Слишком хорошо!
Аудио 1: https://cloud.mail.ru/public/mYBj/z8VW3o4K5
Аудио 2: https://cloud.mail.ru/public/PPkK/kBLwjdLwd
Аудио 3:
Аудио 4:
АННОТАЦИЯ
В мире победившего «когнитивного комфорта» и тотального благополучия сильные потрясения запрещены законодательно, а искусство превращено в стерильную анестезию. Литературный конвейер производит миллионные тиражи гладких, безопасных текстов-пустышек, призванных усыпить человеческую рефлексию.
Писатель Лев Незабудский обречен на нищету и изоляцию: его плотный, шершавый, пахнущий землей синтаксис признан «ментальным терроризмом», способным разрушить потребительский экстаз сытого общества. Голод вынуждает его пойти на сделку с Серостью — подписать жесткий договор (NDA) и стать ghostwriter’ом для бездарного блогера, намеренно кастрируя собственное Слово.
Но истинный талант невозможно ампутировать юридически. Бунтующее подсознание автора совершает диверсию: сквозь пластиковый асфальт заказного бестселлера проступает кровь подлинных чувств. Книга заставляет людей плакать и задавать опасные вопросы. Нарушение стерильности приравнивается к государственной угрозе, и Комитет кураторов принимает решение подвергнуть Незабудского страшнейшей казни эпохи цифровизации — полному социальному обнулению.
Новелла о природе творчества, рассказанная через пролептическую структуру, исследует конфликт художника и циничной эпохи упрощения, где единственной формой сопротивления системе становится аналоговое упрямство: простой деревянный карандаш и чистый лист бумаги.
Пролог. Аналоговое бессмертие
Электричество умерло первым, и вместе с ним ушла навязанная миру суета. Розетки на стенах зияли черными округлыми пустотами, мертвые, как глазницы высохших черепов; роутер на полке больше не подмигивал подлым зеленым глазом, зазывая в липкую паутину чужих сиюминутных мыслей. Комната дышала прохладой, старыми книжными переплетами и едва уловимым, горьковатым ароматом подсохшей цедры — заземленная, вещная, настоящая.
За окном, отделенный толстым стеклом, простирался город. Он фосфоресцировал ровным, стерильным, неоново-матовым светом, в котором не было ни глубины тени, ни остроты блика. Там, внизу, по идеально гладкому асфальту текли бесшумные автомобили, и люди, укутанные в когнитивный уют, возвращались в свои безопасные квартиры. Великий закон всеобщего благоденствия строго охранял их покой: никаких резких звуков, никаких грубых истин, никаких сильных потрясений. Мир был вылизан, уплощен и зацементирован.
В этом мире Льва Незабудского больше не существовало.
Два часа назад Система выплюнула его, как чужеродную щепку, заклинившую шестеренки конвейера. Его цифровой профиль аннулировали. Банковская карта превратилась в бесполезный кусок пластика, умный замок на двери отрезали от сети, а при попытке ввести его имя в строку поиска любой браузер выдавал равнодушное: «Ошибка 404. Страница не найдена». Социальный ноль. Призрак, лишенный права на память.
Незабудский сидел у окна в старом, колючем шерстяном свитере, который помнил еще тепло человеческих рук, а не химическую чистку. В его ладони лежал простой деревянный карандаш — тяжелый, граненый, с чуть шероховатой кедровой рубашкой и маслянистым, графитовым стержнем. Настоящее, аналоговое оружие, не требующее обновлений и подзарядки. Под рукой покоился плотный лист бумаги, сохранивший легкую желтизну и едва заметные ворсинки древесины.
Писатель не чувствовал страха. Напротив, густая, осязаемая тишина наполняла комнату, и в этой тишине его губы тронула спокойная, упрямая улыбка. Серость могла забрать его цифровое тело, но она была бессильна перед этой комнатой, перед этим воздухом и перед силой, клокотавшей у него в груди.
Он перехватил карандаш поудобнее, чувствуя, как подушечка указательного пальца вдавливается в дерево. Темный грифель опустился и мягко, с едва слышным сухим шуршанием, коснулся бумажной плоти.
Чтобы понять, почему чистый лист бумаги пугает Систему сильнее, чем заряженный пистолет, нужно вернуться на два года назад — во времена, когда у Льва Незабудского еще было имя, голод и иллюзии.
Глава Первая. Анатомия изоляции
Два года назад квартира Незабудского еще принадлежала к числу живых, если можно было назвать живым пространство, опутанное проводами и заполненное гулом внешнего мира. На стене ровно, безэмоционально моргал зеленый диод роутера, качая в комнату терабайты стерильной, отфильтрованной информации, а старенький ноутбук на столе надсадно жужжал вентилятором, словно силился поднять в воздух весь накопившийся в нем хлам.
Незабудский писал. Он сидел, сгорбившись над блеклым экраном, и пальцы его ударяли по клавишам со звуком редких, тяжелых капель предгрозового дождя. Каждая фраза давалась с боем. Он не просто нанизывал слова — он высекал их, как скульптор высекает из неподатливой глыбы гранита живое человеческое лицо. Синтаксис его нового рассказа был шершавым, плотным, пахнущим мокрой землей и настоящим, не выдуманным человеческим потом.
Но стоило Незабудскому поднять глаза от экрана, как величие создаваемого мира разбивалось о серую, липкую реальность его быта.
На кухонном столе исходил жидким паром дешевый чайный пакетик, заваренный уже в третий раз. Обои в углу комнаты давно отошли от сырости, обнажая серую, изъеденную временем штукатурку. Холодильник, старый и хромающий на одну ножку, молчал — внутри него, кроме банки с увядшим рассолом и половины засохшей луковицы, ничего не было. Организм писателя, в отличие от его духа, требовал банального топлива.
Часом позже это топливо превратилось в унизительное испытание.
Незабудский стоял у кассы сетевого супермаркета «Линия Комфорта». Вокруг него все было залито тем самым ровным, безжалостным люминесцентным светом, который позже станет визитной карточкой всего города. На ленте перед кассиршей лежала одинокая буханка самого дешевого, обсыпанного отрубями хлеба.
Наш герой запустил руку в карман потертых джинсов и выгреб на пластиковый прилавок горсть тусклой, разнокалиберной мелочи. Пальцы его слегка подрагивали. Он начал перебирать монеты, выстраивая их в шаткие столбики. За его спиной мгновенно образовалась очередь — плотная, монолитная стена из людей с полными тележками стерильно упакованных полуфабрикатов, безглютеновых хлебцев и йогуртов в ярких пластиковых стаканчиках.
— Десять... двенадцать... пятнадцать с половиной, — глухо сипел Незабудский, чувствуя, как спину обжигает коллективное, тяжелое дыхание толпы. Кто-то сзади демонстративно и шумно вздохнул, звякнув замком дорогой сумки. Кассирша, девушка со стертым, механическим лицом и безупречным корпоративным макияжем, смотрела на Незабудского с вежливым, но леденящим презрением.
Ему не хватало сорока копеек. Всего сорока копеек, чтобы купить этот несчастный кусок теста.
— Мужчина, ну быстрее можно? Очередь задерживаете, — процедил женский голос из-за спины, пахнущий дорогой мятной жвачкой и парфюмом. — Из-за копеек стоим...
Незабудский замер. На мгновение ему захотелось провалиться сквозь этот чистый, вымытый до блеска кафельный пол. Он молча сгреб монеты обратно в ладонь, оставив хлеб на прилавке, и быстро, не глядя по сторонам, пошел к выходу под торжествующее, облегченное шуршание пакетов за спиной.
Вернувшись в квартиру, он застал компьютер в прежнем режиме — экран светился, как открытая рана. Рядом на столе лежала стопка распечатанных писем. Это был его личный архив поражений — отказы от «толстых» литературных журналов и крупных издательств. Все они были стандартными, сгенерированными нейросетью-редактором: «Ваш текст не соответствует текущему запросу аудитории на снижение когнитивной нагрузки...»
Но поверх стопки лежало одно письмо, пришедшее сегодня утром. Оно было написано на плотной, настоящей бумаге верже — старомодный каприз Моисея Борисовича, престарелого главного редактора журнала «Знамение», последнего из могикан, чье издание Комитет закроет уже через месяц за «избыточную сложность».
Незабудский взял лист. Строчки, выведенные изящным, слегка колеблющимся почерком старого интеллигента, обожгли пальцы сильнее, чем стыд у кассы:
«Вы гений, господин Незабудский. Я перечитывал Ваш рассказ трижды и каждый раз чувствовал, как внутри меня оживает то, что я считал давно похороненным. Ваш слог глубок, как океаническая впадина, и столь же опасен. Именно поэтому, дорогой мой, мы не можем вас напечатать. Система выстроила идеальный мир, но наш читатель в нем разучился дышать на такой глубине. Нас просто закроют, а вас — сотрут. Простите старого дуралея. Упрощайте, господин Незабудский. Ради Бога, учитесь писать плоско, иначе они вас сожрут».
Незабудский медленно опустил письмо на стол. Взгляд его упал на мерцающий экран ноутбука, где в недописанном рассказе его герой как раз выходил к морю.
Упрощать? Убить метафоры? Сделать язык гладким, как пластиковый стаканчик кассирши?
Он сел за стол, решительно придвинул к себе клавиатуру и сделал глубокий, яростный вдох. Шаг в бездну был сделан, и отступать назад, к сорока копейкам на кассе, он не собирался.
…Офис издательского холдинга «Медиа-Гламур» больше напоминал операционную, чем колыбель смыслов. Здесь не пахло ни типографской краской, ни старой бумагой — воздух, пропущенный сквозь тройные фильтры климат-контроля, отдавал лишь стерильной чистотой и едва уловимым ароматом цитрусового спрея для офисной мебели. Стены, выкрашенные в успокаивающий, мышино-серый цвет, не задерживали взгляд; на них не было ни картин, ни полок — только плоские экраны, на которых беззвучно ползли графики читательской активности и тепловые карты внимания.
Незабудский шел по коридору, и его поношенные, жесткие туфли издавали слишком громкий, почти неприличный стук на безупречно наливном полу. Мимо него бесшумно проплывали сотрудники — молодые люди с одинаково ровными осанками и одинаково приветливыми, но абсолютно пустыми лицами.
— Нам нужно переупаковать этот кейс, — долетел до Незабудского обрывок разговора у кулера. — Старый таргет уходит в рефлексию, это снижает дочитываемость. Новый продукт должен закрыть потребность в антистресс-чтении за пятнадцать минут.
Слова скользили, как обмылки. В них не было костей, не было веса. Это был язык-желе, созданный для того, чтобы огибать любые острые углы сознания.
Виктор Смирный, книжный продюсер, принял Незабудского в кабинете с панорамным окном, за которым расстилался все тот же матовый, безмятежный мегаполис. Продюсер выглядел безупречно: мягкий кашемировый джемпер песочного оттенка, дорогие очки в тонкой титановой оправе, ухоженная бородка. В нем не было ничего от зловещего цензора — напротив, его лицо лучилось искренней, почти отеческой заботой.
На краю его девственно чистого стола лежала распечатанная рукопись Льва Незабудского. Виктор Смирный аккуратно, кончиками пальцев, пододвинул ее к автору.
— Лев, дорогой мой, — мягко начал Смирный, и его голос прозвучал как терапевтический сеанс. — Я прочитал. Это... монументально. Язык — чистый хрусталь, образы бьют прямо под дых. Но я вынужден вернуть вам проект.
Незабудский молча взглянул на свои листы. Они выглядели чужеродно в этом царстве стекла и пластика — шершавые, исчерканные его размашистым, неровным почерком.
— Вы сердитесь, — вздохнул Смирный, и в его глазах действительно мелькнула глубокая, не поддельная грусть. Он поднялся, подошел к окну и заложил руки в карманы. — Вы думаете, я коммерческий делец, который душит искусство ради золотого тельца? Нет. Поверьте, Лев, я тоже когда-то начинал с серьезной прозы. Я защищал диссертацию по синтаксису Достоевского. Я знаю цену вашему Слову. И именно поэтому я прошу вас: остановитесь.
Продюсер повернулся, и его благодушная маска на секунду сползла, обнажая усталое, бледное лицо человека, несущего огромный груз ответственности.
— Посмотрите туда, — он кивнул на город за стеклом. — Мир истощен, Лев. Он держится на честном слове. Эти люди, которые покупают наши книги, они пашут по четырнадцать часов в сутки под прессингом дедлайнов, кредитов и социальных рейтингов. Они приходят домой на грани нервного срыва. Им не нужен ваш «экзистенциальный ожог». Им не нужны ваши честные, кровоточащие вопросы о смысле бытия и социальной несправедливости. Вы хотите, чтобы они, дочитав вашу главу, пошли и вскрыли себе вены?
Смирный сделал шаг к столу и оперся на него руками, глядя Незабудскому прямо в глаза.
— Я не цензор, Лев. Я — врач-анестезиолог. Я даю им обезболивающее. Мои авторы пишут ментальный фастфуд, глянцевые пустышки, под которые мозг отдыхает. Да, это серость. Но эта серость — спасительная вата, которая амортизирует удары реальности. А то, что делаете вы — это, батенька, ментальный терроризм. Вы будите в них то, что должно спать ради их же выживания.
Он выпрямился и снова обрел свой мягкий, бархатный тон.
— Усреднитесь, господин Незабудский. Уберите эту удушающую глубину. Срежьте метафоры, сделайте предложения короткими, предсказуемыми. Дайте читателю комфорт. Если вы этого не сделаете — мы вас не возьмем. Никто не возьмет. Вы просто умрете с голоду в своей пустой квартире, а ваши гениальные тексты сгниют в корзине. Выбирайте: гордая смерть в безвестности или сытая жизнь профессионального ремесленника.
Глава Вторая. Сделка с Серостью
Всего три недели — и голод, как всегда, победил. Незабудский пришел не как внезапный враг, а как затяжная, изнуряющая осада, вымывающая из тела остатки воли. Когда в кармане не осталось даже той тусклой мелочи, которой не хватило на кассе, а желудок начал сворачиваться в тугой, болезненный узел, наш герой снова переступил порог «Медиа-Гламура». Мелкая дрожь в коленях больше не была следствием волнения — это была чистая физиология угасания.
Его не пустили к Смирному. Продюсер лишь передал инструкции через своего помощника — юношу с настолько симметричным лицом, что оно казалось нарисованным нейросетью. Незабудскому бросили спасательный круг, который больше походил на чугунную колодку: его нанимали ghostwriter’ом , безымянным призраком пера для Влада Вельвета.
Вельвет был кумиром миллионов. Продукт эпохи когнитивного комфорта, блогер-миллионник с белозубой улыбкой, он выпускал по «роману» каждые два месяца. Его целевая аудитория поглощала эти тексты, не приходя в сознание, прямо в вагонах метро, чтобы заглушить шум поезда и остатки собственных мыслей. Сам Вельвет, разумеется, не мог связать и двух слов без орфографической ошибки, но его имя на обложке гарантировало миллионные тиражи.
В юридическом отделе Незабудский ждал договор о неразглашении (NDA ). Это была не просто стандартная бумага о сохранении коммерческой тайны, а пугающий манифест новой правовой реальности. Документ толщиной в палец юридически закреплял лоботомию его таланта.
Незабудский листал плотные, хрустящие листы, и юридические формулировки въедались в глаза, словно кислота.
«...Исполнитель обязуется безоговорочно исключить из текста любые проявления вербальной избыточности, включая, но не ограничиваясь: сложные метафорические ряды, инверсии, архаизмы и многоуровневые синтаксические конструкции...»
«...Вводится строгий юридический запрет на использование так называемой "живой детали" — описательных элементов, способных вызвать у конечного Потребителя несанкционированную рефлексию, экзистенциальную тревогу или иные когнитивные искажения интенсивного характера...»
Закон больше не защищал авторское право, уникальность слога или интеллектуальную собственность. В этом новом кодексе закон охранял стерильность. Текст трактовался как медицинский раствор: любой намек на подлинность, любую авторскую шероховатость юридически приравнивали к контрабанде, к опасной примеси, способной разрушить потребительский экстаз. За нарушение — астрономический штраф, изъятие имущества и социальное обнуление.
— Подписывайте, господин Незабудский, не задерживайте очередь, — сухо бросила юрист, протягивая ему тяжелую, стильную ручку с черным глянцевым пером. Ее пальцы с безупречным французским маникюром барабанили по столу в такт беззвучным часам на стене. — Всем нужен комфорт. Нам — ваши буквы, вам — деньги на счет. Все честно.
Незабудский посмотрел на пустую графу внизу страницы. В горле стоял сухой ком, а в ушах все еще звенел вздох сытой очереди в супермаркете. Он медленно взял ручку. Металл показался ему ледяным.
Одним коротким, размашистым движением он поставил свою подпись под приговором собственному голосу. Чернила впитались в бумагу мгновенно, зафиксировав его согласие стать невидимым, послушным призраком в мире победившей серости.
…Каждое утро теперь начиналось с казни. Незабудский садился за стол, и первые два часа его пальцы по старой, неискоренимой привычке рождали живую ткань. На экране проступал абзац:
«Старик умирал долго, натужно, вжимаясь иссохшим хребтом в панцирную сетку кровати, которая выла под ним, как голодная сука. Окна были засижены мухами, и сквозь эту живую, жужжащую корку в душную комнату пробивался ржавый свет заходящего солнца, похожий на запекшуюся кровь».
Писатель замирал. Сердце билось ровно и сильно — текст дышал. Но затем взгляд скользил по лежащей рядом распечатке договора NDA, и в ушах призрачным эхом отзывался мягкий баритон Смирного: «Уберите экзистенциальный ожог, Незабудский».
Незабудский сглатывал горькую, сухую слюну, брал мышь и, словно скальпелем по живому мясу, начинал вырезать смыслы. На месте шершавой, пахнущей тленом и правдой сцены проступал ровный, серый, пластифицированный синтаксис:
«Пожилой человек находился в терминальной стадии заболевания. В помещении было душно, условия содержания не соответствовали санитарным нормам. Погода за окном оставалась солнечной».
Его тошнило от этих предложений. Металл и пластик мертвых слов оседали на языке осязаемым вкусом дешевой жести. К концу третьей недели насилие над собственной природой дало сбой на физическом уровне. У него началась жестокая, изнуряющая бессонница. Стоило ему закрыть глаза, как перед мысленным взором начинали кружиться рваные синтаксические конструкции, деепричастные обороты-паразиты и безликие глаголы. Под левым глазом поселился мелкий, упрямый тик — веко дергалось в такт беззвучному ритму его кастрированной прозы.
А затем психологический хоррор перешагнул границы его черепной коробки.
Это случилось глухой, душной ночью. Незабудский сидел у стола, уставившись в мерцающий монитор, где громоздились ровные ряды очередного «шедевра» для Влада Вельвета. Внезапно боковое зрение уловило движение в густой тени у платяного шкафа. Он обернулся. Кастрированные призраки стояли молча, но бедняга физически слышал их сухой, бумажный шелест. Старик со сломанным хребтом зябко потянул к монитору руку — его пальцы оканчивались тупыми, гладкими обрубками, на которых вместо ногтей белели канцелярские скрепки.
Незабудский попытался закричать, но из горла вырвался лишь хрип, похожий на скрип старого паркета. Его собственное тело отказывалось подчиняться. Левая половина лица зашлась в судороге: упрямый нервный тик под глазом теперь дергал щеку с частотой механического маятника. Пластик... пластик... пластик... — стучало в висках.
Он понял главное: талант невозможно ампутировать бесследно. Отрезанные смыслы уходили в подполье его собственного разума, копились там, как радиоактивные отходы, и теперь пробивали свинцовую обшивку компромисса. Каждую ночь, когда Незабудский засыпал на полчаса тяжелым, кошмарным сном, его пальцы продолжали конвульсивно дергаться на клавиатуре. Мозг, изнасилованный серостью в сознательном состоянии, устраивал бунт, пока автор спал.
Наш герой закрывал лицо руками, а когда открывал — призраки медленно растворялись в сером предрассветном тумане, оставляя после себя стойкий запах озона и сырой земли.
Он оборачивался к экрану. Роман для Влада Вельвета был закончен. Незабудский отправил файл в издательство, даже не перечитывая последние главы — его слишком тошнило от этой гладкой, бесцветной жижи. Он получил свой электронный гонорар, купил нормальной еды, но хлеб казался ему безвкусным, как поролон.
Он думал, что пытка окончена. Он не знал, что его оскорбленный, запертый в клетке гений уже совершил диверсию, которую невозможно исправить.
Глава Третья. Эффект проступающей крови
Роман Влада Вельвета «Уютная осень в мегаполисе» вышел ровно в срок. Издательский конвейер сработал безупречно: миллионный тираж, агрессивная баннерная реклама на улицах, автоматическая загрузка в ридеры всех граждан с подпиской «Комфорт+».
Через неделю Незабудский спустился в метро. Вагон был полон усредненных людей с одинаково ровными, спокойными лицами. Почти каждый второй держал в руках планшет или телефон. На экранах светилась ядовито-розовая обложка романа Вельвета. Люди лениво листали страницы, ожидая привычной порции ментальной анестезии.
Незабудский со сжатым сердцем наблюдал за бледной женщиной в сером плаще, сидевшей напротив. Она читала. Ее глаза привычно скользили по тексту... и вдруг замерли.
Лицо женщины изменилось. Спокойная, сонная маска благополучия дрогнула. Ее брови поползли вверх, губы приоткрылись, словно ей не хватило воздуха. Незабудский присмотрелся к экрану ее телефона, высчитывая строчки. Это была середина книги — сцена, которую он, как ему казалось, вычистил до блеска, заменив драму банальным описанием интерьера.
Но маскировка провалилась. Сквозь плоский, мертвый асфальт синтаксиса, вопреки воле настоящего автора, проступила кровь. Его подсознание, бунтовавшее по ночам, оставило в тексте невидимые для цензоров ИИ, но смертоносные для человеческой души маркеры. Это были странные, ломаные ритмы фраз, скрытые анаграммы, тени настоящих, искалеченных персонажей, которые он видел в своей комнате. Они действовали как ментальный вирус замедленного действия.
Женщина напротив вдруг судорожно вздохнула. По ее безупречно напудренной щеке покатилась одинокая, крупная слеза. Она не понимала, что происходит. Книга, созданная для того, чтобы усыпить ее мозг, внезапно содрала с нее кожу. Она медленно заблокировала экран, подняла глаза и посмотрела на пассажиров вагона так, словно видела их впервые в жизни — с ужасом и пронзительной, острой тоской.
Вернувшись домой, Незабудский открыл скрытые литературные форумы и агрегаторы отзывов. Сеть штормило. Простые обыватели, привыкшие к текстовому фастфуду, оставляли тысячи растерянных, пугающих комментариев:
«Я не понимаю, это же обычный детектив Вельвета... Но почему после третьей главы я выключил телевизор и три часа сидел в темноте, думал? Мне стало невыносимо уныло в моей идеальной квартире. Зачем мы так живем?»
«В тексте есть что-то странное. Какая-то скрытая частота. Читаешь простые, гладкие слова, а внутри все переворачивается, и хочется плакать. Мне кажется, нас обманывают».
«Это не Вельвет писал. Это интеллектуальная диверсия. Книга заставляет чувствовать то, чего чувствовать нельзя. Мне страшно».
Незабудский сидел перед монитором в темной комнате, и его тик под левым глазом впервые за месяц прекратился. Текст победил пластик. Его Слово, даже кастрированное и запертое под чужую обложку, пробило броню когнитивного комфорта.
В этот момент в углу экрана ноутбука вспыхнуло красное диалоговое окно внутренней связи «Медиа-Гламур». Вызывал Виктор Смирный. Лицо продюсера на превью-иконке, потеряв всякий намек на прежний лоск кашемирового уюта, было землисто-серым, а идеальная бородка казалась всклокоченной. Очки в титановой оправе съехали набок, на лбу выступила крупная, липкая испарина. Он не говорил — он сипел, испуганно оглядываясь по сторонам, словно стены его стерильного кабинета внезапно обрели уши.
Наступление серости началось.
— Что ты туда зашил, Незабудский? — выдохнул он, и его ухоженная бородка мелко затряслась. — Что ты сделал с текстом? Программа-фильтр выдавала чистую норму, но люди... люди сходят с ума! Нас накрыли, Лев. Книгу снимают с платформ. На роман обратили внимание они — кураторы общественного спокойствия.
Незабудский молчал, глядя на прыгающее изображение продюсера.
— Ты не понимаешь, — Смирный почти плакал, прижимая ладонь к груди. — В третьем секторе сегодня двое не вышли на работу. Просто сидят на полу и смотрят в стену. Твой синтаксис взломал их защиту. Пробуждение рефлексии сейчас приравнено к когнитивному терроризму. Это подрыв национальной безопасности, Лев! Серость не прощает сбоев в системе анестезии. Если они докажут, что это твоих рук дело... нас обоих обнулят. Слейся. Исчезни. Уничтожь всё!
Связь оборвалась с коротким, сухим щелчком. Экран погас, оставив Незабудского в кромешной темени квартиры.
И именно тогда в комнату вполз саспенс. Он не имел четкого лица или громкого имени — это была сама Серость, плотная, безликая и осязаемая, начавшая сужать кольцо вокруг его жизни. Паранойя вошла в него не как мысль, а как чистая физиология.
На следующее утро, подняв трубку старого городского телефона, Лев Незабудский вместо привычного гудка услышал странный, мерный, едва уловимый металлический клик — словно кто-то на том конце провода осторожно затаил дыхание, считая удары его сердца. Пульс мужчины мгновенно подскочил к горлу, застучав в ушах тяжелыми, кузнечными молотами.
Он подошел к окну и чуть отодвинул отошедшие от сырости обои. Там, внизу, унылый матовый пейзаж мегаполиса оставался прежним, но у самого бордюра теперь стояла одна и та же серая машина. Без номеров, без опознавательных знаков, с наглухо тонированными стеклами, похожими на мертвые обрубки линз из его ночных кошмаров. Она не уезжала ни днем, ни ночью. Она просто караулила его одиночество.
Когда Незабудский вынужден был выйти на улицу за остатками продуктов, Серость пошла за ним по пятам. Мир вокруг казался выпотрошенным, но за спиной его то и дело возникал чужой, ломаный синтаксис шагов. Кто-то шел позади. Шаг — пауза. Два быстрых штриха подошв по асфальту — заминка. Этот чужой ритм не совпадал с естественным человеческим шагом; он был искусственным, выверенным, выслеживающим.
Незабудский ускорял ход — и шаги сзади учащались. Он замирал у витрины — и преследователь растворялся в безликой массе прохожих, оставляя после себя лишь липкий, леденящий сквозняк на шее. Кожа на его затылке горела, покрываясь мелкими, болезненными мурашками. Серость не спешила арестовывать его. Она прощупывала его синтаксис, вымарывала его из пространства шаг за шагом, готовя к главному, окончательному удалению.
Глава Четвертая. Бунт Незабудского
Окончательный разрыв пришел в виде курьера, который даже не поднялся на этаж. Он оставил у консьержа запечатанный в серый непроницаемый пластиковый пакет и в ту же секунду растворился в мареве улицы. Внутри пакета Незабудский нашел официальное уведомление о расторжении контракта в одностороннем порядке без выплаты остатка гонорара и короткую, нацарапанную от руки на обороте записку Смирного. Почерк продюсера, некогда каллиграфический, теперь напоминал кардиограмму умирающего: «Комитет забрал оригиналы файлов. Они ищут исходники. Живьем сожги всё, что у тебя есть, Лев. Сожги черновики. Если они найдут бумагу — нас закатают в асфальт».
Незабудский медленно поднялся в свою квартиру. За окном, прямо под тусклым, ровным фонарем, замерла фигура. Наблюдатель в сером плаще стоял неподвижно, не поднимая головы, но наш герой физически чувствовал, как этот немигающий, пустой взгляд буравит бетонные стены его убежища. Кольцо сомкнулось. Времени почти не осталось.
В углу комнаты стояло старое оцинкованное ведро, приготовленное Смирным для ритуала трусливого очищения. Незабудский подошел к столу, где громоздились стопки его настоящих, неопубликованных рассказов. Чиркнуть спичкой — дело пяти секунд. Бумага вспыхнет, Серость успокоится, а он останется жить — серым, послушным, сытым «призраком».
Незабудский протянул руку к верхней стопке. Пальцы коснулись листа. Бумага верже, старая, плотная, шероховатая, ответила ему едва уловимым теплом. На этих страницах жили не глянцевые пустышки Вельвета. Там дышала правда — невыносимая, острая, пахнущая грозой, солью и настоящим человеческим горем. Каждая строчка была выведена его рукой, в каждую фразу он вложил удары своего сердца.
— Нет, — негромко сказал он в пустую комнату. Его голос прозвучал удивительно сухо и твердо. — Не сожгу.
Он решительно снял с вешалки свое старое, тяжелое драповое пальто — ту тусклую, потертую вещь, которая согревала его в самые лютые зимы. Достал из ящика швейную иглу и толстую суровую нить, которая пахла воском.
Он начал собирать свой архив. Брал рукописи пачками, по десять-пятнадцать листов. Бумага была тяжелой. Когда он прижал к груди всю стопку своих рассказов — почти четыреста страниц плотного, честного текста, — он физически ощутил их монументальный вес. Это был вес его жизни. Вес его голоса.
Он вывернул пальто наизнанку, распорол бритвой серую шелковую подкладку и стал аккуратно, слой за слоем, укладывать туда листы. Бумага упиралась, шуршала под его пальцами, словно живое существо, не желающее, чтобы его прятали в темноту. Он расправлял каждый лист ладонью, чувствуя подушечками пальцев рельеф запекшихся чернил, каждую шершавую зазубрину синтаксиса. Пальцы горели от мелких порезов о края страниц.
Когда все листы были уложены, пальто изменилось. Оно деформировалось, стало жестким, монолитным, словно бронежилет, и приобрело пугающую, почти свинцовую тяжесть. Незабудский взял иглу. Он шил размашисто, грубо, протыкая плотный драп и бумажные поля. Металлическое ушко иглы с тихим, сухим хрустом преодолевало сопротивление страниц. Хруст... хруст... хруст... — этот звук в тишине комнаты рифмовался со стуком его собственного сердца.
Окончив работу, он со стоном набросил пальто на плечи. Тяжесть четырехсот страниц подлинности мгновенно вдавила его в пол, заставив расправить спину. Это был вес его приговора, но одновременно — вес его абсолютной писательской воли. Незабудский застегнул пуговицы до самого подбородка. Теперь его Слово было зашито прямо в его плоть.
Он посмотрел в окно на замершего наблюдателя и улыбнулся безумной, яростной улыбкой. Время прятаться прошло. Пришло время для финального акта.
…Незабудский не пошел на площадь. Он знал, что Серость перехватит его еще на первой лестничной клетке, сомнет, затолкнет в глухой кузов автомобиля и вычеркнет из пространства до того, как он успеет разомкнуть губы. Его бунт должен был случиться здесь, в лаборатории, где это Слово рождалось.
