Череп Чарльза

Когда нет денег — это не просто грустно, это тоскливый удар под дых, лишающий воздуха. Смесь этой щемящей грусти и разъедающей обиды рождает нечто иное — не эмоцию, нет, и уж тем более не чувство. Это волчий голод, детская, беспомощная жалость к себе и всепоглощающая пустота.
Вечер опустился на город тяжелым, свинцовым одеялом, и я бреду по улице, сливаясь с толпой. Закрываются банки, офисы гаснут один за другим, словно свечи, уступая место надвигающейся тьме. Редкие силуэты клерков, ритуальщиков, менеджеров, адвокатов, юристов, секретарш, журналистов — все они, поодиночке, растворяются в ревущем потоке машин и безликих лиц. У них, я знаю, нет денег.
Я облизываю кончики пальцев, словно пересчитываю хрустящие купюры, и начинаю свой воображаемый подсчет, выводя на невидимом счете их жалованье. Итак: пятьдесят тысяч, шестьдесят, восемьдесят... Кто-то, возможно, и сто пятьдесят получает. Смакую эти цифры, суммирую, вывожу общий итог... И тут же безжалостно вычитаю. Пятьдесят процентов, как нож сквозь масло, уходят на оплату съемного жилья — двадцать, а то и тридцать тысяч за бетонную коробку; коммуналка — еще тысяч пять; непредвиденные расходы — вот уже и десятка как не бывало. Продукты — и от первоначальной суммы осталась едва ли половина. Этот параграф плавно, но уверенно высасывает еще добрых пятнадцать процентов из оставшихся пятидесяти. Далее — остаётся только тридцать пять. Я с азартом принимаюсь за свое дело: стрижка, курево, алкоголь — тысяч пять, не меньше; оплата кредитных карт — еще тысяч десять; быть может, ипотека — тут уж прощай, как минимум, тысяч пятнадцать. И что же мы получаем в итоге? Фигу с маслом. Ноль. Полное отсутствие каких-либо свободных средств. Свободные деньги — это уже про другие деньги. Про грязные, несмешные и чертовски серьезные деньги.
Прихожу домой, проверяю телефон: никто не звонил, не писал. В большой квартире пусто. Я не включаю свет. Хочу побыть немного в этой успокаивающей, мягкой темноте вечера. Как тяжело врать. На плечи что-то давит — это тяжелая рука совести. Удивляюсь, что она еще сохранилась, эта маразматичная сука. Все тело немеет, и руки — они не слушаются. Подвешенный на крюк, как свиная туша, я медленно, не замечая изменений в настроении, аппетита, почти прозрачно проживаю сухой остаток вечера — в темноте вечера, сизого. Мне не грустно — вокруг меня сформировался непроницаемый, крепкий купол, и он защищает меня от тягот сознания и угрызений, от бабского нытья; мне плевать, и, кажется, мне это нравится.
Остановиться на каком-то конкретном напитке было тяжело. Мысль трудно было уловить, но чего-то хотелось и, скорее, даже крепкого. Накинув на себя куртку, я вышел в магазин. Мир настроен враждебно, чувствовалось это даже в воздухе, а если совсем конкретно — в лицах, обходящих меня стороной. Взгляды дикие, дышат тяжело, словно бежали долго, а кожа на лице красная и холодная.
На кассе эта сука спрашивает меня:
— Карта магазина будет?
Каждое слово она чавкает с каким-то мне непонятным удовольствием.
— Нет, — коротко отвечаю я.
— Наличными или картой?
— Наличными.
Она недовольно соскакивает, даже подпрыгивает со своего места и открывает кассу. Я всучил в лоток деньги — кажется, последние…
После первых длинных глотков я успокаиваюсь, а вещи становятся реальнее: вот, например, дерево за окном, которое то клонилось, то изгибалось, — стоит теперь прямо, как восклицательный знак, и даже что-то восторженно заявляет. Да, мир точно переменился, одних новостей по телевизору недостаточно, — выгляни в окно, и за ним все откроется. Иногда мне нравилось представлять себе чужую жизнь, которая пряталась, пылилась, замачивалась и настаивалась там, приглушенная дробящим взгляд светом. Где-то он горит, где-то его нет.
Бегают тени, толкаются, суетятся, смущаются, ловя на себе чей-то взгляд.
Сделал еще один глоток, быстрый, и сразу пошло не в то горло, а дома, судя по струящемуся свету из окон кухни, все были дома. Не скрыться от аденоидов Ивановой, не скрыться и от ее взгляда, полного чего-то горького и непонятого, и под этим взглядом я каждый раз превращаюсь в пухлого пацана, мотающего сопли на кулак.
Да, все начнется с упреков. Дети вернулись? Тата где-то читает, закинув ноги на подлокотники плейсовского кресла, а Петя, если не бездельничает, то залипает в своем телефоне, — тот мир, полный для меня бессмысленного и пустого, мне непонятен.
— Где ты был? — спрашивает она. В руках у нее тряпка, а от нее самой пахнет горячим. — На звонки не отвечаешь… Погоди. Чем от тебя пахнет?
Ее ноздри раздуваются, превращаясь в новую модель пылесоса, который я видел в рекламе, где еще какая-то актриса, перевоплотившись в американскую домохозяйку пятидесятых, уверяла, что с его помощью можно убрать не только пятна от кофе, но и от спиртных напитков.
— Ничем, — сказал я уверенно.
— А за спиной что прячешь?
— Выпить я решил, выпить — понимаешь?
— Хорошо, — кивнула она. — А повод какой?
— Повод есть, — сказал я.
Долго думал, как подойти к этому разговору… Нет, это разговор не о деньгах, мне это порядком наскучило, и всегда приводит к какому-то бесконечному потоку не связанных междометий от жены. Как же она постарела — и ведь, казалось, совсем ничего для этого не делала. Руки удлинились и похожи теперь на паучьи лапы, а само лицо — серое, на лбу первые морщины, больше напоминающие следы от грабель. Волосы еще не седые, но походка, опустившиеся плечи, — что она несет на себе?
Да, повод… Проспал. Нет, это слишком просто… Я никак не решаюсь себе это сказать, а тут — объяснить. Тут и поводом сложно назвать, скорее причина, но и это неподходящее слово.
Я сажусь за стол, не раздевшись, и молчу, но думаю… Иванова что-то быстро тараторит, ее слова почти не слышны, они отлетают или прилипают, а затем их значение назойливо отскакивает и остается только форма — укорительная или унизительная, не разберешь.
Не просто проспал, а утро уже ускорилось и какая-то его параллель, даже вариант — это больше подходит, — вариант утра, который был заранее заготовлен, проходил куда расслабленнее и медленнее, а автобус, раскачивающийся из стороны в сторону, приехал вовремя…
Только утро ускорилось, и я проспал, и новый вариант, страшный и сердитый, напомнил о себе проливным дождем… Не помню, как оделся, как выбежал из квартиры, помню только, как случайно порвал штанину, наступив на нее грязным носком ботинка, и как проезжающая мимо меня машина, набравшая приличную скорость, облила меня стеной грязной воды… В автобусе было тесно, от меня тянуло несвежим дыханием, и какая-то неуместная и одновременно с этим тяжелая мысль посетила меня. Да, было бы неплохо, если в автобус, со всеми пассажирами, влетела такая же машина, на полном ходу… Трамвай уже гремит фарами, рельсы истончаются, и водитель, не справляясь, в страхе выпускает руль из рук, и этот трамвай с треском и громом врезается в автобус…
Пробка сворачивалась. Куполообразная крыша института, собрав в себя весь свет, блестела, и дождевая вода, собравшись в одну большую струю, водопадом обрушивалась, подхваченная этим холодным купольным светом, на асфальт… С порванной штаниной, петляя по коридорам и лестницам, я как-то все-таки набрел на доброжелательно распахнутые двери кафедры…
— Всеволод! — весело позвал меня Митрохин. — Ну и видок у тебя, братец…
— Я и без тебя знаю, — гаркнул я. Неодушевленные лица подняли носы и застыли. — А где…
— Комиссия? — подхватил Митрохин. — Сева-Сева, — покачал он головой. — Тебе бы пить бросить. Ты себя в зеркало хоть давно видел?
— Причем тут это? Паш, я тебя если не ударю, то с лестницы сброшу.
— Тише, — спокойно сказал Митрохин. — Комиссия уже как с полчаса разошлась…
— Как?! — заорал я. — Начало же только в полдевятого!
Решили начать раньше? В голове по-страшному загудело, а сердце угодило в задницу. Что-то здесь было не так, поймал я себя на мысли. Не могли же они управиться за сорок минут, и куда они могли уйти? Выходящие из кабинета, где все проходило, как-то подозрительно улыбались, смотрели с прищуром, а одна, пройдя мимо меня и подслушав наш разговор с Митрохиным, подмигнула ему и чему-то очень громко рассмеялась…
— Да угомонись ты! — прикрикнул Митрохин. Он взял меня за ворот и несколько раз потряс. — Сейчас просто перерыв, еще ведь человек десять-двадцать…
Митрохин огляделся по сторонам и сказал, уже тише:
— Говорят, что Данилов сегодня не в духе…
— А когда он вообще бывает в этом духе? — спросил я. — Ты мне вот что скажи… Когда долг вернешь?
— Нашел место, где спрашивать! — смеясь, ответил Митрохин. — Ты, Сева, давай-ка потом этот вопрос задай… А пока я предлагаю накатить.
— Ты совсем что ли?
— А кто по-твоему на трезвую переаттестацию проходит? Пошли, пошли…
Мы оказались в его коридоре, широком и круглом, высокие окна создавали ощущение простора, с них открывался вид на парк, в котором стоял давно уже не работающий фонтан с фреской и датой основания института. Было зябко. С полок смотрел Аристотель, его подпирали тома с пестрыми заметками, ниже соседствовал череп; у него имя даже было. Чарльз (Дарвин или Диккенс?) открыл нечто, бывшее раньше ртом, и оттуда выглядывала бабочка, прикованная там булавкой.
Он достал стаканы и быстро разлил в них что-то. Мой, кажется, шипел сильнее, чем стакан Митрохина, и это меня смутило. Мы выпили, и во рту появился едкий и сильно газированный вкус алкоголя с тоником. Все как-то быстро ухнуло внутри, и на какую-то толику секунды мне показалось, что Чарльз ответил на вопрос, который ему задал Митрохин.
— Еще по одной?
Выставив мокрую от волнения ладонь, я отказался.
— Отказываться не стоит, — спокойно и непринужденно отозвался Чарльз. Его пустые глазницы с прищуром одобрительно подмигнули мне. — Уже давно доказано, что алкоголь перед важным событием — лучший поручитель.
Быстро протер глаза, пытаясь смахнуть… В руке удобно поместился запотевший бокал с тем же шипящим содержимым.
— Ты мне подсыпал что ли что-то?
Павел пожал плечами, словно был не при делах.
— Нет, — спокойно сказал он. — А что?
— Ничего, — ответил я и разом осушил бокал.
— Вот это настрой! — широко и неестественно улыбнувшись, воскликнул Павел.
Чарльз, прокашлявшись, сказал с полки:
— Вам бы, Всеволод, еще один бокальчик — для храбрости.
Он повернулся к Митрохину и что-то прошептал ему — уже на чистом английском, с правильными паузами и растянутыми гласными. В кабинет постучались, а я от неожиданности вздрогнул и упал в кресло.
— Павел Сергеевич, — послышался голос Данилова. — Мы уже готовы начинать. Иванова не видели?
— Как же не видел, — ответил Павел с каким-то глупым кокетством. — Сидим, обсуждаем научные планы на грядущий семестр.
Данилов грозно сверкнул очками. Моя порванная штанина шалопайно выглядывала из-за грязного носка ботинка. От меня самого несло потом, всклокоченные волосы шептались и чесались на затылке, а мятая рубашка приветливо торчала из-под брюк.
— Мы уже начинаем, — сказал Данилов. Напоследок он бросил что-то неразборчивое. — А вы, Всеволод, приведите себя в порядок.
— Вот старый хрыч, — буркнул Митрохин. — Старые хрычи, заполонившие кафедры, отличаются завидной тупостью, ибо гений определяется высшей степенью осведомленности о всех сферах — искусство, наука, культура, политика, этика, эстетика, философия, кухня и прочее. Спроси у профессора нашей кафедры о шестом доказательстве бытия божьего Канта, он, не в силах и вспомнить программу второго курса, пожмет плечами, ссылаясь на возраст. Нет! это хамство, а хамство — есть самая грубая, некачественная и, в сущности, тошнотворная форма невежества!
— Нельзя вот так с полпинка о невежестве говорить, — сказал я и откинулся на спинку кресла. — Тот, кто говорит о невежестве другого, сам невежественен. При чем тут вообще шестое доказательство Канта?
Митрохин почесал затылок и широко вздохнул.
— Нам, кажется, пора.
Внутри аудитории было душно и тихо. Все это напоминало экзамен: тянешь билет, садишься, потряхивая головой и думаешь про себя, когда уже наконец свалится тунгусский метеорит и похерит здесь все к черту… Данилов буравил меня взглядом и перешептывался с Петровой. Та один раз вынырнула из своего журнала и сделала какую-то пометку. Напротив моей фамилии? Что им там всем надо от меня? Не зря, повторял я себе, не зря собралась вся кафедра, не зря Митрохин сел рядом с Даниловым и Петровой, раскладывая билеты в каком-то определенном порядке. Меня мутило, а перед глазами все время чудился череп Чарльза, левитирующий из угла в угол; подобно надзирателю, он оглядывал склонившихся представителей кафедры пустыми и блестящими глазницами, попеременно шутил с Митрохиным, а Данилов, уставший от этого, пригрозил Чарльзу толстым пальцем.
— Не шалю, не шалю, — тихо отвечал Чарльз и возвращался к правому углу аудитории.
— Иванов! — позвал меня Данилов. — Кончайте марать бумагу, идите уже сюда.
Данилов попросил передать Петровой папку с моим личным делом. Он плюнул себе на пальцы и начал листать пожелтевшие от времени страницы, бегая маленькими глазками по диагонали.
— М-да, Иванов, — нерадостно сказал Данилов. — Ну что это за отчетность? Сшито криво, организация и реализация ваших, так сказать, учебно-методических планов… — Данилов замолчал, подбирая слова. — Ничего путного, одним словом. Последняя научная публикация была почти десять лет назад!
— Георгий Прокофьевич, — обратился к нему Митрохин, — Иванов ведь докторскую пишет.
— Ах, докторскую, — замычал Данилов. Он снял свои очки и по-кротовьи посмотрел на меня. — И как она, эта докторская? Движется?
— Движется, — сказал я.
— И какова же тема вашей работы? К слову, студенты, Иванов…
— А что с ними?
— Мягко говоря, — заверещала Петрова тонким голоском, — отзывы оставляют желать лучшего. — Она выдержала паузу и продолжила. — Вы постоянно опаздываете, на парах в качестве материала используете давно не актуальные источники. Если честно, вы своей преподавательской деятельностью только стопорите процесс…
— Да вы что? — наигранно удивился Данилов. — Иванов, это правда? Вы опаздываете? — Это было всего два-три раза, — сказал я как-то пискляво и хрипло. — К тому же опоздания связаны с пробками, которые от меня уже никак…
— Ясно, ясно, — затараторил Данилов. — А что насчет пьянства?
Я оторопел. В ноги отдало каким-то сумасшедшим разрядом, а по спине прокатились холодные капли пота.
— Вы о чем?
Я покосился в сторону Митрохина. Тот, насупившись, смотрел в сторону Данилова. Почему-то лицо его вдруг тронула тень легкой, мальчишеской улыбки…
— Не прикидывайтесь, что не знаете! Вот тут, — Данилов ткнул пальцем в исписанный извилистым почерком, — от октября, служебная записка. «Иванов Всеволод, преподаватель кафедры отечественной истории и историографии, в понедельник двадцать пятого числа явился на место работы в нетрезвом виде, что привело к срыву занятий и конфликту с охранником…» Мне продолжить?
— Не было такого! — завопил я. Чарльз снисходительно покосился в мою сторону, а Митрохин и вовсе встал со своего места и скрылся в коридоре.
— Но записка есть, — сказал Данилов. — Это все-таки документ, с печатью и подписью.
— А кто составитель?
— Да вот, — Данилов указал рукой на пустующее место Митрохина. — Тут и подпись Митрохина, и почерк его. Вот, почитайте…
Я замолчал. Внутри головы все взрывалось, а снопы искр таяли, исчезали. Все сжималось и снова взрывалось, выло и встряхивалось, огонь от взрыва доходил до затылка, и, казалось, из дыма вот-вот повалит дым.
— И это мы только начали, — мягко и участливо отозвалась Петрова. — А что насчет грантов? Привлеченных средств в наш университет? Я понимаю, — кивнула она головой, — докторская диссертация отнимает много времени и сил… Но, простите, никому из участников комиссии, даже сотрудникам кафедры вы так и не предоставили ни черновиков, ни темы… Какова хоть тема вашей работы?
— Тема… Эволюция семейных и личных отношений, страхи, надежды и частная переписка в периоды масштабных социальных кризисов.
— Разве это тема? — спросил Данилов. — Это расхлябанность, Иванов, а не тема.
Данилов взял журнал, сделал в нем несколько записей и спрятал его куда-то под стол. Нога моя лихорадочно тряслась, руки страшно потели, а горло сжималось; мое волнение было таким очевидным и настоящим, что Данилов как-то брезгливо взял мой листок, исписанный ответом; он принялся его читать, затем передал его Петровой. Она положила его рядом с собой, но читать не стала.
— Боюсь сказать, Иванов, что решение комиссии категорически отрицательное, — сказал Данилов. — Переаттестацию вы не прошли, к сожалению…
Быстрым росчерком Данилов выдал мне справку и направил меня в ректорат. По дороге я решил взять себе бутылку воды. Автомат с едой издал какой-то быстрый электрический звук, а бутылка с водой застряла в жестяной спирали. Я пнул ногой, но вода так и не упала. Я пинал, пинал, и каждый удар становился все сильнее, и каждый сопровождался каким-то тяжелым стоном, который, казалось, был не моим, как будто, что случилось, должно было случиться не со мной. Рядом стоял столик, который я, резко подхватив, поднял над головой и бросил его, от силы удара отлетела ножка.
Шел дождь. Во дворе мелькали студенты. Ректорат находился в другом корпусе, к нему вела красивая лестница. В коридоре меня встретила секретарь. Она взяла у меня справку и, как мне показалось, рассмеялась. Через пять минут она выдала мне бумагу и сказала приходить через месяц.
Я смял его и положил себе в портфель. Выйдя во двор и спрятавшись под навесом, я закурил и долго ждал, пока дождь, наконец, закончится…
— То есть… — начала было Иванова. Она побледнела и что-то выронила из рук. Я сделал один большой глоток и поморщился. — Тебя уволили?
— Отстранили на месяц, — сказал я. — Расчет придет на следующей неделе…
— Что я могу сказать? Ты обосрался.
— Что сразу обосрался, — вяло ответил я.
— Мне теперь подтирать твой зад. Господи, с таким простым… Как? Как ты вообще мог это допустить?
— Я тебе говорю: меня подставили…
— Кто тебя подставил? Кто? Подумать только: пьяным заявиться в университет! Подраться с охранником! Ты хоть слышишь со стороны что тебе говорят?
Она поднялась и отошла к раковине. 
— Где ты был полдня?
— Я ездил домой, к матери…
— Твоя мать умерла три года назад, — сказала Иванова, и голос ее грубел. — А мотался ты к этой дуре, которая продолжает на незаконном основании проживать в квартире твоей покойной матери! Это она опять тебе готовила?
— Да, я был дома, — ответил я. — А Настя продолжает следить за котом и растениями. А живет она, потому что не может позволить себе съем!
— То есть какой-то дуре из деревни ты доверяешь дом своей покойной матери, — смеясь, чеканила Иванова, — а я, больная, должна корячиться у плиты и готовить еды, к которой никто не притронется?
Иванова, развернувшись, спихнула сковороду с плиты, и горячая еда разлетелась по полу.
— Приди в себя, истеричка! — процедил я сквозь сжатые зубы. — Убери это.
Я поддел носком кусок мяса, и тот, дымящийся и истекающий соком, покатился к Ивановой. Рассматривая волокна этого куска, она простояла так минут пять. Затем, поддавшись вперед, она схватила теплую горсть ужина и швырнула мне в лицо. Я не успел увернуться, и с громким хлюпаньем и хлопком мясо с овощами втемяшилось мне в лоб и теперь растекалось по лицу и шее. Я пытался убрать все это с себя, Иванова взяла с пола еще одну горсть и, повалив меня со стула, села на меня и стала силой запихивать мне в рот куски мяса и овощей, извалявшиеся в волосах и пыли. Я попытался спихнуть ее с себя, но она навалилась с новой силой и, взяв сковороду с еще горячим соком, залила мне все за воротник куртки. Спину обожгло, я громко ругнулся и пихнул ее в живот. Она била меня по лицу, по рукам, затем взяла меня за волосы, а я в последний раз толкнул ее.
— Сука! — закричал я. — Сука!
В коридоре показались лица детей, полные отвращения и испуга. Губы у Таты дрожали, а Петя вздохнул и с раздражением ушел в свою комнату.
— Собака ты, Иванов, — сказала Иванова, поднимаясь и отряхиваясь. — Тебя сколько не мой, сколько не дрессируй… Все равно всякую гадость в дом тащишь.
Я остался сидеть на полу. Свет из кухни падал в коридор желтой, дрожащей полосой. За окном дерево стояло прямо, как восклицательный знак, и молчало. Я закрыл глаза и попытался представить себе чужую жизнь — ту, которая прячется, пылится и настаивается там, за дробящим взгляд светом чужих окон. Но ничего не вышло. В голове было пусто и горячо.
Тогда я нащупал на полу опрокинутую бутылку. Она уцелела. Я сделал глоток — уже не длинный, не жадный, а так, по-стариковски, с присвистом, и остался ждать, пока погаснут последние окна в доме напротив.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →