Эпизод Первый Неопалимый исихазм. Глава 1
Был конец ноября — та самая неопределённая грань, когда небо, утомлённое собственной тяжестью, опускается на город тяжёлым, насквозь промокшим саваном. Оно прижималось к бетонным крышам, и с него бесконечно хлестала мутная вода — стирая контуры домов и превращая разукрашенные фасады в призрачные видения. И в этом мерном шуме слышался шёпот давно ушедшего тепла: так провожают в последний путь того, чьё дыхание уже остановилось.
Казалось, Лаценна застыла в агонии — город не жил, а лишь существовал в полусне, где каждый звук, будь то всплеск колёс по воде или торопливый шаг, казался грубым и неуместным. Люди брели как тени, согнувшись под дождём, по узким, утонувшим в грязи тротуарам; зонты и плащи не спасали — ибо невозможно было бороться с непокорной стихией, вступившей в свои права. И в этой похоронной процессии читалась безысходность — понимание того, что впереди лишь долгая зима, а позади навсегда погребённое и оплаканное лето.
Всеобщая скорбь была не просто дыханием наступающей зимы — она оказалась измазана чем-то липким. Город, этот огромный вздымающийся организм, дремал, но был ранен: боль недавних событий пульсировала в бетоне, в непоколебимых остовах зданий. Напряжение растекалось по безлюдным площадям и серым проспектам, как полупрозрачная бензиновая плёнка на поверхности лужи, искажающая и без того уродливые отражения. Мнимое спокойствие, что лежало на привычности заскорузлым налётом, было сметено вихрем, и после него остались не только голые деревья и грязь, но и некий надлом, бегущий по самому фундаменту жизни. И осень с её гнилостным дыханием казалась теперь не естественным увяданием, а безразличным свидетелем той боли, что въелась в стены, заставив город застыть в немом ужасе перед тем, что сокрыто от глаз, — перед тем, что таило в своём нутре самый настоящий мрак.
На севере Лаценны, где воздух давно пропитался едкой промышленной пылью, а корпуса предприятий нависали над убогими питейными заведениями, в тени безымянного спального района стояла полицейская контора. Она была подобна старому переполненному отстойнику, куда стекалась мутная вода; пропитанная запахом металла, пота и ещё чем-то, что исходило от маргиналов всякого толка и буйных пьяниц, она гудела — бессвязной бранью, хриплым бормотанием и всхлипами, сливавшимися в один сплошной гул. Под треск флуоресцентных ламп, бросавших мёртвенный свет на усталые лица, сюда привозили и сваливали в кучу отбросы человечества.
В этой давящей тесноте метались полицейские — сгорбленные, с поникшими головами, будто движущиеся по закольцованному маршруту от стойки до кабинета и обратно. Их лица, размытые бледным светом ламп и стёртые бесконечной чередой одних и тех же процедур, уже ничего не выражали — только серая маска служебной обязанности, натянутая на извечную усталость и полное безразличие к происходящему.
В дальнем конце здания, куда вёл узкий коридор, располагался ряд клеток для заключённых; оттуда доносился приглушённый, но неумолкающий гвалт и тянуло запахом немытых тел, въевшимся, казалось, в сами стены. Неподалёку зиял тёмный проход, ведущий к комнате для допросов. Его охраняла массивная железная дверь, покрытая облупившейся серой краской; посередине виднелось мизерное окошко — грязное, непроницаемое, за которым скрывалась кромешная тишина, порождающая куда больший ужас, чем весь шум переполненных камер.
Допросная, погружённая в полумрак, где единственным источником света была проржавевшая лампа под потолком, плодила замысловатые тени на стенах, выцветших до грязно-жёлтого цвета. Дверь отворилась с противным скрипом, и двое безликих конвойных втащили молодого парня в спортивной куртке и мятой футболке. Волосы его были растрёпаны; на шее болталась целая гирлянда дешёвых цепочек, бренчавших при каждом его движении.
— Да ничего я не совершал, понятно вам? Ни-че-го! Если хотите допрашивать — бумагу на стол! — вопил он, но голос разбивался о глухие стены.
Следователь — человек лет шестидесяти, с лицом, на котором профессиональная усталость навсегда вытеснила все прочие эмоции, — стоял у стены, погружённый в изучение толстой картонной папки; он не удостоил прибывшего взглядом — не то что приветствием. Конвойные, не обронив ни слова, скрылись в тёмном проёме, и дверь за ними закрылась с тихим щелчком; в кабинете воцарилась тишина. Следователь молчаливым жестом пригласил молодого человека сесть. Тот судорожно огляделся, будто ища спасения среди обшарпанных стен, и с неохотой уселся на стул, ввинченный огромными болтами в бетонный пол.
Молчали с минуту. Наконец следователь, с видимой неохотой, оторвался от бумаг и приблизился к столу.
— С вашего позволения, — начал он, — ход нашей беседы будет записан. Впрочем, — он едва заметно усмехнулся, — если вы против, это ничего не изменит.
— Если не изменит, — парировал молодой человек, вскинув подбородок, отчего зазвенели его побрякушки, — то зачем спрашивать-то?
— Должность обязывает, — сухо ответил следователь, садясь на стул и складывая руки перед собой. — Вы уж не обижайтесь. Представлюсь: Бальто Марк Андреевич. Работал в охране порядка, после — вышел на пенсию. Теперь… собираю крохи на подработках, — он сделал паузу, — и вынужден иметь дело с контингентом, простите, низшего сорта.
Задержанный с неестественным усилием скорчил гримасу — не улыбку, не злость, а немой протест против причисления к тому самому «низшему сорту», что безропотно принимает любое унижение.
— Курить хочу! — внезапно выпалил молодой человек, нервно задергав ногой под столом.
— Вам хотеть никто не запрещает, — с язвительной вежливостью ответил Марк Андреевич. — Государственность наша устроена так, что даже самому дурному отребью оставляет право выбора. А что до папирос... Признаться, привычка — пагубная. Мой папаша курил — будто поставил себе цель непременно помереть от этой дряни. Я же принял за правило никогда не прикасаться к табаку, и теперь, стоит мне почуять эту вонь, становится нестерпимо дурно. Впрочем, не о моём убогом папаше, запойном пьянице, речь. Разрешите откланяться на сей счёт и перевести тему. Итак… Страбинин, Александр Максимович… Родословная, видно, из старых поколений… Правильно я понимаю?
Страбинин посмотрел на него с непониманием, затем скривил рот — не то ухмылкой, не то её подобием. Он явно не отдавал себе отчёта в собственном положении; вся его наглость была лишь распушившейся юношеской дерзостью, той, что позволяет оборванцам насмехаться над власть имущими и теми, кто им прислуживает.
— А вот мой папаша из чернорабочих был, — заявил Страбинин, силясь изобразить презрение. — Бог его ведает, где он там спину гнул… А что до сословия — ну, из здешних он, и сродники, вроде, тоже… Да какая разница! Время-то смутное было, не до родословных ковыряний, когда по десять ртов кусок хлеба клянчут…
Он замолчал. Бальто едва заметно кивнул, после чего изрёк:
— Кушанье — оно всегда в почёте, даже когда интересы личности не простираются дальше колыхания в мутных водах общественной жизни… Вы, впрочем, вознамерились потешаться вместо вразумительного ответа, а сего я не потерплю. Вас трое суток по закоулкам выискивали, ибо из собственной квартирки вы, господин Страбинин, соизволили смыться… Испугались ли чего, или же так, побежали в поисках вдохновения для дальнейших деяний, кои в своей сути настолько обществу омерзительны, что ручаюсь — это общество вас, Александр Максимович, за шею бы вздёрнуло на ближайшем столбе! Вот оно как!
— А не вам судить! — взорвался молодой человек и, будто пружина, вскочил со стула. — Поглядите-ка! В костюм нарядился, прямо-таки белый человек явился перед нами, необразованными! И не глядите с пренебрежением: да, я неказист, да, в поношенной одежде перед вами, но это — не повод… Слышите? Не повод унижать! — он с надрывом выдохнул и, пробежавшись испуганными глазёнками по комнате, рухнул на место. — Вы, стало быть, теперь заявите, что мне права кричать не давали, и начнёте грозиться заключением да прочими карами; а я вас не боюсь, ибо бояться-то мне не отчего. В том смысле, что по вашему вопросу…
Бальто коротко усмехнулся и захлопнул папку. Улыбка быстро соскользнула с его лица, запрятавшись за лацканы пиджака.
— Да вы, господин Страбинин, кутила и знатный выпивоха! — выпалил он и ткнул пальцем в понурившегося мальчишку, будто стараясь пристыдить. — И не то чтобы это было великой тайной… Ваши знакомцы из «Вектора» все как один за волосы хватались и жизнями мамаш клялись, что это именно так! И в довесок заявляли, что к вашим… мерзопакостным делишкам не имеют ровно никакого отношения! Мол, господин следователь, киньте его в казематы, пускай мерзавец Страбинин там и сгниёт! Вот оно как! Все они на коленях ползали, умоляя не предавать суду, прикрываясь кто детьми, кто хромыми родителями… А тобою — не прикрывались! Мерзавец! Никому до тебя дела не было! И ты мне ещё вздумал зубы заговаривать! Сопливый голодранец! Отвечай быстро: знавал ты господина Виртовского, и коли знавал, то когда последний раз его видел? И только попробуй соврать — мигом на каторгу отправлю!
Страбинин округлил глаза, вскинул ладони, словно демонстрируя, что к упомянутому господину не имеет никакого отношения, и яростно замотал головой.
— Ни в коем случае! — взвизгнул он. — Знаком-то я с ним лишь по газетам — о том чудовищном происшествии. Хотите — клятву? Что хотите положу: это преступление не имеет ко мне ни малейшего отношения! Ей-богу, я сам был в шоке, когда увидел, что напечатали местные писаки… Подумать только! Неужто обвинить удумали? Так обратитесь куда следует! Я же — просто так, принеси-подай, и если Вильгельмина Романовна поручится…
— Ты мне здесь Вильгельминой Романовной не думай прикрываться! — Бальто швырнул папку на стол и в раздражении притопнул ногой. — Тоже мне, нашёл покровительницу! Дабы ты знал, те самые лица при первой же возможности голову тебе открутят, коли узнают, что ты, грязный мальчишка, хотя бы каким-то боком повинен в известном преступлении…
Но чем дольше он глядел на Страбинина, тем явственнее проступала мысль: тот не то что не пошёл на чудовищное преступление — он по самой своей сути пойти на него не мог. Александр был неказист до безобразия — тощий, будто не ел недели три; одежда, некогда державшая форму, висела на нём бесформенным мешком, утыканным побрякушками, что лишь подчёркивало нищету обладателя. Он был переулочным отребьем, чьи амбиции не простирались дальше громких, бессвязных речей о собственной значимости, а предел возможностей — ловко стащить мелочь у зевак, чтобы заглушить терзающий голод.
Ведь, размышлял Бальто, Страбинин попал сюда не откуда-нибудь, а прямиком из Саарто — тех самых убогих трущоб на окраине, где сама жизнь обречена на медленное гниение. Оттуда, где из подъезда панельной девятиэтажки, пропахшей мочой и сигаретным дымом, в любой момент могут вынести в чёрном пакете скрюченное тело одинокой старухи, а в соседней квартире срываются в истерике пропойцы, готовые вцепиться друг другу в глотку из-за последней стопки.
Между тем, Страбинин, казалось, окончательно погрузился в себя. Он без конца ёрзал на стуле, отчего металлический каркас издавал жалобный, похожий на стон скрип; взгляд его был устремлён под стол, будто именно там, среди грязи и теней, он надеялся найти ответы на вопросы, что выжигали его изнутри. Но вдруг он поднял голову и упёрся взглядом в Бальто.
— Мне откуда знать, что они там затеяли, — пробормотал он. — Может, и привесили бы — глядишь лучше для общего дела вышло бы. Вы, пожалуйста, не думайте, будто я перед вами хвостом виляю, госпожу Виртовскую приплетая, — я-то единственно ради громких имён, чтоб перед важными особами в унижении не оказаться… Да и куда уж мне тягаться… с этими-то! Кто бы меня поставил вровень! Вот Анна-то! Господи… Была! А теперь — и нету… Марк Андреевич… Я вам вот что скажу: моё имя там мало кому известно, и коли спросят — так, из вежливости… Анна же… Анна к ним ближе была; её, нашу Анну-то, за свою, поди, считали… Красивая была девица, ничего не скажешь… Имею я право как лицо соответствующего пола такое сказать? Мне кажется, имею… Мы с ней ещё со школы дружили. Да только она Вильгельмину Романовну попросту ненавидела; хотя госпожа Виртовская ни в чём хамском замечена не была… По отношению к своим детям… Прошу прощения… Это не мои слова, ибо Вильгельмина Романовна нас всегда так и величала — «мои дети». Не коробило, просто необычно. У меня-то мамаша давно от полуштофа не отлепляется, и всё — требования да нравоучения… Я думаю, у неё болезнь душевная завелась, и слушать её уже не очень-то и хочется…
Бальто скривился и прищёлкнул пальцами, будто привлекая внимание к своей персоне. Страбинин взглянул на него — словно перепуганная мышь из тёмного угла — и тут же отвернулся, чтобы зазря не гневить. Марк Андреевич вздёрнул губу, после чего тяжело вздохнул.
— У вас, молодых, нынче одни болезни души на уме, — констатировал он и задумчиво уставился в потолок. — И вы ими все беды объясняете. Себе, окружающим... Да вам хоть багульником морды натри — всё равно факт, что вас кассирша за булку хлеба обсчитала, спишете на происки халзардского демона... Я вот и говорю: наше, старое поколение на порядок выше, ибо сначала покумекает, что да почём, а после мошну оголит... А вы... Да ну...