Он достал из ящика старый, полуразбитый телефон с паутиной трещин на экране — аналоговый огрызок прошлой эпохи, который он так и не сдал в утиль. Аппарат со скрипом загрузил интерфейс «Эха» — заброшенной, полузабытой социальной сети, которую Комитет даже не стал удалять, сочтя ее цифровым кладбищем. Он установил телефон на стопку книг, направив мутноватый глаз камеры на себя.
Пальцы коснулись треснувшего стекла. На экране загорелся крошечный, пульсирующий красный кружок. Стрим начался.
В ту же секунду в недрах Системы проснулись ИИ-модераторы. Миллионы цифровых фильтров, обученных распознавать маркеры угроз — запрещенные политические лозунги, призывы к насилию, агрессивные триггеры, — кинулись к его трансляции. Но алгоритмы споткнулись.
Незабудский не кричал. Он не призывал к бунту. Он просто сидел в своем тяжелом, налитом свинцовой бумажной плотью пальто и смотрел в объектив. Его лицо, иссушенное голодом, с дергающимся от тика веком, излучало такую концентрированную, страшную человеческую боль, для которой у Системы не было шаблона. Алгоритмы безопасности не нашли подходящей «коробки». В их коде не было прописано, что делать с абсолютной, голой искренностью. Цифровые фильтры начали застревать в текстуре его взгляда, как колеса тяжелой техники в болотной жиже. Платформа зависла, пропуская сигнал в открытый эфир.
— Глава первая, — негромко произнес Лев Незабудский. Его голос, поначалу хриплый, быстро налился рокочущей, львиной силой. — «Слишком хорошо!».
Он начал читать свой лучший, самый глубокий и опасный рассказ. Без бумаги — текст, зашитый под подкладку пальто, давно отпечатался на внутренней стороне его ребер. Каждое слово падало в тишину сети, как раскаленный свинец. Синтаксис дышал, ломал суставы пластикового новояза, взрывал когнитивный уют. На экране счетчик зрителей, спавший на нуле, вдруг бешено закрутился: десять, сто, десять тысяч, полмиллиона... Люди просыпались. Алгоритмы Системы, парализованные аномальной частотой подлинности, продолжали транслировать этот экзистенциальный ожог в миллионы ридеров и телефонов.
И в этот момент Серость перешла в наступление.
Внизу взвизгнули тормоза. Сквозь открытую форточку долетел резкий, металлический лязг захлопнувшихся дверей. Прошло тридцать секунд — и подъезд взорвался. Незабудский услышал их. Это был не человеческий бег, а страшный, мерный, синхронный грохот тяжелых армейских ботинок по бетонным ступеням. Они поднимались за ним. Вся мощь исполнительной машины Серости шла вверх, этаж за этажом.
Раз-два. Раз-два. Четвёртый, пятый, шестой этаж.
Незабудский не дрогнул. Он продолжал читать. Его голос вибрировал, заполняя каждый угол комнаты, резонируя со стеклами окон.
— «...и тогда старик понял, что тишина, которую ему продали под видом счастья, была тишиной кладбища», — читал автор, когда коридор за дверью заполнился тяжелым, хриплым дыханием штурмовой группы.
Бум!
Первый удар в железную дверь отозвался в его позвоночнике. Петли жалобно заскрипели. Штукатурка с потолка посыпалась мелкой, белой солью на его плечи, на стопки черновиков.
Бум!
Второй удар выгнул дверное полотно дугой. Незабудский видел, как замок начинает крошиться. Но он не остановился. Он повысил голос, переходя на тот самый плотный, шершавый, пахнущий грозой регистр, который Смирный умолял его вырезать. Он бросал свое Слово прямо в лицо штурмующим через запертую дверь.
И произошло то, чего Система предвидеть не могла.
Третьего удара не последовало.
За дверью повисла странная, густая заминка. Слышался скрежет металла, тяжелое дыхание, но ботинки больше не били в сталь. Сквозь пробитую щель в квартиру вместе со сквозняком просачивалось Слово Льва Незабудского. Оно ударяло по штурмующим, пробивая титановые бронежилеты, сдирая с них ментальную анестезию. Палачи, рожденные и воспитанные в стерильном уюте, впервые в жизни получали экзистенциальный ожог. Они заслушивались. Подлинность парализовала машину насилия: штурмовая группа стояла на темной лестничной клетке, опустив щиты, и невольно слушала, как из глубины разгромленной квартиры человек поет реквием по их мертвым душам.
Удары стали тише, реже, превратившись в нерешительный, почти просящий стук. Серость отступила перед безупречностью текста. Автор дочитывал последнюю страницу, и его голос звучал в абсолютной, благоговейной тишине, которую не смел нарушить ни один сапог.
Глава Пятая. Невыносимая глубина
Последний словесный аккорд истаял, оставив после себя звенящую, осязаемую пустоту. Экран разбитого телефона моргнул и окончательно погас — ИИ-модераторы, наконец, справились с перегрузкой и обрушили шлюзы трансляции. В ту же секунду деформированная, истерзанная дверь в квартиру глухо, без прежней ярости поддалась. Ее просто толкнули снаружи.
Но штурма не было. Бойцы в тяжелой экипировке остались на лестничной клетке; они стояли неподвижно, как ростовые манекены, глядя в пол сквозь забрала шлемов.
В разрушенную прихожую спокойно вошел один человек. На нем был простой, идеально отутюженный серый костюм, который делал его фигуру размытой на фоне стены. Его лицо казалось абсолютно стертым, лишенным каких-либо запоминающихся черт — пройдешь мимо такого на улице и через секунду не вспомнишь. Но когда он поднял голову, Незабудский встретился с его глазами. Это были глаза побежденного предшественника — глубокие, бездонные и смертельно, до ментальной тошноты уставшие.
Главный Цензор не торопился. Он окинул взглядом нищую комнату, задержался на хозяине квартиры, закованном в тяжелое, начиненное бумагой пальто, а затем медленно подошел к рабочему столу. Среди хаоса и осыпавшейся штукатурки лежали несколько случайно уцелевших листов из старых, еще незашитых черновиков.
Цензор протянул сухую, бледную руку и взял один из листов верже. Его пальцы коснулись шершавого текста.
