильно ударил её, что на теле появился большой багровый синяк. Она даже сфотографировала синяк, но в милицию не обратилась…

«Я слышал, как он ударил её, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьёт её в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима в бок».

И Хадиджа была полностью согласна со словами классика:

«Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе — стоит; ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной».

Неясным оставался вопрос веры. Неужели вера — это обжираться за поминальным столом, заунывным голосом читать текст, смысл которого не понимаешь, и раздавать монеты, полотенца и платки?

«Мне очень нравился бабушкин бог, такой близкий ей, и я часто просил её:

— Расскажи про бога!

Она говорила о нем особенно: очень тихо, странно растягивая слова, прикрыв глаза и непременно сидя; приподнимется, сядет, накинет на простоволосую голову платок и заведёт надолго, пока не заснёшь:

— Сидит господь на холме, среди луга райского, на престоле синя камня яхонта, под серебряными липами, а те липы цветут весь год кругом; нет в раю ни зимы, ни осени, и цветы николи не вянут, так и цветут неустанно, в радость угодникам божьим. А около господа ангелы летают во множестве, — как снег идет али пчелы роятся, — али бы белые голуби летают с неба на землю да опять на небо и обо всем богу сказывают про нас, про людей. Тут и твой, и мой, и дедушкин, — каждому ангел дан, господь ко всем равен. Вот твой ангел господу приносит: «Лексей дедушке язык высунул!» А господь и распорядится: «Ну, пускай старик посечёт его!» И так всё, про всех, и всем он воздаёт по делам, — кому горем, кому радостью. И так всё это хорошо у него, что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему бесперечь: «Слава тебе, господи, слава тебе!» А он, милый, только улыбается им — дескать, ладно уж!

И сама она улыбается, покачивая головою.

— Ты это видела?

— Не видала, а знаю! — отвечает она задумчиво.

Говоря о боге, рае, ангелах, она становилась маленькой и кроткой, лицо её молодело, влажные глаза струили особенно тёплый свет. Я брал в руки тяжёлые атласные косы, обёртывал ими шею себе и, не двигаясь, чутко слушал бесконечные, никогда не надоедавшие рассказы.

— Бога видеть человеку не дано, — ослепнешь; только святые глядят на него во весь глаз. А вот ангелов видела я; они показываются, когда душа чиста. Стояла я в церкви у ранней обедни, а в алтаре и ходят двое, как туманы, видно сквозь них всё, светлые, светлые, и крылья до полу, кружевные, кисейные. Ходят они кругом престола и отцу Илье помогают, старичку: он поднимет ветхие руки, богу молясь, а они локотки его поддерживают. Он очень старенький был, слепой уж, тыкался обо всё и поскорости после того успел, скончался. Я тогда, как увидала их, — обмерла от радости, сердце заныло, слезы катятся, — ох, хорошо было! Ой, Ленька, голуба? душа, хорошо всё у бога и на небе и на земле, так хорошо...

— А у нас хорошо разве?

Осенив себя крестом, бабушка ответила:

— Слава пресвятой богородице, — всё хорошо!

Это меня смущало: трудно было признать, что в доме всё хорошо; мне казалось, в нём живётся хуже и хуже».

Да уж точно не хорошо: конечно, уход за безнадёжно больным человеком точно не прибавлял радости, но и до этого чувствовалось, что как вышла тётка замуж, так отныне придётся забыть про покой и благополучие.

«Я очень рано понял, что у деда — один бог, а у бабушки — другой. <…>

Всегда её молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.

Утром она молилась недолго; нужно было ставить самовар, — прислугу дед уже не держал; если бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался.

Иногда он, проснувшись раньше бабушки, всходил на чердак и, заставая её за молитвой, слушал некоторое время ее шёпот, презрительно кривя тонкие тёмные губы, а за чаем ворчал:

— Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты всё своё бормочешь, еретица! Как только терпит тебя господь!

— Он поймёт, — уверенно отвечала бабушка. — Ему что ни говори — он разберёт...

— Чуваша проклятая! Эх вы-и...

Её бог был весь день с нею, она даже животным говорила о нем. Мне было ясно, что этому богу легко и покорно подчиняется всё: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок. <…>

И все-таки имя божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога и, кажется, даже не возникало желания скрывать. <…>

Целый день она не разговаривала со мною, а вечером, прежде чем встать на молитву, присела на постель и внушительно сказала памятные слова:

— Вот что, Ленька, голуба; душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны, а ты ещё нет, и — живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснётся, дело твоё тебе укажет, на тропу твою приведёт, — понял? А кто в чём виноват — это дело не твоё. Господу судить и наказывать. Ему, а — не нам! <…>

Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причёсывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одёрнув рубаху, заправив чёрную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шёл к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:

— «Во имя отца и сына и святаго духа!»

Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.

Он стоит, вздёрнув голову, брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твёрдо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.

— «Напрасно судия приидет, и коегождо деяния обнажатся...»

Не шибко бьёт себя по груди кулаком и настойчиво просит:

— «Тебе единому согреших, — отврати лице твоё от грех моих...»

Читает «Верую», отчеканивая слова; правая нога его вздрагивает, словно бесшумно притопывая в такт молитве; весь он напряжённо тянется к образам, растёт и как бы становится всё тоньше, суше, чистенький такой, аккуратный и требующий:

— «Врача родшая, уврачуй души моея многолетние страсти! Стенания от сердца приношу ти непрестанно, усердствуй, владычице!»

И громко взывает, со слезами на зелёных глазах:

— «Вера же вместо дел да вменится мне, боже мой, да не взыщеши дел, отнюдь оправдающих мя!»

Теперь он крестится часто, судорожно, кивает головою, точно бодаясь, голос его взвизгивает и всхлипывает. Позднее, бывая в синагогах, я понял, что дед молился, как еврей. <…>

Однажды бабушка шутливо сказала:

— А скушно, поди-ка, богу-то слушать моленье твоё, отец, — всегда ты твердишь одно да всё то же.

— Чего-о это? — зловеще протянул он. — Чего ты мычишь?

— Говорю, от своей-то души ни словечка господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!

Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бросил блюдечко в голову ей, бросил и завизжал, как пила на сучке:

— Вон, старая ведьма!

Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчёркивал её жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, ещё согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землею, бич грешникам.

— Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.

Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает всё это, чтобы внушить мне страх не пред богом, а пред ним. И я откровенно спрашивал его:

— Это ты говоришь, чтобы я слушался тебя?

А он так же откровенно отвечал:

— Ну, конешно! Ещё бы не слушался ты?!

— А как же бабушка?

— Ты ей, старой дуре, не верь! — строго учил он. — Она смолоду глупа, она безграмотна и безумна. Я вот прикажу ей, чтобы не смела она говорить с тобой про эти великие дела! Отвечай мне: сколько есть чинов ангельских? <…>

Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов бог вызывал у меня страх и неприязнь: он не любил никого, следил за всем строгим оком, он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что он не верит человеку, всегда ждёт покаяния и любит наказывать.

В те дни мысли и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго бога?»

Казалось бы, обстоятельства располагала к разговору о боге, но Хадиджа не хотела разговаривать с эби. Она вообще не любила с ней говорить, а на такую тему — тем более. К тому же она чувствовала, что этот разговор причинит ей лишнюю боль. А Хадиджа не любила делать больно, даже если человек ей был неприятен. Нельзя сказать, что бабай был праведным человеком, единственное, что внушало уважение, что он не жаловался во время болезни, хотя ему точно было плохо.

— Ты бы лучше татарских писателей читала! — говорила эби, когда видела, как внучка в очередной раз засела с книжкой.

— Так для этого надо знать татарский! — огрызалась Хадиджа.

— Как тебе не стыдно: татарка, а свой родной язык не знаешь.

— У нас государственный язык — русский! А вот ты поедешь к русскому врачу, а он по-татарски ни бельмес, как ты ему будешь объяснять, что у тебя болит? А?

«— Устала старуха, — говорила бабушка, — домой пора! Проснутся завтра бабы, а ребятишкам-то их припасла богородица немножко! Когда всего не хватает, так и немножко годится! Охо-хо, Олеша, бедно живёт народ, и никому нет о нём заботы!

Богатому о господе не думается,
О страшном суде не мерещится,
Бедный-то ему ни друг, ни брат,
Ему бы всё только золото собирать —
А быть тому злату в аду угольями!

Вот оно как! Жить надо — друг о дружке, а бог — обо всех! А рада я, что ты опять со мной...

Я тоже спокойно рад, смутно чувствуя, что приобщился чему-то, о чём не забуду никогда».

Бабушка же Хадиджи была чужим человеком и не связывало с ней ничего задушевного.

«Я спросил её, понатужась:

— Чёрное-то в могиле — это материн гроб?

— Да, — сказала она сердито. — Пес неумный... Года еще нет, а сгнила Варя-то! Это всё от песка, он — воду пропускает. Кабы глина была, лучше бы...
 
— Все гниют?

— Все. Только святых минует это...

— Ты — не сгниёшь!

Она остановилась, поправила картуз на моей голове и серьёзно посоветовала:

— Не думай-ко про это, не надо. Слышишь?

Но я думал: «Как это обидно и противно — смерть! Вот гадость!»

Мне было очень плохо».

Не думать. Просто не думать. Есть многие вещи, которые в силу недостаточного опыта или вредоносные сами по себе могут обеспечить бездну ужаса, если слишком глубоко над ними задумываться. Хадиджа и не думала. Есть множество способов занять голову: книги, телевизор тот же самый, если по нему показывали что-то интересное.

Но годы спустя ей пришлось ответить на вопросы.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →