Отверженная
Библиокафе, год спустя
В библиокафе пахло кофе и старыми книгами — двумя запахами, которые, соединяясь, давали третий, ни на что не похожий, немного горький, немного сладкий, немного пыльный, но пыльный не от грязи, а от времени, прошедшего сквозь страницы. Солнце входило в высокое окно, не спеша, как входят в собственный дом, и ложилось на стол широкими жёлтыми квадратами, пересечёнными тенями от оконных переплётов. Тени дрожали, когда за окном качалась ветка, и тогда казалось, что стол дышит.
Пять девушек сидели вокруг этого стола. Перед ними лежали раскрытые тетради, исписанные разными почерками — где-то ровным и мелким, где-то размашистым и торопливым, — и ручки, и карандаши, и одна раскрытая книга, потрёпанная по краям, с загнутыми уголками страниц. Книга лежала в центре, как предмет, вокруг которого всё собралось.
Дана говорила. Голос у неё был негромкий, но ясный, и слова она произносила не спеша, давая им время дойти. Она пересказывала главу — ту, где герой остаётся один в пустом доме и слышит шаги за стеной, хотя знает, что за стеной никого нет. Потом она остановилась, открыла книгу на другой странице, нашла нужный абзац и прочитала его вслух. Читая, она вела пальцем по строчкам, и ноготь её оставлял на бумаге едва заметный след, который исчезал, стоило отвести руку.
— Вот здесь, — сказала она, — смотрите: автор использует слово «скрипнуло». Не «скрипнула дверь», не «скрипнули половицы» — просто «скрипнуло». Он не говорит, что именно издало звук. Он оставляет это читателю. И от этого страшнее.
Рыжая девушка с кудрями, закрученными в тугие спирали, которые она то и дело наматывала на палец, подняла голову от тетради.
— А я думала, это просто про любовь, — сказала она и засмеялась.
— Всё просто про любовь, — Дана улыбнулась краешком губ. — Просто не всегда сразу видно.
Она взяла чашку. Кофе был ещё горячий, и пар поднимался над ободком, дрожа и изгибаясь, как стекло над огнём. Она поднесла чашку к губам, но пить не стала — просто вдохнула запах и поставила обратно. Край блюдца звякнул о деревянную столешницу, и звук этот был тихим, но отчётливым, как точка в конце предложения.
За соседним столиком, у стены, сидели пятеро. Их столик был меньше, и тетради лежали нераскрытыми, а кофе давно остыл, и на поверхности его образовалась тонкая плёнка. Они смотрели на Дану. Все пятеро. Одна — та, что сидела ближе к окну, в серой кофте с высоким воротником, — подалась вперёд, и стул под ней скрипнул, и все за соседним столом на секунду замерли.
— Это она, — сказала она тихо, но тишина в кафе была такой, что тихие слова долетали дальше громких. — Дана Мун.
— Не может быть. Её же…
— Тише. Смотри.
Дана подняла голову. Взгляды их встретились — на мгновение, не дольше. Та, что говорила, быстро отвернулась к окну и сделала вид, что разглядывает что-то на улице, хотя за окном ничего не происходило: просто серое небо, просто ветка, просто прохожий с сумкой.
Дана опустила глаза к книге. Рука её лежала на странице, и пальцы не двигались.
Солнце на столе не сдвинулось ни на миллиметр.
Глава 1. Тени на дне
Больница. Наши дни.
Носилки поставили у стены в коридоре, и железные ножки их коснулись кафеля с тем глухим, неживым звуком, с каким металл встречается с камнем. Кафель был серый, с разводами, напоминавшими застывший дым, и в одном месте, у самого плинтуса, через него проходила чёрная трещина — тонкая, извилистая, как русло пересохшей реки на карте. Дана лежала на спине, и всё, что она видела, — это потолок: белый, но не тот белый, каким бывает свежая краска или чистый лист, а другой — выцветший, сероватый, как небо перед дождём, которое уже не голубое, но ещё не затянуто тучами.
Подушки не было. Кто-то — она не помнила кто — подложил ей под голову простыню, сложенную вдвое, но за то время, что она лежала, простыня сбилась, и шея теперь упиралась в жёсткую клеёнчатую поверхность носилок. В затылке нарастала тупая, ноющая боль — не острая, а глубокая, как будто внутри черепа что-то медленно сжималось и разжималось.
Она попробовала пошевелить ногами.
Мысль пошла в тело и пропала, как звук в пустой комнате. Ни отклика, ни движения. Ноги лежали под серым одеялом, вытянутые и прямые, и когда Дана опустила взгляд — ей пришлось приподнять голову, и шея отозвалась новой волной боли, — она увидела их, но не узнала. Это были чужие ноги. Чужие колени. Чужие ступни, укрытые грубой тканью.
Она пошевелила пальцами на левой руке. Пальцы слушались. На правой — тоже. Она сжала кулак, разжала. Руки были её.
Ноги — нет.
Мимо прошёл человек в белом халате. Халат был длинный, до щиколоток, и на спине, между лопатками, собрался складками — человек сутулился, как сутулятся те, кто много лет проводит на ногах в больничных коридорах. Он был не молод, с седыми волосами на затылке, подстриженными коротко и неровно. В руке он нёс папку — старую, картонную, с завязками, — и смотрел не вперёд и не по сторонам, а в пол, как будто на кафеле было что-то написано и он читал на ходу.
— Извините, — сказала Дана.
Голос вышел тихим и хриплым. Горло саднило, как после долгого крика, хотя она не помнила, чтобы кричала.
Человек не остановился. Он прошёл ещё несколько шагов, и спина его, обтянутая мятым халатом, становилась всё меньше, пока не исчезла за поворотом коридора, где горела тусклая лампа дневного света.
Где-то в глубине больницы кто-то кашлял — сухо, надрывно, с присвистом. Звук доносился издалека и казался частью самого здания, как гул труб или скрип половиц.
Потом подошла медсестра. Она возникла сбоку, бесшумно, как возникают те, кто привык ходить по палатам, не тревожа больных. Худая, с острыми скулами, обтянутыми бледной кожей, с глазами, которые смотрели на Дану, но не видели её — видели только тело, которое нужно обработать. В руке она держала капельницу — прозрачный пакет на металлической стойке, от которого тянулась трубка с иглой на конце.
— У тебя температура, — сказала она, и это был не вопрос и не сочувствие, а просто констатация. — Поставим капельницу.
Она взяла левую руку Даны — свою руку она не согрела, и пальцы у неё были холодные и сухие, — нашла вену на сгибе локтя, протёрла ваткой, пахнувшей спиртом, и ввела иглу. Движение было быстрым и точным. Дана почувствовала короткий укол, а потом холод, который медленно пополз вверх по предплечью, как вода по руслу. Медсестра закрепила иглу полоской лейкопластыря, поправила одеяло на ногах Даны — движение было механическим, как у человека, который делает это сотни раз за день, — и ушла, не спросив, болит ли что-то, не сказав, что с ней и зачем капельница.
Дана осталась одна. Она подняла глаза к потолку. Трещина шла от угла к центру — тонкая, как волос, тёмная на сером фоне. Она была похожа на молнию, застывшую в одном мгновении. Дана смотрела на неё и пробовала снова пошевелить ногой. Напрягла бедро — так, как напрягают мышцу, когда хотят согнуть колено. Представила, как пальцы на ноге сжимаются под одеялом.
Ничего.
Ноги были чужими. Чужими и мёртвыми.
Он появился через час. Или через два. Время в этом коридоре текло не минутами, а каплями из капельницы, и каждая капля падала с размеренностью маятника. Кап. Пауза. Кап. Пауза. Кап.
Это был тот же врач, что принимал её в приёмном покое, хотя самого приёмного покоя она не помнила — в памяти остались только обрывки: чьи-то руки, яркий свет, вопросы, на которые она не могла ответить. Он подошёл к носилкам и остановился, и халат его — мятый, с жёлтым пятном у нагрудного кармана, похожим на след от пролитого чая, — висел на нём свободно, как на вешалке. В руке он держал рентгеновский снимок. Поднял его к лампе, висевшей над носилками, и лампа эта гудела низко и монотонно, как далёкий трансформатор. Снимок просветился, и на нём проступили очертания позвоночника — белые на сером, как застывший дым.
— Компрессионный перелом позвонка, — сказал он, не глядя на Дану. — Поясничный отдел.
Он опустил снимок, и слова его повисли в воздухе, ничего не объясняя. Дана протянула руку — она хотела ухватиться за край его халата, чтобы задержать, чтобы спросить, чтобы он посмотрел на неё и сказал что-то ещё. Пальцы её, всё ещё в чёрной земле, потянулись вперёд.
Врач отдёрнул руки. Резко. Обе руки ушли за спину, и он отступил на шаг, и ноздри его сжались, а верхняя губа на секунду приподнялась, обнажив зубы. Это не было злостью — это было брезгливостью, той мгновенной, непроизвольной реакцией, которую не успевают скрыть.
— Только без рук, — сказал он. — Руки. Без рук.
Дана опустила взгляд на свою ладонь. Она лежала перед ней, раскрытая, и в складках кожи, и под ногтями, и в тонких линиях на подушечках пальцев была земля. Чёрная. Жирная. Чернозём, который въелся так глубоко, что, казалось, стал частью кожи. На костяшках земля смешалась с чем-то тёмно-бурым и запеклась твёрдой коркой. Дана смотрела на свою руку и не узнавала её.
— Ноги, — сказала она, и голос её теперь звучал иначе — не тихо и не хрипло, а как-то отдельно, словно принадлежал не ей. — Я не чувствую ног. Они не двигаются.
Врач пожал плечами. Плечи его поднялись и опустились, и халат на них сморщился и расправился.
— Нужно время, — сказал он. — Посмотрим.
Он повернулся и пошёл по коридору. Спина его, обтянутая мятой тканью, удалялась ровно и неспешно. У поворота он не обернулся. Жёлтое пятно на кармане качалось в такт шагам — влево, вправо, влево, вправо, — пока не исчезло вместе с ним.
В палату её перевезли только на третьи сутки.
До этого она лежала в коридоре. Сначала на носилках, потом, когда носилки понадобились кому-то другому, на койке, которую поставили у стены, рядом с дверью в процедурную. Койка была железная, с панцирной сеткой, которая прогибалась под ней, и матрас на ней был тонкий, продавленный в середине, так что тело само скатывалось к центру. Дана лежала и смотрела, как мимо идут люди: врачи в халатах, медсёстры с капельницами, санитарки с вёдрами, посетители с пакетами. Они проходили мимо, и некоторые бросали на неё короткий взгляд — не дольше секунды, — и отводили глаза. Никто не останавливался.
Однажды днём — или утром, она уже плохо различала, — к ней подошла уборщица. Она была пожилая, в синем халате, подпоясанном матерчатой лямкой, и в руках у неё была швабра. Она вытирала пол вдоль стены, двигаясь медленно и тяжело, и когда дошла до койки Даны, остановилась и оперлась на швабру обеими руками. Посмотрела на Дану. Глаза у неё были выцветшие, но ещё живые, и смотрели они не на тело, а в лицо.
— Деточка, — сказала она, и голос у неё был низкий и немного хриплый, как у человека, который редко говорит, — ты бы поспала.
Дана не ответила. Она не могла спать. Каждый раз, когда она закрывала глаза, перед ней вставало окно — распахнутое настежь, с тёмным проёмом, за которым не было ничего, кроме ночи. Она видела подоконник — узкий, крашеный белой краской, которая облупилась по краям. Она видела свои руки на этом подоконнике. А потом — падение. И земля, которая приближалась медленно, как во сне, но была при этом настоящей, твёрдой, чёрной.
Она вздрагивала и открывала глаза. Потолок. Трещина. Тишина.
В палате стояли четыре койки.
У окна — старуха с иссохшим лицом, которая лежала целыми днями не двигаясь и смотрела в одну точку. Она не говорила и не отвечала на вопросы. У двери — женщина лет сорока, с головой, перевязанной бинтами, которая всё время плакала без звука: слёзы текли у неё по щекам, она их не вытирала. Третья койка была пуста.
Медсестра — на этот раз другая, полная, с руками, которые были тёплыми и мягкими, — переложила Дану на чистую простыню. Двигала она её осторожно, придерживая за плечи и под коленями, и от неё пахло чем-то домашним — может быть, мылом, может быть, хлебом.
— Будешь лежать здесь, — сказала она. — Если что — звони. Вон кнопка.
Она показала на чёрную кнопку, вделанную в стену у изголовья. Кнопка была старая, с трещиной на пластмассовом корпусе.
— Ноги не чувствуешь?
— Нет. Совсем.
Медсестра ничего не сказала. Она поправила одеяло, подоткнула его с боков, как подтыкают одеяло ребёнку, и вышла. Дверь за ней закрылась мягко, без стука.
Дана лежала и смотрела в потолок. Здесь, в палате, трещины не было. Только серое пятно в углу, расползшееся по штукатурке, — след от воды, которая когда-то просочилась сквозь перекрытия.
На следующий день пришёл полицейский.
Он вошёл в палату не сразу — сначала постучал костяшками пальцев по дверному косяку и, не дожидаясь ответа, приоткрыл дверь. Был он немолод, с усталым лицом, на котором всё — и складки у рта, и мешки под глазами, и морщины на лбу — говорило о том, что человек этот давно не удивляется. В руке он держал папку, а из кармана его куртки торчала ручка.
Он сел на табурет у койки, поставил папку на колени, раскрыл. Достал блокнот.
— Дана Мун?
— Да.
— Расскажите, что произошло.
Дана смотрела на его ручку. Синяя. Пластмассовая. На колпачке — глубокие следы зубов, как будто её долго грызли. Она перевела взгляд на блокнот, потом на лицо полицейского.
— Я упала.
— Сами? — спросил он, и ручка замерла над бумагой. — Или кто-то помог?
В палате стало тихо. Женщина с перевязанной головой перестала всхлипывать.
Перед ней на миг возникло лицо Ника — перекошенное, мокрое от пива, с криком: «Ты шлюха!» Она могла назвать его имя. Могла рассказать про вино, про пощёчину, про нож. Но говорить о нём — значило признать, что он вообще существует. Что он способен её задеть. А он не стоил даже этого. Она не хотела больше никогда его видеть. Не хотела слушать, что с ним сделают, не хотела участвовать в его наказании. Он был просто грязью, которую смывают с ботинок, не оглядываясь.
— Сама, — сказала Дана.
Полицейский постучал ручкой по блокноту — три раза, коротко и сухо. Посмотрел на её ноги, прикрытые одеялом. Потом в лицо.
— Будете писать заявление?
— Нет.
— Точно?
— Да.
Он закрыл блокнот. Закрыл папку. Встал, и табурет под ним скрипнул. Потом сунул руку в карман и достал паспорт — потёртый, с загнутыми уголками, в синей обложке, на которой буквы почти стёрлись.
— Ваш. В общежитии у дежурного лежал. Как залог.
Дана взяла паспорт. Рука у неё была слабая, и паспорт показался ей тяжёлым. Она положила его на тумбочку, и он лёг на деревянную поверхность с глухим стуком.
Полицейский пошёл к двери. У порога обернулся.
— Третий этаж, — сказал он. — Могло быть хуже.
Дверь закрылась.
Ночью она не спала.
Спина болела — тупая, глубинная боль, которая не прекращалась ни на минуту, а только меняла оттенки: то ноющая, то тянущая, то вдруг острая, как укол, от которого перехватывало дыхание. Старуха у окна перестала храпеть. Женщину с перевязанной головой выписали ещё днём, и её койка стояла пустая и ровная, с туго натянутой простынёй. Третья койка тоже пустовала. Дана была одна в палате.
Она лежала с открытыми глазами и смотрела в темноту. За окном не было ни луны, ни звёзд — только густая, плотная чернота, в которой тонули очертания предметов. Где-то за стеной шаркали тапки: шарк — пауза — шарк — пауза.
Она закрыла глаза.
Комната Игоря
— Спорим, я влюблю в себя твою подругу?
Игорь лежал на кровати, закинув руки за голову. Он смотрел на Дану с усмешкой — той самой, от которой у многих девушек на факультете перехватывало дыхание.
Дана сидела на стуле у окна, листала конспект и не поднимала головы.
— Ты смешной.
— Захочу — и будет моей.
Она захлопнула тетрадь.
— Только не она.
Дана открыла глаза. Сердце колотилось. Она прижала ладонь к груди, и рука её дрожала. В палате ничего не изменилось. Та же темнота. Тот же потолок. То же серое пятно в углу.
Она закрыла глаза.
Она шла к комнате Тамары. В общежитии было тихо — время после пар, все разбрелись кто куда. Из-за поворота вышли Игорь и двое его друзей. Они шли ей навстречу, и когда заметили её, Игорь улыбнулся.
— Мы от Тамары, — сказал он. — Андрей к ней клеится. Представляешь?
Она кивнула и пошла дальше. Дверь в комнату Тамары была приоткрыта. Тамара лежала на кровати с журналом. Увидела Дану — улыбнулась, отложила журнал.
— Привет. Садись.
Дана села на край кровати. Она говорила долго — про Игоря, про лекции, про то, как устала от ссор с ним и неопределённости, то сходимся, то расходимся. Тамара слушала. Кивала.
А потом сказала: «Я тебя очень хорошо понимаю».
Дана сглотнула. В горле было сухо. Язык прилипал к нёбу. Она попыталась сглотнуть снова — не получилось.
Она открыла глаза. Палата. Темнота. Пустые койки.
Закрыла.
Она увидела Тамару в коридоре. Тамара стояла с какой-то девушкой, и они о чём-то говорили. Дана подошла, улыбнулась.
— Привет!
Тамара повернула голову. Кивнула — коротко, едва заметно. И тут же отвернулась обратно. Продолжила разговор.
Дана стояла рядом. Минута. Другая. Третья.
Тамара не оборачивалась.
Дана ушла.
Дана открыла глаза. Она приподнялась на локтях, и спину пронзила такая боль, что перед глазами поплыли белые круги. Она рухнула обратно на подушку и закусила губу. Во рту появился вкус крови — солёный, тёплый.
Ресницы стали мокрыми. Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. Рукав больничной рубашки промок насквозь.
Она зажмурилась.
Она сидела в читальном зале. За спиной, через два стола, шептались.
— Ты видела, как она с Игорем? Она его на крючок поймала, а теперь хвостом крутит.
— Да она вообще обычная. Чего он в ней нашёл?
Смех. Короткий, придушенный.
Дана сжимала книгу. Пальцы побелели. Корешок хрустнул.
Она сжала простыню. Пальцы дрожали. Лоб стал мокрым от пота. Она открыла глаза и уставилась в потолок вспоминая.
Соседки перешёптывались у окна. Она лежала и делала вид, что спит.
— Твоя подруга не такая, какой кажется.
— Она может встречаться…
Дана села.
— Хватит.
Грудная клетка замерла. Воздуха не было — ни вдоха, ни выдоха. Она заставила себя вдохнуть — резко, с хрипом. Мотнула головой. Голова раскалывалась. Тошнота подступила к горлу.
Ник стоит в дверях с бутылкой. Улыбается. Протягивает ей бокал.
— Это только для тебя.
Вино пахнет сладко. Слишком сладко. Она пьёт глоток — на языке остаётся странный привкус. Металлический.
Пощёчина. Вспышка перед глазами. Крики. Нож в её руке. Драка.
Коридор. Она идёт, ведя рукой по стене. Пальцы чувствуют холодную штукатурку. Она смотрит — стены плывут, переливаются, как под толстым мутным стеклом. Идёт вперёд, ищет дверь. Ни одной. Разворачивается, идёт обратно. Дверей нет. Совсем. Стена везде одинаковая — серая, холодная, гладкая. Она идёт быстрее. Быстрее. Коридор не кончается.
Дана застонала.
Девочка на соседней койке села. У неё была рука в гипсе, и гипс этот белел в темноте.
— Вам плохо? Позвать медсестру?
Дана не ответила. Она смотрела в потолок, но видела только окно. Распахнутое. Темноту. Землю.
Пришла полная медсестра. Та самая, с тёплыми руками. Померила давление, покачала головой, поправила одеяло.
Дана смотрела сквозь неё.
Медсестра ушла. Девочка легла, отвернулась к стене.
Дана лежала с открытыми глазами. За окном начало сереть. Потом темнеть. Потом снова сереть. Утро пришло незаметно, как будто его и не было.
Она поднесла руку к лицу. На запястье, там, где стояла капельница, расползалось жёлто-зелёное пятно — след от иглы. Она нажала на него пальцем. Больно.
Опустила руку на одеяло. Пальцы легли на серую ткань и замерли. Они слегка подрагивали — мелкой, едва заметной дрожью.
За окном светало.
Глава 2. Скука – плохой советчик
На лекции
Аудитория была длинная, с окнами под самым потолком — узкими, вытянутыми, как бойницы. Солнце входило в них косыми полосами и ложилось на ряды, на склонённые головы, на раскрытые тетради, и в этих полосах, дрожа и кружась, висела пыль — тысячи мелких частиц, которые сталкивались, поднимались и снова падали, и снова поднимались, и не было этому никакого конца.
Лектор стоял у доски. Мел крошился у него в пальцах, и белая пыль сыпалась на пол, на ботинки, на край пиджака, а он не замечал. Формулы ползли вниз — одна, другая, третья, — заполняя доску неровными рядами. Голос у него был ровный, без подъёмов и спадов, без единой запятой, и звучал он не как речь, а как шум — монотонный, непрерывный, какой издаёт вентиляция за стеной, когда забываешь, что она вообще есть.
— Коэффициент эластичности спроса показывает, на сколько процентов изменится объём спроса при изменении цены на один процент. Запишите формулу.
Студенты зашевелились. Ручки заскрипели. Сосед справа — парень в клетчатой рубашке с закатанными рукавами — выводил буквы старательно, с нажимом, и кончик языка у него торчал из уголка рта. Соседка слева переписывала формулу, поджав губу, и тетрадь у неё была исписана ровным, убористым почерком, без единой помарки.
Дана сидела в пятом ряду. Тетрадь лежала перед ней — раскрытая, чистая, только дата в углу, выведенная шариковой ручкой: «15 сентября». Ручку она не доставала. Она положила ладони на край стола и смотрела на доску — на цифры, буквы, скобки, значки, которых не понимала и не хотела понимать. Они сливались в одно серое пятно, как газетный текст, если смотреть на него издалека.
Она перевела взгляд на окно. За стеклом, высоко, на уровне этих узких бойниц, ветка березы двигалась вверх-вниз, вверх-вниз, и в этом движении было больше смысла, чем во всех формулах на доске.
Лектор продолжал говорить. Слова сливались в один гул. Дана оглянулась. Студенты писали. Все. Кто-то кивал в такт словам, кто-то хмурился, кто-то шептал соседу: «Что он сказал?», но при этом всё равно писал. Никто не смотрел в окно. Никто не смотрел на неё.
Она повернулась обратно. Открыла тетрадь на второй странице. Там кто-то — может, прежний владелец, может, сосед по парте на первой лекции — нарисовал карандашом человечка с большими ушами и подписал печатными буквами: «Вася». Она закрыла тетрадь.
Лектор постучал мелом по доске. Мел треснул и разломился пополам. Одна половинка упала на пол, и никто не поднял. Он взял вторую и продолжил писать, не оборачиваясь.
Кухня была маленькая, с обоями в блёклый цветочек — не то розовый, не то бежевый, не то никакой. Цветочки повторялись через каждые десять сантиметров, и в одном месте, над плитой, они были темнее — там осела копоть. Стол был накрыт клеёнкой в красную и белую клетку, и клеёнка эта протёрлась на углах до тканевой основы.
Дане семь лет. Она сидит на высоком табурете, ноги не достают до пола, болтаются в воздухе. Перед ней — прописи. Ручка в пальцах скользит, буквы расползаются, как раздавленные жуки. Она выводит «а» — хвостик не туда. «Б» — брюшко кривое. «В» — верхняя петля меньше нижней.
Мать стоит за спиной. Дана не видит её, но чувствует — по тому, как становится темнее, как тень падает на стол, на прописи, на её руки.
— Пиши. Ещё раз.
Дана выводит букву. Старается. Ручка скрипит.
Мать бьёт по затылку — коротко, сухо, ладонью, сложенной лодочкой. Голова дёргается вперёд. Чернила расплёскиваются на клеёнку — синяя капля на красной клетке.
— Заново. Ровно.
Дана вытирает нос рукавом. Берёт ручку. Рука дрожит. Буква получается ещё хуже — дрожащая, кривая, с переломанным хвостиком.
— Ты что, совсем? — мать бьёт снова. — Не позорь меня. Люди скажут — дура. А ты не дура. Ты просто ленивая. Пиши.
Дана молчит. Пишет. Буква за буквой. Строчка за строчкой. Чернила кончаются, она макает перо в непроливайку. Чернила снова кончаются. Она пишет.
Через три дня она пишет лучше всех в классе. Учительница ставит её тетрадь на доску — показывать другим. Дана смотрит на свою тетрадь и не чувствует ничего.
Мать больше не била по голове. Она била за другое.
Дане четырнадцать. Она лежит на кровати, поджав ноги, с книгой в руках. За окном кричат мальчишки, стучат мячом об асфальт. Дана читает. Глаза бегут по строчкам. Она не слышит ни мяча, ни криков, ни воробьёв на карнизе.
Дверь распахивается. Дана вздрагивает и инстинктивно вскидывает руку — старый жест, который никуда не делся, — но мать не подходит близко. Стоит в дверях, уперев руки в бока.
— Опять читаешь? А посуда? А пол? Я целый день на работе, а ты лежишь?
Дана откладывает книгу. Встаёт. Идёт на кухню. Мать идёт за ней — шаги тяжёлые, половицы скрипят.
— Ты мне эти книжки брось. От них одни фантазии. Думаешь, будешь писательницей? Денег не заработаешь. Ты будешь экономистом, как я. Поняла?
Дана открывает кран. Вода льётся в раковину, разбивается о тарелки.
— Поняла?
— Да.
— Не слышу.
— Да.
Мать выходит. Дверь хлопает — не сильно, но с той особенной интонацией, которая говорит: разговор окончен. Дана моет посуду. Тарелка, ложка, вилка, стакан. Вытирает каждую отдельно, ставит в шкаф. Идёт в комнату. Берёт книгу — ту самую, которую не дочитала. Прячет под матрас. Ложится на кровать. Смотрит в потолок. На потолке трещина — старая, ещё с прошлого года. Она не шевелится.
К выпускному классу Дана перестала прятать книги под матрас — она просто не открывала их при матери. Аттестат она получила без троек, и мать сама отнесла его в приёмную комиссию. Дана стояла рядом и кивала, когда нужно было кивать.
Списки вывесили в начале августа, в самую жару, и они с матерью стояли у доски объявлений экономического факультета. Мать нашла её фамилию первой — ткнула пальцем в строку. Дана посмотрела на своё имя, на слово «зачислена» напротив, и ничего не сказала.
Дана встала из-за стола. Проход между рядами был узкий, и рюкзак, висевший у неё на одном плече, задел чей-то стул — стул качнулся, скрипнул. Кто-то обернулся. Кто-то прошептал что-то вслед, но она не услышала.
Она вышла в коридор и закрыла за собой дверь. Стало тихо.
Коридор был пустой. Белые стены, лампы дневного света, которые гудели низко и монотонно, линолеум в серую крапинку — бесконечный, уходящий к повороту, за которым, наверное, был ещё такой же коридор. Она шла медленно, разглядывая двери. Таблички с названиями кафедр. «Бухгалтерия». «Отдел кадров». Ещё одна дверь — выкрашенная в тот же серый цвет, что и стены, без ручки, с маленькой табличкой под самым потолком, так что прочитать можно было, только задрав голову: «Психолог». Буквы мелкие, выцветшие, серая краска на серой жестяной пластинке.
Она почти прошла мимо. Остановилась. Постояла. Подняла руку. Постучала.
Тишина.
Постучала громче — костяшками, три раза.
За дверью зашуршало, задвигалось. Шаги — торопливые, лёгкие, как будто человек не шёл, а бежал на цыпочках. Щелчок замка.
На пороге стояла молодая женщина. Светлые волосы были собраны в пучок на затылке, но пряди выбились и висели вдоль лица — с одной стороны больше, с другой меньше. Очки в тонкой металлической оправе съехали на кончик носа и держались там каким-то чудом. Она смотрела на Дану широко раскрытыми глазами, чуть приоткрыв рот, и вид у неё был такой, будто она только что проснулась или, наоборот, не спала всю ночь.
— Вы… ко мне? — спросила она, и в голосе её было больше удивления, чем вопроса.
— Да. К психологу.
Женщина моргнула. Поправила очки — резко, одним пальцем, ткнув в переносицу. Отступила вглубь кабинета.
— Заходите.
Кабинет был среднего размера — не большой, но и не тесный. Стол у стены, чистый, без единого лишнего предмета: стопка бумаг, выровненная так, что края совпадали идеально, одна ручка, календарь за прошлый год. Два стула — один у стола, другой напротив. На стене часы — круглые, белые, с чёрными стрелками, которые не двигались: батарейка села, и никто не заменил. Больше ничего. Ни цветка на подоконнике, ни картины на стене, ни книжного шкафа. Чисто, аккуратно и скучно — так скучно, что у Даны заныло под ложечкой.
— Садитесь.
Дана села. Психолог села напротив. Сложила руки перед собой — ладонь на ладонь. Поправила стопку бумаг — подвинула на сантиметр влево, потом на полсантиметра вправо.
— Что случилось?
— Я с лекции ушла.
— Почему?
— Не могу там находиться. Мне не нравится учёба и однокурсники.
Психолог кивнула. Медленно. Слишком медленно. Она смотрела не на Дану, а куда-то в пространство между ними — в точку на пустой стене.
— Учиться надо. Это важно. Не бросай. Ни в коем случае не бросай.
Слова вылетели быстро, заученно, без интонации — как автоответчик. Дана ждала. Ждала вопроса — что ей нравится? чего она хочет? почему ей плохо? Но вопроса не было. Психолог уже сказала всё, что собиралась сказать.
— Ладно, — сказала Дана.
— Вот и хорошо. Возвращайся на лекцию. Учёба — это твоя работа сейчас.
Психолог встала — легко, быстро, как будто ждала этой минуты. Подошла к двери, открыла её, встала у косяка, держась за ручку. Дана вышла в коридор. Дверь закрылась за ней сразу, без паузы, с сухим металлическим щелчком.
В коридоре было тихо. Только лампы гудели. Дана постояла минуту, прислонившись спиной к стене. На лекцию не вернулась.
Общежитие. Вечер
Девушки сидели вокруг стола. Чайник дымил. На тарелке лежал хлеб с маргарином — белый, нарезанный толстыми ломтями. На одной большой сковороде, прямо на газетке, стояли макароны — горячие, слипшиеся, но голодному студенту это было роскошью.
Черноволосая — та, что жила здесь дольше всех и считалась главной, — рассказывала про практику по биологии: про лягушек, которых надо было препарировать, и про парня, который упал в обморок, когда взял в руки скальпель. Она показывала, как он падал, — закатывала глаза, хваталась за грудь, и все смеялись. Рыжая смеялась громче всех, запрокидывая голову так, что кудри тряслись. Тихая — та, что спала у окна, — улыбалась, не поднимая глаз от телефона, и большой палец её скользил по кнопкам, набирая сообщение.
Дана отпивала чай маленькими глотками. Чай был горячий и сладкий — сахара она положила две ложки, — и кружка грела ладони.
Дверь открылась.
На пороге стоял парень. Волосы падали на лоб — тёмные, густые, чуть вьющиеся у висков. Брови — ровные, чёткие, как будто их провели одним движением карандаша. Глаза тёмные, и в них, когда он повернул голову к свету, блеснул жёлтый отблеск от лампы. Скулы выступали, подбородок был очерчен резко, но не грубо. Футболка чистая, белая, с коротким рукавом, открывавшим руки — не перекачанные, а рельефные, с проступающими жилами на предплечьях. Джинсы тёмно-синие, без единой складки, как будто он не сидел в них весь день. Кроссовки чистые.
Дана замерла. Кружка остановилась на полпути к губам. Она смотрела на него — на дверной проём, в котором он стоял, заполняя его целиком, — и не могла отвести взгляд. Он смотрел на неё — прямо, не мигая, и взгляд этот задержался на секунду дольше, чем это бывает, когда смотрят на незнакомого человека.
— Девчонки, приветствую, — сказал он, и голос у него был низкий, но мягкий. — От живота есть таблетки?
— Ой, Игорь, привет! — черноволосая полезла в тумбочку, загремела пузырьками. — Сейчас, где-то были. Вот, держи.
Он шагнул в комнату. Взял таблетку, запил водой из чьей-то кружки — той, что стояла ближе всех к краю. Поставил кружку на место.
— Спасибо.
Снова посмотрел на Дану. Она всё ещё держала кружку в воздухе.
— Новенькая?
— Да, — ответила за неё черноволосая. — С экономического. Дана.
Он кивнул — коротко, одними глазами.
— Игорь.
И вышел. Дверь закрылась. Ручка ещё покачивалась — туда-сюда, туда-сюда.
Дана выдохнула. Она не заметила, что задерживала дыхание. Поставила кружку на стол — осторожно, чтобы не расплескать.
— Кто это? — спросила она, и голос у неё был чуть тише обычного.
— Игорь Морозов, — сказала черноволосая, расставляя пузырьки обратно в тумбочку. — Четвёртый курс. Отличник, спортсмен, староста. Поёт, играет на гитаре.
— А ещё он ни на кого не смотрит, — добавила рыжая, пододвигая к себе сковороду с макаронами. — Девчонки за ним толпами ходят, а он ноль внимания.
— Если здесь такие красавчики учатся, — сказала Дана, всё ещё глядя на дверь, — то можно и задержаться.
Рыжая хмыкнула. Тихая подняла голову от телефона, посмотрела на Дану и снова уткнулась в экран.
Дана доела бутерброд. Медленно, маленькими кусочками, отщипывая хлеб пальцами. Она смотрела на дверь. На пустой дверной проём. На ручку, которая перестала качаться.
На следующий день, после лекции, Дана стояла у подоконника в коридоре и застёгивала рюкзак. Молния заедала — бегунок застревал на середине, и она дёргала его, наклоняя голову и хмурясь.
Оксана появилась из-за угла. Сначала послышались шаги — цок-цок-цок, каблуки по линолеуму, — а потом и она сама. Светлые волосы до плеч, длинная чёлка, уложенная набок и закреплённая невидимкой. Губы накрашены розовым блеском, и блеск этот переливался под лампами. Туфли на невысоком каблуке — лакированные, с острым носом. Она остановилась напротив Даны, уперев руку в бок.