Незабудский безмолвно наблюдал. Секунды текли, как густая смола. Цензор вчитывался в строчки, и вдруг его лицо судорожно перекосилось. Он шумно, с хрипом втянул ноздрями воздух, а его свободная рука инстинктивно метнулась к груди, сильно сжав ткань пиджака в районе сердца. Это была не симуляция — на лбу чиновника выступила мгновенная, болезненная испарина, а губы посинели. Настоящее искусство ударило по нему острой стенокардической болью, содрав кожу с запечатанных рецепторов. Ему, как и всему этому стерильному городу, стало физически нечем дышать на этой невыносимой глубине.
Выдержав паузу, Цензор аккуратно, словно хрупкое стекло, опустил лист обратно на стол. Из его груди вырвался тяжелый, надломленный вздох.
— Это слишком хорошо, господин Незабудский, — негромко сказал он. Его голос, лишенный интонаций, тем не менее вибрировал от скрытого потрясения. Он покачал головой. — Вы гений. Настоящий, допотопный гений. И это ваш абсолютный, не подлежащий обжалованию диагноз.
Цензор выпрямился, убирая руку от сердца, и посмотрел на Незабудского с тихой, почти сочувственной печалью.
— Вы ведь понимаете, что мы не можем это оставить? Если мы позволим вашей прозе существовать, люди проснутся. Они перестанут покупать наше обезболивающее. Они откажутся от когнитивного уюта, от безопасных глянцевых суррогатов, которые мы производим миллиардными тиражами. Им станет больно. Начнется хаос, господин Незабудский. Думающий, чувствующий человек неуправляем. Ему мало тринадцати квадратных метров и подписки на антистресс-платформу. Ему подавай Бога, смысл и свободу. А мы не можем этого дать. Мир слишком хрупок.
Он сделал шаг назад, к выходу, и сделал едва заметный жест рукой бойцам в коридоре.
— Вы ждете, что вас арестуют? Ждете площади, судилища, костра из ваших книг? Нет, господин Незабудский. Мы не сделаем из вас мученика. Мы не дадим вам шанса написать великий тюремный роман, который ваши последователи разберут на цитаты. Мы поступим тоньше. Мы просто сделаем так, будто вас никогда не было. Вся ваша жизнь, ваше имя, ваше Слово — всё будет отформатировано и приведено к чистому нулю. Прощайте, Незабудский. Вы написали прекрасный текст. Жаль, что его никто не вспомнит.
Цензор повернулся и бесшумно вышел. За ним, так и не издав ни единого лишнего звука, удалилась штурмовая группа. Развороченная дверь осталась открытой настежь, впуская в квартиру мертвую, леденящую тишину вакуума.
Эпилог. Возврат в кольцо
Времени больше не существовало, как не существовало и пространства за пределами этой комнаты. Цензор ушел, унеся с собой последние остатки старого мира, и за его спиной захлопнулась невидимая акустическая ловушка. В квартире повис абсолютный, стерильный вакуум.
Незабудский остался один на один с тишиной. Теперь кольцо замкнулось полностью, вернув его в ту самую точку «ноль», с которой все началось. На стене мертвым пластиковым глазом молчал роутер. В кармане джинсов не было ни единой монеты, но они больше не были нужны — в мире, где стерто твое цифровое имя, деньги теряют свой онтологический смысл. Система провела тотальную зачистку: она выжгла его гражданский статус, аннулировала медицинскую страховку, обнулила счета и выставила глухую заглушку «Ошибка 404» на месте его тридцатишестилетней земной биографии. Она лишила его социального аватара, полагая, что без пикселей на экране человек перестает дышать.
Какое наивное, глупое заблуждение.
Лев Незабудский сидел за столом в своем тяжелом, жестком драповом пальто. Четыреста страниц его зашитого архива плотно прижимались к ребрам, согревая грудную клетку надежнее любого камина. Это была его личная, неприступная крепость. Комитет мог контролировать серверы, подписки, алгоритмы и когнитивный комфорт миллионов сытых призраков там, за окном. Но эта комната, этот воздух и эта подлинность были ему неподвластны. Внутренняя лаборатория Незабудского осталась недосягаемой для цензорских ИИ и серых костюмов.
В комнате царила полная, величественная тишина. Не пугающая, а чистая, как воздух на вершине горы после долгой, изнурительной бури.
Незабудский посмотрел на девственно чистый, слегка желтоватый лист бумаги, лежащий перед ним. Рядом покоился простой деревянный карандаш. Вся его жизнь теперь сузилась до этого скромного аналогового пространства, но в этой усеченности скрывался масштаб вселенной. Пока у него есть этот кедровый грифель и эта шероховатая плоскость, его невозможно заставить замолчать. Слово не нуждается в разрешении Системы, чтобы звучать.
На его иссушенном лице, в углах губ, снова проступила та самая спокойная, упрямая львиная улыбка. Не триумф победителя, не ярость обреченного — а глубокое, стоическое знание человека, который заглянул за край вечности и понял, что серость бессильна.
Незабудский перехватил карандаш поудобнее, чувствуя пальцами его уверенную, граненую тяжесть. Опустил руку. Твердый темный грифель мягко, с едва слышным, сухим и восхитительным шуршанием коснулся бумажной плоти.
На белом поле проступил первый, шершавый, пахнущий землей штрих новой истории.
Идеальные мегаполисы превратятся в прах, алгоритмы заглючат и сотрут сами себя, империи пластика и анестезии рухнут под собственным весом, не оставив и следа. Но этот лист бумаги останется. И пока он есть — Слово бессмертно.
Рецензия на философский экзистенциальный триллер Джахангира Абдуллаева «Слишком хорошо!»
«Синтаксис как оружие: бунт аналогового человека в эпоху победившего комфорта»
Рассказ Джахангира Абдуллаева «Слишком хорошо!» представляет собой редкий для современной русскоязычной прозы образец рафинированной антиутопии, которая фокусируется не на внешних атрибутах тоталитарного контроля (оружии, колючей проволоке, тотальной слежке), а на концепте когнитивной кастрации. Автор исследует пугающе реалистичную перспективу: что произойдет с человечеством, если государство законодательно запретит сильные эмоции, глубокие смыслы и экзистенциальную тревогу ради сохранения «психологического комфорта»?
По своей внутренней проблематике текст наследует традиции классических антиутопий — от «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли (идея спасительной социальной анестезии) до «451 градуса по Фаренгейту» Рэя Брэдбери. Однако Абдуллаев делает важный шаг вперед, перенося поле битвы в сферу языка и синтаксиса.
Архитектоника и композиционный ритм
Главным достоинством структуры рассказа является её пролептическая композиция. Текст открывается Прологом («Аналоговое бессмертие»), который фактически является хронологическим финалом истории. Этот прием выполняет важнейшую художественную задачу: он снимает поверхностную интригу («что случится с героем?») и переводит внимание читателя на глубокий психологический пласт — «как герой к этому пришел?».
Пространство повести четко разделено на два полярных хронотопа:
Первое. Стерильный макромир Системы («Медиа-Гламур», супермаркет, вагоны метро). Здесь все выкрашено в мышино-серые или лавандовые тона, пахнет цитрусовым спреем и подчинено закону «упрощения». Корпоративный новояз («кейс», «таргет», «дочитываемость») служит идеальным глушителем для живой мысли.
Второе. Шершавый микромир Льва Незабудского. Его квартира — это лаборатория подлинности, где пахнет мокрой землей, чаем третьего отжима, сырой штукатуркой и старой бумагой верже.
Стилистический контраст между этими мирами проведен автором на уровне структуры предложений. Когда описывается творчество Льва, синтаксис становится плотным, метафоричным, физиологичным («высекал, как скульптор», «панцирная сетка... выла, как голодная сука»). Когда же происходит «пластификация» текста под формат NDA, язык уплощается до безжизненного канцелярского протокола («условия содержания не соответствовали санитарным нормам»). Этот прием заставляет читателя физически ощутить тошноту героя от мертвых слов.
Образная система: глубина метафор и хоррор таланта
Центральный образ рассказа — писатель Лев Незабудский. Замена имени (с первоначального Лео на Лев) выглядит абсолютно оправданной: она укореняет героя в традиции русской классической литературы, требующей от творца пророческого служения и жертвенности. Незабудский — это архетип художника-демиурга, который не может не писать, даже если платой за это становится физический голод и унижение у кассы из-за сорока копеек.
Потрясающей метафорической силы автор достигает в Главе Второй, где психологическая драма перерастает в боди-хоррор и магический реализм. Вычеркнутые автором персонажи и искалеченные метафоры материализуются в углах комнаты в виде призраков со скрепками вместо ногтей. Это сильный философский маркер: преданный талант и ампутированные смыслы не исчезают, они превращаются в ментальный яд, отравляющий создателя изнутри.
Образ Виктора Смирного заслуживает отдельной похвалы. Абдуллаев сознательно отказывается от карикатурного злодея. Смирный искренен и по-своему глубок. Его монолог — это манифест «гуманного» конформизма. Он называет себя «врачом-анестезиологом», защищающим истощенных людей от невыносимых вопросов бытия. Через него автор озвучивает страшную правду Системы: серость — это не признак глупости, это осознанный выбор в пользу выживания ценой отказа от человечности.
Кульминация и экзистенциальный финал
Кульминационная сцена штурма квартиры во время трансляции в заброшенной соцсети («Эхо») решена в лучших традициях экзистенциального триллера. Идея о том, что алгоритмы ИИ «зависают» от аномального уровня искренности, поскольку у них нет под нее математической модели, — блестящая метафора превосходства живого духа над цифровой матрицей.
Эффект «заслушивания» штурмовой группы, когда палачи замирают перед ожогом подлинного Слова, выглядит катарсически. Подлинное искусство в мире Абдуллаева действует как радиация — оно пробивает любые титановые бронежилеты и содирает ментальную анестезию.
Финальный диалог с Главным Цензором выводит рассказ на уровень глубокого философского обобщения. Наказание, выбранное для Незабудского — «социальное обнуление» (ошибка 404), — выглядит гораздо страшнее физической казни. Система стирает цифровой аватар писателя, наивно полагая, что человек существует только в рамках сети.
Однако Эпилог опровергает эту логику. Финал рассказа звучит как гимн аналоговому сопротивлению. Когда Лев Незабудский опускает грифель простого карандаша на желтоватый лист бумаги, кольцо Системы разрывается. Бумага и карандаш становятся символами абсолютной автономии человеческого духа.
Критические замечания
При очевидной художественной силе текста, в нем есть пара моментов, требующих внимания при потенциальном развертывании рассказа в крупную форму:
Первое. Психологическая трансформация читателей: Эффект от книги Влада Вельвета («Диверсия подсознания») описан метафорически прекрасно, но массовый катарсис пассажиров в метро выглядит несколько форсированным. В реальности общество, десятилетиями находящееся на ментальной анестезии, могло бы отторгнуть живое слово как болезненный раздражитель, а не заплакать навзрыд.
Второе. Институциональный антагонист: Образ «Комитета кураторов» и «Серости» намеренно деперсонифицирован. Это работает на атмосферу саспенса в рамках короткой прозы. Однако, если автор решит написать роман, структуру этой Системы и её механизмы придется прописать более детально, чтобы избежать излишней абстрактности.
Заключение
Рассказ Джахангира Абдуллаева «Слишком хорошо!» — это мощное, стилистически безупречное и своевременное высказывание. В эпоху, когда реальный мир стремительно движется в сторону упрощения контента, клипового мышления и снижения когнитивной нагрузки, эта история звучит как тревожный набат. Автор убедительно доказывает: пока у человека остается потребность в «шершавом синтаксисе» жизни, пока он готов плакать над текстом и сидеть в темноте, задаваясь вопросом «Зачем мы так живем?» — Серость не победит. Системы рушатся — бумага остается.
Петр Подвойский,
Литературный критик.
The Weight of the Word!
22 июня 2026;г.
Этот текст представляет собой философский экзистенциальный триллер Джахангира Абдуллаева под названием «Слишком хорошо!», повествующий о противостоянии писателя Льва Незабудского и стерильного общества будущего. В мире, где любые сильные эмоции и глубокие смыслы запрещены законом ради сохранения «когнитивного комфорта», подлинное искусство приравнивается к терроризму. Автор описывает трагедию творца, который вынужден выбирать между голодной смертью и ролью «призрака», создающего пустые тексты для популярных блогеров. Однако истинный талант невозможно подавить юридически, и подсознательный бунт писателя приводит к социальному обнулению — полному стиранию его личности из цифровых систем. Финал утверждает превосходство аналогового творчества над цифровым контролем, провозглашая бессмертие живого слова, запечатленного карандашом на бумаге. Эта история исследует конфликт между человеческой потребностью в глубоких чувствах и циничной государственной машиной, навязывающей суррогатное благополучие.
Свидетельство о публикации №226062201183
