Борозда
За широкими окнами старого, тряского заводского ПАЗика сколько хватало глаз простирались неубранные совхозные поля. Картошка, свёкла, морковь — уродились в этом году на славу. Лето радовало хорошей погодой. Но быстро наступившая холодная осень с ранними уже заморозками на почве грозила всё испортить. Со дня на день, глядишь, зарядят проливные дожди — и пиши пропало. Ни трактор в поле не выйдет, ни мацапура корнеплод из тяжелой земли не подымет. Сгниет урожай на корню вместо того, чтобы сгнить, как положено, в овощехранилищах.
Каждый год уборочная страда превращалась во всенародную битву за урожай (или битву с урожаем – как говаривали ветераны картофельно-свекольных кампаний). Каждую осень самоотверженно бросались в эти баталии нестройные отряды, мобилизованные из студенчества, мелких госслужащих и работников промышленности, отрываемые от учебного, служебного и производственного процессов соответственно. На целую неделю, а то и две, и три удельный вес работников аграрного сектора в стране индустриального социализма увеличивался кратно.
Паха – он же Павел Евгеньевич, молодой специалист по ремонту и наладке контрольно-измерительного оборудования и систем автоматики, – трясясь на жестком, просиженном до фанеры пассажирском сиденье, с мрачной ненавистью смотрел на эти бескрайние черные просторы с полегшими на них вершками готовых к эксгумации плодов матери-земли. На соседних сиденьях тряслись и подпрыгивали такие же, как Паха, но заметно более позитивно настроенные колхозники, временно переквалифицировавшиеся из пролетариев. В проходе неуклюжего автобусика громыхали ведра, громоздились личные вещи пассажиров – сумки, рюкзаки и, зачем-то, металлические канистры.
После двухгодичного перерыва на службу в армии Павел Евгеньевич окончил, наконец, свой любимый радиотехникум и, провалявшись всё жаркое лето на пляжах, в конце августа устроился на работу на градообразующее предприятие. Огромный комбинат, выполнял стратегические задачи, определяемые Партией и правительством, и поэтому город, половину населения которого составляли его сотрудники, практически не ведал товарного дефицита, ставшего столь узнаваемой чертой времени. Продовольственное снабжение в нем было ну почти московским, что привносило в характер горожан некоторые черты барского снобизма. Вот почему жители окрестных деревень и сёл, мягко говоря, недолюбливали «шоколадников», как они презрительно называли жителей полиса, и все поголовно мечтали переехать в этот город на постоянное место жительства, что было, кстати сказать, весьма не просто. Прием иногородних в городские ПТУ был крайне ограничен, а найти в городе работу, не имея городской прописки, было невозможно юридически. И те немногие селяне, кому все-таки удавалось заполучить вожделенную, пусть и временную городскую прописку, немедленно начинали презирать своих земляков, называя их голытьбой и деревенщиной.
«Какого чёрта я тут делаю!» – бесился про себя Павел. «Я для того два с половиной года учился, чтобы трястись теперь в этой проклятой телеге без рессор в это дважды проклятое Балуево, рыть эту треклятую картошку?» Паха ощущал себя не квалифицированным специалистом, и не крепостным крестьянином, а просто бесправным рабом, чьё мнение вообще никого не интересует. Да, именно рабом, у которого нет даже собственной одежды – накануне им всем выдали робу (комбез, телогрейку и резиновые сапоги) и два комплекта исподнего. И в этом чуханском прикиде было велено явиться на сборный пункт, где рекрутов распихали по автобусам. Впрочем, справедливости ради нужно заметить, что всё же кое-что из личных вещей с собой взять дозволялось.
Горше всего была для Павла именно вот эта потеря управления собственной жизнью. Он всегда делал то, что ему нравилось (во всяком случае, он так считал) и избегал всего, что не нравилось. Учась в школе, он увлекся электроникой, пошел в радиокружок при городском Дворце пионеров. Окончив десятилетку, поступил, как уже говорилось, в технарь по той же специальности, и даже в армию, после первого курса, был призван ну как нельзя удачнее! На призывной комиссии военком так и спросил, глядя в Пахино личное дело:
– Радио любите?
– Так точно! – ответил Павел по всей форме.
– В радиотехнические, – определил его судьбу подполковник.
А вот многочисленной родне со всеми там дядями-тётями да двоюродными братьями-сестрами ни разу не удалось затащить Паху на обязательные отработки в их общесемейном садово-огородном хозяйстве. Все их огурцы-помидоры и кабачки с патиссонами интересовали его не настолько, чтобы ради них пластаться всё лето под палящим солнцем и роями слепней.
И тут на; тебе! По разнарядке и без вариантов. Иначе с комбината долой. Молодые работники, да еще и холостые – самые незащищенные кандидаты на ежегодные осенне-колхозные сборы. Молодым везде у нас дорога, – особливо в подсобные совхозы Балуево, Жмурино и Новая Заря, – «борозды» не избежать никому!
Семейные мужички-середнячки – 35-45 – эти не то чтобы неприкасаемые, но их стараются на борозду особо не дергать, кому-то ж надо и производственный процесс на предприятии поддерживать. Хотя, на удивление, – обнаружилась и среди них некоторая прослойка любителей осенне-полевых призывов, что каждый год сами записываются добровольцами. Вот этого Паха решительно не понимал. Но уж совершенно загадочной представлялась ему третья категория рекрутов – и тоже добровольцев. То были деды; – кряжистые, крепкие еще старые пни предпенсионного и даже раннепенсионного возраста, никак не могущие расстаться с родным комбинатом. Этим-то чего неймётся? – вопрошал себя Павел, вглядываясь мельком в их загорелые, сизоносые, помятые временем и вредными привычками озорные физиономии. И не находил ответа. Он был бы счастлив, если бы ему была дана такая же как у них свобода выбирать – поехать в Балуево или остаться на своем, привычно пахнущем канифолью, трудовом посту посреди осциллографов, вольтметров и измерительных мостов. Но таковой свободы Паше никто пока не предлагал. Даже добрейший Николай Авдеевич — Пахин непосредственный руководитель и начальник мастерской, — при всём желании не мог его отмазать.
Паха тогда попробовал, было, устроить персональную стачку, выдвинув вышестоящему начальству встречное предложение: в порядке партнерского обмена кадрами, взамен призванных в борозду работников промышленности направить эквивалентное число тружеников села на производство. Пусть чинят и настраивают контрольно-измерительные приборы, пока квалифицированные заводские специалисты дёргают из сырой земли репу с брюквой.
Вышестоящее начальство через секретаря комсомольской организации завода Попова уведомило Павла Евгеньевича, что он имеет полное право персонально выбрать себе на замену любого сотрудника коммунальной службы очистки и рекомендовать его на свое место в КИПовской мастерской, приняв, в свою очередь, его участок с соответствующим инвентарем (метла, грабли, скребок) в бессрочное обслуживание.
Такая перспектива не устраивала молодого специалиста в еще большей степени, чем перспектива превратиться на пару недель в колхозника. Ничего другого не оставалось, как, бранясь последними словами, принять эти суровые правила взрослой жизни, в которой отнюдь не всегда делаешь только то, что нравится.
— 2 —
Дребезжащий ПАЗик въехал тем временем в Балуево и, прогромыхав по грунтовке мимо рядов серых сборно-щитовых туземных жилищ, свернул на центральную площадь, представлявшую собой пустырь, криво мощённый растрескавшейся бетонной плиткой. С двух сторон площадь была окаймлена бурьяном, а третьей стороной упиралась в одноэтажную, коробку из силикатного кирпича с грязным остеклённым фасадом. Бо;льшую часть здания занимал многофункциональный зал — здесь и играли свадьбы, и проводили похороны, и много ещё чего делали. На время уборочной зал становился столовой для прибывшего персонала. В других помещениях, имеющих отдельные входы, располагались: почтовое отделение, сберкасса, хронически закрытая библиотека и парикмахерская, работающая, судя по вывеске, только два раза в неделю.
На кровле здания – прямо над остекленным фасадом держался на металлоконструкции фанерный транспарант, на котором белым по красному было выведено квадратными буквами: РЕШЕНИЯ XXVI СЪЕЗДА В ЖИЗНЬ! Если приглядеться, то нельзя было не заметить, что римская единичка была добавлена к римской пятерке значительно позже — она заняла весь пробел между числом «XXV» и словом «СЪЕЗДА», и краска её была посвежее и поярче. Будь сельский художник посмекалистей, он оставил бы пробел пошире, дабы в него можно было вписать затем ещё две римские единички-палочки. Так до самого двадцать восьмого съезда не было бы нужды транспарант снимать и переписывать.
Колонна из двенадцати ПАЗиков подтягивалась к пустырю и выстраивалась вдоль его четвёртой, обращенной к дороге, стороны, туповато глазея на заполняющих пространство новоявленных колхозников, выгружающихся из стальных оранжевых чрев. Паха, чьё личное имущество составляла одна-единственная тощая котомка с парой книжек, ножичком, фонариком, тремя футболками, тремя парами тёплых носков и домашними тапочками, с возрастающим изумлением дивился на тугие баулы, рюкзаки, вещмешки и даже чемоданы у некоторых дедо;в. Больше всего его озадачивали канистры – металлические, десяти-двадцатилитровые, – в каких обычно хранят и транспортируют горюче-смазочные материалы. «С солярой что ли перебои в совхозе?» – недоумевал он.
Павел немного терялся и нервничал от новизны всего происходящего и от своей в таких делах неопытности (армейский опыт не в счёт), но, судя по поведению ветеранов, всё шло штатно, как всегда: построение, перекличка с выяснением, кого нет и по какой причине, получение сухого пайка и приказ расселяться по баракам. Руководил всем местный мужичок Федя (настоящее имя его было Файляс), которого прибывшие рекруты привычно называли Бригадиром. После заселения в бараки, батракам предписывалось вновь собраться здесь к половине первого для обеда, загрузки в транспорт и отправки на поля.
Путь к баракам шел мимо зеленого двухэтажного здания сельсовета, а затем через небольшой перелесок. На здании, на уровне между этажами тоже помещался транспарант – такой же, как и на столовой, но существенно старше. Своими выцветшими облезлыми буквами он информировал проходящих мимо странников о том, что народ и партия по-прежнему едины.
Два длинных барака, именуемых «Север» и «Юг», стояли один насупротив другого, как два дебаркадера. Пространство между ними предназначалось для активного отдыха. Там, под сенью дерев, были расставлены низкие скамьи, за коими высилась фанерная горка под кинопроектор; с противоположной стороны был установлен фанерный же белёный экран. Рядом, на столбе был подвешен кусок рельса. Имелся также кое-какой спортинвентарь: пара теннисных столов, три турника и баскетбольное кольцо (одно!)
Сбоку бараков и между ними – позади открытого кинотеатра – тянулся длинный желоб из разрезанной стальной трубы с навешенными над ней деревенскими рукомойниками. Конструкция называлась «умывальный блок», за ней, то есть за ним, располагался такой же длинный, на 16 посадочных мест, дощатый сортир системы «очко».
Законченность «жилому комплексу» придавал хозблок, примостившийся в его головной части – шагах в десяти за киноэкраном. Он включал в себя склад сельхозинвентаря, комнату киномеханика, каптёрку кастелянши и здравпункт. Ни киномеханика, ни кастелянши, ни фельдшера на месте не было, и сам хозблок был заперт на висячий замок.
Впрочем, на данном этапе в услугах этих ответственных работников никто не нуждался. Задача была проста – разбиться на звенья по шестнадцать человек и расселиться по комнатам, коих в каждом бараке было восемь. Каждое звено получало название по имени барака и номеру комнаты – этот порядок не менялся десятилетиями. Пахино звено было «Третьим-Север». Звеньевым был назначен, как всегда, механик из второго цеха Семён Михайлович, прозываемый соратниками по борозде – Семён Механыч, или по-семейному Дед Семён, или даже просто Будённый, в честь героя Гражданской войны и основателя Первой конной армии. И усища, кстати сказать, у деда Семёна были точно как у его знаменитого тёзки.
В каждой барачной комнате располагалось по восемь двухъярусных шконок, сколоченных из струганой доски и расставленных по четыре – слева и справа от входа в комнату, изголовьями к стенкам. Напротив двери было задёрнуто выцветшей занавеской глухое окно, перед которым стоял покрытый изрезанной клеёнкой стол. Ещё здесь имелись кое-какие стулья или табуреты, тумбочки, подставки под обувь; на стенах – крючки для одежды. Пахло сырой землёй, плесенью и гниющим деревом. Двери всех комнат выходили на общую крытую галерею-веранду.
Деды немедленно осели на нижних ярусах, загнав молодь на верхотуру. Пахе достался третий шконарь справа – с него можно было рукой дотянуться до закопченного потолка. На шконках уже покоились туго скатанные рулоны матрасов, одеял и подушек, видимо, сохранившиеся еще со времен коллективизации. Это очень несвежее тряпьё, казалось, хранило запахи всех предыдущих батрацких поколений; одеяла были скорее покрывалами из толстого и грубого армейского сукна; подушки – жёсткие, вонючие, набитые непонятно чем.
Первое время Павел с трудом подавлял рвотный рефлекс, но мало-помалу принюхался. Пока он, скрючившись на своем ложе, разбирал котомку – что; из вещей разместить в изголовье, а что запихать в ноги – мужики, уже управившиеся со своими баулами, сгрудились у стола.
– Э, молодой!
Услышав оклик и отнеся его к себе (он был, пожалуй, самым молодым в бригаде), Паха обернулся.
– Замахнёшь? – дед Семён протягивал ему гранёный стакан с какой-то тёмно-бурой жижей.
Опешив, Паха замотал головой:
– Не пью.
– Совсем, что ли? Трудно тебе будет! Эт первые два дня! А то подумай! – послышались реплики и смех.
– Ну, хозяин – барин! – ответил Будённый и, лихо закинув содержимое стакана себе в глотку, шумно выдохнул. Стакан тотчас был наполнен и передан по эстафете следующему причастнику трапезы.
На столе теснилось несколько толстостенных, зелёного стекла бутылок ёмкостью 0,8 литра, именуемых в народе «торпедами» или «фугасами». Три отработанных фугаса уже валялись под столом. Именно в такой вместительной таре советская торговля поставляла потребителю дешёвые креплёные напитки с романтическими названиями: «Агдам», «Кавказ», «Солнцедар», а также портвейны за номерами 33 и 777.
«Нам же работать ещё сегодня! – нервничал Паха. – Чем они думают? До вечера никак не потерпеть?»
Вообще-то, по разговорам в мастерской Паха уже немного представлял себе, как проходят, например, выходные у его коллег, особенно проведённые в первобытных условиях – на городских турбазах. Представлял и не одобрял – уж больно разудалыми и похабными были рассказы (он ещё не слышал, о чём трепались в курилках, поскольку не посещал их, в силу отсутствия сей пагубной привычки). Но ведь сюда-то не отдыхать приехали! Работать! Ну и ну, работнички!
Судя по всему, во всех помещениях происходило что-то аналогичное, всюду кипела жизнь, слышался смех.
Наконец с улицы донеслись две корабельные склянки и зычный голос: «По коням!» Мужики, покончив с аперитивом, потянулись на выход.
— 3 —
Обед на двести пятьдесят персон, состоящий из супа-харчо, котлет по-киевски и компота, был приготовлен откомандированными сюда заводскими поварихами – «поварёшками», как называли их сами заводчане. Женщины были предусмотрительно размещены в балуевской гостинице – по сути, тоже бараке, но в центре посёлка и с четырёхместными комнатами. Подсобные работники кухни, уборщицы и посудомойки были завербованы из местного населения.
Подкрепив силы телесные, батрачество, аккумулируясь кучками, курило на плац-параде. Бригадир Федя, активно жестикулируя, объяснял что-то водителям, собравшимся возле стоящих под парами ПАЗиков. Построение, короткая перекличка, рассадка – и в путь! Выдвигаемся на передовую!
Опять эти бескрайние чёрные поля за окнами, чёрт бы их побрал! Чёрный лес чернеет вдали. Чёрная тоска вперемешку с нехорошими предчувствиями наполняет Павла. Он смотрит на лица товарищей – им весело, им всё нравится, они смеются, хохмят. Что за хандра у тебя, Пал Евгенич? Чего ты там себе накрутил? Расслабься, получай от жизни удовольствие! Будь как все!
Не получается.
– Молодой! – опять окликает Павла Миханыч. – Чё нос повесил?
– Первоходок он, – объясняет кто-то рыжий, вихрастый. – С непривычки.
– Лиха беда начало! – Миханыч запанибратски хлопает «молодого» по спине. Тяжела рука Будённого.
– Ничего! – подбодряет кто-то. – Пообтешется ишшо!
Паха представляет себе, как его голову, словно чурбак, отёсывают топором, срубая всё выступающее – сперва уши, потом нос, лоб, щёки… Вжух, вжух! Пока не остаётся гладкое полешко вместо головы – ни глаз, ни носа, ни ушей; только вырез рта, как будто выхваченный бензопилой. Идеальный работник – вот к чему нужно стремиться! Паха огляделся. Мужики отчего-то гоготали – возможно, он что-то пропустил. На мгновенье их головы показались ему ровно вот такими обтёсанными полешками, смеющимися одинаковыми буратинскими ртами с одинаково плохими жёлтыми зубами. Он вздрогнул. Морок спал. Приехали.
Федя-бригадир собрал звеньевых на летучку, пока батрачество рассредотачивалось по тянущимся вдаль чёрным грядам, почти срытым в ноль прошедшей с утра маципурой – специальной механической копалкой, изобретённой белорусским академиком Мацепуро. Эта зубастая штука, прицепленная к трактору, была призвана облегчить труд земледельцев – корнеплод, поднятый ею из недр, валялся прямо на поверхности земли. Но не весь – в лучшем случае половина. Затаившиеся в земле мятежные картофелины приходилось добирать вручную с помощью хоть и не столь производительных, но зато веками испытанных сельхозорудий – копачей и вил.
Весь процесс до предела незамысловат. Рекрутированные в него участники подразделяются на енотов и кротов. В кроты назначаются те, кто постарше, в еноты – кто помоложе. Кроты сидят в борозде, еноты бегают по ней. Кроты наполняют ведра клубнями, еноты эти ведра таскают и опорожняют в разбросанные по полю клети. Когда енот возвращается с пустыми ведрами, у крота уже наполнены два других. Периодически крот пускает в дело короткий копач, дабы извлечь на свет божий тот самый мятежный картофель глубинного залегания. Подоспевший ему на подмогу енот употребляет с тою же целью тупоконечные картофельные вилы.
По мере наполнения клетей, трактор, пилотируемый местным механизатором Ренатом, а то и самим бригадиром Федей, отбуксировывает их погрузчику. Погрузчик составляет клети на платформу и та, в свою очередь, увозит их в неизвестном направлении, возвращаясь затем с пустыми, чтобы трактор вновь оттащил их на поле. И так по кругу.
Еноту Пахе достался крот Мэлс Иваныч, сварщик из металлосборочного цеха. Да, – вот такой человек Мэлс, 1923 года выпуска. Он был как раз из тех крепышей-младопенсионеров, которых на заслуженный отдых калачом не выманишь и колом не вышибишь. Паха часто видел его в заводской столовой или на автобусной остановке. Да, собственно, в лицо он знал уже почти всех, хоть и проработал на комбинате меньше двух месяцев. Паха слышал даже, что молодая заводская шпана за глаза называла Мэлса четырёхликим Янусом, но не понимал, почему. Присматриваясь к его физиономии, он видел только один лик – мясистый и красный, словно прокопченный едкими пара;ми электросварки.
Паха отдавался работе, стараясь не думать о том, ка;к его всё бесит. Но не думать не получалось. О чём-то ведь думать все равно надо. Ну, не бывает так, чтобы совсем ни о чем не думать. Мысли, они ведь не спрашивают: ты хочешь нас подумать? Они лезут в башку постоянно, копошатся в волосах, ходят по кругу, и ничем ты их не вытравишь. Мыслю, значит существую! – кто-то великий сказал. Пока человек живёт, он все время что-нибудь да думает.
Паха пробовал думать о чём-нибудь отвлечённом. Ну, например, он давно затеял собрать одну схемку – такую приблуду к осциллографу, чтобы некоторые динамические процессы наблюдать в двухлучевом режиме синхронизированно, по тактовой частоте… Долго на схемке не удержался, – какой смысл? Схемка там осталась – в теплой, уютной мастерской, где стенд, паяльная станция…
Стал думать о красавице Геле из заводской столовой (жаль, что её сюда не командировали… а может и к лучшему). Она на раздаче первого обычно стоит, Пахе улыбается. А поболтать никак – очередь напирает. И смена у неё раньше заканчивается. И начинается раньше, так что и в автобусе не пересечься. Как в песенке: я пришел, а ты ушла; ты пришла, а я ушел… Долбаный колхоз, б…
Земля была сырая, холодная и липкая. Через десяток шагов на резиновых сапогах образовывались огромные тяжеленные грязевые калоши, как у американских астронавтов, когда они по Луне шастали – чтоб в космос не улететь случайно. Пахины ноги так и норовили выскочить из резины и продолжить путь в одних носках. Приходилось чуть не каждую минуту останавливаться и обивать налипшую грязь. Паха совсем запыхался и взмок. Красноликий Мэлс Иваныч меж тем становился всё краснее, веселее и словоохотливее:
– Що, Паня! Зтомывся працюваты?
– Немножко есть.
– Ничого! Скоро перекур буде, видпочинэш.
И действительно, к исходу третьего часа работы были приостановлены. Чумазые кроты с потными енотами, вновь обретя на время человеческую идентичность, расселись в кружок на перевернутых ведрах и закурили. По небу мрачно проплывали низкие рваные тучи. Шныряло туда-сюда вороньё. По полю стелился крайне неприятный, холодный, как лед ветерок, норовя подлезть Пахе под телогрейку, пощекотать разопревшие бока.
– Ну, с почином, мужики! – провозгласил Семён Механыч. – Видит бог, не пьянству ради, сугреву для!
И пустил по кругу неведомо откуда взявшуюся бутылку беленькой. За ней вторую, третью. Мужики отхлёбывали прямо так, из горлышка и без закуски; и кто фырча по-лошадиному, кто просто морщась, передавали водку один другому. Прочие звенья, кучкуясь по соседству, делали то же самое.
– Молодой! Для сугреву! – Будённый опять принялся за свою агитацию, протягивая Павлу бутылку.
– Не-е-е-е! Пал Женич у нас гражданин сознательный, образцово-показательный! – трунил Пахин сослуживец-КИПовец Валентин Константинович, благообразный мужичок лет сорока.
– Кто не курит и не пьёт, – вставил свои пять копеек некто рыжий-вихрастый, – тот здоровеньким помрёт!
Мужички, за отсутствием другого повода поржать, отозвались на заезженную шутку дружным смехом.
«Да пошли вы все... пьянь болотная!» – подумал Паха, хотя никакого болота поблизости не было. Он молча отвернулся. Его немного знобило.
– Глянь-ка, обиделся! Ой, какие мы нежные! Та ладно вам, мужики, видчепитэся вид пацана! – послышались за спиной голоса.
Работы были возобновлены.
— 4 —
Весёлая, галдящая и сытая толпа растянулась от столовой до бараков. На ужин давали куриную ножку с отварной гречкой и тыквенный сок с мякотью, или чай с сахаром – на выбор. Но это был, так, перекус. К настоящему пиршеству полным ходом шла подготовка в жилой зоне «Север-Юг». Откуда ни возьмись, появились сварные, листового железа мангалы, в которых уже перегорали берёзовые поленья. Теннисные столы превратились на этот вечер в банкетные и ломились от яств, извлеченных из батрацких баулов. В стане царило радостное возбуждение, туда-сюда сновали серые телаги и синие комбезы, надрывался магнитофон, его перебивал мужицкий гогот – усталость куда-то улетучилась.
Посеревшее небо темнело, включили неяркие лагерные прожекторы. На фанерной горке уже возвышался видавший виды кинопроектор ПП-16-4М, возле которого копошился местный киномеханик Марат. Оказалось, что не только он, но и прочий персонал хозблока был на месте. Кастелянша Альфия, на глаз безошибочно определяя размер, выдавала батракам новую, стиранную робу взамен отработанной грязной. Ей помогали два добровольца, запихивающих чумазые комбезы в мешки для отправки в комбинатовскую прачечную. По желанию выдавалось и «постельное» – серого цвета покрывало и наволочка.
Паха, с трудом отстояв очередь и получив положенное, поплёлся в барак. Ему было нехорошо. За ужином он выдул четыре стакана горячего пойла, называемого чаем, и теперь мечтал поскорее забраться с головой под тяжёлое, грубое одеяло, у которого было по крайней мере одно достоинство – оно почти не пропускало света. Ему с детства было знакомо это чувство перед тем как разболеться, – когда, например, он заигрывался во что-нибудь, сидя на полу в одних трусах возле открытого балкона, с которого тянуло прохладой. А он и внимания не обращал, и мамки дома не было. А к вечеру начинало в горле першить – всё, приехали! Две недели в постели: таблетки, ингаляции над варёной картошкой (чёрт бы её задрал, эту картошку!) и банки с горчичниками. И вот сейчас то же чувство – ой, беда.
Стемнело быстро, как обычно бывает осенью, когда каждый день становится короче предыдущего. Затрещал кинопроектор ПП-16-4М. По первым звукам Паха узнал вышедший пару лет назад на все киноэкраны страны фильм про деревенскую дурёху, возомнившую себя актрисой и уехавшую покорять столицу. Он нехотя слез со второго яруса и, сунув ноги в сапоги, закутавшись в одеяло, вышел на улицу. Точно – «Карнавал». Так себе кинцо, но спать всё равно ещё рано. Паха пристроился на краю скамейки.
А вокруг разгорался свой карнавал. Батрачество гуляло, отмечая начало уборочной и вознаграждая себя за первые плоды – этакий пролетарский Шавуот! Галдящие толпы сновали взад и вперед, о чём-то спорили, гоготали. Деды травили бородатые анекдоты про Василия Иваныча с Петькой, про Брежнева и, даже, про Андропова. Молодёжь резвилась, меряясь силами – кто на турнике, кто на руках, кто как. Румянились на углях сочные шашлыки, распространяя умопомрачительный аромат первобытных стойбищ хомо-сапиенсов; спиртосодержащие напитки всех видов, сортов и крепостей водопадами обрушивались в алчущие глотки.
Подтянулись на карнавал и заводские барышни-поварёшки – чего скучать-то в своём клоповнике? Без мужиков (главное – вовремя слинять, когда буза начнётся)! Но колоритнее всех среди командированного женского персонала была, конечно, Зойка Пантелевна – заводская фельдшерица, звезда, оставившая свой небесно-белый с красным крестом пост и отжигающая теперь с новоявленными земледельцами. Она смотрелась среди них, как муравьиная матка в окружении рабочих муравьёв. Её заливистый визгливый смех на грубые мужицкие шутки оглашал всю окрестность.
Кино закончилось тем, что сельская клуша завела себе московского красавца-хахаля. На этом маратова миссия вроде бы должна была и закончиться – вторая серия завтра. Но народ требовал продолжения праздника.
– А завтра что будете смотреть? – возражал Марат. – Другое кино в среду только привезут!
– Про завтра не думай! Выпей с нами! – кричали Марату раздухарившиеся заводчане.
Марат оказался морально неустойчив. Минут через двадцать-двадцать пять он, став уже и физически неустойчивым, заряжал в киноаппарат следующую бобину. История провинциальной дурнушки и столичного ловеласа продолжилась. Впрочем, на самом деле, мало кто следил за сюжетной линией картины. Кино играло скорее роль фонового шума, некой параллельной искусственной жизни, плоской, как белёная фанера экрана, в то время как натуральная, органическая народная жизнь кипела и бурлила здесь с прямо-таки вулканической энергией.
Галдёж усилился настолько, что выносные динамики передвижной киноточки уже не могли его перекричать. Паха поискал глазами фельдшерицу, чтобы попросить у неё какую-нибудь пилюлю, – у него к тому же разболелась голова. Тщетно.
«Эти уроды дадут мне сегодня поспать?» – психовал Павел.
Он вернулся в барак. Оказалось, что там у дедов своя «культурная программа». Дым висел коромыслом, а стол был завален самой разнообразной снедью. Там были как неизменные спутники всех командированных — варёная курица, яйца вкрутую, колбаса «Любительская» и свежие огурцы с немного подавленными помидорами, так и подлинные деликатесы: маринованные грибочки домашней закрутки, огурчики бочковые, квашеная капустка с брусничкой, печёные баклажанчики с чесночком и, конечно, «мьясо билого ведмидя», – украинское солёное сальце, да с чёрным хлебушком! Разумеется, присутствовали и всевозможные консервы — от «Завтрака туриста» и «Бычков в томате» до балтийских шпрот.
Водки были представлены в ассортименте: «Столичная», «Пшеничная», «Московская» и даже «Сибирская», крепкая, как сибирские сорокапятиградусные морозы.
– Иды до нас, сынку! – ласково позвал раздобревший Мэлс Иванович. – О-о! Та я ж бачу — ты розхворався! Ну-ка, давай горилочки з пэрчиком! Зранку будэш як огирочок!
– Спасибо, не хочу, – просипел Паха.
– Та нэ выкобэнюйся! – настаивал четырехликий Янус. – Це ж провэрэный засиб! Мы жэж так усю вийну лыкувалыся!
– Не пью. Совсем! – отрезал Павел и полез на шконарь.
Деды были уже совсем хороши, но прерывать праздник урожая и не думали. Напротив, голоса становились всё возбуждёнее, гогот всё громче. Паха, свернувшись калачиком под одеялом, молча страдал: «Куда в них столько лезет? Желудки, бл***! Животные… Ё***ный рабочий класс! Рабочий скот!
Заиграла гармошка – тульская хромка-трёхсотка. Загромыхали пятки по дощатому полу. Понеслась под пьяный хохот матерная частушка.
Валентине Терешковой
За полет космический
Сам Гагарин подарил
Х** автоматический!
– верещал кто-то драматическим тенором.
Ух ты! Ах ты!
Уси мы космонахты!
– провозгласил хуторянин Мэлс.
Ух ты! Ах ты!
Уси мы космонахты!
– подхватила рабочая общественность.
Сколоченная из бруса и доски двухъярусная конструкция без потерь передавала сейсмические колебания пола в Пахин организм. Организм реагировал тошнотой и ознобом, голова разболелась ещё больше. Паха тихонько поскуливал, скрипя зубами: «Когда-то же это адище должно закончиться!»
Крупные капли забарабанили по железной кровле барака, и вскоре на Балуево обрушился прямо-таки тропический ливень, только очень холодный. Молодёжь, веселившаяся на улице бросилась спешно убирать остатки провизии с теннисных столов. В считанные минуты общественное пространство опустело. Сабантуй рассредоточился по комнатам.
Ситуация для Пахи существенно ухудшилась: стало ещё больше шума, больше дыма и меньше надежды на скорое завершение всего этого безобразия. Напротив, безобразие претерпело даже некоторую модернизацию: архаичная гармошка смолкла, уступив сцену произведению современных музыкальных технологий – кассетному магнитофону «Романтик-306». Этот неубиваемый агрегат, отлитый из черного ударопрочного пластика был невероятно популярен у молодежи, поскольку исправно помогал ей решать две базовые жизненные задачи: выживание и размножение. Им можно было одинаково успешно кадрить девок и отбиваться от хулиганов.
И не отвадишь от рыбалки даже палкой,
Люблю рыбалку как спортсмен, как человек!
– вещал из магнитофона спортсмен и человек совершенно осипшим голосом, прям как у Пахи.
Эх, хвост, чешуя!
Не поймал я ничего!
– хором орала вся нетрезвая гоп-компания. И кто-то обезьяньим дурацким фальцетом:
А-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля. Ля! Ля! Ля!
Ливень меж тем всё усиливался, омывая грязными потоками оба барака – «Север» и «Юг». Казалось, они сейчас снимутся с мели и уплывут по реке, как тот пресловутый утюг, что из села Кукуево. Только в нашем случае – Балуево.
Паха, измочаленный до последней степени, уже не различал, что там происходит, о чем спорят, над чем ржут; не представлял себе, который сейчас час и долго ли ещё до утра. Он медленно, словно в вязкую трясину, проваливался в небытие. Замученный мозг уже почти научился блокировать сигналы идущие по слуховым нервам. Лишь в один момент острый звон разбитого стекла встрепенул его затёкшее сознание, – похоже там возник какой-то конфликт, или даже драка. Но это всё уже не имело значения.
— 5 —
Вернувшись из мира тяжких, сюрреалистических грёз, Павел обнаружил себя лежащим с головой под тяжёлым одеялом, куда снаружи и снизу сочились струйки очень холодного воздуха. Голова была свинцовой, горло болело. С трудом продрав слипшиеся веки, Паха выглянул из-под одеяла и ужаснулся царившему в комнате хаосу: повсюду пустые бутылки, жестяные банки, объедки, мусор; два сломанных табурета. В крестообразной раме окна одна ячейка была выбита и кое-как заткнута грязной подушкой. Батраков не было. С улицы доносились негромкие голоса.
Трясясь от холода, Паха влез в полученный вчера у кастелянши стиранный комбез, напялил двое носков, сунул ноги в стылые сапоги и, накинув на плечи серую телагу, вышел на улицу. Снаружи бараков царил тот же разгром, что и внутри – повсюду мусор, порожняя стеклотара, опрокинутые в грязных лужах скамейки и яркие желто-красные пятна блевотины на черной земле.
Видимо, народ уже отбыл на завтрак, только несколько отставших мужиков, тщетно пытавшихся вернуть в мир гармонию и порядок, еще копошились посреди этого хаоса.
– Пашка! – это был Валентин Константинович, тот самый благообразный мужичок с атосовской бородкой, который давеча хвалил Паху за «образцово-показательность». – К Пантелевне забеги и давай в столовку поспешай, а то без завтрака останешься.
Пантелевна занимала почти половину всего пространства здравпункта.
– Эт ты, что ли, боляшый? – встретила Зойка Паху, видимо уже предупреждённая о потенциально выбывшем бойце. – Ну-ка сядь. На вон, температуру смерий.
Под мышкой у Пахи оказался холодный градусник.
– Фамилия! – получив ответ, Зойка сделала запись в журнале и, не дожидаясь, когда термометр сравняется с температурой Пахиной подмышки, сама выдернула его и поднесла к глазам.
– Делов-то! – воскликнула шумная фельдшерица и тут же принялась энергично стряхивать прибор. – А разговоров, – что при смерти!
– Сколько там? – спросил Паха, негодуя.
– Нормально всё! – отрезала Зойка. – Не помрёшь, не придуривайся.
Ни хрена себе «нормально»! Паха даже не нашел, что ответить.
– Щас марш на завтрак, – начала инструктаж Пантелевна. – После еды вот эту таблетку – водой запей тёплой. Понял?
Паха растеряно кивнул.
– И в борозду! – продолжала распоряжаться чужой жизнью хозяйка здравпункта. – После обеда вот эту ещё. И вот эту, понял? Эти две после ужина и эту перед сном. Ты понял? Всё понял?
Да понял, не дурак!
– Может мне всё-таки отлежаться? – запротестовал, было, Павел.
– На тем свете отлежисся! – парировала веселуха Пантелевна. – Не придуривайся давай! Всем бы вам только отлёживаться, алкоголики!
Паха вспыхнул. Ему захотелось двинуть чем-нибудь тяжелым в этот сытый бубен её бесстыжей физиономии.
– Я вообще ни капли…
– Иди давай, «ни капли»! Без завтрака останешься! Потом будешь тут права качать!
Паха вылетел из здравпункта злой, как сто чертей, и всю дорогу до столовой мысленно посылал в адрес Зойки эпитеты, которые мы не решимся здесь воспроизводить.
Второй день в борозде отличался от первого в основном только продолжительностью, но, впрочем, и некоторыми другими параметрами тоже. Ближе к полудню Пахе как будто бы стало даже чуть-чуть полегче. Не так уже болело горло, голова немного прояснилась, хотя общая слабость оставалась. И, как будто в ответ на это, чтобы улыбнуться Пашке, в прорехи рваных туч проглянуло осеннее солнышко. Всем стало веселей. Но, как вскоре понял Паха, не из-за солнышка. Точнее, – ему-то да, из-за солнышка. А мужики повеселели по другой причине: проверенное терапевтическое средство, известное в народе как опохмелка, оказывало своё целебное действо. Как было сказано в известной юмористической миниатюре – у них с собой было. Если за завтраком народ был мрачен и молчалив, то на обед ехали уже с гоготом и прибаутками.
Зато после обеда всё испортилось. Солнышко спряталось, задул крепкий северный ветер, начал моросить противный холодный дождь. Блаженны были догадавшиеся припасти для себя какой-никакой головной убор – кто сварочный подшлемник, кто ушанку, кто хотя бы малярный чепчик. Паха в их число не входил. Земля скоро опять стала чавкающей трясиной, налипающей на сапоги пудовыми гирями.
Хуже всего было то, что Паху пробило на сильнейший насморк. Снимать каждые полминуты рукавицу и перчатку чтобы высморкнуть обильную слизь в борозду, не было решительно никакой возможности. Оставалось только шмыгая, утирать нос грязными рукавами телаги. Вскоре Пахина физиономия стала походить на морду сиамского кота. Правда, глаза, в отличие от небесно-голубых очей благородного животного, сделались кроваво-красными – крысиными – и к тому же слезящимися. Паха, таская тяжелые ведра, уже не разбирал, где гребень, где борозда. Он стал всё больше спотыкаться, и в конце концов грохнулся, рассыпав урожай. Мужики с сочувствием поглядывали на молодого коллегу, ползающего по земле, обливающегося соплями и слезами и собирающего картофелины в ведра.
– Ох Зойка-фашистка! – причитал Мэлс. – Як же ж можно так, хворого хлопчека да у борозну видправляты?
– А что поделаешь? – пожал плечами Механыч. – Без медицинского предписания ослобонить от работы не могу. Будет считаться прогул.
– Так ты нэ кажи никому, – возразил Иваныч и крикнул: – Иды сюды, Павло! Посыдь ось тут, видпочынь. Ну йийи вона до биса, цю бульбу!
Паха сидел на ведре, глядя на низкие лохматые тучи, посылающие на уставшую землю мелкую дождевую морось. Вода, пробравшись сквозь его густую шевелюру, стекала по лбу, щекам и загривку прямо за шиворот. Было холодно и мокро, и хотелось выть от тоски и жалости к себе. В какой-то момент Пахе стало вдруг совестно за свою мелочность – ну подумаешь, какие-то две недели принудительных работ; ну подумаешь, заболел! С ранних лет его зарядили той идеей, что за Родину, вообще-то, и жизнь отдать не жалко, если потребуется. Вон Иваныч, – тот кровь проливал! Что ему теперь какая-то картошка? Вообще не проблема. Вообще не проблема! Даже говорить не о чем – копает себе и копает, а годочков-то ему будь здоров!
– Иваныч, – позвал негромко Паха.
– Чого тоби? – отозвался Иваныч, доставая дешевый портсигар.
– Иваныч, а что имя у тебя за такое?
– Якэ такэ? – лукаво прищурился Иваныс и продул папироску, смяв затем мундштук.
– Ну такое… – замялся Паха, – американское что ли?
– Тю! Ну ты шляпа! Якэ ж амэрыканськэ? – засмеялся старик.
– Ну не русское точно. И не украинское… или украинское? Я не слышал такого.
– Имъя — самэ що нэ на е совэцькэ. Тут головни чотыры буквы: мэ, э, лэ и сэ. Смикаэшь?
– Неа.
– От же ты дурня башка! Тут и дытыни зрозумило: Маркс, Энгельс, Ленин та Сталин! – Для важности Мэлс поднял указательный палец. – Батько так назвав, комунистом був зразковым!
Вон оно чего! Всяких чудес повидал уже Паха за свою короткую жизнь, но про такое чудо слышал впервые.
– Ну, спочатку Володымиром назвалы, цэ понятно! – излагал Мэлс подробности своей биографии. – алэ колы мэни шисць рокив стукноло, то батько имъя моё поминяв на чэсть Сталинського юбилею. Пъятдесят рокив вождю тоды виповнилось.
«Вот и загадка четырёхликого Януса разгадалась!» – думал Паха, вспоминая виденный им как-то в сварочном цеху иконографический коллективный портрет всех четырёх основателей научного коммунизма в каскадно-профильной композиции – Иваныча инициатива!
— 6 —
Работа закончилась. Пахе было худо – намного хуже, чем вчера в это же время, и даже хуже, чем сегодня утром. После ужина он еле дотащился до бараков. Наткнувшись на Зойку, Павел попытался было пробудить в ней материнскую жалость – не вышло.
– Ой, не придуривайся, пожалуйста! – верещала жеребица-фельдшерица, предвкушая вечернее веселье. – Таблетки получил? Грызи! Завтра утром покажешься.
Снова захотелось дать ей в бубен, да сил не было.
Меж тем вакхическое буйство обещало повториться сегодня с не меньшим размахом. Опять оживлённые приготовления, опять мангалы, магнитофон и море пойла.
Киномеханик Марат, давеча бесследно исчезнувший – сгинувший в пучине народного гульбища на второй серии «Карнавала», – нашелся! Оказалось, что вчера в разгар веселья он, уже мертвецки пьяный, дрых под навесом на хоздворе. Его хватились, когда неожиданно грянул ливень. Тогда кто-то догадался обесточить проектор, но убрать его в помещение ума не хватило, или понадеялись, что кинщик сам скоро найдется и всё устроит. Так несчастный ПП-16-4М и остался сиротливо мокнуть под проливным дождём. Заряженная в него плёнка пришла в полную негодность.
Наутро, оценив степень своей ответственности за вверенное ему дорогостоящее кинооборудование, Марат не на шутку испугался. Весь день он пытался высушить проектор под двумя термовентиляторами, которые раздобыл у кастелянши и фельдшерицы. В его обычно промозглой каморке стало от этого жарко и сухо, как в финской сауне. Пока киноаппарат принимал целительные процедуры, Марат разыскал заведующую сельским клубом Зулю и выклянчил у неё новый фильм для вечернего сеанса, объяснив, что весь «Карнавал» был просмотрен вчера (но умолчав о том, что второй его серии больше не существует). Поворчав на всякий случай, Зуля выдала Марату «Джентльменов удачи».
С этим трофеем радостный, хоть и с затаившимся в глубине души тревожным предчувствием, киномеханик вернулся в стан.
– кинщик! Фильму давай! – кричали отовсюду уже нетрезвые голоса.
Паха, как и вчера, сидел съёжившись, укутавшись одеялом, на краешке шаткой скамейки в ожидании киносеанса. Марат чего-то мешкал. Орали одновременно два магнитофона. У давешнего спутника молодёжи – «Романтика-306» – объявился конкурент: его катушечный тёзка и предшественник «Романтик-3». Кто-то из дедов притащил с собой. Паха оказался под перекрёстным звуковым огнём. Слева молодой Романтик пел незнакомым немного гнусавым голосом очень странную, хотя и вполне колхозную песню. Только не про уборочную, а про посевную – о том, как он сажает алюминиевые огурцы, причём где? – на брезентовом поле! Что за бредятина? – думало левое полушарие Пахиного замученного мозга. Справа старый Романтик совершенно прокуренным голосом умолял коней вскач не лететь и обещал их напоить, а затем допеть куплет. Правому полушарию было проще – с этим репертуаром оно было в некоторой степени уже знакомо.
Тут откуда ни возьмись появилась Зуля и всё испортила – утащила Марата в сельский клуб настраивать аппаратуру для танцевального вечера. В суровом совхозном быту, не изобилующем развлечениями, танцы по вторникам и пятницам – это святое! Под недовольное мычание романтиков Марат удалился, пообещав вернуться через самое большее полчаса. Однако в устах неустойчивого во всех уже отношениях туземного киномеханика таковые обещания стоили недорого. Народ продолжил галдеть, выпивать и закусывать. Паха ушел в барак и завалился на шконку.
– Уж полночь близится, механика всё нет! – провозгласил благообразный Валентин Константинович, когда истекли обещанные полчаса (правду сказать – до полуночи было еще далеко).
– Да чо мы ждём? – послышались голоса. – Он там поди уж пьяный валяется.
– А чо он так быстро с копыт?
– Так у ных жэж як у эскимосив – до горилки организьм нэ прыстосованый!
– Алко… гольная резе… зи-с-тентность слабо выраженная… – подвёл черту, еле ворочая языком, маленький электрик Серёга.
Налили, выпили, закусили, закурили, повторили.
– Да чо мы – сами не с усами? – поставил вопрос ребром некто рыжий-вихрастый.
– С усами!
– И с бородами!
– Слышь, Механыч! Ты ж с етой техникой знаком?
– Был грех, – согласился дед Семён. – Токмо та холера другая была малость…
– Та яка рызныця? Уси воны одын чорт однакови!
– Давай, Механыч! – подбадривала общественность.
Семён Михалыч, подойдя, с минуту внимательно разглядывал механизм. Вроде всё понятно, плёнка заправлена – только мотор запустить. Так вот он – галетник. Невелика наука! Михалыч взялся за ручку и осторожно повернул её на один щелчок по часовой.
Ничего не произошло.
– Всё, кина не будет! – процитировал кто-то фразу из предвкушаемого всеми фильма.
– Электричество кончилось! – дополнил цитату другой остряк.
Народ загоготал: действительно, аппарат не был подключен к электросети. Вчерашняя переноска быстро нашлась – она была свернута и лежала под навесом на всё ещё открытом хоздворе.
Попытка номер два.
Механыч поворачивает ручку на один щелчок. О чудо! Агрегат ожил! Заурчал-застрекотал, пошла-побежала по положенному ей извилистому пути змейка-кинопленка. Раздались аплодисменты Механычу. Второй щелчок – яркий луч света прожёг ранние сумерки и оживил белёную фанеру экрана.
Проскочили все положенные в начале плёнки закорючки, повернулись на четверть оборота рабочий с колхозницей, вздымающие к небесам свои орудия производства, заиграло пианино с колокольчиками – кино началось! Народ стал рассаживаться.
И тут что-то пошло не так. В колонках возник быстро нарастающий гул, в недрах киноаппарата что-то зашипело и взорвалось, выплюнув сквозь крупноячеистую решетку пучок алых искр и какие-то ошметки. Совхозная кинопередвижка ПП-16-4М испустила дух, оказавшийся невыносимо зловонным.
– Селен сдох, – выдал безошибочный диагноз старый киповец, втянув носом сизый дым.
– И вторичка, похоже, вспотела, – добавил другой киповец, помоложе.
– Вот теперь кина точно не будет, – подытожил Механыч.
— 7 —
Марат был счастлив! Прежде всего по причине столь неожиданно возникшего железобетонного алиби. Кто теперь предъявит ему убиение киноаппаратуры? Его вообще в это время тут не было! Это всё городские рукожопы – никто им разрешения лапать совхозную технику не давал. Пусть теперь их комбинат новую кинопередвижку выделяет. А с него – с Марата – как с гуся вода.
Вторым поводом для радости стало то, что теперь обязанность крутить по вечерам кино хотя бы на время снялась. Правда, была в этом одна досадная побочка: не крутишь кино – кому ты тут нафиг нужен? Про халявный алкоголь забудь. И еще одна мысль не давала покоя: отдуваться за испорченную плёнку всё равно придётся.
Народ, оставшись без кина, праздничного настроя тем не менее не утратил – леший с ним, с кином! Мы сами себе кино! Веселье продолжилось: шутки-прибаутки да удалые забавы с прыжками через костёр; два магнитофона, один баян и море бухла – всё в полном ажуре! И тут некто рыжий-вихрастый – пора уже дать ему имя: Валерка, оператор с ЦПУПП (Центрального Поста Управления Производственным Процессом), – редкостный шалопай и весельчак, проявил ещё и редкостную находчивость:
– Мужи-ики! В клубе же сегодня танцы-шманцы-обжиманцы – Маратка-то куда бегал?
Мнения мужиков разделились.
– Да ну, чо мы туда попрёмся? У них своя свадьба, у нас своя.
– Ну и сидите, никто не заставляет!
Собравшаяся для налаживания культурных связей между городом и деревней депутация состояла человек из пятнадцати – тех, что помоложе да похолостее.
Пахе было плохо. Зойкины пилюльки не справлялись с задачей, а может, и вовсе не были к таковой приспособлены. Пустая барачная комната за день полностью выстудилась. Выбитое окно никто и не думал как-то починить – хотя бы заколотить фанерой.
Смертная тоска завладела всем Пашиным существом. Вновь до слёз стало жалко пропадающей вотще молодости, ума, таланта… Ведь он такой высококлассный молодой специалист! Знания свои глубочайшие и армейскую практику пришёл родному комбинату предложить! Как же можно было это не оценить? Как можно бросить на погибель в эту проклятую борозду такое сокровище? Как Авдеич не отстоял? Как начальство могло столь вероломно распорядиться его судьбой? А этот Попов – гадский гадёныш! Почему он не на картошке, а? Ведь тоже молодой-холостой! Карьерист-жополиз! Просиживает там штаны в тёплой лаборатории, отчётики в Горком строчит… сука!
Нет, ну Мэлс – другое дело. Там понятно – враг на Родину напал. Там уж не до призвания, не до предпочтений даже, и не до прочих таких приятных вещей. Война, – перед ней все равны. Но война-то сорок лет как закончилась! Ну можно уже с мирными людьми погуманнее, в конце-то концов?
Ну вот почему эти лоботрясы со своей работой не справляются? Может, вся эта колхозная система ни к чёрту не годится? Кулака раскулачили, со свету сжили, а взамен согнали в колхозы всю деревенскую шваль, которая сроду к работе не приучена! Так ведь с тех пор и тянется! Хоть бы что изменилось…
Паха спохватился от своих концептуально ошибочных и политически незрелых мыслей. Лучше не развивать их. А то сболтнёшь где ненароком. Нет, ну конечно, времена сейчас другие. Уже много о чём таком даже по телеку говорят. А всего пару лет назад можно было и схлопотать. Мужики в мастерской говаривали, что тогда даже шутка ходила про различную метрику: единица измерения тока – ампер, единица измерения напряжения – вольт, мощности – ватт. А вот единица измерения страха – андропий. Один андропий равен пяти годам тюремного заключения.
Ровный, с небольшими всплесками бубнёж уличной гулянки вдруг изменился. В него ворвались какие-то громкие встревоженные крики, беготня. Второй раз за сегодняшний вечер что-то пошло не так. Паша слез со шконки и, прихватив одеяло, вышел на веранду в домашних тапочках.
Выяснилось, что опыт взаимопроникновения городской и сельской культур оказался неудачным. Налаживание каких-либо связей было прервано принимающей стороной в грубой форме. Делегаты вернулись в стан крепко потрёпанными. Инициатор шефского рейда Валерка – тот самый, рыжий, но уже не такой вихрастый – в порванной рубахе, с рассечённой бровью и разбитой губой, широко жестикулируя, что-то рассказывал обступившим его коллегам. Из его возбуждённой речи следовало, что активное тактильное взаимодействие городских эмиссаров с местными барышнями произвело избыточную ревность в местных господах, каковая ревность незамедлительно вылилась в принятие мер агрессивно-насильственного характера по отношению к гостям.
Вернувшись с поля неравной брани, Валерка с соратниками призывали товарищей заводчан немедленно вступать в ополчение, дабы воздать басурманину за причинённую обиду.
Однако пока шла вербовка добровольцев, туземное население тоже сложа руки не сидело, празднуя лёгкую победу, и к моменту, когда карательный корпус был фактически сформирован, жилая зона «Север-Юг» оказалась взятой неприятелем в двойное кольцо. Выступившие из тьмы на свет лица крепких, смуглых, темноволосых мужчин дружелюбия отнюдь не излучали. В их миндалевидных глазах застыла суровая решимость. Их мозолистые руки сжимали разного вида сельхозорудия.
– Вот сейчас, гляди, кино и начнётся, – негромко возвестил Будённый.
– Пахнэ добрымы пыздюлямы, – согласился Мэлс.
Заводских было заметно больше, чем местных, но три обстоятельства сводили это преимущество на нет: рекрутированное батрачество было не столь организовано, практически безоружно и изрядно пьяно.
Паха с тревогой наблюдал за происходящим, стоя в дверном проёме. Этого только не хватало для полноты ощущений! Получить лопатой по башке или вилами в бок, так, за компанию, будучи ни сном, ни духом не причастным ко всей этой гульбе – отличная перспектива!
Так в детстве однажды было: пришёл Паха в гости к своему приятелю во двор, а там пацаны как раз собирались идти мутузить шпану из соседнего двора – обычные внутривидовые разборки, всё по Дарвину. Ну и Паху, который вообще оказался тут случайно, к этому делу, недолго думая, примотали. И отказать-то неудобно. Ещё скажут, что ссыкло, что друга предал (друг-то идёт драться – всё честь по чести!), что вообще чмо и вали отсюда. Здороваться потом не будут.
И пошёл за компанию, как вол на убой, не имея ну ровным счётом никаких личных причин тех соседских пацанов ненавидеть. И что? Разбили камнем голову, в больницу увезли, зашивали. Батя потом объяснил Пахе, какой он дурак, что в чужое дерьмо добровольно впрягся: «А завтра все топиться пойдут, – и ты за компанию?» А бабуля из чёрной большой книжки с крестом читала: «Не следуй за большинством на зло» – правило такое древнее, много тыщ лет назад написанное. Хотя книжка с виду обычная, современная. Но правило Пахе запомнилось, потому что правильное правило! Если бы раньше знать… Короче, стыдно было, и урок пошёл впрок. Больше Паха ни в какие общие затеи старался не ввязываться, избегал командных спортивных игр и вообще больших компаний. Не любил песен с местоимением «мы» – ему и со своим «я» было вполне комфортно. Марши вообще ненавидел. Повезло, что в армии со строевой не сильно доставали: радиотехник — особый человек! Он в радиорубке службу несёт, его стараются почём зря не дёргать.
В толпе как будто сам себе не принадлежишь: нужно подстраиваться под всех, держаться общих правил, кем-то установленных; ржать, когда все ржут; идти гурьбой, куда всех несёт нелёгкая… Вот с какой это радости он, Пал Женич, должен огребать за этого похотливого вихрастого ишака и его пьяную кодлу? Они там нагусарили – пусть их и развешивают за яйца по ёлкам, как новогодние игрушки!
На узком пространстве между скамейками и умывальником разгоралась словесная перепалка. Похотливый ишак Валерка, поняв, что заварил слишком густую кашу, изрядно струхнул, но вида подать не хотел и как мог ерепенился. Его «кодла» тоже серьёзно опасалась за свои причиндалы. Да и прочее ополчение особого энтузиазма уже не демонстрировало. Но чингизиды были настроены против «урусов» решительно. Вот и оспаривай теперь теорию генетической памяти народов как антинаучную.
Возбуждение нарастало. Мамаево побоище уже казалось неизбежным, как вдруг послышался треск мотоцикла. Толпа расступилась, и под неяркий свет прожекторов въехал на старом «Урале» с коляской местный участковый Фарид.
– Это что за третий Интернационал? Беспорядки нарушаем? – Фарид был известен обеим сторонам конфликта как завзятый юморист и хохмач. Его эффектное и, главное, своевременное появление дало обоснованную надежду на мирный исход дела.
Он около десяти минут объяснялся с единоплеменниками. Густая гортанная тюркская речь с вкраплениями известных славянизмов звучала примирительно. Затем участковый дипломат взял под локоток заводилу Валеру и отвёл в сторонку для приватной беседы. Златокудрый всё понял. Балуевско-карибский кризис был преодолён к великому Пахиному облегчению. Он вернулся на шконку и опять накрылся с головой.
Его разбудил среди ночи грохот и хохот ввалившейся в комнату толпы. Толпа была смешанной и состояла как из собственно обитателей барака, так и из туземцев, решивших остаться, дабы разделить с гостями мировую. По столь значительному случаю была торжественно водружена на стол и откупорена первая канистра. Теперь Паха наконец понял, что за особый род топлива содержался в этих невзрачных сосудах – чистый спирт. Как же он сразу не догадался? Ведь он не раз видел, как мужики таскали с работы через проходную примотанные широкой изолентой к тулову в районе живота резиновые грелки с непонятным наполнением. Спиртягу они таскали! Причём спирт не технический, а именно медицинский – качественный ректификат, что в изобилии выделялся различным цехам и службам для производственных нужд.
Паха ужаснулся, оценив количество привезённых канистр и их суммарный объём. Это ж до зелёных соплей ухайдакаться! До свинячьего визгу и белой горячки! Что за скот! Вроде приличные мужики, когда на работе их видишь. Что же они так здесь нажираются-то? Как черти! Как с цепи сорвались все разом? Они же и на картошку-то добровольцами записываются специально, чтобы из дома удрать – подальше от жён, от начальства, от элементарных приличий! Что за скот!
Адище продолжалось. Было всё: пятиэтажный мат, похабные песни, нечленораздельные выяснения, кто кого уважает; братание с порезами на руках; пьяные пляски с падениями и доламыванием оставшейся казённой мебели; выбивание второй ячейки окна...
Часам к четырём недюжинные молодецкие силы стали иссякать. Деды уже давно храпели на своих шконках. Аборигены, словно духи усопших предков, временно вызванные из небытия колдовским заговором на шабаш, один за другим таяли в темноте осенней ночи. Только трое-четверо самых упёртых, всё ещё пытаясь выжимать из жёлтой дрянной гитары простые аккорды, мычали что-то про Кандагар.
— 8 —
Утро было ужасным. Паха горел. Горло пересохло и болело так, как будто его надраили крупной наждачкой. Глотать было невозможно. Какая-то острая шишка застряла внутри грудины и при каждой попытке поглубже вздохнуть, провоцировала спазматический, удушающий сухой кашель. В висках стучало, а голова разламывалась так, как будто это он выжрал накануне целую канистру спирта.
«Я сегодня сдохну, если меня опять отправят в борозду» – подумал Паха и представил себе, как через год маципура поднимает из балуевского чернозёма его кости в обрывках полуистлевшего заводского комбеза. Он с трудом выбрался из стылого барака на стылую улицу под мерзкий мелкий дождик.
На красные, опухшие, жидкоглазые рожи сослуживцев страшно было смотреть. Многие ещё не протрезвели. Тех же, которые протрезвели, трясло крупной дрожью. Они пытались умываться ледяной водой из рукомойников, как будто надеясь, что эта процедура поможет снять отёк.
Со стороны сельсовета доносился зычный голос бригадира Файляса. Слышно было, что он кого-то разносит и грозит отправить на завод докладную.
«А скот – на скотобойню, – мысленно продолжил Паха линию бригадира, по возможности обходя лужи на пути в здравпункт. – Совхоз расформировать, комбинат закрыть, а страну – под внешнее управление». Пахе почему-то опять вспомнился Андропов и его портрет, который висел у них в штабе полка, когда он призвался. А потом его сняли. Портрет! Андропов сам умер.
Жеребица-фельдшерица Зойка смерила Паху недобрым взглядом.
– Чо, впрямь разболелси что ль? Таблетки все выпил?
– Сгрыз… – Паха не узнал собственного голоса. – Температура… Горю.
– Да тут и мерить нечего, – заключила Зойка. – И так всё ясно.
– Давай градусник! – потребовал Паха.
– Ты мне не тыкай! Молодой ещё! – вспыхнула Пантелевна. – Будешь тут права качать!
Однако градусник выдала. Пока температура Пахиного тела гнала ртутный столбик вверх, фельдшерица осмотрела его горло, пощупала гланды, измерила пульс и давление. Хотела было привычным жестом выдернуть термометр, – Паха отстранил её руку и вынул его сам. Прибор показывал около тридцати девяти с половиной градусов по шкале Андреса Цельсия. Присвистнув, Паха отдал градусник Зойке:
– Любуйся.
Зойка бросила недовольный взгляд на сию самую шкалу, затем злобный – на Паху, стряхнула и села заносить данные в журнал.
– Ты там по-правде пиши: тридцать девять и четыре, – скомандовал Паха.
– Не учи меня! – взорвалась жеребица, – Молодой ещё.
Похоже, это был её единственный аргумент на все случаи жизни.
– Уже старухой себя ощущаешь? – участливо съязвил Паха.
– Ты ж какой наглец! – изумилась Пантелевна. – Такой молодой и такой наглый!
– Точно! – кивнул молодой наглец. – Диагноз товарища Саахова полностью подтвердился.
– Знаешь что, товарищ Саахов? Хрен ты у меня больничный получишь! До обеда освобождение дам – отваляйся. А с обеда – в борозду. Понял? И не придуривайся!
Опять в борозду! Куда без неё? Зойка выдала Пахе горсть пилюль, вколола какой-то препарат и вытолкала из здравпункта.
Размазанная батраческая братия, откушавши омлету, отбыла на поля опохмеляться. Паха на завтрак не пошёл – сил не было. Да и есть не хотелось. А горло болело так, что тут и вовсе не до еды.
Злиться тоже уже не было сил. Он лежал под грубым одеялом и смотрел в грязный, в потёках потолок. В воспалённом мозгу свербил невесть откуда пришедший мотивчик:
Вот умру я, умру, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя…
Он где-то слышал, что когда человек уже обречён, когда уже точно ясно, что всё, каюк, – он вдруг перестаёт бороться, цепляться за жизнь. Он как-то внутренне расслабляется, смиряется с тем, что уходит. Все ведь когда-то уходят – одни раньше, другие позже. И всем сначала кажется, что рано, – что не по плану пошло. А потом приходит понимание: что ты знаешь о планах? Там давно всё без тебя спланировали. Просто с тобой не согласовали. Не отчитались.