— Ты его видела? Игоря?
— Видела, — Дана дёрнула молнию, и та наконец поддалась.
— Ну и как?
— Красивый.
— Красивый? — Оксана рассмеялась, и смех у неё был звонкий, как будто кто-то тряс колокольчик. — Да он самый красивый парень во всём институте. Я решила — он будет мой.
— С чего ты взяла?
— А что? — Оксана поправила чёлку. — Я симпатичная. У меня шансы есть.
— У всех есть, — Дана закинула рюкзак на плечо. — Мне он тоже понравился.
Оксана оглядела её — с головы до ног, медленно, не скрывая. Чёрная водолазка, джинсы, никакой косметики, волосы собраны в хвост.
— Ты?
— Я. Чем я хуже?
— Ну, иди тогда. Давай вместе.
— Давай.
— И посмотрим, кого он выберет.
Они стояли друг напротив друга. Оксана улыбалась — уголки губ приподняты, глаза сощурены. Дана смотрела прямо, не мигая, и руки у неё были спокойно опущены вдоль тела.
— Сегодня в восемь, — сказала Оксана. — Я зайду за тобой.
— Заходи.
Оксана развернулась и пошла по коридору. Каблуки стучали — цок-цок-цок, — и звук этот удалялся, пока не затих за поворотом. Чёлка подпрыгивала в такт шагам. Дана достала из кармана зеркальце — маленькое, круглое, с трещиной на пластмассовом ободке. Посмотрела на себя. Убрала обратно.
В восемь Оксана постучала. Она была в синем платье — коротком, с блёстками на плечах, которые вспыхивали при каждом движении. Волосы уложены волнами, ресницы накрашены так, что казались вдвое длиннее. От неё пахло духами — сладкими, цветочными.
— Ты так пойдёшь? — спросила она, оглядев Дану.
Дана была в той же чёрной водолазке. Только волосы распустила — они легли на плечи прямыми прядями.
— Так.
Они поднялись на третий этаж. Ступени скрипели под ногами. Оксана постучала в дверь Игоря — три раза, коротко.
— Войдите.
Он сидел за столом. Перед ним лежали учебник, тетрадь и калькулятор. Он поднял голову, и свет от настольной лампы упал на его лицо.
— О, гости. Проходите.
— Мы телевизор хотели посмотреть, — сказала Оксана, входя первой. — У нас не работает.
— Хорошо, смотрите. Только не слишком громко. Я занимаюсь.
Он включил телевизор. Экран замерцал синим, и на нём проступили очертания — мужчина в шляпе бежал по лестнице, женщина в красном платье стояла у окна. Звука почти не было — только шёпот.
Девушки сели на стулья. Игорь сел на кровать, откинулся спиной к стене. Оксана говорила — про Москву, про поступление, про моду, про то, какие в этом году туфли. Игорь кивал, но взгляд его был обращён не на неё, а на Дану, которая сидела молча, положив ногу на ногу, и смотрела в телевизор.
— Я устал, — сказал Игорь через полчаса. — Спать хочу.
Он выключил телевизор. Экран погас, сжавшись в белую точку. Выключил верхний свет. Осталась только настольная лампа — жёлтый круг на столе, и больше ничего.
Игорь сел на кровать. Оксана встала со стула, подошла и села рядом с ним — близко, плечом к плечу. Дана встала, подошла с другой стороны. Села с краю. Теперь они сидели втроём на узкой железной кровати, и панцирная сетка прогнулась под их общей тяжестью.
Лампа горела. Никто не говорил.
Игорь вздохнул. Откинулся на спину. Руки раскинул в стороны — одна легла на подушку, другая за спиной Оксаны.
Дана тоже откинулась. Её левая рука легла вдоль тела. И тогда его мизинец коснулся её ладони — легко, едва ощутимо. Она не убрала руку. Их пальцы переплелись медленно, незаметно — за спиной Оксаны, там, где та не видела.
Дана подмигнула Игорю — одними глазами, через Оксану.
— Всё, — сказал Игорь громко. — Я сплю. Давайте, девчонки, расходитесь.
Оксана посидела ещё минуту. Встала. Поправила платье.
— Пока, Игорь.
— Пока.
Они вышли. Оксана пошла к себе — цок-цок-цок по коридору. Дана остановилась у своей двери. Подождала, пока шаги затихнут, пока хлопнет дальняя дверь.
Развернулась. Пошла обратно.
Ночь
Дверь была приоткрыта — на ладонь, не больше. Игорь ждал. Лампа горела.
— Я думал, не придёшь.
Она закрыла за собой дверь.
— А я думала, ты не ждёшь.
Она села рядом с ним на кровать. Панцирная сетка скрипнула.
— Ты с Оксаной поспорила?
— Откуда ты знаешь?
— Вы бы так не пришли вдвоём. К телевизору. Который не работает.
Дана улыбнулась. Улыбка вышла сама собой — не широкая, а так, краешками губ.
— Она сказала, что ты будешь её. Я сказала, что это не факт.
— И кто выиграл?
— Пока не знаю.
Он протянул руку. Она дала свою — просто положила ладонь в его ладонь. Он провёл пальцем по линии на её коже.
— Расскажи что-нибудь. Кто ты вообще?
— Дана Мун. С экономического. Мать велела поступать. А я хотела на литературный.
— Почему не пошла?
— Мать велела.
Он кивнул — как будто понял что-то, чего она не сказала.
— У меня тоже мать командует.
Они разговаривали. Он рассказывал про спорт, про младшего брата, который вечно попадает в истории. Она — про книги, про свой город, про то, как прятала книги под матрас. Слова текли медленно, с паузами, и каждая пауза была не пустотой, а частью разговора.
За окном начало сереть. Сначала небо стало тёмно-синим, потом серым, потом на востоке появилась тонкая оранжевая полоса. Он взял её за плечи — осторожно, как берут вещь, которую боятся сломать. Притянул к себе. Их губы встретились — сначала легко, потом сильнее.
Они лежали и смотрели в потолок — гладкий, свежевыкрашенный, без единого пятна. Таким он казался ей чужим, как комната, в которой она впервые чувствовала себя своей.
— Мне пора. Скоро лекция.
— Останься.
— Не могу. Контрольная.
Она встала. Надела водолазку. Он лежал, закинув руки за голову, и смотрел на неё — и взгляд этот был долгий, не отпускающий.
— Вечером увидимся?
— Увидимся.
Она вышла в коридор. Прислонилась к стене. Коридор был пустой, и лампы дневного света гудели, как всегда. Она стояла и дышала — просто дышала, чувствуя, как воздух входит и выходит. Потом оттолкнулась от стены и пошла к себе.
Глава 3. Одна среди толпы
После той дискотеки в студенческом клубе, когда Игорь поцеловал меня при всех, всё изменилось. Дана шла по коридору общежития — и на неё оборачивалисьи — это было в первую неделю сентября, ещё пахло летней пылью и новыми тетрадями — что-то сдвинулось в самом воздухе общежития. Раньше Дана была просто новенькой — одной из многих, кого можно не замечать. Теперь, стоило ей выйти в коридор, головы поворачивались. Не все сразу, не синхронно — одна, другая, третья, — но поворачивались. Девушки, стоявшие кучками у подоконников, замолкали, когда она проходила мимо, и тишина эта была гуще и тяжелее слов. Парни провожали её взглядами — одни оценивающе, прищурившись, другие с усмешкой, третьи с тем особым выражением, которое появляется у людей, рассматривающих витрину.
Она шла прямо, не опуская головы. Плечи держала ровно — не потому что была уверена, а потому что помнила: если ссутулиться, они добьют.
Через несколько дней после начала этой тихой осады в спину ей полетело слово. Его произнесла старшекурсница — девица с химического, с ярко накрашенными губами и ленивым, тягучим голосом:
— Выскочка.
Дана остановилась. Развернулась — не резко, а медленно, так, что та сама сделала полшага назад.
— Отвянь, — сказала Дана. Голос был ровный. — Иди куда шла.
Старшекурсница открыла рот, закрыла. Никто вокруг не засмеялся и не поддержал. Дана пошла дальше.
Ближе к концу сентября она стояла у входа в общежитие, ждала, пока освободится душ. Мимо прошли трое парней. Двое — местные, с биологического. Третий — высокий, светловолосый, в футболке с чужой эмблемой. Один из биологов мотнул головой в сторону Даны:
— Вот она. Наша красотка.
Светловолосый обернулся. Взгляд его скользнул по её лицу — по бровям, по скулам, по губам, — потом по чёрной водолазке, по джинсам, по стоптанным кроссовкам. Он пожал плечами — коротко, едва заметно:
— Обычная.
И пошёл дальше. Дана услышала. Проводила их взглядом. Ни одна мышца на её лице не дрогнула. Она отвернулась к двери и стала смотреть на щель между косяком и стеной, в которую забивался сквозняк.
К середине октября сестра черноволосой жила у них уже вторую неделю. Сначала на одну ночь, потом на вторую, на третью — и осталась. Спала на полу, на старом матрасе, который черноволосая притащила откуда-то из подвала. Её вещи — чемодан с оторванной ручкой, пакет с одеждой, косметичка с облупившейся молнией — заняли угол у двери, и каждый раз, входя в комнату, Дана спотыкалась об этот чемодан.
Рыжая дулась. Она ничего не говорила, но каждое утро, глядя на спящую на полу фигуру, поджимала губы так, что они превращались в тонкую нитку. Тихая молчала, но когда черноволосая просила подвинуться, она двигалась медленно, с каменным лицом.
В один из тех вечеров, когда октябрьский ветер гремел рамами, а в коридоре пахло прелой листвой, занесённой на подошвах, Дана сказала. Она не повышала голоса, не подбирала слов:
— Твоей сестре здесь не место. Нас четверо. Комната для нас.
Черноволосая замерла. Ложка, которую она держала, звякнула о край тарелки. Она повернулась к Дане — не резко, а медленно, как поворачивается человек, услышавший то, чего не ожидал. Глаза её сузились.
— Ты… Ты вообще кто такая, чтобы решать? — голос у неё был тихий, но в нём уже звенела струна. — Она моя сестра. Ей пока некуда идти. Совсем некуда. А ты здесь почти не появляешься. Тусуешься у своего Игоря. Вот и проваливай к нему.
Дана перевела взгляд на Рыжую. Та смотрела в стену и молчала. На Тихую — та уткнулась в телефон и не поднимала головы.
Черноволосая отвернулась к стене. С минуту сидела молча, сгорбившись, потом забормотала — негромко, в сторону, не то Дане, не то себе под нос. Слов было не разобрать, только отдельные обрывки: «…всегда так… являешься, распоряжаешься…». Голос у неё был глухой, набухший обидой. Она так и не обернулась.
Рыжая изучала шов на пододеяльнике. Тихая держала телефон перед лицом, закрываясь им, как щитком. Обе не сказали ни слова.
Дана обвела их взглядом — и в этом взгляде не было уже ни злости, ни надежды. Она развернулась, достала из-под кровати сумку, начала складывать вещи. В комнате стояла тишина — только шорох одежды, стук кроссовок, звон молнии. Никто не остановил. Дана переехала в комнату Игоря.
Октябрь перетёк в ноябрь, ноябрь — в декабрь, и только тогда Игорь заметил, что Дана почти не выходит из комнаты, кроме как на лекции и обратно. Она листала «Отверженных» — пыльный том с потрескавшимся корешком, который нашла в библиотеке общежития, — и на его вопросы отвечала односложно.
— Сходи, — сказал он однажды в середине декабря, когда за окном косо летел снег. — Они тебя не знают. Познакомишься. Перестанут шептаться.
— Не хочу.
— Надо. Ты не можешь вечно одна сидеть.
Она подняла голову. Он улыбался — открыто, обезоруживающе. Улыбка у него была такая, что на неё хотелось ответить. Дана закрыла книгу.
— Ладно.
Вечеринка была на четвёртом этаже. В комнате стояла духота — окна не открывали, хотя за ними было прохладно. Пахло дешёвым дезодорантом, разлитым пивом и нагретым деревом. Несколько однокурсниц сидели на кроватях. Парни постарше стояли у окна, пили из пластиковых стаканчиков. Дана вошла и села в углу, на стуле, который никто не занял. Она не танцевала. Не пила. Просто смотрела.
К ней подсел парень. Постарше. Светлые волосы, широкие плечи, уверенный взгляд — тот самый взгляд, который бывает у тех, кто привык, что им интересуются.
— Ты Дана? Я Костя. С пятого курса.
Она кивнула. Он начал говорить — быстро, с напором, — про учёбу, про практику, про то, какая скучная здесь компания. Она слушала вполуха, глядя на его руки. Руки у него были крупные, с коротко подстриженными ногтями, и он всё время вертел в пальцах зажигалку — щёлкал, тушил, снова щёлкал.
Дверь распахнулась. На пороге стояла Света — однокурсница, которую Дана знала только в лицо. Лицо у неё было бледное, как бумага. Глаза блестели. Футболка, обтягивавшая живот, была мала, и под ней угадывалась округлость.
— Костя? — она перевела взгляд с него на Дану. — Ты с ним?!
Дана нахмурилась. Зажигалка в руках Кости перестала щёлкать.
— Я не…
— Он мой парень! — Света почти кричала. Голос у неё сорвался на визг. — Он отец моего ребёнка! А ты!
Она бросилась к Дане. Движение было резким, неуклюжим — она задела стул, и тот с грохотом упал. Кто-то схватил её за плечи — парень в синей рубашке, — удержал. Света вырывалась, и ноги её скользили по линолеуму. Костя вскочил и начал говорить — быстро, громко, размахивая руками:
— Да она просто сидела! Она ничего не делала!
Вокруг зашумели. Кто-то выкрикнул:
— Да гнать её надо! Чего она вообще сюда пришла?
Дана встала. Обошла Свету, которая теперь плакала, уткнувшись в плечо парня в синей рубашке. Вышла в коридор. Закрыла дверь. За дверью продолжали кричать.
Она вернулась в комнату Игоря. Он сидел за столом, что-то писал. Поднял голову.
— Ну как?
— Я же говорила. Не надо было.
Он пожал плечами и вернулся к тетради.
Зимние месяцы потянулись своим чередом. Скандал на четвёртом этаже постепенно забылся, перетёрся в сплетнях, но осадок остался: Дана чувствовала его всякий раз, когда входила в столовую или на лекцию. Игорь молчал, всё чаще оставался после пар на какие-то собрания, а по вечерам писал в тетради и не поднимал головы.
Мать Игоря пришла в середине марта, когда снег уже осел и потемнел, а на карнизах выросли сосульки. Дверь открылась без стука.
На пороге стояла женщина. Высокая, в светлом пальто, которое сидело так, как сидит одежда, сшитая на заказ, — ни одной лишней складки. Волосы убраны в гладкий пучок, и ни одна прядь не выбивалась, даже у висков, где обычно вьются короткие волоски. Черты лица — точёные, острые: скулы, разрез глаз, линия губ. Дана сразу поняла, на кого похож Игорь. Та же кость. Та же линия. Только у этой женщины всё было вырезано из более холодного материала.
Она ничего не сказала. Не поздоровалась. Просто стояла в дверях и смотрела. Взгляд её двигался медленно — по лицу Даны (без макияжа), по чёрной водолазке (старой, с катышками на рукавах), по кроссовкам, брошенным у кровати, по книге в её руках. Она не моргала. Ноздри чуть расширились. Губы сжались плотнее — почти незаметно, но Дана заметила.
Она перевела взгляд на пустую кровать Игоря, на его стол — открытая тетрадь, ручка, калькулятор. Потом снова на Дану. Коротко. Как точку ставят.
Развернулась и вышла. Каблуки застучали по коридору — ровно, размеренно, не быстро и не медленно. Звук удалялся, пока не растворился в общем гуле общежития.
Вечером Игорь сказал:
— Это была моя мать. Она приехала из дома. Специально.
— Зачем?
— Посмотреть на тебя.
Дана открыла книгу. Перевернула страницу. Бумага была тонкая, как луковая кожура, и шуршала под пальцами.
Через два дня Игорь вошёл в комнату и сел на стул — не на кровать, как обычно, а на стул, стоявший у стены. Спина прямая. Руки на коленях. Лицо спокойное, как всегда, но спокойствие это было другое — не расслабленное, а застывшее.
— Нам надо расстаться.
Дана отложила книгу. Та легла на одеяло, раскрытая, страницами вниз.
— Мать?
— Да.
Она кивнула. Встала. Достала из-под кровати сумку — ту самую, спортивную, с которой пришла сюда. Начала собирать вещи. Игорь сидел молча. Она не оборачивалась. Сложила водолазку, джинсы, книгу. Застегнула молнию. Вышла в коридор. Дверь закрыла тихо — так тихо, что не услышала собственного шага.
В комнате соседок её больше никто не ждал. Она переночевала в пустой аудитории — на составленных стульях, подложив сумку под голову. Стулья были жёсткие, и спина затекла уже через час.
На следующий день ей дали место в другой комнате, на первом этаже. Соседки были новые. Они не представились. Когда Дана вошла, они замолчали и не сказали ни слова, пока она раскладывала вещи. Так и не заговорили.
Сразу после этого она перестала ходить на лекции. Сначала пропустила один день. Потом второй. Потом неделю — и не заметила. Лежала на кровати, закутавшись в одеяло, и читала. «Отверженные» лежали у неё на груди, и страницы были так близко к лицу, что строчки расплывались. Книга была старая, с пожелтевшими краями, и пахла пылью, клеем и ещё чем-то — может, чужими руками. Дана читала её в комнате. В пустой аудитории, куда заходила, чтобы никого не видеть. На скамейке во дворе, пока солнце не садилось и буквы не сливались в серую полосу.
Еда стала безвкусной. Хлеб, макароны, чай — всё одинаковое. Она ела, потому что желудок сводило от голода. Пила воду из-под крана, набирая в ладони. Иногда выходила в коридор — и стояла, прислонившись к стене, пока кто-нибудь не проходил мимо. Тогда возвращалась.
В конце марта и в апреле её иногда звали. Девчонки с соседнего этажа — шумные, с громкими голосами и яркими заколками в волосах. Дана соглашалась не потому, что хотела видеть людей, а потому, что в комнате было слишком тихо. Тишина стояла такая, что она слышала, как тикают чужие часы за стеной.
Собирались в чьей-то комнате. На стол выставляли бутылку — одну на всех, дешёвого вина или чего-то покрепче. Кто-то приносил сок в пакете. Кто-то — чипсы в шуршащем пакете. Парни заходили без стука, приносили ещё выпивки, угощали. Дана брала стакан — пластиковый, с ободком, — и пила. Вино было тёплым и сладким. Голова становилась лёгкой. Звуки — музыка из телефона, смех, звон стаканов — доносились как сквозь вату.
Она танцевала. Не для кого-то. Просто чтобы тело двигалось. Чтобы чувствовать, как кровь бежит по венам, как ступни ударяются об пол. Парни подходили — кто-то брал за руку, кто-то приобнимал за талию. Она не отдёргивалась. Но и не отвечала. Просто ждала, пока руки уберутся.
Вечеринка заканчивалась поздно. Она возвращалась в свою комнату, ложилась на кровать и смотрела в потолок. Там не было трещины. Только серое пятно в углу.
В середине апреля, когда газоны покрылись первой робкой зеленью, Дана сидела на подоконнике в пустой аудитории, листая «Отверженных». Рядом остановился парень. Невысокий. Коренастый. С преждевременными залысинами, которые он явно пытался скрыть, зачёсывая волосы набок. В руках — гитара в потёртом чехле, перевязанном скотчем.
— Мун. Дана Мун.
Она подняла голову. Лицо было смутно знакомо — что-то в разрезе глаз, в форме носа, — но имя не всплывало.
— Не узнаёшь? — он усмехнулся. Усмешка была широкая, но глаза при этом оставались серьёзными. — Ник. Никита. Первая школа. Мы в одном классе учились.
Она моргнула. И картинка сложилась — как пазл, в котором не хватало половины деталей. Первый класс. Второй. Пятый. Мальчишка, который вечно был ниже всех, носил рубашку, застёгнутую на все пуговицы, и почти не разговаривал. Они шли домой по одной дороге — он сворачивал первым, в арку старого дома, а она шла дальше, к своему переулку.
— Ты переехала после пятого класса, — сказал он. — А я думал, в Москву. Оказалось — здесь.
— А ты что здесь делаешь?
— Перевёлся. Учился в другом городе, не понравилось. Теперь твой однокурсник.
Он был всё ещё невысоким — ниже неё на полголовы. Но держался теперь иначе: не сутулился, не прятал глаза. Вскоре Дана заметила, как на него реагируют на курсе. Он спорил с преподавателями — не хамил, но задавал такие вопросы, на которые те не сразу находили ответ. Преподаватели кивали, хмурились, но уважали. Он делал домашние задания за других — быстро, за деньги или просто так, — и к нему выстраивалась очередь.
— Ты чего не ходишь на лекции? — спросил он однажды, в конце апреля.
— Не хочу.
— А я хочу, чтобы ты ходила. Скучно одному сидеть.
Он сказал это легко, с улыбкой, но что-то в его взгляде задержалось — на долю секунды дольше, чем нужно. Дана заметила, но не придала значения.
— Ладно.
На следующий день она пришла на лекцию. Села рядом с ним. Он подвинул ей свою тетрадь — конспект был аккуратный, подробный, с выделенными заголовками и формулами, обведёнными в рамку. Она начала переписывать.
На перемене они разговорились. О школе. Об учительнице младших классов — Марь Иванне, которая до сих пор работала и всё так же кричала на учеников. О дороге домой — как шли вместе, как он сворачивал первым, а она шла дальше одна. О фантиках, которые они собирали в первом классе.
— Я тебя всегда ждал, — сказал он вдруг.
— Что?
— После школы. Я выходил и ждал, пока ты соберёшься. Ты всегда долго собиралась.
Она пожала плечами. Ей было всё равно. Он был просто одноклассником. Просто человеком, с которым можно поговорить.
Он появился через две недели после расставания — в начале апреля, когда лужи ещё затягивало тонким ледком по утрам. Вошёл в аудиторию перед началом лекции — высокий, уверенный, в идеально чистой футболке, которая белела так, что резало глаза. Сел рядом — с той стороны, где обычно сидел Ник. Тот покосился на него, но ничего не сказал, только отодвинул свою тетрадь на край стола.
— Я хочу быть с тобой, — сказал Игорь тихо, пока преподаватель раскладывал бумаги. — Я никого не буду слушать. Ты самая-самая. Я не могу без тебя.
Дана смотрела на него. Светлые глаза. Открытое лицо. Уверенная улыбка. Всё то же самое. Ничего не изменилось.
— Хорошо, — сказала она.
В тот же вечер она вернулась в его комнату. Разложила вещи. Поставила «Отверженных» на тумбочку. Игорь обнял её — руки у него были тёплые, и она прижалась к нему, потому что замёрзла. Ей не хватало тепла.
Но когда он целовал её, она лежала с открытыми глазами и смотрела в пустоту над собой — белую, чистую, как лист бумаги, на котором ещё ничего не написано. И это отсутствие казалось ей тяжелее любой трещины.
Игорь уехал в конце мая. Практика. Четвёртый курс, всё всерьёз. Он собрал сумку — быстро, не глядя, побросал вещи, — поцеловал Дану в щёку и вышел. Дверь закрылась. Она осталась одна.
На улице стояла жара. Такая, что асфальт плавился и на нём оставались следы. В общежитии было душно — окна не открывались, и воздух висел неподвижно, пропитанный запахом нагретого бетона.
Ник подошёл к ней в коридоре на следующий день после отъезда Игоря. Дёрнул за рукав — коротко, как ребёнок, который хочет что-то показать.
— У меня день рождения в субботу. Приходи.
— Не хочу.
— Ну пожалуйста. — Он смотрел на неё снизу вверх, и улыбка у него была широкая, почти заискивающая. — Будет несколько человек. Повеселимся.
— Я не в настроении.
— А ты приходи — и настроение появится. Я тебе обещаю.
Он приходил ещё три раза. Садился рядом на лекциях, напоминал, заглядывал в глаза. На четвёртый раз она выдохнула:
— Ладно. Во сколько?
— В семь. Я скажу комнату.
В субботу вечером — это было уже начало июня, воздух пах тополиным пухом и нагретой листвой — она надела лёгкое платье, светлое, в мелкий цветочек. Купила в киоске мужской парфюм в маленькой коробке, перевязанной резинкой. Пошла по коридору.
Постучала в дверь.
Глава 5. Второй день рождения
Она постучала. Дверь открылась сразу, словно он ждал за ней. Ник стоял на пороге — сияющий, с влажными после умывания волосами, зачёсанными набок, и от него пахло дешёвым одеколоном, тем самым, что продают в ларьках в стеклянных флаконах без коробки, и ещё — пивом, уже выветренным, но ещё различимым.
— Пришла! Заходи!
Дана шагнула через порог и остановилась. Комната была полна парней. Они сидели на кроватях, на табуретах, на полу, привалившись спинами к стене, вытянув ноги в пыльных кроссовках. Крепкие, широкоплечие, с натруженными руками, на которых под загаром проступали белые полосы старых шрамов и свежих ссадин. Студенческий строительный отряд — те, кто всё лето работал на местной стройке, таскал цемент, клал кирпич, и теперь отдыхал. Загорелые до черноты, в мятых футболках с логотипом отряда — красная буква «С» на жёлтом фоне. На столе, застеленном газетой в несколько слоёв, лежали два полосатых арбуза, горка персиков с бархатистой кожицей, нарезанный толстыми ломтями хлеб, открытая банка солёных огурцов — рассол поблёскивал в ямке крышки. В ряд, как солдаты, стояли бутылки пива — тёмные, запотевшие, с влажными кольцами на донцах.
Дана пересчитала взглядом. Семь человек. Восемь вместе с Ником. И она одна.
— О, — сказал один из парней, самый высокий, с выгоревшими на солнце волосами, торчавшими в разные стороны, как солома. — А это кто?
— Это Дана, — Ник взял её за локоть и потянул в комнату. Пальцы у него были цепкие, горячие. — Моя бывшая одноклассница. Проходи. Садись.
Она села на краешек табурета у стены — жёсткого, с облупившейся краской на ножках. Парни разглядывали её. Не так, как разглядывают человека, — а как разглядывают вещь, которую видят впервые. Без стеснения. С пьяным, тяжёлым любопытством. Кто-то присвистнул, вытянув губы трубочкой. Кто-то толкнул соседа локтем, и тот хмыкнул.
— А девчонки? — спросила Дана, глядя на Ника. — Ты говорил, Настя и её подруги придут.
— Не смогли, — Ник махнул рукой — слишком широко, слишком беззаботно. — Но ты же пришла. Это главное.
Он поставил перед ней пластиковый стаканчик, плеснул лимонада из мутной бутылки. Лимонад был тёплый, без пузырьков. Парни загомонили снова — о работе, о прорабе, о том, сколько им заплатят в конце месяца, и хватит ли на мотоцикл. Ник суетился, смеялся громче всех, открывал пиво — крышки срывались с шипением и летели на пол. Один из парней резал арбуз. Нож входил в полосатую корку с хрустом, и сок тёк на газету, пропитывая её тёмными, расползавшимися пятнами.
— А это, — Ник нагнулся, пошарил под столом и извлёк оттуда бутылку розового вина, — для особого гостя.
Бутылка была уже открыта. Пробка лежала рядом — смятая, с тёмным пятном, в которое въелась винная пыль.
— Я не пью, — сказала Дана.
— Ну, один глоточек. За именинника. — Он уже наливал. Вино текло медленно, густое, тёмно-розовое, и запах у него был сладкий, приторный, как сироп от кашля. — Это только тебе. Парни пьют пиво. А это — специально для тебя.
Один из парней — светловолосый, с облупленным носом, на котором кожа сходила тонкими лепестками, — потянулся к бутылке.
— Дай попробовать.
— Нет. — Ник отдёрнул руку, почти грубо. Движение было резким, локоть его ударился о край стола. — Это не для тебя.
Он пододвинул стакан Дане. Она взяла его. Стекло было холодное, скользкое. Поднесла к лицу. Пахло вином — сладким, но под этой сладостью проступал другой запах, едва уловимый, резкий, похожий на запах мокрой бумаги или аспирина, растворённого в воде. Она повела носом, нахмурилась.
— Пей, — сказал Ник. — Оно хорошее.
Она сделала глоток. Вкус был странный. Слишком сладкий, с металлическим привкусом — как будто она лизнула монету, зажатую в чужой ладони. Вино обожгло горло не спиртом, а чем-то другим — химическим, неестественным.
— Что-то не так? — Ник наклонился к ней. Лицо его оказалось слишком близко. Глаза блестели.
— Вкус странный.
— Тебе кажется. Это розовое, оно всегда такое.
Он налил себе пива — кружка наполнилась пеной, которая поползла через край. Поднял её:
— Ну, за меня.
Все выпили. Дана поставила стакан на стол. Пить больше не хотелось. Но Ник снова и снова двигал стакан к ней — незаметно, настойчиво, подталкивая его пальцем, как шахматную фигуру.
— Ты чего не пьёшь? Обидеть хочешь?
Она сделала ещё глоток. Потом ещё. Голова начала кружиться — слишком быстро, неожиданно, как будто пол качнулся под табуретом. Свет от лампы стал ярче. Звуки — то ближе, то дальше, как в испорченном радиоприёмнике.
Вечеринка продолжалась. Парни пили пиво, смеялись, резали второй арбуз. Нож ходил вверх-вниз, оставляя на корке влажный след. Дана сидела, привалившись к стене. Голова кружилась всё сильнее. Стены плыли — медленно, как вода в аквариуме. Она закрывала глаза — и перед ними вспыхивали цветные круги, красные, жёлтые, синие, и они вращались, сталкивались, гасли.
В какой-то момент она поднялась. Нужно было уходить. Она чувствовала это где-то глубоко, под слоем ваты, в которую превратились мысли. Нужно было уходить прямо сейчас. Но Ник уже стоял перед ней.
— Ты куда?
— Я домой. Поздно.
— Нет. — Он взял её за руку. Пальцы у него были горячими и липкими от пива. — Ещё рано. Посиди. Я тебя так ждал.
— Я правда устала. Завтра увидимся.
— Нет. — Он не отпускал. Пальцы сжались крепче. — Давай ещё по одной. И я тебя провожу. Обещаю.
Она села обратно. Табурет качнулся, и она схватилась за край стола, чтобы не упасть. К ней подсел парень с облупленным носом. Спросил что-то — она не расслышала слов, только движение губ. Она смотрела на Ника. Ник смотрел на неё и на парня — быстро, ревниво, переводя взгляд туда-сюда, как человек, который следит за игрой в пинг-понг.
Дана встала, пересела на кровать — поближе к светловолосому. Не потому, что он ей нравился. Просто там было место. Просто он не хватал её за руки. Она села рядом с ним, и он повернулся, начал что-то рассказывать — про стройку, про цемент, про то, как они работают по двенадцать часов и спят прямо в вагончиках. Она кивала, не слушая. Главное было — переждать.
Ник стоял у стола. Смотрел на них. Лицо его менялось. Улыбка, которая держалась весь вечер, исчезла. Глаза стали узкими — как будто кто-то провёл по ним невидимой линией и сжал.
— Дан, — сказал он громко, перебивая всех. Голос его перекрыл гул. — Пойдём выйдем.
Она не ответила. Тогда он подошёл сам. Встал прямо перед ней, загородив свет. От него пахло пивом — резко, кисло, и этот запах ударил ей в лицо.
— Я сказал, пойдём выйдем.
— Отстань, — сказала она.
Он замахнулся и ударил её по лицу. Ладонь хлестнула по щеке — звук вышел сухой, как треск ломающейся ветки. Голова мотнулась в сторону и ударилась о стену. В ушах зазвенело — тонко, протяжно. Она схватилась за лицо. Пальцы стали мокрыми. Из носа шла кровь — тёплая, густая, она текла по верхней губе, по подбородку, капала на чёрную водолазку, и там, куда падали капли, ткань становилась тёмной и влажной.
— Ты шлюха! — заорал Ник. Голос его сорвался на визг. — Ты думаешь, я не вижу? Ты с ним тут сидишь, а я для тебя всё устроил! Я тебя неделю звал! Я вино купил! Ты думаешь, ты особенная?!
Светловолосый встал с кровати. Ростом он был выше Ника на голову.
— Эй, ты чего? Совсем сдурел?
— Не лезь! — Ник толкнул его в грудь обеими руками. Светловолосый отшатнулся, но устоял. — Она моя! Она всегда была моя!
— Ник, успокойся, — поднялся ещё один, с соседней кровати. — Ты перепил.
— А ты знаешь, что твой Игорь спит с Тамарой? — Ник повернулся к Дане. — Давно! Все знают, одна ты, дура, не видишь! А он над тобой смеётся! Он с ней с самого начала!
Дана сидела на кровати, прижимая ладонь к щеке. Кровь текла между пальцев. Она смотрела на Ника и молчала. Глаза наполнились слезами — одна капля сорвалась и потекла по щеке, смешиваясь с кровью, и на подбородке повисла красная, разбавленная капля.
Светловолосый схватил Ника за плечо. Ник вырвался — резко, всем телом, как вырывается рыба из рук. Кто-то ещё встал. Кто-то попытался удержать его за локоть. Началась возня — пьяная, неуклюжая, с глухими ударами тел о стены. Кто-то упал на стол — бутылки покатились, одна разбилась об пол, и по линолеуму растеклось пиво, пенясь и шипя. Арбузная корка полетела в угол. Кто-то закричал — не слова, просто крик. Ника держали двое, он рвался обратно, выкрикивая что-то неразборчивое, и лицо у него было красное, мокрое, искажённое.
Дана встала. Её шатало. На столе лежал нож — тот самый, которым резали арбуз. Лезвие было мокрым от сока, и к нему прилипло арбузное семечко. Она взяла его. Рукоятка была липкой — от сока, от пива, от чьих-то пальцев. Она сжала её крепче.
— Убери нож, — сказал кто-то.
Она не ответила. Она пошла к двери. Ей нужно было уйти. Просто уйти.
Коридор был длинным. Очень длинным. Лампы дневного света горели через одну, и там, где они не горели, лежали густые тени. Она шла, держа нож в опущенной руке, и лезвие слегка покачивалось в такт шагам. За спиной продолжали кричать. Драка выплеснулась в коридор. Кто-то бежал — топот, тяжёлое дыхание. Хлопали двери.
Она шла.