Страбинин неожиданно загоготал, будто Марк Андреевич только что выдал забавный анекдот, над которым не рассмеяться мог лишь человек, полностью лишённый чувства юмора. Следователь скосил глаза на наглеца и заявил:
— Извольте и меня просветить, чего потешаться-то удумали?
— Да почему и нет! — сквозь смех выдавил Страбинин и в порыве стукнул ладонью по столу. — Вы ведь, дурачина, Марк Андреевич! Прямо-таки идиот натуральный!
— А ну не сметь грубить! Ты... Сопливый...
— Да пускай и сопливый! Только ума-то в башке побольше, чем у иных! — выпалил Страбинин. — Рабочих господ уже дурили, и вас, многоуважаемый следователь, тоже обдурят! Понимаю, что резонёрствую, но уж какой есть! Тогда ведь поговаривали, что «Новейшая медицина» со своими проектиками палки подбивает под благороднейшее руководство и собирается навязать… ну, обязанности определённые. А нам-то что! Знай, руками работай и язык за зубами держи! Там ведь не любят, когда несведущие много болтают не по делу…
— Это ты про эти, как его… сценарии, что ли?
Страбинин утвердительно закивал.
— Про них, родимых, — согласился он, почесав макушку, будто это помогало ему лучше соображать. — Ясное дело, тогда всё обошлось какой-то псевдонаучной статейкой в сомнительной газетёнке, но дело-то какое! Где это видано, чтобы бульварные писаки со своими размышлениями лезли, да ещё на такие темы! А после, говорят, редактора за волосья оттаскали, и с генеральным директором беседу по душам провели…
— Ты мне здесь сплетни не разводи! — оборвал Бальто, сурово смерив мальчишку взглядом. Следователь явно был недоволен, что разговор утекает в сторону. — Если по делу нечего сказать — помолчи. Сойдёшь за умного, может быть.
Страбинин покачал головой, будто слова следователя его задели. Поднял ладонь к свету тусклой лампы и принялся разглядывать пальцы — словно в них таилось что-то важное, что следовало показать Бальто.
— Думайте, как хотите, — опустил руку и уставился в пол. — Говорят, был один господин, которого так же за ворот ухватили, чтоб он не брыкался и не рассуждал о том, кто чем занят. Правда, было то лет двадцать назад, и, сами понимаете, ни протокола, ни свидетелей… Да… Впрочем, я и сам не уверен, правда это или байка, так что не настаиваю. Просто вы спросили — я и сказал, что первое в голову пришло.
Бальто скрестил руки на груди, и его поза выражала разочарование.
— Болтаешь много, — отрезал он. В его голосе, казалось, не осталось ничего, кроме ледяной усталости. — Очень много…
— Ну а что? — с усмешкой заявил Страбинин, развалившись на стуле. Он попытался закинуть руки за голову, чтобы показать своё напускное спокойствие, но наручники не позволили. Недовольно хмыкнул, убрал руки под стол. — Это ведь всё правда, господин следователь, и отрицать — глупо! Можете сами проверить, если вас не пугает, что мир окажется не таким, как привыкли… Я, как видите, молодой, и к познанию стремлюсь! Нашему поколению — вот вам крест! — всякая тайна глаза режет, тянет нас прикоснуться к запретному, хоть потихоньку, через третьи руки…
Тут-то Бальто и не выдержал: он вскочил со стула и со всего размаху шандарахнул кулаком по крышке стола, уставившись на Страбинина взглядом, от которого тот инстинктивно вжался в стул.
— Прекрати мне зубы заговаривать, ты, сопляк! — сквозь стиснутые зубы процедил следователь, не сводя с него глаз. — Тебя что, сюда приволокли, чтобы ты мне сноски из бульварного чтива цитировал, которое давеча листал? Мне твои домыслы не интересны! Состроил гримасу глубокомысленного резонёра и отправился во все тяжкие! А меня, меж тем, за шиворот треплют, волосы на голове изодрали — требуют доказательств, признания от известных лиц! Да где ж мне их искать, когда передо мной одни мелкие мерзавцы рассиживаются да философствуют? Ты, видно, не отдаёшь себе отчёта, где оказался, и что тебе, прощелыге, за легкомыслие может быть… Однако ж вижу: про Виртовского ты не в курсе — ну и пусть, соглашусь. Но до остального-то? Тебя же видали там, поблизости! Про Вересову-то, про подружку свою, ты уж явно что-то да способен поведать!
Услышав знакомую фамилию, Страбинин переменился в лице: черты исказились, глаза неестественно округлились, рот непроизвольно открылся — ровно сказанное следователем испугало его до глубины души. Он мигом утратил напускную браваду, зажмурился, будто мучительные воспоминания вонзились в сознание, причиняя почти физическую боль. Начал что-то бессвязно бормотать — то ли бред, то ли проклятие в адрес навязчивого старика, то ли молитву неведомому божеству.
Бальто, заметив эту перемену, смягчился в лице. Закинул руки за спину, устремил взгляд к потолку и произнёс:
— Подбери сопли, а то на тебя и смотреть жалко… Признаю: излишне резко с тобой обошёлся, но работа у меня такая. Ты слюни на кулак мотаешь, ищешь, где бы лёгких деньжат найти да пристроиться, чтобы жить, ни в чём себе не отказывая; я же — старик, почти жизнь прожил, оброс опытом и темпераментом… Послушай, что расскажу.
Бальто глубоко вздохнул, уселся на стул, сложил перед собой руки.
— Я здесь не по положению — лет с десять назад попёрли с конторы, где я служил всю жизнь. Сказали: вы, Марк Андреевич, умом ослабли ввиду преклонных лет, и пора бы вам на покой. Я бы, конечно, послал их куда подальше с подобными предложениями, но только это было заявлено отнюдь не в форме предложения, а с полным отсутствием иных вариантов... Впрочем, это к делу не относится, поделился из старческой болтливости. Имел я, знаешь ли, заслуги за время службы, и оттого некоторые известные лица проявили ко мне интерес; заявились с предложением — не желаете ли, Марк Андреевич, оказать службу по щекотливым обстоятельствам… Газетку-то листал? То-то же! Одним словом, закинули деньжат, чтобы было на что пропустить полуштоф где-нибудь на Баргулова, или в ином заведении подобного рода... Я, когда брался, думал так: мало ли что, не поделили что-то спьяну — у любого дурь в голове народится, а там и до греха рукой подать… Однако нынче дело обстоит иначе. Общественность, видишь ли, не желает, чтобы на улочках — на тех самых, где ребёнку погремушку покупали и утренний кофе распивали — какой-нибудь изверг кровь проливал! Чтобы кто-то из знакомых — будь то женщина в годах, что по воскресеньям коленки перед ликом божьим в церквушке наминала, или молодая девица, у которой жизнь впереди и которая никому зла не причинила, — оказался в морге, холодным, бездыханным трупом!
Бальто замолчал, соединил руки в замок — будто этим движением пытался успокоить разбередившийся ум. К тому моменту он основательно устал от этого никчёмного препинания, ибо ясно виделось, что Страбинин не мог ему ничем помочь ввиду своей полной неосведомлённости. Он понимал, что бессмысленно тратит время на все эти рассказы, но остановиться уже не мог — казалось, теперь он беседовал больше сам с собой, нежели с этим мальчишкой. Видимо, усталость за последнее время давала о себе знать, да и возраст не то чтобы благоволил к изнурительной работе. Казалось, лучшие времена Бальто остались где-то далеко в прошлом, а теперь — лишь ноющие колени, голова, раскалывающаяся по вечерам, да непременный стакан спиртного, который всё это безобразие пока ещё мог поправить.
Марк Андреевич посмотрел на притаившегося на другом конце стола Страбинина, и в его глазах больше не было ни злости, ни раздражения — только какая-то родительская усталость, с которой он и обратился к своему новоявленному собеседнику.
— Так и быть, ругаться больше не стану, — проговорил Бальто и махнул рукой, будто окончательно сдаваясь. — Допрашивал я одного мужичонку, что на юге Лаценны мясом торгует. Привели, значит, его сюда и усадили вот на этот самый стул, где ты теперь изволишь восседать. Гляжу на него: ну, чистая немощь! Какой из него, думаю, мясник, когда он даже ручку взять толком не может, дабы объяснение подписать. Такой, знаешь ли, тучный, весь какой-то сальный, с несуразными усишками под носом... Я у него спросил: мол, просветите меня, незнающего, об обстоятельствах того дела, в коем вы приняли участие пусть и посредственное. Так он затрясся мигом, принялся складки на штанах перебирать и дрожащим голосом давай расписывать: как на скотобойню поутру поехал, ну и прочее. И всё про жену свою, престарелую, ботагейскую квашню, приплетал: мол, несносная баба стала, то у неё кости ломит, то нрав дурной пробуждается... Одним словом, минут через двадцать до сути, наконец, дошёл: говорит, обнаружил девчонку подле Обзорного моста, когда по набережной шёл. Болтался труп у самого берега, недалеко от пирса, где в летнее время катера на воду спускают. Сначала, признаётся, подумал, что пакет большой пристал к граниту, и вроде как мимо прошёл; но тут же одумался, пораскинув мозгами, что целлофан уж больно неестественный. Вернулся, да поглядел пристальнее: а из целлофана рука проступает, да такая белая, словно восковая... Труп, конечно, уполномоченные вытащили; кожа мраморная, лицо распухло от влаги, на теле — одни сплошные гематомы, будто арматуриной избивали... Выездной тогда заявил, что чуть не вывернул весь завтрак наружу, до того покойница была в состоянии разложения. От голубых глаз — одна мутная слизь осталась; белокурые волосы, все в грязи да в тине, — страшно посмотреть... Но он-то, понятное дело, постоял, да и пошёл по своим делам, а мне теперь — разгребай! Как ты думаешь, кто эту девицу в мешок засунул, заблаговременно умертвив? Не знаешь? Вот и я путаюсь, ломаю голову... А то, между прочим, чёрт бы его побрал, уже четвёртый подобный случай за последние полгода!
Бальто судорожно выдохнул — казалось, он собирался ещё что-то сказать, но передумал. Поднялся из-за стола, схватил папку и принялся листать, будто искал нечто важное, застрявшее между страницами. Остановился на одном из листов, сощурился, вглядываясь в строки, — и, не найдя ответа, пробурчал себе под нос что-то неразборчивое, захлопнул папку и отбросил её на стол.
Страбинин всё это время сидел тихо; пальцы его перебирали складки на штанах, взгляд бродил по столешнице. Со стороны казалось — он о чём-то напряжённо размышляет, но то ли не хочет говорить, то ли не находит слов. В допросной повисла тишина; каждый думал о своём, и было понятно: никто не хочет продолжать, да и сказать, по сути, нечего. Казалось, оба упёрлись в некую тайну, которую не только не понимали, но и не могли понять.
Наконец, будто собравшись с силами, Страбинин резко вскочил со стула. Бальто вздрогнул — на мгновение ему показалось, что мальчишка задумал неладное, и он уже сделал шаг к двери, чтобы окликнуть конвойных. Но Страбинин и не думал нападать: вытянулся по струнке, приоткрыл рот, словно хотел выплюнуть застрявшую реплику, — но, видимо, так и не решившись, лишь сдвинул брови, пробубнил что-то бессвязное и грузно плюхнулся обратно.
— Что толку? Всё одно — словно через мутное стекло глядим, — Страбинин склонил голову. — Гадательно... Тычем то в одно место, то в другое — а толку ноль... Жаль, не могу дать вам того, что вы, может, хотели услышать... Я же так... шелуха. Могу о друзьях своих рассказать, об Анне, коли хотите, но больше вам нечего искать...
Бальто ничего не ответил. Он зашагал по допросной, заведя руки за спину, и принялся что-то усиленно обдумывать. Глухие шаги отдавались от стен, подобно набату, готовому возвестить о страшном происшествии, но пока ещё лишь бездумно громыхавшему — без сути, без ясности. Наконец он замер, обернулся к Страбинину, окинул его оценивающим взглядом и заявил:
— Так и есть: ты мне, стало быть, ничего путного сообщить не в состоянии. Но оно и не важно — поспрашиваю ещё у кого-нибудь, ибо желающих со мной потрепаться в избытке. Давай лучше мы с тобой тему переведём, ибо имеется у меня некоторая зацепка, — он помедлил, — даже и не зацепка, а так, болтовня чья-то. Коли припомнить что сможешь — то ты мне этим услугу окажешь.
Страбинин поднял голову и вопросительно поглядел на следователя, будто бы этот ответ сулил ему долгожданное избавление от всех ненужных вопросов.
— Послушай, — Бальто подошёл к столу, опёрся о крышку двумя руками и наклонился к молодому человеку. — До меня донёсся слух, что Вересова не была такой уж податливой и на всё готовой, как некоторым того хотелось. Вернее заявить — может, и была поначалу, году на втором-третьем обучения, но после... Уж увольте! Говорят, приключились с ней некие события, что скрылись от пристального взора общественности, и стало быть, никто о том ничего путного заявить не смог. Случай был один, когда Вересова... Как бы это сказать... Исчезла что ли в один момент, и вроде как её сломя голову все знакомцы по закоулкам да по тёмным углам искали, рыскали повсюду, а нигде девки-то и не было! Ну, было подобное?
Страбинин отвёл глаза, и, позвякивая цепью наручников, пальцем провёл по крышке стола, будто раздумывая над вопросом.
— Ну, — он замялся. — Было, господин следователь, подтверждаю...
— Ну коли подтверждаешь, — перебил его Бальто и наклонился ещё ближе. — Так, может, ещё знаешь, где Вересова пребывала?
— Понятия не имею, — пожал плечами Страбинин. — Мне-то почём знать? Я человек тёмный, ко мне никто не ходил и ничего не рассказывал. Может, Виртовский знал чего, да только как у трупа-то спросишь? Спросить нельзя, хоть кол на лбу теши. Да и, честно, я думаю, никто вам в том деле не поможет — я слышал, что для всех это тайной осталось. Даже для Виртовского. Анна тогда всё на свою болезнь списала, мол, с ней приключилось по этой причине... Вы же знаете про её болезнь? Конечно, знаете, чего я спрашиваю-то... Она то ли в беспамятство впала, то ли завалилась под кустом без чувств, а потом очнулась и домой побрела... Не знаю, одним словом...
Он провёл ладонью по лицу, будто пытаясь стереть нахлынувшие воспоминания, глубоко вздохнул и сложил ладони на коленях.
— И что, просто пришла и сказала: «Мои хорошие, как вы тут без меня?» — с усмешкой спросил Бальто, явно потешаясь над чувственными признаниями молодого человека.
— Не язвите, коли сами не понимаете, — пробубнил Страбинин. — Чести вам это не добавляет. Да, странная она стала — болтливая даже, хотя раньше такого за ней не водилось. Ну и... спорила постоянно, бранилась почём зря, говорила, что ей это больше не нужно. И прочее, — он махнул рукой, — в том роде, что и не перескажешь. Даже подружку свою Суринову отослала — так, справедливости ради. Агнета, правда, так и не поняла, почему её при людях отчехвостили, но ей потом шепнули, что Анна от неё большей участливости ожидала, а не получила... Одним словом, другой она стала. Или будто подменили... — он запнулся, словно испугавшись собственных слов, и замолчал.
— Господа хоть бы побоялись, оборванцы, — выпалил Бальто, злобно сощурившись. — Творите невесть что. Лазают незнамо где, листают всякое, а потом — вот это вот, с чем мы имеем дело...
— А я не верующий, — оборвал его Страбинин. — Крестного знамения на себя не клал, на поклоны не ходил, хотя мамаша и чехвостила, когда с ней спорил. Семья у нас на священных хлебах восседает, и отрицать — грех. Но мне-то что... Поплевался по углам, да и рад, что позицию отстоял. Хотя какая у меня позиция... Одно бахвальство! Но это я не к тому, чтобы вы меня попрекали моим неверием, а к тому, что, может, всё это нас от греха да к Господу толкает? Ну, чтобы такие, как я, пальцы не гнули, а на коленки падали и лбом об пол долбились, стараясь выбить накопившуюся дурь? Вы не подумайте, я бы сам причаститься хотел, да где мне теперь... Попорчен! И отказаться не могу... Я же даже на похоронах Виртовского не был... Меня, во-первых, туда не звали — не друзья мы были, а во-вторых, даже по своей воле не пошёл бы... Побоялся бы, чего уж там... Малодушен весьма...
Он замолчал и опустил глаза. Его пальцы нервно теребили край куртки, будто ему стоило неимоверных усилий выговаривать всю эту сокрытую правду. Бальто выжидающе смотрел, не перебивая.
— И к Анне не захаживал? — не удержался следователь, шагнул к столу, но замер, опасаясь спугнуть нахлынувшую откровенность.
— Нет, уважаемый, не захаживал, — ответил Страбинин и поднял глаза, полные слёз. — Можете осуждать, как хотите, но я бы того зрелища не выдержал... Слезу бы пустил, а то ещё и на речь какую пробило бы... Но это я только предполагаю, что так могло произойти, а ведь чёрт его разберёт... Я тогда же нафантазировал в голове, что как только тело Анны увижу — так и себя потеряю. Не могу я выносить всех этих ритуалов, копаний в памяти, воздыханий... Пусть уляжется она у меня в голове и покоится как в могиле, но в лучшем своём виде... Так надёжнее, знаете, для ума-то...
Пока Страбинин говорил, его голос постепенно стихал, превращаясь в бормотание. Закончив, он сжал кулаки, затем разжал, будто пытаясь удержать что-то невидимое. Бальто скрестил руки на груди и глядел на задержанного, словно ожидая, что тот разразится признаниями.
— Да не знаю я, — отмахнулся Страбинин. — Всякое бывает. И люди меняются, хоть я сторонник иных мыслей. Но видал такое, да. Моя мамаша, может, после полуштофа и сказала бы, что наваждения ум одолевают, на всякое непристойное толкают... Она хоть и пьяница, но с головой... Про религиозность я уже говорил, и теперь думаю, что у неё от этого в голове фанатизм какой-то завёлся... Но не мне судить. Принимаю как есть. И пускай бы даже сказала, что нечистоты в голову просочились — я всё равно не поверю, ибо человек я простой, свой ум имею, и его за образование считаю. Случившееся же принимаю как есть: был человек — да помер, живёт — так и Бог с ним...
Он тяжело вздохнул. Бальто с раздражением хмыкнул, отвернулся и замер у двери, будто о чём-то размышляя.
— Знаете, на вашем месте уже достаточно народу побывало, и все истории свои рассказывали, — произнёс следователь, даже не обернувшись, будто не имея желания смотреть на никчёмного мальчишку, что только зря потратил время. — Ну, как они это понимают. Я же — своего рода коллекционер: только успевай улавливать. Один поболтал, другой — а я запоминаю. Я, может, и старик, но с опытом, и моя башка мне подсказывает: даже в самой сумбурной истории нельзя терять нить, ту суть, что человек пытался до меня донести... По Саарто он лазал, бутылку в своей комнатушке проглотил или голова прохудилась — и давай халзардские байки пересказывать. Всё важно, господин Страбинин. Деньги вперёд уплочены, и кто-то явно заинтересован, чтобы я ваши рассуждения выслушивал. А я и рад стараться — покуда мошна трещит, мне-то что? И про проекты послушаю, и про истории двадцатилетней давности, да хоть про что. А кто у нас тесаком размахивать удумал — я обнаружу, ибо где скроешься в таком гнилом городишке, как Лаценна? Большой, конечно, но тут каждая собака за кость глотку перегрызёт; мать родную сторгует, лишь бы выгода вышла. И неважно, векторские отщепенцы, или коновалы в белых халатах или того хуже — сброд всякого толка, что подле «Артельского» заборы обивает. Кто-нибудь да сболтнёт лишнего, кто-нибудь соблазнится, а кто-то, как вы, в штаны свои дизайнерские надует с испугу, что их за волосья да к суду. Болтунов у нас в избытке, это я вам как старик говорю, что повидал всякого и людей читает как бульварное чтиво, купленное того лишь ради, дабы время в поездке скоротать.
Он с силой ударил по железной двери три раза — да так, что та, казалось, готова была слететь с петель. Страбинин вздрогнул и испуганно посмотрел на следователя; тот в ответ тоже взглянул — по его лицу расползалась едкая ухмылка, сообщавшая, что разговор окончен, причём на не самой приятной ноте.
— Сейчас придут и отведут вашу морду, куда следует, — отчеканил Бальто, продолжая нагло ухмыляться. — Посидите среди отребья денёк, может, другой, а потом догнивайте в своей конуре. Мне без разницы. И спорить не думайте — я коли решил, так и будет. Меня здесь полномочиями наделили... Да только я о другом... Коли ты, саартовская рвань, утаил что или в заблуждение ввёл — я тебя обратно затащу, и помяни моё слово: выйдешь отсюда только на каторгу, а не повезёт — так к столбу сразу...
Но не успел он договорить, как дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ворвались конвойные, вытаскивая на ходу дубинки — едва не сбили с ног Бальто, успевшего отскочить в сторону. Следователь что-то буркнул себе под нос и, не оборачиваясь, вышел вон, оставив позади бесполезный разговор и те тайны, которые, как он считал, возможно, и не стоило ворошить.
Бальто шагнул в коридор, за спиной гулко хлопнула дверь, и только тогда он позволил себе выдохнуть, будто сдирая с лица маску надменности, которой всё это время красовался перед Страбининым. В голове крутился вихрь мыслей — пожилой следователь никак не мог успокоиться и собрать эти мечущиеся обрывки во что-то единое, хотя бы отчасти похожее на правду.
Тогда он подумал, что все эти бесконечные допросы, лица, преисполненные молчаливого страха перед правосудием — всё это его неимоверно утомило, и он готов был всё бросить, дабы отправиться на заслуженный покой с бокалом в руке, с мыслью, что лучшие годы уже отданы, а теперь он заслужил побыть совершенно обычным, ничем не интересующимся стариком.
Но всё это были лишь праздные размышления, не имеющие отношения к действительности. Впереди был новый день, новые вопросы и, может, ответы — но сейчас, в эту самую минуту, Бальто собирался убраться из ненавистной конторы, чувствуя, как тяжесть невысказанной правды медленно оседает на плечах, прибавляя к ним ещё несколько граммов усталости. И, спускаясь по грязной лестнице, ведущей к первым этажам, старый следователь, соблазнившийся весомой платой за, казалось бы, пустячное дело, ещё не мог представить, что конец этого разговора стал лишь началом чего-то более тяжёлого, чем он мог вообразить.
Свидетельство о публикации №226062201588