Вот, ты давеча жил такой себе, не тужил – полон сил, планы строил. А там над твоими планами смеялись. Ну, нет. Не смеялись, конечно. Просто головами покачивали – даже с жалостью какой-то. Жалостью к твоему неведению. Невежеству. Самонадеянности. Что ты знаешь о планах? О своей жизни? «Что такое жизнь ваша? – пар, являющийся на малое время» – бабуля читала.
И потому, когда приходит время покинуть этот мир, это всегда неожиданно. Вот человек и истерит, пытается как-то на что-то повлиять, суетится, дёргается, кричит, обвиняет кого-то… А надо всего-то лечь, успокоиться и сказать: ну, стало быть и моё времечко пришло. Двум смертям всё равно не бывать, а одной уж никак не миновать. Раньше ли, позже – какая, в конце концов, разница? Обязательно что ли всем и каждому нужно за жизнь успеть дом вырастить, дерево построить и сына посадить? Прямо программа минимум. В роддоме каждому пацану надо памятку выдавать. К ноге привязывать. Понапридумывают всякой фигни, а другие потом с этим носятся, как с… как его? С этим… С категорическим императивом, вот! Или нет?
Мысли путались. Паха, внутренне уже на всё согласный и готовый принять любую судьбу, проваливался в горячечный, неспокойный сон.
– И чо! – резкий голос Зойки выдернул Паху из потустороннего бреда. – Живой, что ли?
– Напугала, дура, – пробормотал он, вздрогнув.
Паха спросонья обнаружил себя насквозь промокшим – этакий Марат (не киномеханик), умирающий в ванне.
– Пропотел, что ли? Вот и молодец-огурец! – одобрила Пантелевна. – Давно бы так! На вот, смерий!
Пахина распаренная подмышка приняла холодное стекло термометра.
– Сколько времени? – осведомился он.
– Полпервого уж. Твои на обед приехали. – Зойка оглядела комнату. – Ну и срач у вас!
– Они такие же мои, как твои.
– Да ладно! – Зойка скривилась. – На кой вы мне вообще сдались все? Алкоголики!
– А что ты сюда попёрлась?
– А меня кто спрашивал?
– А меня?
– Ваше дело телячье – где привяжут, там и срёте.
– Ну и твоё тоже…
– Ладно не умничай!
– Ага, молодой ещё, так?
– Не придуривайся, говорю! – Зойка протянула руку. – Давай, чо там у тебя?
– Сорок три и десять, – сказал Паха, посмотрев на градусник.
– Не придуривайся, говорю! – повторила Зойка и вырвала градусник из Пахиной руки. – Тридцать семь и три! Говорить не о чем. Давай, вставай, в сухое переоденься и ко мне за лекарствами. Получишь – и на обед, пока не кончился. Понял?
Зойка вышла из барака.
Обед был бы теперь очень кстати. Раз аппетит проснулся – ничего, поживём ещё. Только надо у Альфии сухое постельное взять. И до конца дня лежать, на вставать. Хорошо, что книжки взял. А ведь сомневался – на кой они там! Кто ж знал? Ещё завтра и послезавтра на постельном режиме, и хорошо.
Одевшись, Паха поплёлся в здравпункт за пилюльками. Некоторые из мужиков после обеда подтягивались к баракам – до отправки на поля у них оставалось ещё минут тридцать. По сравнению с утренней немощью, теперь они выглядели вполне бодро.
– Пал Женич! – обрадовался Пахе Валентин Константинович. – Как твоё ничего?
– Ничего, – отвечал Паха, тронутый таким участием. – Пропотел, малость полегчало.
– То до-о-обре! – протянул Мэлс Иваныч. – А як бы ще й горилочкы з пэрчиком...
– Два дня отлежаться надо, – строго наказал Валентин Константинович. – Никакой работы, а то потом осложнения могут быть серьёзные.
Да Паха в общем-то и сам не планировал на ближайшее время трудовых подвигов.
Получив свои таблетки, он отправился в столовую. Давали зелёный щец со сметаной, картофельную запеканку с фаршем и компот из сухофруктов. Разумеется, хлеб – белый и серый. На сладкое две печеньки «К чаю».
Когда Паха уже завершал трапезу, последний пазик с трудовым десантом, пыхтя, отбыл на целину. «Как хорошо, что меня там нет!» – думал он, вытирая рот салфеткой и провожая автобус посветлевшим взглядом.
Пал Женич уже представлял себе, как он опять сидит в родной мастерской за своим оборудованными всякими приборами столом; сладкий запах канифоли и умные, громоздкие схемы перед глазами. А потом заводская столовка, а там, из-за раздачи, Геля ему глазки строит. Красивые у неё глазки, серенькие такие! Честные, доверчивые.
– А ты щто не уехал со фсеми, пырогульщик? – окликнула его тучная уборщица из местных, смахивая тряпкой крошки со столов.
«Ещё тебе отчитываться буду, старая брюква!» – зло подумал Паха и вышел на улицу.
Словно острым сельхозорудием полоснула по сердцу мысль о том, что его счастье откосить от работ – ненадолго. Совсем ненадолго! И неизбежно придётся возвращаться в эту распроклятую борозду! И впереди ещё две недели этого ада и рабства! Внутри начал закипать вулкан. В конце концов, всему есть свой предел.
Пока Паха возвращался в жилую зону «Север-Юг», он пытался себя успокоить, памятуя о своей утренней беспомощности и готовности к смерти. Ну что поделать, жизнь такова: часто приходится терпеть несправедливость – не лезть же каждый раз в петлю. Вон и мамка говорила не раз, что всю жизнь только и делает, что терпит – то одно, то другое. А бабуля всё своё: Христос терпел и нам велел. А ты гордый больно, Павлуша; шейку-то пригни, не то головушки не сносить…
Р-р-р-р!
Зойка с Альфиёй пили чай в здравпункте. Увидев Паху в дверях своего департамента, фельдшерица потеряла дар речи и чуть чашку из рук не выронила.
– Ты… Ты чо тут?.. Прогул захотел схлопотать?
– Какой прогул? Окстись, мать! – Паха говорил сдержанно, хоть это давалось ему с трудом.
– Какой прогул? Ты где должен сейчас быть? На работе!
– Я в постели должен быть! Режим, три дня. Чтоб без осложнений… – Паха уже цедил слова сквозь зубы, сверля Пантелевну пламенным взглядом.
– Нет, ты посмотри на него! – Зойка привлекла в союзницы Альфию. – Хорош гусь! Он уже лучше меня знает, что ему нужно! Может, на моё место заступишь?
– А ты на моё.
– Не хами мне! И не тыкай!
– Да, знаю. Молодой ещё. Вот состарюсь – я те устрою!
– Надеюсь, не доживу, пока ты состаришься!
– Ничего, на могилу приду. Выкопаю как картошку и надругаюсь!
Зойка немного делано расхохоталась. Альфия растерянно подхихикивала.
– О-о-ой! – протянула медичка вытирая салфеткой слезу. – Насмешил!
Пахе было не до смеха. Везувий закипал.
– Что с тобой, наглецом делать? – Она открыла ящичек с медикаментами и достала баночку, из которой вытрясла на ладонь три пилюли. – Одну на ужин, две на ночь, понял? Сейчас марш в постель. Утром зайдёшь, покажешься. И в борозду.
Эта «борозда» Паху добила. Везувий взорвался. Помпеям конец!
– Знаешь что! – заорал Пал Женич со всею ненавистью, на которую только был способен. – Пошла ты сама в… В БОРОЗДУ!!!
Лягнул стул, на который обычно присаживались пациенты. И вылетел на улицу, грохнув хлипкой дверью так, что она слетела с одной петли, криво повиснув на другой.
Не разбирая дороги, Паха, обуреваемый бешенством, устремился в барак за худой котомкой – всем своим имуществом. Вслед ему летели Зойкины матюки и угрозы сегодня же написать докладную на завод.
Схватив пожитки, Паха, как был – в комбезе, сапогах и телаге, – выскочил на улицу, свернул за барак и зашагал твёрдым шагом прочь, через берёзовый лесок, прикидывая, в какой стороне шоссе на город.
К чёрту из этого ада! То есть… нет, из ада это как раз-таки от чёрта… от этих чертей! Хватит! С меня хватит! К чёрту этот колхоз, и этот комбинат со всеми его льготами, премиями, талонами, кассами взаимопомощи, квартальными, тринадцатыми и очередями на квартиры! К чёрту, если за всю эту херню надо терпеть такие унижения. Я человек, а не навоз! Хотите быть навозом? Пожалуйста! Сколько угодно! Но без меня.
Пройдя через лесок, Паха вышел на убранное жнивьё – пересечь его, а там дорога в город. По ней грузовики ездят, можно автостопнуть.
Погода с полудня разгулялась. В высоком голубом небе торжественно сияло осеннее холодное солнце. Крохотный серебристый самолётик чертил по лазури две параллельные прямые снежно-белого цвета. Хорошо тебе, самолётик. Летишь куда хочешь, высоко-высоко над этой чёрной, уставшей землёй.
Свидетельство о публикации №226062100530