Коридор не кончался. Двери — те самые, что были справа и слева, — исчезли. Их не было. Просто стены. Гладкие, серые, уходившие в бесконечность. Лампы горели слишком ярко, резали глаза, и свет от них дрожал, пульсировал. Пол качался под ногами — не как твёрдая поверхность, а как палуба корабля. Она вытянула руку, чтобы коснуться стены, но стена отодвинулась. Она пошла быстрее. Стены сжимались. Коридор превращался в туннель — узкий, душный, с яркими вспышками света в конце. Вспышки пульсировали: красный, синий, зелёный. Как на дискотеке. Как тогда.
Она зажмурилась, открыла глаза. Коридор всё ещё был. Дверей не было. Она повернулась — позади было то же самое: серые стены, лампы, бесконечность. Она не помнила, откуда пришла. Не помнила, куда идти.
За спиной послышались шаги. Голоса. Крики — ближе, громче. Кто-то выкрикнул её имя. Она бросилась вперёд, наткнулась плечом на стену, снова побежала. Ноги не слушались. Пол уходил из-под ног.
Какая-то дверь. Единственная. Она возникла из ниоткуда — деревянная, крашеная белой краской, с чёрной щеколдой. Дана толкнула её обеими руками. Дверь открылась.
Комната была чужой. Узкая койка, застеленная казённым одеялом. Стол, на котором лежала чья-то тетрадь и стояла кружка с недопитым чаем. Чьи-то вещи на полу — кроссовки, сумка, скомканная футболка. Окно распахнуто настежь. Ночной воздух входил в комнату — прохладный, пахнущий травой и землёй.
Она захлопнула дверь. Задвинула щеколду — та подалась с трудом, скрежетнув. В дверь тут же забарабанили. Кулаками. Ладонями. Чем-то тяжёлым.
Она отступала. Нож выпал из руки, звякнул об пол и отлетел под кровать. Она подошла к окну. Подоконник был низкий — ниже колена. Она села на него. Свесила ноги наружу. Внизу был палисадник — квадрат чёрной земли, окружённый низкой железной оградой, покрашенной серебрянкой. Чернозём, привезённый для посадки. Насыпали утром. Только сегодня. Земля была рыхлая, влажная, и в лунном свете поблёскивали мелкие кусочки слюды.
За оградой — асфальт. Серый, твёрдый. И ещё — железные перегородки, ограждавшие палисадник, с острыми пиками наверху. Если бы она упала на них, её бы проткнуло насквозь.
В дверь колотили. Громко. Непрерывно. Щеколда трещала, и шурупы, державшие её, медленно выходили из дерева.
Она смотрела вниз. Расстояние казалось то крошечным — метр, не больше, можно спрыгнуть, даже не оттолкнувшись. То огромным — пропасть, бездна, тёмный провал, у которого не было дна. Она не могла понять. Глаза фокусировались — и снова расплывались. Земля то приближалась, то отдалялась, как в перевёрнутом бинокле. Голова кружилась. Она зажмурилась.
Дверь громыхала.
Она качнулась вперёд, пытаясь ухватиться за раму. Пальцы царапнули по дереву, по краске, по холодному стеклу — и соскользнули. Тело потеряло равновесие. Она упала — спиной вперёд, в темноту.
Удар о землю.
Где-то наверху открылось окно. Взволнованные далёкие голоса, как через толщу воды.
— Вызови скорую!
— Она упала!
— С третьего этажа!
— Да нет, со второго…
Она лежала на спине. Дана задыхалась от боли, корчилась, и руки сами собой раздирали землю. Небо было ясное, глубокое. Звёзды горели. Одна, самая яркая, дрожала в вышине. Где-то далеко завыла сирена. Звук приближался — ближе, ближе, — разрезая ночь.
Все потемнело.
Глава 6. Вкус дружбы
Дана лежала и смотрела в потолок. Свет лился сверху ровный, без теней — потолок казался бесконечным, как чистый лист, на котором ещё не начали писать. Врач приходил раз в день — всегда в одно и то же время, после обеда. Останавливался у кровати, брал в руки лист назначений, висевший в изножье, и задавал одни и те же вопросы, не глядя на неё:
— Ноги чувствуете?
— Нет.
— Двигаете?
— Нет.
Он кивал — коротко, одними бровями. Делал пометку шариковой ручкой. Уходил к следующей койке.
Кошмары возвращались каждую ночь. Окно, распахнутое в темноту. Земля, которая приближается медленно, как во сне, но при этом остаётся настоящей, твёрдой. Удар. Она просыпалась с колотящимся сердцем, и рука её сама собой прижималась к груди, туда, где под рёбрами билась жилка. Она лежала с открытыми глазами, смотрела в темноту и ждала, пока за окном начнёт сереть. Дни тянулись — одинаковые, серые, как больничные стены.
На пятый день в палату привезли новенького.
Дверь распахнулась, и в проёме показалась каталка — железная, с продавленным матрасом, на каких перевозят больных из приёмного покоя. На ней сидел парень. Светловолосый, тощий, с длинными руками и ногами, которые, казалось, не помещались на этой узкой каталке и свешивались с краёв. На носу — очки в круглой металлической оправе, и одно стекло было пересечено тонкой трещиной. Под левым глазом расплывался желтеющий синяк — уже не свежий, а тот, что бывает на третий-четвёртый день, когда кровь под кожей начинает рассасываться. Левая рука висела на перевязи, замотанная в жёсткий ортез, который шёл от плеча до запястья, — белый пластик с чёрными ремнями, стянутыми туго.
— О, здрасте! — сказал он громко, и голос его разнёсся по палате, ударился о стены, о потолок. Он оглядел палату — старуху, женщину в бинтах, Дану, пустую койку. — Это сюда? Четвёртая койка?
Санитар, стоявший за каталкой, кивнул. Парень легко спрыгнул на пол — здоровой рукой придерживая больную, прижатую к груди ортезом, — и подошёл к своей кровати. Кроссовки у него были стоптанные, с развязанными шнурками.
— Я Алекс, — объявил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Мне четырнадцать. Почти пятнадцать. Турник. Выход силой. Не получилось. — Он усмехнулся. — Рука — в хлам. Спиральный перелом. Пластину поставили. Теперь я тут. С вами.
Он говорил быстро, весело, как будто рассказывал историю, которая приключилась не с ним, а с кем-то другим. Старуха у окна не обернулась — только присвист её стал на секунду громче. Женщина с перевязанной головой перестала плакать и уставилась на него — молча, не мигая. Дана лежала и смотрела в потолок.
— А тебя как зовут? — он подошёл к её кровати. Встал рядом, глядя на неё сверху вниз. От него пахло уличной пылью и чем-то сладким — может, жвачкой.
— Дана.
— А ты чего здесь?
Она не ответила. Молчание затянулось.
— Ну, не говори, — он пожал здоровым плечом, и ортез качнулся на перевязи. — Я пока вещи разложу.
Вещей у него было немного. Он выложил на тумбочку телефон с треснутым экраном — трещина шла от угла к центру, как паутина. Рядом положил наушники — провод был замотан синей изолентой в трёх местах. Сверху водрузил помятый журнал — на обложке мускулистый мужчина висел на перекладине, и крупные буквы кричали: «Турник — сила!».
— Вот, — сказал он удовлетворённо. — Теперь как дома.
Он сел на кровать, свесил ноги и начал болтать ими — невысоко, так, чтобы пятки не касались пола.
— Скучно тут, — сказал он, оглядываясь. — Давай знакомиться.
Дана повернула голову — медленно, потому что шея затекла. Посмотрела на него. На желтеющий синяк, который сползал под глаз, как осенний лист. На треснутые очки, за которыми прятались голубые глаза. На улыбку, которая не гасла — широкая, открытая, на все зубы.
— Дана, — повторила она.
— Вот и познакомились, — он кивнул, и очки на носу подпрыгнули.
Алекс не умел молчать. Слова текли из него непрерывно, как вода из крана, который забыли закрыть. Он говорил обо всём: о школе, которую ненавидел, потому что там заставляли сидеть смирно, а он не мог. О турниках, которые обожал, — о каждом, какой был в их дворе, в соседнем дворе, в школьном спортзале, в парке через дорогу. О том, как перекрутил руку, — рассказывал подробно, с техническими деталями: «выход силой на две», «хват сверху», «поворот корпуса», — и как врач в приёмном покое, глядя на снимок, присвистнул и сказал: «Повезло. Могло быть хуже». О младшей сестре, которая вечно таскала его наушники и прятала их под диван. Об отце, который работал на севере вахтовым методом и приезжал раз в полгода — привозил шоколадки и странные игрушки, которые никто не понимал, как собирать. О том, как они с пацанами прошлым летом прыгали в реку с моста — с самого высокого, где перила обломаны, — и как вода при ударе обжигала пятки.
— А ты? — спрашивал он иногда, когда поток иссякал и он на секунду замолкал, чтобы перевести дух.
— А что я?
— Ну, что ты любишь?
— Читать.
— Что?
— Книги.
— А. — Он поморщился. — Я не люблю. Мне фильмы больше нравятся. Про драки. Про роботов. Про то, как машины взрываются. А ты про что читаешь?
Она рассказала про «Отверженных». Он не знал, кто такой Гюго. Не знал, кто такой Жан Вальжан. Не знал, что такое каторга и почему за украденный хлеб можно попасть на девятнадцать лет. Она начала пересказывать сюжет — сначала коротко, потом, видя, как он открыл рот и перестал болтать ногами, подробнее.
— А зачем он хлеб украл? Он же хороший?
— Потому что его сестра голодала. И её дети.
— А. — Он подумал, нахмурившись. — Ну тогда понятно.
Через неделю они уже сидели в одних наушниках. Один наушник у него, другой у неё, и провод, замотанный синей изолентой, тянулся между их кроватями, как мост. Он включал ей свои треки — быстрые, громкие, с гитарными риффами и срывающимся вокалом. Она морщилась, но слушала. Потом она просила его телефон и включала свои — медленные, тягучие, с фортепианными переборами и низким женским голосом. Он морщился, но слушал. Иногда они просто сидели и молчали. Алекс листал свой журнал про турники, иногда комментируя: «Смотри, какой пресс», «Не, ну это невозможно», «Я так тоже научусь». Дана смотрела в окно. Ветка за стеклом давно перестала качаться — наступило лето, и листья на ней распустились, загородив небо.
Однажды он спросил — без подготовки, без перехода, отложив журнал:
— А у тебя парень есть?
Она повернула голову. Он смотрел на неё серьёзно — без улыбки, без обычного веселья.
— Был.
— А сейчас?
— Сейчас — нет.
Он помолчал. Поправил очки — ткнул пальцем в переносицу, как делал всегда, когда нервничал.
— Это он тебя?
— Что?
— Ну. — Он кивнул на её ноги, укрытые одеялом. — Ты упала.
— Нет. Не он.
— А кто?
Она не ответила. Он посмотрел на неё, потом на свои кроссовки, потом снова на неё. И не переспрашивал.
Кормили в больнице плохо. Суп приносили жидкий, с одинокими кружочками моркови, плававшими в мутном бульоне. Каша была разваренная, серая, без соли и масла. Компот — бледно-жёлтый, без сахара, и на дне стакана оседала взвесь. Алекс жаловался каждый день — громко, театрально, размахивая здоровой рукой и призывая в свидетели всю палату. Медсёстры улыбались, качали головами, но добавки не давали. Корпус был общий, не для привилегированных.
Однажды он вернулся не с прогулки, а из дома. Ему давали увольнительные на выходные — рука в ортезе, но ноги целы, и мать забирала его в субботу утром, а в воскресенье вечером привозила обратно. В одно из таких воскресений он вошёл в палату — не вбежал, как обычно, а вошёл осторожно, прижимая здоровой рукой к груди свёрток, замотанный в чистое вафельное полотенце. Полотенце было ещё тёплое.
— Держи. — Он протянул свёрток Дане. — Бабушка напекла. Я сказал — для друга.
Она развернула ткань. Внутри лежали пирожки — румяные, с блестящей корочкой, с начинкой, которая угадывалась по форме: продолговатые с капустой, круглые с яйцом и луком, треугольные с картошкой. От них пахло печёным тестом, маслом, домом — не её домом, не тем, где мать била по затылку за неровную букву, а каким-то другим, где пекут пирожки и заворачивают их в полотенце, чтобы не остыли в дороге.
— Бери любой, — сказал Алекс, и глаза его за треснутыми очками блестели от гордости.
Дана взяла треугольный — просто потому, что он лежал сверху. Тесто было мягкое, податливое, чуть маслянистое под пальцами. Она откусила. Картошка была тёплой, с укропом, с крошечными шкварками, и вкус этот — не больничный, не аптечный, не из казённой столовой — был таким настоящим, что у неё защипало в носу.
— Спасибо, — сказала она, и голос прозвучал глухо, потому что рот был набит.
— Не за что, — он просиял и сам взял круглый пирожок, откусил сразу половину. — Я ещё принесу.
И приносил. Каждое воскресенье, когда возвращался из дома. То пирожки с вишнёвым вареньем, и тогда пальцы у него становились липкими, и он их облизывал, смеясь. То булочки с корицей, посыпанные сахарной пудрой, от которой на больничной рубашке оставались белые следы. То тонкие блинчики, ещё тёплые, проложенные бумагой, чтобы не слиплись. Откуда всё это бралось — она не спрашивала, но теперь знала: дом. Его дом, его бабушка, его мать, которые, наверное, и не подозревали, что кормят не только сына, но и незнакомую девушку с чужими ногами, которая заново училась чувствовать вкус.
Через три недели за ним пришли. Мать — невысокая, светловолосая, с такими же круглыми очками, как у него, — стояла в дверях с сумкой в руках. На плече у неё висел пакет со сменной одеждой. Она смотрела на сына и молчала, и в этом молчании было больше слов, чем в любом разговоре.
Алекс собирал свои вещи. Телефон. Наушники — синяя изолента всё так же держала провод. Журнал с мускулистым мужчиной на обложке. Больше ничего не набралось. Он сложил всё в пакет, который протянула мать.
Потом подошёл к кровати Даны. Встал рядом — тощий, нескладный, с ортезом, который уже немного обтрепался по краям, с треснутыми очками, с синяком, который почти сошёл — только под кожей осталось лёгкое зеленоватое пятно.
— Меня выписывают, — сказал он. Голос у него был тихий — не такой, как обычно.
— Я вижу.
— Ты поправляйся.
— Ты тоже.
Он помолчал. Поправил очки здоровой рукой — ткнул в переносицу. Потом сказал — громче, чем собирался, и слова эти прозвучали в тихой палате как-то отдельно от него самого:
— Я на тебе женюсь, когда вырасту.
Дана посмотрела на него. На серьёзное лицо. На голубые глаза за треснутыми стёклами. На веснушки, высыпавшие на носу за эти солнечные дни. На улыбку, которая появилась сразу после этих слов, — не весёлая, не насмешливая, а какая-то упрямая.
— Договорились, — улыбнулась она.
Он тоже улыбнулся — широко, на все зубы. Повернулся и пошёл к двери, где стояла мать. У порога обернулся — на секунду, не больше:
— Ты обещала. Я запомнил.
И вышел. Дверь закрылась за ним мягко, без стука.
В палате стало тихо. Так тихо, как не было все эти три недели. Всех пациенток выписали. Дана смотрела на пустые койки. На тумбочку, где больше не лежали наушники, не валялся журнал, не скапливались яблочные огрызки.
Она взяла с тумбочки книгу. Та лежала там всё это время — «Отверженные», старый, пыльный том. Открыла. Страницы пахли пылью и временем. Нашла место, где остановилась. Начала читать.
Глава 7. Добрые плоды
Вскоре её тоже выписали. Врач пришёл утром, когда солнце ещё только подбиралось к окну палаты, и свет был жидкий, водянистый. Он в последний раз проверил лист назначений, висевший в изножье кровати, и кивнул — коротко, как ставят точку.
— Позвоночник заживает. Чувствительность возвращается. Будете ходить. Но не сразу. Корсет носите. Никаких нагрузок.
Медсестра с тёплыми руками — та самая, полная, в сером халате, — принесла корсет. Он был жёсткий, белый, с застёжками по бокам, и когда она расстегнула ремни, они хрустнули, как новый пластик. Она помогла надеть. Дана встала — впервые за месяц. Ноги держали, но были слабыми, ватными, и пол под ними казался зыбким, как палуба. Она сделала шаг. Второй. Третий. Спина болела, но боль была терпимой — тупая, глубинная, знакомая. Она шла.
Она вернулась в квартиру родственников, которые уехали на дачу. Ключи взяла у соседки напротив. Внутри было тихо, пахло пылью и застоявшимся воздухом. Всё стояло на своих местах — так, как в спешке оставили. Пустая ваза на столе, и в ней — сухие стебли цветов, которые она забыла выбросить. Книги стопкой на полу. Холодильник пустой — только лампочка зажглась, когда она открыла дверцу.
Она села на кровать. Сняла корсет — аккуратно, расстегнув все застёжки одну за другой, и он лег на стул, как вторая кожа. Легла. Потолок здесь был без трещин. Только серое пятно в углу — след от воды, которая когда-то просочилась с верхнего этажа. Она закрыла глаза. Кошмары не пришли. Впервые за месяц.
На следующий день она пошла к общежитию. Шла медленно, опираясь на перила, останавливаясь через каждые десять шагов, чтобы перевести дыхание. Корсет был скрыт под свободной кофтой, но он всё равно чувствовался — жёсткий, несгибаемый, как напоминание.
Она остановилась у палисадника. Земля была утоптана — здесь ходили, и цветы, которые посадили в тот самый чернозём, уже выросли. Маленькие бархатцы, оранжевые и жёлтые, тянулись к солнцу. Она смотрела на них и думала о том, что земля приняла её тогда, а теперь на этом месте растут цветы.
Она подняла голову. Окно на третьем этаже было закрыто. За стеклом — белая занавеска. Чужая. Чья-то новая жизнь. Она постояла ещё минуту, держась за холодную железную ограду. Потом развернулась и пошла прочь.
Она забрала документы с экономического. Подала на литературный. До экзаменов оставалось две недели — две недели душных аудиторий, обезболивающих таблеток, бессонных ночей. Она сидела на жёсткой скамье, пила таблетки, запивая водой из-под крана, и писала сочинение. Спина ныла. Рука дрожала, и буквы выходили неровными. Она дописала. Сдала.
Её имени не было в списке зачисленных. Полбалла. Не хватило полбалла. Она стояла у доски объявлений, смотрела на чужие фамилии — ровные строчки, напечатанные чёрным шрифтом. Потом повернулась и вышла.
Автобус трясся на ухабах. За окном проплывали поля, перелески, остановки с облупленными скамейками. Дана сидела у окна и смотрела, как солнце садится за горизонт. Небо было розовым с золотом, и облака подсвечивались снизу. Она не знала, что скажет матери. Она вообще не знала, зачем едет. Просто купила билет и села.
Автобус затормозил. Двери открылись с шипением. Она взяла сумку — лёгкую, почти пустую — и вышла.
Мать была в саду. Стояла спиной к калитке и подстригала кусты. Секатор щёлкал — раз, два, три, — и ветки падали на землю, на траву, на кучу уже срезанных. Она работала размеренно, и спина у неё была прямая, как всегда.
Дана подошла и остановилась за её спиной. Постояла, глядя на то, как секатор срезает очередную ветку. Потом сказала:
— Я бросила экономический.
Мать замерла. Секатор остановился в её руке. Она не оборачивалась. Пауза длилась долго, и только ветер шевелил листья. Потом:
— И что теперь?
— Я поступала на литературный. Не хватило полбалла.
Мать медленно повернулась. Дана увидела её лицо. Оно было старше, чем она помнила. Морщины вокруг рта — глубокие, как трещины в земле. Глаза усталые, с припухшими веками. Она смотрела на Дану и молчала.
— И что теперь? — повторила мать.
— Я буду поступать снова. Через год.
Мать смотрела на неё. Потом отвернулась к кусту. Секатор снова защёлкал — раз, два, три. Ветки падали.
— Делай как знаешь.
Дана постояла ещё минуту. Потом пошла в дом.
Осень. Листья кружились над садом — жёлтые, красные, коричневые, — и ветер подхватывал их, кружил, укладывал на траву. Дана была во дворе, собирала яблоки в подол рубашки. Яблоки были красные, с тёмными бочками. Она складывала их в корзину, и руки её двигались размеренно — взять, опустить, взять, опустить.
Мать вышла на крыльцо. В руке у неё был конверт — белый, прямоугольный.
— Письмо.
Дана выпрямилась. Взяла конверт. Разорвала — бумага хрустнула. Пробежала глазами по строчкам.
Зачислена.
Она подняла голову. Солнце светило сквозь голые ветки яблонь. Яблоки пахли сладко, и запах этот плыл над садом. Мать стояла на крыльце и смотрела на неё.
— Я поеду с тобой, — сказала мать.
— Я сама.
Мать сделала шаг вперёд — и остановилась. Потом кивнула — коротко, сухо. Повернулась и ушла в дом. Дверь закрылась тихо.
Дана стояла в саду. Корзина была полна яблок. Она подняла её и понесла к дому.
Эпилог
Библиокафе
Солнце лежало на столе жёлтыми квадратами. Свет падал из высокого окна, проходил сквозь пыльное стекло и дробился о переплёты рам, так что на деревянной столешнице получалась решётка из тени и золота. Пять девушек сидели вокруг — конспекты, ручки, раскрытая книга в центре. Книга была старая, с загнутыми уголками, и корешок её был протёрт до ткани.
Дана говорила — негромко, но уверенно. Пересказывала главу, потом разбирала абзац — где ирония, где подтекст, почему автор выбрал именно это слово, а не другое. Подруги слушали. Надин — рыжая, с кудрями, которые она то и дело наматывала на палец, — задала вопрос. Дана кивнула, открыла книгу на другой странице, провела пальцем по строчке, прочитала вслух. Объяснила.
Надин засмеялась — коротко, звонко:
— А я думала, это просто про любовь.
— Всё просто про любовь, — Дана улыбнулась. — Просто не всегда сразу видно.
Саша — с глазами лани, тёмными и влажными — что-то резко сказала, и все засмеялись. Соня, стеснительная, заулыбалась и прикрыла рот ладонью. Остальные девушки закивали.
Дана взяла чашку. Кофе был горячий — пар поднимался над ободком, дрожал, искажал строчки на соседней странице. Поставила чашку. Край блюдца звякнул о дерево.
За соседним столиком сидели пятеро. Их кофе остыл, и на поверхности его образовалась тонкая плёнка. Тетради лежали нераскрытыми. Они смотрели на Дану. Все пятеро. Одна — та, что сидела ближе к окну, в серой кофте, — привстала, и стул под ней скрипнул.
— Это она, — сказала тихо. — Дана Мун.
— Не может быть. Её же…
— Тише. Смотри.
Дана подняла голову. На секунду их взгляды встретились — и та, что говорила, быстро отвернулась к окну, будто её не было.
Дана вернулась к книге.
— На чём мы остановились?
Солнце на столе не двигалось.
КОНЕЦ
Свидетельство о публикации №226062100362