Кормилица

В уезде Г*** находилось некое изображение — ни икона, ни истукан — из такого тёмного, почти окаменевшего дерева, что никто не брался называть его породу. Говорили: лиственница. Говорили: дуб. Один знахарь из соседнего прихода, пощупавший его однажды с закрытыми глазами, сказал: грушевое. Что было совершенно невероятно по твёрдости, но оспаривать никто не стал. Так оно и оставалось без имени — как многое, что существует давно.
Стояло оно в нише старой каменной стены, которая когда-то принадлежала то ли сараю, то ли молельне, — о молельне уже никто не помнил, но что-то молельное в этой стене всё равно жило: в запахе кирпича, в том, как мухи роились у неё летом особенно густо и особенно безмолвно, в том, как женщины шли к нише перед родами, или перед дальней дорогой, или когда у ребёнка шла носом кровь несколько дней подряд и не останавливалась.
Пелагия, старуха из крайнего дома с голубятней, называла изображение Кормилицей. Другие говорили — Белая, хотя цвет его был почти чёрный от времён. Третьи не давали ему никакого имени вообще — просто шли и стояли. Фигура была женской — или не совсем: при косом утреннем свете казалась женщиной, склонившей голову. В сумерки — чем-то вертикальным и нейтральным. В пасмурный полдень — просто куском дерева, и ничем более.
Местный священник, отец Дорофей, был человек с больными ногами и богатым опытом в искусстве не замечать. Он знал об изображении, иногда испытывал что-то вроде богословского беспокойства, но идти разбираться было далеко, и вдобавок, по правде говоря, его уже мало что тревожило по-настоящему.
Всё переменилось, когда в уезд приехал Лотарь Квинт.
Он был молод, образован в Петербурге, читал французов и немцев, был бледен от размышлений и несколько воспалён взглядом — не от болезни, а от той горячки, которая случается у людей, открывших для себя разум как единственный инструмент спасения. Он приехал управлять поместьем дядьки, богатого, но слабеющего вдовца Фаддея Квинта. Первые недели ушли на описи, подсчёты, разговоры о земле. Он был способен и энергичен, и это его немного успокаивало.
Однажды, в начале сентября, проходя мимо старой стены, он увидел двух баб, стоящих у ниши. Они ничего не говорили вслух — просто стояли, сложив руки, смотрели на тёмный контур. Рядом горела тоненькая свечка в выбоине кирпича.
Лотарь остановился.
Он не был груб — это важно. Он даже искренне не хотел никого обидеть. Но было в нём то свойство просвещённого человека, который слишком рано нашёл ответ на вопрос, которого до конца не понял: он не умел оставлять вещи в покое.
Он подошёл к Пелагии.
— Что это? — спросил он.
— Кормилица, — ответила та.
— Это дерево, — сказал Лотарь.
— Дерево, — согласилась Пелагия.
Он мог бы остановиться. Но он начал говорить — о суевериях, о тёмном народе, о том, как именно такие вещи мешают и настоящей вере, и настоящему знанию. Говорил горячо, не зло. Пелагия слушала молча. Когда он закончил, помолчала немного и сказала:
— Вы бы лучше не трогали.
Он не послушался.
Через три дня, в воскресенье, пока все были в церкви, он пришёл один. Достал изображение из ниши. Оно оказалось тяжелее, чем он ожидал, и странно тёплым на ощупь — не от солнца, которого не было, а будто изнутри, как будто что-то медленно горело внутри него. Он не стал задерживаться на этой мысли. Нёс его к реке через серые осенние поля, шёл быстро, почти не глядя на то, что нёс. В реку бросил без церемоний.
Первую неделю всё было обычно.
Потом в ночь с пятницы на субботу у дядьки Фаддея Квинта случился удар. Не смертельный, но он потерял речь и лежал неподвижно, глядя куда-то сквозь потолок. Лотарь сидел у его постели, говорил что-то успокоительное, и дядька смотрел мимо него, туда, где ничего не было.
Потом мужик Осий, видевший в то воскресенье, как Лотарь нёс изображение к реке, и промолчавший, — этот Осий обнаружил на рассвете, что скотина его ушла ночью неизвестно куда. Животных нашли в трёх верстах, живых и невредимых, стоявших у чужого выпаса с каким-то отсутствующим видом, — но в деревне уже говорили своё.
А потом молодая вдова Марьяна пришла к старой стене с грудным ребёнком — как ходили сюда прежде молодые матери — и нашла нишу пустой. Она вскрикнула так неожиданно, что её услышали через два огорода. Впоследствии она говорила, что ниша была не просто пустая, а пустая особым образом — что в ней было что-то похожее на след.
Лотарь обо всём этом знал. Он был умён, и поэтому страдал сложнее, чем страдают простые люди. Он не верил в связь между этими событиями — и именно это не давало ему покоя, потому что отрицание связи тоже работа, и работа изнурительная. Он лежал ночами, перебирал совпадения, убеждал себя, что совпадения — это только совпадения, и аргументы его были безупречны, и мысли беспорядочны, и в какой-то точке между аргументом и мыслью что-то давало сбой и оставляло его с открытыми глазами.
Изображение нашли в конце октября.
Старый Дмитрий, рыбак с жёлтыми пальцами и давним кашлем, вытащил его сетью из тихого рукава реки. Оно было покрыто тиной, но целое, и, как показалось Дмитрию, даже плотнее прежнего — словно река что-то в него добавила, а не забрала. Он принёс его в деревню и поставил на пороге у Пелагии.
Пелагия вымыла его тряпкой, не торопясь. Высушила у печи. Долго стояла над ним, не говоря ничего. Потом взяла под мышку и пошла к новому священнику — отцу Евгению, молодому, нервному, не вполне уверенному в себе.
Она сказала, что это «давний чтимый образ», — и замолчала. Он разглядывал изображение долго. Никакого Христа там не было, никакого святого. Просто фигура — женская, пожалуй. Может, нет. Он перекрестился и велел поставить в угол притвора, пока разберётся.
Разобраться не вышло. Изображение осталось. Постепенно возле него стали оставлять вещи — ленту, засохший цветок, один раз кто-то поставил свечу. Отец Евгений замечал это и делал вид, что не замечает. У него было много других дел.
Лотарь Квинт уехал в ноябре. Дядька умер, имущество запуталось, дела несколько раз возвращали его в губернский город. В последний свой день в уезде он зашёл в церковь и простоял в притворе несколько минут, глядя на изображение в углу. Одна из старух поправляла рядом с ним ленту.
Он вышел, не сказав ничего.
О том, что он думал в те минуты, не сохранилось ни слова. Кто-то из видевших его тогда говорил, что у него был вид человека, которого что-то остановило на полушаге, — и он продолжил идти, но уже как-то иначе.
Пелагия прожила ещё долго. На вопросы об изображении отвечала по-разному, в зависимости от настроения. Иногда — что просто старое дерево. Иногда — что это память о том, кого не называют по имени. Один раз — только раз, в разговоре с каким-то проезжим, которого больше никто не видел, — она сказала так:
— Вода только промывает. А что в сути само — то не тонет.
Проезжий кивнул или засмеялся — в этом месте история расходится. Но это, в конце концов, не меняет самой истории.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →